Невозможно читать начинающих авторов,
Чья бездарность бессмертней талантов иных,
У кого и вчера, и сегодня и завтра
Одинаково невыразительный стих.
И не только читать — принимать невозможно их,
Этих извергов самовлюбленных: они
Могут вирши безграмотные и ничтожные
Вам читать положительно целые дни.
Помню, в молодости принимал я их стаями,
Терпеливо выслушивал «опыты» их,
Она идет — вы слышите шаги? —
Распутница из дальнего Толедо.
Ее глаза темны. В них нет ни зги.
В ручном мешке — змея, исчадье бреда.
Та путница нехороша собой:
Суха, желта, румянец нездоровый…
И вьется шарф — отчасти голубой,
Отчасти ослепительно пунцовый…
Ее ненасыщаемая страсть
Непривередлива и небрезглива.
Борису Верину
Искусство в загоне, — сознаемся в этом!
Искусство затмила война.
Что делать в разбойное время поэтам,
Поэтам, чья лира нежна?
Дни розни партийной для нас безотрадны
Дни мелких, ничтожных страстей…
Мы так неуместны, мы так невпопадны
Наступает весна… Вновь обычность ее необычна,
Неожиданна жданность и ясность слегка неясна.
И опять — о, опять! — все пахуче, цветочно и птично.
Даже в старой душе, даже в ней наступает весна!
Мох в еловом лесу засинел — забелел в перелесках.
О, подснежники, вы — обескрыленные голубки!
И опять в ущербленьях губчатых, коричневых, резких
Ядовитые ноздри свои раздувают сморчки.
1
«Любовница» пошло звучит, вульгарно,
Как всё позахватанное толпой,
Прочти ли сам Пушкин свой стих янтарный,
Сама ли Патти тебе пропой.
Любовница — плоть и кровь романа,
Живая вода мировых поэм.
Вообразить себе Мопассана
— Я стоял у реки, — так свой начал рассказ
Старый сторож, — стоял и смотрел на реку.
Надвигалася ночь, навевая тоску,
Все предметы, — туманнее стали для глаз.
И задумавшись сел я на камне, смотря
На поверхность реки, мысля сам о другом.
И спокойно, и тихо все было кругом,
И темнела уже кровяная заря.
Надвигалася ночь, и туман над рекой
Поднимался клубами, как дым или пар,
Посв. К.Ф. и И.Д. Болела роща от порубок,
Душа — от раненой мечты.
Мы шли по лесу: я да ты,
И твой дубленый полушубок
Трепали дружески кусты —
От поздней осени седые,
От вешних почек далеки,
Весною — принцы молодые,
Порой осенней — голяки.
Уже зазвездились ночные
Т.И. ХлытчиевойШевролэ нас доставил в Дубравку на Пиле,
Где за столиком нас поджидал адмирал.
Мы у юной хорватки фиалок купили,
И у женского сердца букет отмирал…
Санто-Мариа влево, направо Лаврентий…
А Ядранского моря зеленая синь!
О каком еще можно мечтать монументе
В окружении тысячелетних святынь?
Мы бродили над морем в нагорном Градаце,
А потом на интимный спустились Страдун,
За пустынною станцией Орро,
От морской теплоты в стороне,
Шелестят шелковисто озера
О разверенной старине…
К ним лесные приводят канавы,
Тропки вьются, вползая в бурьян.
Все в слепнях мечевидные травы.
В медуницах цветет валерьян.
Скрылось первое озеро в желтый
Длинностебельный лильчатый шарф,
Поверяя пламенно золотой форминге
Чувства потаенные и кляня свой трон,
На коне задумчивом, по лесной тропинке,
Проезжает сгорбленный, страждущий Нерон.
Он — мучитель-мученик! Он — поэт-убийца!
Он жесток неслыханно, нежен и тосклив…
Как ему, мечтателю, в свой Эдем пробиться,
Где так упоителен солнечный прилив?
Мучают бездарные люди, опозорив
Облик императора общим сходством с ним…
П.М. Кокорину
Войди в мой сад… Давно одебрен
Его когда-то пышный вид.
Днем — золочен, в луне — серебрян,
Он весь преданьями овит.
Он постарел, он к славе алчен,
И, может быть, расскажет он,
Как потерял в нем генерал чин,
На северной форелевой реке
Живете вы в березовом коттэдже.
Как Богомать великого Корреджи,
Вы благостны. В сребристом парике
Стряхает пыль с рельефов гобелена
Дворецкий ваш. Вы грезите, Мадлена,
Со страусовым веером в руке.
Ваш хрупкий сын одиннадцати лет
Пьет молоко на мраморной террасе;
Он в землянике нос себе раскрасил;
С улыбкою на чувственных губах,
Как школьница, вы вышли из трамвая.
Я у вокзала ждал вас, изнывая,
И сердце мне щемил зловещий страх.
Вы подали мне руку, заалев
Застенчиво, глаза свои прищуря.
В моей груди заклокотала буря,
Но я сдержался, молча побледнев.
Bеrrиn, Gourmеts, Rabon, Ballеt,
Иванов, Кучкуров и Кестнер
Сияли в петербургской мгле —
Светил верхушечных чудесней…
Десертный хлеб и грезоторт
Как бы из свежей земляники —
Не этим ли Иванов горд,
Кондитер истинно-великий?…
Berrin, Gourmets, Rabon, Ballet,
Иванов, Кучкуров и Кестнер
Сияли в петербургской мгле —
Светил верхушечных чудесней…
Десертный хлеб и грезоторт
Как бы из свежей земляники —
Не этим ли Иванов горд,
Кондитер истинно-великий?..
А пьяновишни от Berrin?
Засахаренные каштаны?
Первый:
— Экстренное прибавление к «Юпитерскому Известию»:
Антихриста Маринетти на землю-планету пришествие!
Лишенье земли невинности! Кровавое сумасшествие!
Экстренное прибавление к «Юпитерскому Известию»!
Второй:
— К «Юпитерскому Известию» экстренное прибавление:
Разрушенье старинных памятников! Цивилизаций разгноение, —
Пробужденный инстинкт человечества — жажда самоистребления…
К «Юпитерскому Известию» экстренное прибавление!
Люблю октябрь, угрюмый месяц,
Люблю обмершие леса,
Когда хромает ветхий месяц,
Как половина колеса.
Люблю мгновенность: лодка… хобот…
Серп… полумаска… леса шпиц…
Но кто надтреснул лунный обод?
Кто вор лучистых тонких спиц?
Морозом выпитые лужи
Хрустят и хрупки, как хрусталь;
От солнца я веду свой древний родМирра Лохвицкая
Есть что-то в ней, что красоты прекраснейЕ. Баратынский
До дня грядущего от сотворенья мира
(Кто скажет искренно?… Кому земли не жаль?…)
Кто знает женщину, прекрасную как лира
И ясномудрую, как горная скрижаль?
Их было несколько, великих как держава,
Прекрасных, доблестных и светлых, как эмаль.
— Сто лет, как умер я, но, право, не жалею,
Что пребываю век в загробной мгле,
Что не живу с Наташею своею
На помешавшейся Земле!
Но и тогда-то, в дни моей эпохи,
Не так уж сладко было нам
Переносить вражду и срам
И получать за песни крохи.
Ведь та же чернь, которая сейчас
Так чтит «национального поэта»,
Назад два года наша встреча
Не принесла любви твоей:
Ты отвечала мне, переча
Чужому из чужих людей…
Я полюбил тебя поэтно:
Самозабвенно, в первый миг.
Пусть не была любовь ответна,
Я не поблек, я не поник!
Но выдержкою и терпеньем,
Но верою в любовь свою,
Вы прислали с субреткою мне вчера кризантэмы —
Бледновато-фиалковые, бледновато-фиалковые…
Их головки закудрились, ароматом наталкивая
Властелина Миррэлии на кудрявые темы…
Я имею намеренье Вам сказать в интродукции,
Что цветы мне напомнили о тропическом солнце,
О спеленатых женщинах, о янтарном румянце.
Но японец аляповат для моей репродукции.
А потом мне припомнился — ах, не смейтесь! — констрактор,
И боа мне понравилось из маркизных головок…
Шесть месяцев прошло уж с того дня,
Как… но зачем?.. Нам то без слов понятно.
Шесть месяцев терзаний для меня
И впереди не мало, вероятно…
И впереди не мало сердца мук;
Подумать страшно, — страшно и ужасно…
Я верю, что любовь моя не звук —
Она безмерна, истинна и властна.
Я верю, что любовь моя — вся власть:
Она неизмеряемая сила…
Я — прислуга со всеми удобствами —
Получаю пятнадцать рублей,
Не ворую, не пью и не злобствую
И самой инженерши честней.
Дело в том, что жена инженерская
Норовит обсчитать муженька.
Я над нею труню (я, ведь, дерзкая!)
И словесно даю ей пинка.
Но со мною она хладнокровная, —
Сквозь пять пальцев глядит на меня:
Я чувствую, близится судное время:
Бездушье мы духом своим победим,
И в сердце России пред странами всеми
Народом народ будет грозно судим.
И спросят избранники — русские люди —
У всех обвиняемых русских людей,
За что умертвили они в самосуде
Цвет яркий культуры отчизны своей.
Зачем православные Бога забыли,
Зачем шли на брата, рубя и разя…
Над быстрой Наровой, величественною рекой,
Где кажется берег отвесный из камня огромным,
Бульвар по карнизу и сад, называемый Темным,
Откуда вода широко и дома далеко…
Нарова стремится меж стареньких двух крепостей —
Петровской и шведской, — вздымающих серые башни.
Иван-город тих за рекой, как хозяин вчерашний,
А ныне, как гость, что не хочет уйти из гостей.
На улицах узких и гулких люблю вечера,
Когда фонари разбросают лучистые пятна,