Шёл в гору от цветочного ларька,
вдруг машинально повернул налево.
Взгляд пригвоздила медная доска —
за каламбур простите — «ЦветаЕва».
Зачем я езжу третий год подряд
в Лозанну? Положить два георгина
к дверям, где пела сотню лет назад —
за каламбур простите — субМарина.
С балкона на лагуну кину взгляд
на улочку с афишею «Vagina».
Есть звукоряд. Он непереводимый.Нет девочки. Её слова болят.
И слава Богу, что прошла ангина.
Он тощ, словно сучья. Небрит и мордаст.
Под ним третьи сутки
трещит мой матрац.
Чугунная тень по стене нависает.
И губы вполхари, дымясь, полыхают. «Приветик, — хрипит он, — российской поэзии.
Вам дать пистолетик? А, может быть, лезвие?
Вы — гений? Так будьте ж циничнее к хаосу…
А может, покаемся?.. Послюним газетку и через минутку
свернем самокритику, как самокрутку?..» Зачем он тебя обнимет при мне?
Зачем он мое примеряет кашне?
И щурит прищур от моих папирос… Чур меня! Чур!
SOS!
Явление 25-го кадра.
Вырванные ногти Яноша Кадара.
Я помню жаркое без затей
рукопожатие без ногтей.
Ноктюрн?
Пожалуйста, не надо!
Ногтюрьмы.
ШопениАда.
Тасуйте пластиковые
карты!
Присела к зеркалу опять,
в себе, как в роще заоконной,
всё не решаешься признать
красы чужой и незнакомой.В тоску заметней седина.
Так в ясный день в лесу по-летнему
листва зелёная видна,
а в хмурый — медная заметнее
Я тебя разлюблю и забуду,
когда в пятницу будет среда,
когда вырастут розы повсюду,
голубые, как яйца дрозда
Когда мышь прокричит кукареку.
Когда дом постоит на трубе;
Когда съест колбаса человека
и когда я женюсь на тебе.
Почему два великих поэта,
проповедники вечной любви,
не мигают, как два пистолета?
Рифмы дружат, а люди — увы… Почему два великих народа
холодеют на грани войны,
под непрочным шатром кислорода?
Люди дружат, а страны — увы… Две страны, две ладони тяжелые,
предназначенные любви,
охватившие в ужасе голову
черт-те что натворившей Земли!
Ты кричишь, что я твой изувер,
и, от ненависти хорошея,
изгибаешь, как дерзкая зверь,
голубой позвоночник и шею.Недостойную фразу твою
не стерплю, побледнею от вздору.
Но тебя я боготворю.
И тебе стать другой не позволю.Эй, послушай! Покуда я жив,
жив покуда,
будет люд тебе в храмах служить,
на тебя молясь, на паскуду.
Ты поставила лучшие годы,
я — талант.
Нас с тобой секунданты угодливо
Развели. Ты — лихой дуэлянт!
Получив твою меткую ярость,
пошатнусь и скажу, как актер,
что я с бабами не стреляюсь,
из-за бабы — другой разговор.
Из-за той, что вбегала в июле,
что возлюбленной называл,
что сейчас соловьиною пулей
убиваешь во мне наповал!
Ты с теткой живешь. Она учит канцоны.
Чихает и носит мужские кальсоны.
Как мы ненавидим проклятую ведьму!..Мы дружим с овином, как с добрым медведем.
Он греет нас, будто ладошки запазухой.
И пасекой пахнет. А в Суздале — Пасха!
А в Суздале сутолока, смех, воронье, Ты в щеки мне шепчешь про детство твое.
То сельское детство, где солнце и кони,
И соты сияют, как будто иконы.
Тот отблеск медовый на косах твоих… В России живу — меж снегов и святых!
Вам Маяковский что-то должен.
Я отдаю.
Вы извините — он не дожил.Определяет жизнь мою
платить за Лермонтова, Лорку
по нескончаемому долгу.Наш долг страшен и протяжен
кроваво-красным платежом.Благодарю, отцы и прадеды.
Крутись, эпохи колесо…
Но кто же за меня заплатит,
за все расплатится, за все?
Мимо санатория
реют мотороллеры.За рулем влюбленные —
как ангелы рублевские.Фреской Благовещенья,
резкой белизнойза ними блещут женщины,
как крылья за спиной! Их одежда плещет,
рвется от руля, вонзайтесь в мои плечи,
белые крыла.Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем? Осень. Небеса.
Красные леса.
Я — семья
Во мне как в спектре живут семь «я»,
невыносимых, как семь зверей
А самый синий свистит в свирель!
А весной
Мне снится
что я —
восьмой!
Мерзнет девочка в автомате,
Прячет в зябкое пальтецо
Все в слезах и губной помаде
Перемазанное лицо.Дышит в худенькие ладошки.
Пальцы — льдышки. В ушах — сережки.Ей обратно одной, одной
Вдоль по улочке ледяной.Первый лед. Это в первый раз.
Первый лед телефонных фраз.Мерзлый след на щеках блестит —
Первый лед от людских обид.
Я — Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворон,
слетая на поле нагое.Я — Горе.Я — голос
Войны, городов головни
на снегу сорок первого года.Я — Голод.Я — горло
Повешенной бабы, чье тело, как колокол,
било над площадью голой… Я — Гойя! О, грозди
Возмездья! Взвил залпом на Запад —
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звезды —
Как гвозди.Я — Гойя.
Сидишь беременная, бледная.
Как ты переменилась, бедная.Сидишь, одергиваешь платьице,
И плачется тебе, и плачется… За что нас только бабы балуют
И губы, падая, дают, И выбегают за шлагбаумы,
И от вагонов отстают? Как ты бежала за вагонами,
Глядела в полосы оконные… Стучат почтовые, курьерские,
Хабаровские, люберецкие… И от Москвы до Ашхабада,
Остолбенев до немоты, Стоят, как каменные, бабы,
Луне подставив животы.И, поворачиваясь к свету,
В ночном быту необжитомКак понимает их планета
Своим огромным животом.
«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!.»
Балда!
Вы забыли о пушкинской пуле! Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,
В пробитые головы лучших поэтов.
Стрелою пронзив самодурство и свинство,
К потомкам неслась траектория свиста!
И не было точки. А было —— начало.Мы в землю уходим, как в двери вокзала.
И точка тоннеля, как дуло, черна…
В бессмертье она?
Иль в безвестность она?.. Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —-
Вторая проекция той же прямой.В природе по смете отсутствует точка.
Мы будем бессмертны. И это —— точно!
В человеческом организме
девяносто процентов воды,
как, наверное, в Паганини,
девяносто процентов любви.Даже если — как исключение —
вас растаптывает толпа,
в человеческом назначении —
девяносто процентов добра.Девяносто процентов музыки,
даже если она беда,
так во мне, несмотря на мусор,
девяносто процентов тебя.
Когда ты была во мне точкой
(отец твой тогда настаивал),
мы думали о тебе, дочка, —
оставить или не оставить? Рассыпчатые твои косы,
ясную твою память
и сегодняшние твои вопросы:
«оставить или не оставить?»
С иными мирами связывая,
глядят глазами отцов
дети — широкоглазые
перископы мертвецов.
Да здравствуют прогулки в полвторого,
проселочная лунная дорога,
седые и сухие от мороза
розы черные коровьего навоза!
Для души, северянки покорной,
и не надобно лучшей из пищ.
Брось ей в небо, как рыбам подкормку,
монастырскую горсточку птиц!
Знай свое место, красивая рвань,
хиппи протеста!
В двери чуланные барабань,
знай свое место.Я безобразить тебе запретил.
Пьешь мне в отместку.
Место твое меж икон и светил.
Знай свое место.
Можно и не быть поэтом
Но нельзя терпеть, пойми,
Как кричит полоска света,
Прищемленная дверьми!
Мордеем, друг. Подруги молодеют.
Не горячитесь.
Опробуйте своей моделью
как «анти» превращается в античность.
На суде, в раю или в аду
скажет он, когда придут истцы:
«Я любил двух женщин как одну,
хоть они совсем не близнецы».
Все равно, что скажут, все равно…
Не дослушивая ответ,
он двустворчатое окно
застегнет на черный шпингалет.
Оправдываться — не обязательно.
Не дуйся, мы не пара обезьян.
Твой разум не поймет — что объяснять ему?
Душа ж всё знает — что ей объяснять?
Мой моряк, мой супруг незаконный!
Я умоляю тебя и кляну —
сколько угодно целуй незнакомок.
Всех полюби. Но не надо одну.
Это несется в моих телеграммах,
стоном пронзит за страною страну.
Сколько угодно гости в этих странах.
Все полюби. Но не надо одну.
Милый моряк, нагуляешься — свистни.
В сладком плену или идя ко дну,
сколько угодно шути своей жизнью!
Не погуби только нашу — одну.
Человек бежит песчаный
по дороженьке печальной.На плечах красиво сшита
майка в дырочках, как сито.Не беги, теряя вес,
можешь высыпаться весь! Но не слышит человек,
продолжает быстрый бег.Подбегает он к Москве —
остается ЧЕЛОВЕ…Губы радостно свело —
остается лишь ЧЕЛО…Майка виснет на плече —
от него осталось ЧЕ…
______________Человечка нет печального.
Есть дороженька песчаная…
Ты молилась ли на ночь, береза?
Вы молились ли на ночь,
запрокинутые озера
Сенеж, Свитязь и Нарочь? Вы молились ли на ночь, соборы
Покрова и Успенья?
Покурю у забора.
Надо, чтобы успели.Ты молилась ли на ночь, осина?
Труд твой будет обильный.
Ты молилась, Россия?
Как тебя мы любили!
Он вышел в сад. Смеркался час.
Усадьба в сумраке белела,
смущая душу, словно часть
незагорелая у тела.А за самим особняком
пристройка помнилась неясно.
Он двери отворил пинком.
Нашарил ключ и засмеялся.За дверью матовой светло.
Тогда здесь спальня находилась.
Она отставила шитье
и ничему не удивилась.
Поглядишь, как несметно
разрастается зло —
слава богу, мы смертны,
не увидим всего.Поглядишь, как несмелы
табуны васильков —
слава богу, мы смертны,
не испортим всего.
Запомни этот миг. И молодой шиповник.
И на Твоем плече прививку от него.
Я — вечный Твой поэт и вечный Твой любовник.
И — больше ничего.
Запомни этот мир, пока Ты можешь помнить,
а через тыщу лет и более того,
Ты вскрикнешь, и в Тебя царапнется шиповник…
И — больше ничего.
Сирень похожа на Париж,
горящий осами окошек.
Ты кисть особняков продрогших
серебряную шевелишь.
Гудя нависшими бровями,
страшен от счастья и тоски,
Париж, как пчелы, собираю
в мои подглазные мешки.
Мы снова встретились,
и нас везла машина грузовая.
Влюбились мы — в который раз.
Но ты меня не узнавала.
Ты привезла меня домой.
Любила и любовь давала.
Мы годы прожили с тобой,
но ты меня не узнавала!
Стихи не пишутся — случаются,
как чувства или же закат.
Душа — слепая соучастница.
Не написал — случилось так.