Четверть века назад отгремели бои.
Отболели, отмаялись раны твои.
Но, далёкому мужеству верность храня,
Ты стоишь и молчишь у святого огня.
Ты же выжил, солдат! Хоть сто раз умирал.
Хоть друзей хоронил и хоть насмерть стоял.
Почему же ты замер — на сердце ладонь
Н.В.КотелевскойВот и август уже за плечами.
Стынет Волга. Свежеют ветра.
Это тихой и светлой печали,
это наших раздумий пора.Август.
Озими чистые всходы
и садов наливные цвета…
Вдруг впервые почувствуешь годы
и решаешь, что жизнь прожита.Август.
С нами прощаются птицы.
но ведь кто-то придумал не зря,
Но мне бывает в тягость дружба,
когда порой услышу я,
что я жила не так, как нужно, —
мне говорят мои друзья. Что мало песен написала,
что не боролась, а ждала,
что не жила, а угасала,
что не горела, а жила. Что я сама себя сгубила,
сама себя не сберегла…
А я жила — тебя любила!
А я — счастливая жила! Я не хочу начать сначала,
Я по утрам, как все, встаю.
Но как же мне вставать
не хочется!
Не от забот я устаю —
я устаю от одиночества.
Я полюбила вечера
за то, что к вечеру, доверчиво,
спадает с плеч моих жара —
мои дела сдаются к вечеру.
Люди ли так захотели,
вздумалось ли февралю —
только заносят метели
всё, что я в жизни люблю.Только шагни за ворота —
вот они, белые, тут!
Плакать и то неохота,
так они чисто метут.Что ж ты не взглянешь открыто?
Что уж, таи не таи —
белыми нитками шиты
тайны мои и твои.
В свой срок –
не поздно и не рано –
придёт зима,
замрёт земля.
И ты
к Мамаеву кургану
придёшь
второго февраля.
И там,
Горит на земле Волгограда
Вечный огонь солдатский –
Вечная слава тем,
Кем фашизм, покоривший Европу,
Был остановлен здесь.
В суровые годы битвы
Здесь насмерть стояли люди –
Товарищи и ровесники
Твоего отца.
Они здесь стояли насмерть!
Бывают в жизни глупые обиды:
не спишь из-за какой-то чепухи.
Ко мне пришёл
довольно скромный с виду
парнишка,
сочиняющий стихи.Он мне сказал,
должно быть, для порядка,
что глубока поэзия моя.
И тут же сразу
вытащил тетрадку —
Я опять убегу!
И на том берегу,
до которого им не доплыть,
буду снова одна
до утра, дотемна
по некошеным травам бродить. Возле старой ольхи,
где молчат лопухи,
плечи скроются в мокрой траве.
И твои, и мои,
и чужие стихи
Я об этом не жалею
и потом жалеть не буду,
что пришла я первой к пруду,
что поверила тебе я.
Тонко-тонко,
гибко-гибко
никнут вётлы над прудами… Даже первая ошибка
забывается с годами. Я об этом не жалела,
что вчера тебя встречая,
ничего не замечая,
Я всё ещё, не веря, не мигая,
на тот перрон негаданный смотрю.
Ещё есть время. Крикни: — Дорогая…
Не говори: — За всё благодарю! Неужто это называют силой,
чтоб, как на свечку, дунуть на зарю,
сломать крыло родному слову «милый»,
живой любви сказать:
— Благодарю! Прости. Не упрекаю. Не корю.
…Я всё ещё на тот перрон смотрю.
Я всё ещё тебе не верю, милый.
Шестнадцать строк об октябре —
о том, что иней на заре
прошёл по листьям сединой,
о том, что лето за спиной. Шестнадцать строчек о тоске —
о том, что брошен на песке
обломок лёгкого весла,
о том, что молодость прошла. И вдруг, наперекор судьбе,
шестнадцать строчек о тебе,
о том, что с давних пор не зря
ты любишь ветры октября! Шестнадцать строчек… Я живу.
Что было, то было: закат заалел…
Сама полюбила — никто не велел.
Подруг не ругаю, родных не корю.
В тепле замерзаю и в стужу горю.
Что было, то было… Скрывать не могла.
Я гордость забыла — при всех подошла.
А он мне ответил: — Не плачь, не велю.
Не ты виновата, другую люблю…
У скрипучего причала
к речке клонится ветла…
Словно век не уезжала
я из этого села! Только вот дождусь парома,
а потом — перевезут,
и останется до дома
только несколько минут. Я пойду, шаги считая,
а навстречу мне — кусты
и поляна, золотая
от куриной слепоты. Косит сено «Новый Север» —
Тревогой, болью и любовью,
и светлой радостью горя,
сияла роща Притамбовья
посередине сентября. Она сияла, трепетала
над коченеющим жнивьём…
Так вот чего мне не хватало
в великом городе моём! Лесного чистого рассвета,
тропы в некошеном лугу.
И вдруг подумалось: уеду.
Уеду! Хватит. Не могу. Но только снова, только снова
Тише, годы! Всё-то в сердце свято.
Тяжело и радостно — двоим.
Вы похожи на того солдата,
мною наречённого моим. Всё смешалось. Ландыш шевельнулся
на краю завьюженной земли.
Я не знаю: это он вернулся
или это Вы ко мне пришли. Вам на плечи руки поднимаю —
сами руки падают назад:
это я впервые понимаю,
до чего не дожил тот солдат. Потому беспомощно и строго,
Тёмный пасмурный день,
ясный день голубой —
каждый день человек
недоволен собой. Сеет хлеб.
Изменяет течение рек.
И опять — недоволен
собой человек. У него за плечами
огни, города.
Всё равно нет покоя
человеку труда! Он работал. Устал.
Когда, чеканный шаг равняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я — стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Сядем, что ли.
Выпьем, что ли.
Друг на друга поглядим.
Что такое бабья доля —
и о том поговорим. Бабья доля —
в чистом поле
бирюзовая трава,
незабудки на подоле
и на кофте кружева. Бабья доля —
прощай, воля!
Справилась и с этой трудной ношей
воля непонятная моя.
Вот опять о том, что ты —
хороший,
дочери рассказываю я. Дочка рада!
Дочка смотрит в оба.
Ловит слово каждое моё.
Видно, ей давно хотелось, чтобы
был отец
хороший у неё. Только вдруг, как могут только дети,
Рябина!
Чья же ты судьбина?
В кого красна и высока?
Увидишь, выдохнешь:
— Рябина…
Не сразу вспомнишь, как горька. Уже и речка леденеет.
И снег не в шутку собрался.
Одна рябина, знай, краснеет,
знай, красит тёмные леса. И всё кого-то согревает,
кому-то издали горит.
То ли буря, то ли вьюга
снегу в косы намела…
— Ну, подруга!
— Что, подруга?
Вся ли молодость ушла? Вся ли в поле рожь поспела?
Ежевика отцвела?
Все ли песни перепела?
Все ли слёзы пролила? …То ли просто помолчала,
то ль чего подождала.
Кабы мне начать сначала,
Ты тоже родился в России —
краю полевом и лесном.
У нас в каждой песне — берёза,
берёза — под каждым окном.
На каждой весенней поляне —
их белый живой хоровод.
Но есть в Волгограде берёзка —
увидишь, и сердце замрёт. Её привезли издалёка
в края, где шумят ковыли.
Как трудно она привыкала
Подари мне платок —
голубой лоскуток.
И чтоб был по краям
золотой завиток. Не в сундук положу —
на груди завяжу
и, что ты подарил,
никому не скажу! …Пусть и лёд на реке,
пусть и ты вдалеке.
И платок на груди —
не кольцо на руке. Я одна — не одна.
На самом шумном перекрёстке,
у входа в город Сталинград,
стоят каштаны и берёзки
и ели стройные стоят.
Как ни ищи — ты их не встретишь
в лесах заволжской стороны,
и, говорят, деревья эти
издалека принесены.
От берёзового колышка,
от далёкого плетня
отвязалась речка воложка,
докатилась до меня. Вот и гуси сизокрылые,
вот и старая ветла…
Что ж так поздно, речка милая?
Где ж ты раньше-то была? Вот и горькая припевочка
вниз по реченьке плывет:
«Не тому досталась девочка,
потому и слёзы льёт!» Замерла ветла корявая:
На огромной клумбе у вокзала,
ветром наклонённая к земле,
поздняя ромашка замерзала,
трепеща на высохшем стебле.
Выгибала тоненькое тело
и сопротивлялась, как могла.
Словно до последнего хотела
быть хоть каплей летнего тепла!
Не потому, что я за всё в ответе,
не оттого, что я во всём права,
но всё, что ни случается на свете,
на свой аршин я меряю сперва. И я — не испугаюсь и не спрячусь.
И я — не из героев, а не трус.
И я — с неправды досыта наплачусь,
но всё равно до правды доберусь. И я, как ты, крута и своевольна:
умру — не отступлюсь от своего.
Но кто бы ведал, как бывает больно,
когда ты прав,
На предрассветный подоконник
легла тяжёлая роса.
Степной кудряш —
медовый донник
на подоконник забрался. Ах, степь ты, степь!
Переобуюсь, пойду бродить по ковылю.
И поклонюсь.
И полюбуюсь.
А полюбить — не полюблю. Куда там!
С прадедовой кровью
Уже он в травах, по-степному колких,
уже над ними трудятся шмели,
уже его остывшие осколки
по всей земле туристы развезли. И всё идет по всем законам мира.
Но каждый год, едва сойдут снега,
из-под его земли выходит мина —
последний, дальний замысел врага. Она лежит на высохшей тропинке,
молчит, и ждёт, и думает своё.
И тонкие отважные травинки
на белый свет глядят из-под неё. По ней снуют кузнечики и мушки,
Она всех книг моих сильней
и людям, стало быть, нужней
моих стихов, моих поэм,
ещё не читана никем. Пусть знаю только я одна,
как трудно пишется она,
и сколько вложено в неё.
Но в ней —
бессмертие моё. У этой книжки сто дорог,
и километры светлых строк,
и человечные слова,
Мне приходилось слышать часто
непостижимые слова,
что баба любит быть несчастной,
что баба — муками жива. И не скупилась на ухабы
дорога долгая моя,
чтобы не раз обычной бабой —
простой,
обманутой
и слабой —
себя почувствовала я. Но всё упрямей с каждой мукой,
Кого заботы молодили!
Кого от боли упасли!
Вон сколько ноги исходили,
и сколько руки донесли. Вон сколько плакала, и пела,
и провожала, и ждала!
И ведь не старая была.
Да, видно, сердце не стерпело.
И мать сдалась.
И мать слегла. В глазах — не горькое «прости»,
не жаль, не боль — одна тревога:
Когда бы всё, что нам хотелось,
вершилось в жизни без труда,
с лица земли исчезла б смелость,
которой брали города.
И если б горькие ошибки
не жгли
нам руки и умы,
считали б чистые улыбки
всего лишь вежливостью мы.
Задохнувшийся пылью цветок
почему-то забыт на окне.
Никогда не узнает никто,
что сегодня почудилось мне. Никому не скажу про беду
или, может быть, радость мою.
Я любимое платье найду
и любимую песню спою. Заплету по-другому косу,
распущу на виске завиток…
И куда-нибудь прочь отнесу
задохнувшийся пылью цветок.