Пес твой, Эпоха, я вою у сонного ЦУМа —
чую Кучума!
Чую кольчугу
сквозь чушь о «военных коммунах»,
чую Кучума,
чую мочу
на жемчужинах луврских фаюмов —
чую Кучума,
пыль над ордою встает грибовидным самумом,
люди, очнитесь от ваших возлюбленных юных,
чую Кучума!
Чу, начинается… Повар скуластый
мозг вырезает из псины живой и скулящей…
Брат вислоухий, седой от безумья —
чую кучумье!
Неужели астронавты завтра улетят на Марс,
а послезавтра
вернутся в эпоху скотоводческого феодализма?
Неужели Шекспира заставят каяться
в незнании «измов»?
Неужели Стравинского поволокут
с мусорным ведром на седой голове
по воющим улицам!
Я думаю, право ли большинство?
Право ли наводненье во Флоренции,
круша палаццо, как орехи грецкие?
Но победит Чело, а не число.
Я думаю — толпа иль единица?
Что длительней — столетье или миг,
который Микеланджело постиг?
Столетье сдохло, а мгновенье длится.
Я думаю…
Хам эпохальный стандартно грядет
по холмам, потрохам,
хам,
хам примеряет подковки к новеньким сапогам,
хам,
тень за конем волочится, как раб на аркане,
крови алкает ракета на телеэкране,
хам.
В Маркса вгрызаются крысы амбарные,
рушат компартию, жаждут хампартию.
Хм!
Прет чингисхамство, как тесто в квашне,
хам,
сгинь, наважденье, иль все ото только во сне?
Кань!
Суздальская богоматерь,
сияющая на белой стоне,
как кинокассирша в полукруглом окошечке,
дай мне билет, куда не пускают после 16-ти.
Невмоготу понимать все…
Народ не бывает Кучумом. Кучумы — это
божки
Кучумство — не нация Лу Синя и Ци Бай-ши.
При чем тут расцветка кожи? Мы знали их,
белокурых.
Кучумство с подростков кожу
сдирало на абажуры.
«СверхВостоку» «СверхЗапад» снится.
Кучумство — это волна
совиного шовинизма.
Кучумство — это война.
Неужто Париж над кострами вспыхнет,
как мотылек?
(К чему же века истории, коль снова
на четырех?)
При чем тут «ревизионизмы»
и ханжеский балаган?
(Я слышу: «Икры зернистой!» Я слышу:
«Отдай Байкал!»)
Неужто опять планету нам выносить на горбу?
Время!
Молись России
за неслыханную ее судьбу!
За наше самозабвение, вечное, как небеса,
все пули за Рим, за Вены, вонзающее в себя!
Спасательная Россия! Какие бы ни Батый —
вечно Россия.
Снова Россия.
Вечно Россия.
Россия — ладонь распахнутая,
и Новгород — небесам
горит на равнине распаханной —
как сахар дают лошадям.
Дурные твои Батыи —
Мамаями заскулят.
Мама моя, Россия,
не дай тебе
сжаться в кулак.
Гляжу я, ночной прохожий,
на лунный и круглый стог.
Он сверху прикрыт рогожей —
чтоб дождичком не промок.
И так же сквозь дождик плещущий
космического сентября,
накинув Россию на плечи,
поеживается Земля.
Ева, как кувшин этрусский,
к ней пририсовал я змея,
дегустирующей ручкой,
как умею, как умею.Не раздумывая долго,
я рисунок красной спаржей
подарил нервопатологу.
Тот его повесил в спальне.Пока красный змей с ужимками
Кушал шею, кушал шею,
Исходило из кувшина
Искушенье, искушенье.Искушенье,
Разрушеньем.
Кайф, изведанный
Исусом,
Что-то вроде
Воскрешенья,
искушение
искусством.Это всё произошло
На последней
Неделе
Православной
Пасхи:
Полускорлупки
в воздухе
летели,
зазубренные,
как пачки.P.S.После Пасхи нас несмело
Посещает иногда
Прародительница Ева
В красках гнева и стыда.Мы лежим в зелёных ваннах,
Как горошины в стручках.
И, проняв твоё Евагелие,
Звёзды по небу стучат.В веке пасмурном и скучном
Пасха — искушенье кушаньем.Люди чокаются
яйцами,
Ищут в ближнем
дурака.
Указательными
Пальцами
Крутят
в области
виска.На рисунке озарялись
Линии от перегрева.
Женщина разорялась:
“Я — Ева!”
Я — Ева русская, лучшая
Из всех существовавших Ев,
Все эво- и рево-люции
Людские — блеф! Душа — спор
Голубки и ягуара.
Это моя скорлупа
и аура.Любовь — это понимание
Другого. Понять весь Свет,
Послав всех
к Евиной маме,
которой на свете нет.Люди в большинстве не Лувры,
приветик Шереметьеву!
Верьте в луны, луны, луны!
Верьте в Еву!
Все вы психи, аналитики, —
Без наития.
Не спасут вас частоколы.Попался невропатолог!
Я — Ева”…Мы представить не сумеем,
Что, быть может, тривиально
Эта женщина со змеем
Над учёным вытворяла.
Последнее, что помнил невро-
Патолог –
Пальцы с утолщением, как трефы,
Волнующие нерпавдоподобно.Самого невропатолога
Мы увидим через сутки.
Кровь хлестала из проколов,
Он в свихнувшемся рассудке.
Точно шрамы, были помочи,
Волосы дымились хлоркой,
И объяснялся он при помощи
Федерико Гарсиа Лорки…“Huye luna, luna, luna!”
Что по-русски значит — Полундра!
Я писал про Лорку в юности.
Теперь снова погиб прилюдно.Верьте в луны, луны, луны!
Льёт луна сквозь наши сны
Водопады из гальюна,
Как сверкают колуны.Лес, одетый в галуны.
И в мозгу прошелестело –
Что Евангелие от Евы,
Есть евангелие Луны.Ева, как Луна, — одна.
Скорлупа? Баул без дна?
Небеса начнут с нуля.
Улица луной полна.НА УЛ. ЛУНА.
Я Мерлин, Мерлин. Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо невыносимей!
Продажи. Рожи. Шеф ржет, как мерин
(Я помню Мерлин.
Ее глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе, меж звезд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мерлин, ее любили…
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо), невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо, когда насильно,
а добровольно — невыносимей!
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее — углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье — самоубийство,
самоубийство — бороться с дрянью,
самоубийство — мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив — невыносимей,
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актерам, жить не с потомками,
а режиссеры — одни подонки,
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама — меня раздавят,
о, кинозвездное оледененье,
нам невозможно уединенье,
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» — глядят разини,
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв, что сердце есть посередке,
в тебя завертывают селедки,
лицо измято, глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мертвой Мерлин!).
Орет продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся, ваш лоб — как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
Самоубийцы — мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы, самоубийцы,
идет всемирная Хиросима,
невыносимо,
невыносимо все ждать, чтоб грянуло, а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше — сразу!
Аминь.Убил я поэму. Убил, не родивши. К Харонам!
Хороним.
Хороним поэмы. Вход всем посторонним.
Хороним.На черной Вселенной любовниками отравленными
лежат две поэмы, как белый бинокль театральный.
Две жизни прижались судьбой половинной —
две самых поэмы моих соловьиных! Вы, люди, вы, звери, пруды, где они зарождались в Останкине, —
встаньте!
Вы, липы ночные, как лапы в ветвях хиромантии, —
встаньте,
дороги, убитые горем, довольно валяться в асфальте,
как волосы дыбом над городом,
вы встаньте.Раскройтесь, гробы, как складные ножи гиганта,
вы встаньте — Сервантес, Борис Леонидович,
Браманте,
вы б их полюбили, теперь они тоже останки,
встаньте.И Вы, Член Президиума Верховного Совета товарищ Гамзатов,
встаньте,
погибло искусство, незаменимо это, и это не менее важно, чем речь на торжественной дате,
встаньте.
Их гибель — судилище. Мы — арестанты.
Встаньте.О, как ты хотела, чтоб сын твой шел чисто и прямо,
встань, мама.Вы встаньте в Сибири, в Москве, в городишках,
мы столько убили в себе, не родивши,
встаньте,
Ландау, погибший в косом лаборанте,
встаньте,
Коперник, погибший в Ландау галантном,
встаньте,
вы, девка в джаз-банде, вы помните школьные банты?
встаньте, геройские мальчики вышли в герои, но в анти,
встаньте,
(я не о кастратах — о самоубийцах,
кто саморастратил святые крупицы),
встаньте.Погибили поэмы. Друзья мои в радостной панике —
«Вечная память!»
Министр, вы мечтали, чтоб юнгой в Атлантике плавать,
Вечная память,
громовый Ливанов, ну, где ваш несыгранный Гамлет?
вечная память,
где принц ваш, бабуся? А девственность можно хоть в рамку обрамить,
вечная память,
зеленые замыслы, встаньте как пламень,
вечная память,
мечта и надежда, ты вышла на паперть?
вечная память!.. Аминь.Минута молчанья. Минута — как годы.
Себя промолчали — все ждали погоды.
Сегодня не скажешь, а завтра уже
не поправить.
Вечная память.И памяти нашей, ушедшей как мамонт,
вечная память.Аминь.Тому же, кто вынес огонь сквозь потраву, —
Вечная слава!
Вечная слава!
В Политехнический!
В Политехнический!
По снегу фары шипят яичницей.
Милиционеры свистят панически.
Кому там хнычется?!
В Политехнический! Ура, студенческая шарага!
А ну, шарахни
по совмещанам свои затрещины!
Как нам мещане мешали встретиться! Ура вам, дура
в серьгах-будильниках!
Ваш рот, как дуло,
разинут бдительно.
Ваш стул трещит от перегрева.
Умойтесь! Туалет — налево.Ура, галерка! Как шашлыки,
дымятся джемперы, пиджаки.
Тысячерукий, как бог языческий,
Твое Величество — Политехнический!
Ура, эстрада! Но гасят бра.
И что-то траурно звучит «ура».12 скоро. Пора уматывать.
Как ваши лица струятся матово.
В них проступают, как сквозь экраны,
все ваши радости, досады, раны.Вы, третья с краю,
с копной на лбу,
я вас не знаю. Я вас люблю! Чему смеетесь? Над чем всплакнете?
И что черкнете, косясь, в блокнотик?
Что с вами, синий свитерок?
В глазах тревожный ветерок… Придут другие — еще лиричнее,
но это будут не вы — другие.
Мои ботинки черны, как гири.
Мы расстаемся, Политехнический! Нам жить недолго. Суть не в овациях,
Мы растворяемся в людских количествах
в твоих просторах,
Политехнический.
Невыносимо нам расставаться.Я ненавидел тебя вначале.
Как ты расстреливал меня молчанием!
Я шел как смертник в притихшем зале.
Политехнический, мы враждовали! Ах, как я сыпался! Как шла на помощь
записка искоркой электрической…
Политехнический, ты это помнишь?
Мы расстаемся, Политехнический.Ты на кого-то меня сменяешь,
но, понимаешь,
пообещай мне, не будь чудовищем,
забудь со стоющим! Ты ворожи ему, храни разиню.
Политехнический — моя Россия! -
ты очень бережен и добр, как бог,
лишь Маяковского не уберег… Поэты падают,
дают финты
меж сплетен, патоки
и суеты,
но где б я ни был — в земле, на Ганге, -
ко мне прислушивается магически
гудящей раковиною гиганта
ухо
Политехнического!
Отшельничаю, берложу,
отлеживаюсь в березах,
лужаечный, можжевельничий,
отшельничаю, отшельничаем, нас трое,
наш третий всегда на стреме,
позвякивает ошейничком,
отшельничаем, мы новые, мы знакомимся,
а те, что мы были прежде,
как наши пустые одежды,
валяются на подоконнике, как странны нам те придурки,
далекие, как при Рюрике
(дрались, мельтешили, дулись),
какая все это дурость! А домик наш в три окошечка
сквозь холм в лесовых массивах
просвечивает, как косточка
просвечивает сквозь сливу, мы тоже в леса обмакнуты,
мы зерна в зеленой мякоти,
притягиваем, как соки,
все мысли земли и шорохи, как мелко мы жили, ложно,
турбазники сквозь кустарник
пройдут, постоят, как лоси,
растают, умаялась бегать по лесу,
вздремнула, ко мне припавши,
и тенью мне в кожу пористую
впиталась, как в промокашку, я весь тобою пропитан,
лесами твоими, тропинками,
читаю твое лицо,
как легкое озерцо, как ты изменилась, милая,
как ссадина, след от свитера,
но снова как разминированная —
спасенная? спасительная! ты младше меня? Старше!
на липы, глаза застлавшие,
наука твоя вековая
ауканья, кукованья, как утра хрустальны летние,
как чисто у речки бисерной
дочурка твоя трехлетняя
писает по биссектриске!«мой милый, теперь не денешься,
ни к другу и ни к врагу,
тебя за щекой, как денежку,
серебряно сберегу», я думал, мне не вернуться,
гроза прошла, не волнуйся,
леса твои островные
печаль мою растворили, в нас просеки растворяются,
как ночь растворяет день,
как окна в сад растворяются
и всасывают сирень, и это круговращение
щемяще, как возвращенье… Куда б мы теперь ни выбыли,
с просвечивающих холмов
нам вслед улетает Сигулда,
как связка
зеленых
шаров!
Словно гоголевский шнобель,
над страной летает Мобель.Говорит пророк с оглобель:
«Это Мобель, Мобель, Мобель
всем транслирует, дебил,
как он Дудаева убил.Я читал в одной из книг —
Мобель дик!..» — А Мадонна из Зарядья
тройню черных родила.
«Дистанционное зачатье» —
утверждает. Ну, дела! Жизни смысл отстал от денег.
Мы — отвязанные люди,
без иллюзий.Мобеля лауреаты
проникают Банку в код.
С толстым слоем шоколада
Марс краснеет и плывет.Ты теперь дама с собачкой —
ляжет на спину с тоски,
чтоб потрогала ты пальчиком
в животе ее соски.Если разговариваешь более получаса, -
рискуешь получить удар самонаводящейся ракетой.
— Опасайтесь связи сотовой.
— Особенно двухсотой.
— Налей без содовой.Даже в ванной — связи, связи,
запредельный разговор,
словно гул в китайской вазе,
что важнее, чем фарфор.Гений Мобеля создал.
Мобель гения сожрал.Расплодились, мал-мала,
одноухие зайчата… Ну Мобель, погоди… Покупаю модный блейзер.
Восемь кнопочек на нем.Нажму кнопку — кто-то трезвый
говорит во мне: «Прием.
Абонент не отвечает или временно недоступен
звону злата. И мысли и
дела он знает наперед…»
Кто мой Мобель наберет? Секс летит от нас отдельно.В нашей качке те, кто круче,
ухватясь за зов небес,
словно держатся за ручки.
А троллейбус их исчез.«Мо» — сказал Екклезиаст.
Но звенят мои штаны:
«Неоканитализм — это несоветская власть
плюс мобелизация всей страны».Черный мобель, черный мобель
над моею головой, нового сознанья модуль,
черный мобель, я не твой! — Не сдадим Москву французу!
— В наших грязях вязнет «Оппель».
Как повязочка Кутузова
в небесах летает мобель.
МОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬ-
МОБЕЛЬМО БЕЛЬМО…Слепы мы.
Слепо время само.
Лик ваш серебряный, как алебарда.
Жесты легки.
В вашей гостинице аляповатой
в банке спрессованы васильки.Милый, вот что вы действительно любите!
С Витебска ими раним и любим.
Дикорастущие сорные тюбики
с дьявольски выдавленным голубым! Сирый цветок из породы репейников,
но его синий не знает соперников.
Марка Шагала, загадка Шагала —
рупь у Савеловского вокзала! Это росло у Бориса и Глеба,
в хохоте нэпа и чебурек.
Во поле хлеба — чуточку неба.
Небом единым жив человек.Их витражей голубые зазубрины —
с чисто готической тягою вверх.
Поле любимо, но небо возлюблено.
Небом единым жив человек.В небе коровы парят и ундины.
Зонтик раскройте, идя на проспект.
Родины разны, но небо едино.
Небом единым жив человек.Как занесло васильковое семя
на Елисейские, на поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Опера! В век ширпотреба нет его, неба.
Доля художников хуже калек.
Давать им сребреники нелепо —
небом единым жив человек.Ваши холсты из фашистского бреда
от изуверов свершали побег.
Свернуто в трубку запретное небо,
но только небом жив человек.Не протрубили трубы господни
над катастрофою мировой —
в трубочку свернутые полотна
воют архангельскою трубой! Кто целовал твое поле, Россия,
пока не выступят васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
хоть экспортируй их, сорняки.С поезда выйдешь — как окликают!
По полю дрожь.
Поле пришпорено васильками,
как ни уходишь — все не уйдешь… Выйдешь ли вечером — будто захварываешь,
во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
все васильки, все васильки… Не Иегова, не Иисусе,
ах, Марк Захарович, нарисуйте
непобедимо синий завет —
Небом Единым Жив Человек.
Свисаю с вагонной площадки,
прощайте,
прощай мое лето,
пора мне,
на даче стучат топорами,
мой дом забивают дощатый,
прощайте,
леса мои сбросили кроны,
пусты они и грустны,
как ящик с аккордеона,
а музыку — унесли,
мы — люди,
мы тоже порожни,
уходим мы, так уж положено,
из стен, матерей и из женщин,
и этот порядок извечен,
прощай, моя мама,
у окон
ты станешь прозрачно, как кокон,
наверно, умаялась за день,
присядем,
друзья и враги, бывайте,
гуд бай,
из меня сейчас
со свистом вы выбегайте,
и я ухожу из вас,
о родина, попрощаемся,
буду звезда, ветла,
не плачу, не попрошайка,
спасибо, жизнь, что была,
на стрельбищах
в 10 баллов
я пробовал выбить 100,
спасибо, что ошибался,
но трижды спасибо, что
в прозрачные мои лопатки
входило прозренье, как
в резиновую перчатку
красный мужской кулак,
«Андрей Вознесенский» — будет,
побыть бы не словом, не бульдиком,
еще на щеке твоей душной —
«Андрюшкой»,
спасибо, что в рощах осенних
ты встретилась, что-то спросила
и пса волокла за ошейник,
а он упирался,
спасибо,
я ожил, спасибо за осень,
что ты мне меня объяснила,
хозяйка будила нас в восемь,
а в праздники сипло басила
пластинка блатного пошиба,
спасибо,
но вот ты уходишь, уходишь,
как поезд отходит, уходишь…
из пор моих полых уходишь,
мы врозь друг из друга уходим,
чем нам этот дом неугоден?
Ты рядом и где-то далеко,
почти что у Владивостока,
я знаю, что мы повторимся
в друзья и подругах, в травинках,
нас этот заменит и тот —
«природа боится пустот»,
спасибо за сдутые кроны,
на смену придут миллионы,
за ваши законы — спасибо,
но женщина мчится по склонам,
как огненный лист за вагоном…
Спасите!
В Риме есть обычай
в Новый год выбрасывать
на улицу старые вещи.Рим гремит, как аварийный
отцепившийся вагон.
А над Римом, а над Римом
Новый год, Новый год! Бомбой ахают бутылки
из окон,
из окон,
ну, а этот забулдыга
ванну выпер на балкон.А над площадью Испании,
как летающий тарел,
вылетает муж из спальни —
устарел, устарел! В ресторане ловят голого.
Он гласит: «Долой невежд!
Не желаю прошлогоднего.
Я хочу иных одежд».Жизнь меняет оперенье,
и летят, как лист в леса,
телеграммы, объявленья,
милых женщин адреса.Милый город, мы потонем
в превращениях твоих,
шкурой сброшенной питона
светят древние бетоны.
Сколько раз ты сбросил их?
Но опять тесны спидометры
твоим аховым питомицам.
Что еще ты натворишь?! Человечество хохочет,
расставаясь со старьем.
Что-то в нас смениться хочет?
Мы, как Время, настаем.Мы стоим, забыв делишки,
будущим поглощены.
Что в нас плачет, отделившись?
Оленихи, отелившись,
так добры и смущены.Может, будет год нелегким?
Будет в нем погод нелетных?
Не грусти — не пропадем.
Образуется потом.Мы летим, как с веток яблоки.
Опротивела грызня.
Но я затем живу хотя бы,
чтоб средь ветреного дня,
детектив глотнувши залпом,
в зимнем доме косолапом
кто-то скажет, что озябла
без меня, без меня… И летит мирами где-то
в мрак бесстрастный, как крупье,
наша белая планета,
как цыпленок в скорлупе.Вот она скорлупку чокнет.
Кем-то станет — свистуном?
Или черной, как грачонок,
сбитый атомным огнем? Мне бы только этим милым
не случилось непогод…
А над Римом, а над миром —
Новый год, Новый год……Мандарины, шуры-муры,
и сквозь юбки до утра
лампами сквозь абажуры
светят женские тела.
I
Не на саксе в элегантном ресторане,
а в подвальчике по имени Ши-ша,
я тебе сыграю на кальяне,
называемая женщиной, душа.На кальяне разыграюсь, на кальяне,
у шахидов есть на музыку запрет.
На Коране поклянитесь, на Коране —
гениальный написал его поэт.О Коляне, что зарезали в Афгане,
воют демоны отмщенья и стыда.
Струйка тоненькая булькает в кальяне —
дым горячий и вода.Под чадрами души женские и девичьи
не кадрят, — следят внимательно
за мной.
Как на выставке квадратов от Малевича
или зеркало обратной стороной.Если призадумаюсь маленечко —
как живёшь ты, всем себя даря?
По интерпретации Малевича
женщина — чёрная дыра.В этом, верно, правда мусульманская.
Ты румянишься, страдалица,
спрятав под красивой маскою
смысл Беспредметного лица… На колени пред тобою, на колени…
Запах рая. Запах яблок. Мушмула.
Заменяющие музыку куренья
я вдохну, слюну смахнувши с мундштука.IIСогреши душа — в
Ши-
ша.
Из твоей души
кошка не ушла.
По-английски — Shе.
По-французски — Chat.
Мягче Ци Бай Ши
ластишься шурша.
Ши-
ша.
А зрачки больши,
значит — анаша.
Ши-
ша.
У Тюрбан Баши
сторожа из США.
Где ж вы, крепыши,
наши кореша?
Вашим барыши,
нашим ни шиша?
Ши-
ша.
Марш в Манеж! Страши-
лища хороша!
Ши-
ша.
Смотрят из души
два карандаша.
Ши-
ша.
Хлопья анаши?
Мокрая лапша?
Ши-
ша.
Тихий порошок
падал не спеша —
снег босой пошёл —
как Иешуа.IIIБудущее стухло и прогоркло.
Не горюй. Покурим. Переждём.
Что-то булькает в кальяне, словно горло,
перерезанное праведным ножом.Я вернусь под утро. Месяц выплыл.
И нетрезвою походкой, на весу,
я под мышкой, усмехаясь, как голкипер,
свою срезанную голову несу.
Смех без причины —
признак дурачины.
Ещё водочки под кебаб!
Мы — эмансипированные мужчины
без баб. Часы с вынутою пружиной —
возлежит на тарелке краб.
Тезаурусные мужчины,
мы — без баб. Слово “безбабье” — ещё в тумане
обретёт суммарно масштаб.
Беседуют же с Богом мусульмане
без баб? Вот Валера, дилер с Саратова,
с детства несколько косолап,
кто бы знал об его косолапости
без баб? Или баба — глава издательства.
Получается Групп-издат.
И поборы и издевательства.
Как на лошадь надеть пиджак. Без болтливости, что не вынести,
без капканчиков вечных “кап-кап” —
без покровительской порно-невинности,
без баб. Без талантливого придыхания,
без словарного курабье,
дыроколы пока отдыхают,
без “б”. Устаешь от семейной прозы.
Мы беспечны, как семечек лузг.
Без вранья люксембургской Розы —
люкс! Сжаты в “зебрах” ночные трещины,
достигается беспредел.
Наша жизнь — безрадостиженщина.
Нам без разницы, кто сгорел. Рядом столик из разносолов —
стольник шефу от поп, сосков,
от восьми длинноногих тёлок
без мужиков. “На абордаж” — пронеслось над пабом.
Все рванули на абордаж.
И стол, принадлежавший бабам,
ножки вверх! — полетел на наш. И пошло: визг, фуражки крабьи,
зубы на пол, как монпансье —
(мой котёночек! Ты — мой храбрый…!
Уберите с меня свои грабли!)
Бьют швейцара из ФСБ.
Так накрылась идея безбабья.
Точно клякса под пресс-папье. Я бездарно иду домой:
все одежды мои развешаны.
Пахнет женщиной распорядок мой.
И стихи мои пахнут женщиной. Будто в небе открылась брешина.
И мораль, ни фига себе:
«В каждой бабе ищите Женщину!»
Но без «б».
Помогите Ташкенту!
Озверевшим штакетником
вмята женщина в стенку.
Помогите Ташкенту!
Если лес — помоги,
если хлеб — помоги,
если есть — помоги,
если нет — помоги!
Ты рожаешь, Земля.
Говорят, здесь красивые горные встанут массивы.
Но настолько ль красиво,
чтоб живых раскрошило?
На руинах как боль
слышны аплодисменты —
ловит девочка моль.
Помогите Ташкенту!
Сад над адом. Вы как?
Колоннада откушена.
Будто кукиш векам,
над бульваром свисает пол-Пушкина.
Выживаем назло сверхтолчкам хамоватым.
Как тебя натрясло,
белый домик Ахматовой!
Если кровь — помогите,
если кров — помогите,
где боль — помогите,
собой — помогите!
Возвращаю билеты.
Разве мыслимо бегство
от твоих заболевших,
карих, бедственных!
Разве важно, с кем жили?
Кого вызволишь — важно.
До спасенья — чужие,
лишь спасенные — ваши.
Я читаю тебе
в сумасшедшей печали.
Я читаю Беде,
чтоб хоть чуть полегчало.
Как шатает наш дом.
(как ты? цела ли? не поцарапало? пытаюсь дозвониться… тщетно…)
Зарифмую потом.
Помогите Ташкенту!
Инженер — помогите.
Женщина — помогите.
Понежней помогите —
город на динамите.
Мэры, звезды, студенты, липы, возчицы хлеба,
дышат в общее небо.
Не будите Ташкента.
Как далось это необыкновенно недешево.
Нету крыш. Только небо.
Нету крыши надежнее.
(Ну, а вы вне Беды?
Погодите закусывать кетой.
Будьте так же чисты.
Помогите Ташкенту.
Ах, Клубок Литтарантулов, не устали делить монументы?
Напишите талантливо.
Помогите Ташкенту.)
…Кукла под сапогами.
Помогите Ташкенту,
как он вам помогает
стать собой.
Он — Анкета.
В чьем ресторане, в чьей стране — не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная — бьет!
Быть может, ей не подошла компания,
где взгляды липнут, словно листья банные?
За что — неважно. Значит, им положено —
пошла по рожам, как белье полощут.
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
за то, что ты во всем передовая,
что на земле давно матриархат —
отбить, обуть, быть умной, хохотать, -
такая мука — непередаваемо!
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари, куда ж девались вы?!
Так хочется к кому-то прислониться —
увы…
Бей, реваншистка! Жизнь — как белый танец.
Не он, а ты его, отбивши, тянешь.
Пол-литра купишь. Как он скучен, хрыч!
Намучишься, пока расшевелишь.
Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли в капронах ждать в морозы?
Самой восьмого покупать мимозы —
можно?!
Виновные, валитесь на колени,
колонны, люди, лунные аллеи,
вы без нее давно бы околели!
Смотрите, из-под грязного стола —
она, шатаясь, к зеркалу пошла.
«Ах, зеркало, прохладное стекло,
шепчу в тебя бессвязными словами,
сама к себе губами прислоняюсь
и по тебе сползаю тяжело,
и думаю: трусишки, нету сил —
меня бы кто хотя бы отлупил!..»
Уже давно ее уволокли.
Но в трубах джаза, посредине зала,
но в виде запотевшего овала,
как богоматерь, зеркало стояло
в следах от губ, и слезы в нем текли…
Памяти жертв фашизма
Певзнер 1903, Сергеев 1934,
Лебедев 1916, Бирман 1938,
Бирман 1941, Дробот 1907…Наши кеды как приморозило.
Тишина.
Гетто в озере. Гетто в озере.
Три гектара живого дна.Гражданин в пиджачке гороховом
зазывает на славный клев,
только кровь
на крючке его крохотном,
кровь!«Не могу, — говорит Володька, -
а по рылу — могу,
это вроде как
не укладывается в мозгу! Я живою водой умоюсь,
может, чью-то жизнь расплещу.
Может, Машеньку или Мойшу
я размазываю по лицу.Ты не трожь воды плоскодонкой,
уважаемый инвалид,
ты пощупай ее ладонью —
болит! Может, так же не чьи-то давние,
а ладони моей жены,
плечи, волосы, ожидание
будут кем-то растворены? А базарами колоссальными
барабанит жабрами в жесть
то, что было теплом, глазами,
на колени любило сесть…»«Не могу, — говорит Володька, -
лишь зажмурюсь —
в чугунных ночах,
точно рыбы на сковородках,
пляшут женщины и кричат!»Третью ночь как Костров пьет.
И ночами зовет с обрыва.
И к нему
Является
Рыба
Чудо-юдо озерных вод!«Рыба,
летучая рыба,
с огневым лицом мадонны,
с плавниками белыми
как свистят паровозы,
рыба,
Рива тебя звали,
золотая Рива,
Ривка, либо как-нибудь еще,
с обрывком
колючей проволоки или рыболовным крючком
в верхней губе, рыба,
рыба боли и печали,
прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь…»Ничего не отвечает рыба.Тихо.
Озеро приграничное.
Три сосны.
Изумленнейшее хранилище
жизни, облака, вышины.Лебедев 1916, Бирман 1941,
Румер 1902, Бойко оба 193
3.
За упокой Высоцкого Владимира
коленопреклоненная Москва,
разгладивши битловки, заводила
его потусторонние слова.
Владимир умер в 2 часа.
И бездыханно
стояли серые глаза,
как два стакана.
А над губой росли усы
пустой утехой,
резинкой врезались трусы,
разит аптекой.
Спи, шансонье Всея Руси,
отпетый…
Ушел твой ангел в небеси
обедать.
Володька,
если горлом кровь,
Володька,
когда от умных докторов
воротит,
а баба, русый журавель,
в отлете,
кричит за тридевять земель:
«Володя!»
Ты шел закатною Москвой,
как богомаз мастеровой,
чуть выпив,
шел популярней, чем Пеле,
с беспечной челкой на челе,
носил гитару на плече,
как пару нимбов.
(Один для матери — большой,
золотенький,
под ним для мальчика — меньшой…)
Володя!..
За этот голос с хрипотцой,
дрожь сводит,
отравленная хлеб-соль
мелодий,
купил в валютке шарф цветной,
да не походишь.
Отныне вечный выходной.
Спи, русской песни крепостной —
свободен.
О златоустом блатаре
рыдай, Россия!
Какое время на дворе —
таков мессия.
А в Склифосовке филиал
Евангелья.
И Воскрешающий сказал:
«Закрыть едальники!»
Твоею песенкой ревя
под маскою,
врачи произвели реа-
нимацию.
Ввернули серые твои,
как в новоселье.
Сказали: ‘Топай. Чти ГАИ.
Пой веселее».
Вернулась снова жизнь в тебя.
И ты, отудобев,
нам говоришь: «Вы все — туда.
А я — оттуда!..»
Гремите, оркестры.
Козыри — крести.
Высоцкий воскресе.
Воистину воскресе!
Вижу скудный лес
возле Болшева…
Дай секунду мне без
обезболивающего! Бог ли, бес ли,
не надо большего,
хоть секундочку без
обезболивающего! Час предутренний, камасутровый,
круглосуточный, враг мой внутренний,
сосредоточась в левом плече,
вывел тотчас отряды ЧЕ.Мужчину раны украшают.
Мученье прану укрощает.Что ты, милый, закис?
Где ж улыбка твоя?
Может, кто мазохист,
это только не я.Утешься битою бейсбольною.
Мертвец живёт без обезболивающего.Обезумели — теленовости,
нет презумпции
невиновности.Христианская, не казённая.
Боль за ближнего, за Аксёнова.
Любовь людская: жизнь-досада.
Держись, Васята!
Воскрешение — понимание
чего-то больше, чем реанимация
нам из третьего измерения —
не вернутся назад, увы,
мысли Божие, несмиренные,
человеческой головы.Разум стронется.
Горечь мощная.Боль, сестрёночка, невозможная! Жизнь есть боль. Бой с собой.
Боль не чья-то — моя.Боль зубная, как бор,
как таблетка, мала.Боль, как Божий топор, —
плоть разрубленная.Бой — отпор, бой — сыр-бор,
игра купленная.Боль моя, ты одна понимаешь меня.Как любовь к палачу,
моя вера темна.Вся душа — как десна
воспалённая.Боль — остра, боль — страна
разорённая.Соль Звезды Рождества
растворённая.Соль — кристалл, боль — Христа —
карамболь бытия.Боль — жена, боль — сестра,
боль — возлюбленная! Это право на боль
и даёт тебе право
на любую любовь,
закидоны и славу.
Ко мне является Флоренция,
фосфоресцируя домами,
и отмыкает, как дворецкий,
свои палаццо и туманы.Я знаю их, я их калькировал
для бань, для стадиона в Кировске.
Спит Баптистерий — как развитие
моих проектов вытрезвителя.Дитя соцреализма грешное,
вбегаю в факельные площади.
Ты калька с юности, Флоренция!
Брожу по прошлому! Через фасады, амбразуры,
как сквозь восковку,
восходят судьбы и фигуры
моих товарищей московских.Они взирают в интерьерах,
меж вьющихся интервьюеров,
как ангелы или лакеи,
стоят за креслами глазея.А факелы над черным Арно
невыносимы —
как будто в огненных подфарниках
несутся в прошлое машины! — Ау! — зовут мои обеты,
— Ау! — забытые мольберты,
и сигареты,
и спички сквозь ночные пальцы.
— Ау! — сбегаются палаццо,
авансы юности опасны —
попался?! И между ними мальчик странный,
еще не тронутый эстрадой,
с лицом, как белый лист тетрадный,
в разинутых подошвах с дратвой —
Здравствуй! Он говорит: «Вас не поймешь,
преуспевающий пай-мальчик!
Вас продавщицы узнают.
Вас заграницы издают.Но почему вы чуть не плакали?
И по кому прощально факелы
над флорентийскими хоромами
летят свежо и похоронно?!»Я занят. Я его прерву.
В 1
0.
30 — интервью… Сажусь в машину. Дверцы мокры,
Флоренция летит назад.
И, как червонные семерки,
палаццо в факелах горят.
Я сплю на чужих кроватях,
сижу на чужих стульях,
порой одет в привозное,
ставлю свои книги на чужие стеллажи, —
но свет
должен быть
собственного производства.
Поэтому я делаю витражи.
Уважаю продукцию ГУМа и Пассажа,
но крылья за моей спиной
работают как ветряки.
Свет не может быть купленным или продажным.
Поэтому я делаю витражи.
Я прутья свариваю электросваркой.
В наших магазинах не достать сырья.
Я нашел тебя на свалке.
Но я заставлю тебя сиять.
Да будет свет в Тебе
молитвенный и кафедральный,
да будут сумерки как тамариск,
да будет свет
в малиновых Твоих подфарниках,
когда Ты в сумерках притормозишь.
Но тут мое хобби подменяется любовью.
Жизнь расколота? Не скажи!
За окнами пахнет средневековьем.
Поэтому я делаю витражи.
Человек на 60% из химикалиев,
на 40% из лжи и ржи…
Но на 1% из Микельанджело!
Поэтому я делаю витражи.
Но тут мое хобби занимается теософией.
Пузырьки внутри сколов
стоят, как боржом.
Прибью витраж на калитку тесовую.
Пусть лес исповедуется
перед витражом.
Но это уже касается жизни, а не искусства.
Жжет мои легкие эпоксидная смола.
Мне предлагали (по случаю)
елисеевскую люстру.
Спасибо. Мала.
Ко мне прицениваются барышники,
клюют обманутые стрижи.
В меня прицеливаются булыжники.
Поэтому я делаю витражи.
Я шел вдоль берега Оби,
я селезню шел параллельно.
Я шел вдоль берега любви,
и вслед деревни мне ревели.И параллельно плачу рек,
лишенных лаянья собачьего,
финально шел XX век,
крестами ставни заколачивая.И в городах, и в хуторах
стояли Инги и Устиньи,
их жизни, словно вурдалак,
слепая высосет пустыня.Кричала рыба из глубин:
«Возьми детей моих в котомку,
но только реку не губи!
Оставь хоть струйку для потомства».Я шел меж сосен голубых,
фотографируя их лица,
как жертву, прежде чем убить,
фотографирует убийца.Стояли русские леса,
чуть-чуть подрагивая телом.
Они глядели мне в глаза,
как человек перед расстрелом.Дубы глядели на закат.
Ни Микеланджело, ни Фидий,
никто их краше не создаст.
Никто их больше не увидит.«Окстись, убивец-человек!» —
кричали мне, кто были живы.
Через мгновение их всех
погубят взрывы.«Окстись, палач зверей и птиц,
развившаяся обезьяна!
Природы гениальный смысл
уничтожаешь ты бездарно».И я не мог найти Тебя
среди абсурдного пространства,
и я не мог найти себя,
не находил, как ни старался.Я понял, что не будет лет,
не будет века двадцать первого,
что времени отныне нет.
Оно на полуслове прервано… Земля пустела, как орех.
И кто-то в небе пел про это:
«Червь, человечек, короед,
какую ты сожрал планету!»