Я Гумилеву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском,
В большом прохладном тихом доме барском,
Хранившем свой патриархальный быт.
Не знал поэт, что смерть уже грозит
Не где-нибудь в лесу Мадагаскарском,
Не в удушающем песке Сахарском,
А в Петербурге, где он был убит.
И долго он, душою конквистадор,
Мне говорил, о чем сказать отрада.
Алексису РаннитуЕсть чувства столь интимные, что их
Боишься их и в строках стихотворных:
Так, дать ростков не смея, зрелый стих
Гниет в набухших до отказа зернах…
Есть чувства столь тончайшие и столь
Проникновенно сложные, что если
Их в песнь вложить, он не способен боль,
Сколь смерть вливают в слушателя песни…
И вот — в душе очерченным стихам
Без письменных остаться начертаний.
Я в поисках истин по свету езжу,
Но всюду лишь похоть, коварство, расчет.
И женщина стала почти что вещью,
Листком, что рассчитан на скользкий прочёт:
Рекламной листовкой, что в руки наспех
Суют на проспекте — скорей бы раздать!
Сойдешься с такою, и будут распри:
Ты сирина ловишь — поймаешь дрозда…
Где женщина — книга страниц на триста,
Причем не хватает не меньше двухсот?
Он — это чудное мгновенье,
Запечатленное в веках!
Он — воплощенье Вдохновенья,
И перед ним бессилен прах…
Лишь он один из всех живущих
Не стал, скончавшись, мертвецом:
Он вечно жив во всех поющих,
И смерть здесь не звучит «концом».
В его созданьях Красота ведь
Показывает вечный лик.
Прозрачный небосклон далекого Востока
Сменяет ночи тьма, мертвя собой жару.
Я шляпу легкую и плащ с собой беру,
Дышу прохладою живительной глубоко.
Вдоль улиц города, среди китайских фанз,
Коттэджей в зелени, залитых ярким светом,
Иду вперед, и родины приветом
Меня дарит знакомый мне романс.
А вкруг клокочет жизнь: гуляют пешеходы;
И рикши грязные, согнувшись до горба,
С Иронии, презрительной звезды,
К земле слетела семенем сирени
И зацвела, фатой своих курений
Обволокнув умершие пруды.
Людские грезы, мысли и труды —
Шатучие в земном удушье тени —
Вдруг ожили в приливе дуновений
Цветов, заполонивших все сады.
Воистину — «Я красками бушую!»
Могла бы о себе она сказать.
Я в пеструю смотрю ее тетрадь
И удаль вижу русскую, большую…
Выискивая сторону смешную,
Старались перлов в ней не замечать
И наложили пошлости печать
На раковину хрупкую ушную…
Уже в жасминах трелят соловьи,
Уже журчат лобзания в жасмине,
И фимиамы курятся богине;
И пышут вновь в весеневом кармине
Уста твои!
Уста твои — чаруйные новеллы!
Душист их пыл, и всплески так смелы,
И так в жасмине трелят соловьи,
Что поцелуи вальсом из — «Мирэллы» —
Скользят в крови.
Какой изнурительный сон!..
Я шел и твой дом повстречал
Была на крыльце ты. Начал
Былого конца лилея звон.
Любовь во мне снова зажглась
И сердце грозила снести.
— Прости! — застонал я, — прости! —
И брызнули слезы из глаз.
Смотрю я: ты вздрогнула вся,
Ты вся изменилась в лице…
В моей стране — столица Виноград,
Опутанная в терпком винограде.
Люблю смотреть на ягоды, в усладе
Сомлевшие, как полуталый град…
Разнообразен красочный наряд:
Лиловые, в вишневых тонах сзади,
И черные жемчужины, к ограде
Прильнувшие в кистях, за рядом ряд.
Над горными кудрявыми лесами,
Поработив счастливые места,
Изумительное у меня настроенье:
Шелестящая чувствуется чешуя…
И слепит петухов золотых оперенье…
Неначертанных звуков вокруг воспаренье…
Ненаписываемые стихотворенья…
— Точно Римского-Корсакова слышу я.
Это свойственно, может быть, только приморью,
Это свойственно только живущим в лесу,
Где оплеснуто сердце живящей лазорью,
Где свежаще волна набегает в подгорью,
Я — соловей: я без тенденций
И без особой глубины…
Но будь то старцы иль младенцы, —
Поймут меня, певца весны.Я — соловей, я — сероптичка,
Но песня радужна моя.
Есть у меня одна привычка:
Влечь всех в нездешние края.Я — соловей! на что мне критик
Со всей небожностью своей? -
Ищи, свинья, услад в корыте,
А не в руладах из ветвей! Я — соловей, и, кроме песен,
Лаэрт, Лаэрт, мой милый,
Возлюбленный Лаэрт!
Сейчас я получила
Сиреневый конверт.
Чего вы рот раскрыли,
Как стофранковый клерк?
Дает нам снова крылья
Барон фон-Роэенберг!
Зовет нас на гастроли
В свой замок на концерт.
Всегда-то грязный и циничный,
Солдатский, пьяный, площадной,
С культурным краем пограничный,
Ты мрешь над лужскою волной.
И не грустя о шелке луга,
Услады плуга не познав,
Ты, для кого зеркалит Луга,
Глядишься в мутный блеск канав.
Десяток стоп живого ямба,
Ругательных и злых хотя б,
Абсент, питавший грубость апаша,
В нем ласковые пробуждал оттенки.
Телесные изничтожала стенки
Полетом опьяненная душа.
Он, глубь души вином опустоша,
Уподоблял себя демимондэнке,
Кого врач Ужас выбрал в пациентки,
И умерщвлял с улыбкой, не спеша.
О, юность! о, веры восход!
О, сердца взволнованный сад!
И жизнь улыбалась: «вперед!»
И смерть скрежетала: «назад».То было когда-то тогда,
То было тогда, когда нет…
Клубились, звенели года —
Размерены, точно сонет.Любил, изменял, горевал,
Звал смерти, невзгоды, нужду.
И жизнь, как пират — моря вал,
Добросила к бездне. Я жду! Я жду. Я готов. Я без лат.
Меня положат в гроб фарфоровый
На ткань снежинок Яблоновых,
И похоронят (…как Суворова…)
Меня, новейшего из новых.Не повезут поэта лошади, —
Век даст мотор для катафалка.
На гроб букеты вы положите:
Мимоза, лилия, фиалка.Под искры музыки оркестровой,
Под вздох изнеженной малины —
Она, кого я так приветствовал,
Протрелит полонез Филины.Всем будет весело и солнечно,
«В пример развенчан Божьим Рим судом
Вам, мира многогранные владыки.
Земля и Небо, отвращая лики,
Проходят, новый обреча Содом».
Так возвещала Павлова о том,
Что наболело в сердце горемыки,
И те, кто духом горни и велики,
Почли ее стихов ключистый том.
Ни доброго взгляда, ни нежного слова —
Всего, что бесценно пустынным мечтам…
А сердце… а сердце все просит былого!
А солнце… а солнце — надгробным крестам!
И все — невозможно! и все — невозвратно!
Несбыточней бывшего нет ничего…
И ты, вся святая когда-то, развратна…
Развратна! — не надо лица твоего!..
Спуститесь, как флеры, туманы забвенья,
Спасите, укройте обломки подков…
Как блекло ткал лиловый колокольчик
Линялую от луни звукоткань!
Над ним лунел вуалевый эольчик
И, камешки кидая в воду: «кань»,
Чуть шепотал устами, как коральчик:
Он был оно: ни девочка, ни мальчик.
На озере дрожал электробот.
Все слушали поэта — экстазера
И в луносне тонули от забот.
Но призраками Серого Мизэра
Меня качал двухгорбно
Верблюд, корабль пустынь,
Мне было скорбно-скорбно,
Цвела в душе полынь.
Вдали пестрел оазис,
Бездумен был сам ум,
Вдруг небеса порвались,
И взвихрился самум.
Свистело что-то где-то,
Кружился кто-то там;
Ещё не значит быть сатириком —
Давать озлобленный совет
Прославленным поэтам-лирикам
Искать и воинских побед…
Неразлучаемые с Музою
Ни под водою, ни в огне,
Боюсь, мы будем лишь обузою
Своим же братьям на войне.
Мы шли по Нарве под конвоем,
Два дня под арестом пробыв.
Неслась Нарова с диким воем,
Бег ото льда освободив.
В вагоне запертом товарном, —
Чрез Везенберг и через Тапс, —
В каком-то забытьи кошмарном,
Все время слушали про «шнапс».
Мы коченели. Мерзли ноги.
Нас было до ста человек.
М.И. Кокорину
Велика земля наша славная,
Да нет места в ней сердцу доброму:
Вся пороками позасыпана,
Все цветущее позагублено.
А и дадено добру молодцу
Много-множество добродетелей.
А и ум-то есть, точно молынья,
А и сердце есть, будто солнышко,
Весенний день горяч и золот, -
Весь город солнцем ослеплен!
Я снова — я: я снова молод!
Я снова весел и влюблен! Душа поет и рвется в поле,
Я всех чужих зову на «ты»…
Какой простор! Какая воля!
Какие песни и цветы! Скорей бы — в бричке по ухабам!
Скорей бы — в юные луга!
Смотреть в лицо румяным бабам,
Как друга, целовать врага! Шумите, вешние дубравы!