Дух гордой злобы там, где все уже отпето,—
Он может победить, но не создаст поэта.
Жрецы бранят толпу, — толпа жрецам свистит…
И правды жаждущий печаль свою таит.
Вчера священники служили в ризах черных;
Горели свечи; из кадильниц дым
Вставал столбом; и с пеньем гробовым
Сливался глас молитв покорных…
И язвы Господа, который распят был,
Толпа лобзала грешными устами;
А я — одну тебя, скорбя, искал глазами
В дыму бряцающих кадил,
И видел я, как жарко ты молилась,
Как веры чистый луч в глазах твоих сиял;
Твоя душа на небо возносилась,
Я на земле по ней, как грешник, тосковал.
Сегодня светлый день и церковь, торжествуя,
Поет: «Христос воскрес!» — колокола звучат;
Весной дыша и празднично ликуя,
Толпы по улицам шумят.
В веселых масках ходят лицемеры;
Готовы целовать меня враги мои;
А мне, — я чувствую, как мало света веры
Без теплого луча твоей любви.
Но, где же ты? — зову, молю, — хоть мимо,
Пройди, о гений чистый мой!
Мне кротко улыбнись улыбкой херувима
Иль, как дитя, посмейся надо мной!
Слегка руки моей коснись твоей рукою,
Наполни душу мне предчувствием небес,
Чтоб мог я радостно, воскреснувши душою,
Произнести: воистину воскрес!
Проходите толпою, трусливо блуждающей,—
Тощий ум тощий плод принесет!—
Роскошь праздных затей — пустоцвет, взор ласкающий,—
Без плода на ветру опадет.
Бедной правде не верите вы — да и кстати ли,
Если сытая ложь тешит вас!
И безмолвствуем мы, не затем, что утратили
Нашей честности скудный запас,—
Не затем, что спешим под покров лицемерия,
Или манны с небес молча ждем,
А затем, что кругом все полно недоверия
И довольства грошовым умом.
Проходите! от вас ничего не останется,—
Ни решенных задач, ни побед…
И потомство с любовью на вас не оглянется, Затеряет в потемках ваш след,—
Пожелает простора для мысли и гения,
И тогда — о, тогда, может быть,
Все проснется с зарей обновления,
Чтоб не даром бороться и жить…
Проходите толпою, трусливо блуждающей,—
Тощий ум тощий плод принесет!—
Роскошь праздных затей — пустоцвет, взор ласкающий,—
Без плода на ветру опадет.
Бедной правде не верите вы — да и кстати ли,
Если сытая ложь тешит вас!
И безмолвствуем мы, не затем, что утратили
Нашей честности скудный запас,—
Не затем, что спешим под покров лицемерия,
Или манны с небес молча ждем,
А затем, что кругом все полно недоверия
И довольства грошовым умом.
Проходите! от вас ничего не останется,—
Ни решенных задач, ни побед…
И потомство с любовью на вас не оглянется,
Затеряет в потемках ваш след,—
Пожелает простора для мысли и гения,
И тогда — о, тогда, может быть,
Все проснется с зарей обновления,
Чтоб не даром бороться и жить…
Ожесточила ли тебя людская тупость,
Иль повседневная сует их кутерьма,
Их сердца старческая скупость,
Или ребячество их гордого ума: —
Вся эта современность злая,
Вся эта бестолочь живая,
Весь этот сонм тиранов и льстецов,
Иль эта кучка маленьких бойцов,
Самолюбивых и в припадках гнева
Готовых бить направо и налево;
Устал ли ты науку догонять,
Иль гнаться по следам младого поколенья —
Не говори, что хочешь ты бежать,
В глуши искать уединенья.
К чему! — Прошли те дни, когда лесную глушь
Преданье чудными духами населяло.
Когда отшельника незримо навещала
Семья оплаканных им душ,
Когда, дитя фантазии народной,
Со дна реки на свет луны холодной
Всплывала и его дразнила наготой
Русалка бледная с зеленою косой;
Когда под шумный говор леса
Пустынник, тихую лампаду засветя,
Молился, а его, как малое дитя,
Хранитель-ангел блюл от беса,
И одиноким не был он,
Бесплотных сил толпой повсюду окружен,
И были для него, как мир, разнообразны
Неизяснимые то страхи, то соблазны.
Ну, а тебя, товарищ старый мой,
Все эти чудеса займут едва ли!
Мы от мифических годов с тобой отстали
И унесем в пустыню за собой
На дне души разбитой, но живой
Невыносимые воспоминанья,
Неутолимые, законные желанья
И жажду жить и двигаться с толпой.
О! я б и сам желал уединиться,
Но, друг, мы и в глуши не перестанем злиться
И к злой толпе воротимся опять.
Не говори мне, что природа — мать:
Она детей не любит одиноких,
Ожесточенных, так же как жестоких,
Природа не умеет утешать.
И ничего не сделает природа
С таким отшельником, которому нужна
Для счастия законная свобода,
А для свободы — вольная страна.
(Секретарю японского посольства в СПБ.).
Европа старая, что потрясла Китай,
Сама пугливо ждет внезапных потрясений,—
И ты — Япония, ты ей не подражай!
Учись у ней, — уча. Твой самобытный гений
Пусть будет вечно чужд заемных вдохновений,
И да цветет твой ярко-пестрый рай
Без наших гордых грез и поздних сожалений…
Пускай твоя толпа, одетая в родной,
Цветной, просторный шелк, без ссоры с трудовой
Тысячелетней стариной,
Идет вперед без пресыщенья,
Без наглой нищеты, без рабского смиренья,
И силой мерного теченья своего
Ни разу не смутит покоя твоего. Люблю я остров твой, зеленый, отдаленный,
Богатый сам собой, без наших торгашей,
Трудолюбивою рукой твоих детей
Возделанный, как камень драгоценный
В жемчужном поясе морей…
(Секретарю японского посольства в СПБ.).
Европа старая, что потрясла Китай,
Сама пугливо ждет внезапных потрясений,—
И ты — Япония, ты ей не подражай!
Учись у ней, — уча. Твой самобытный гений
Пусть будет вечно чужд заемных вдохновений,
И да цветет твой ярко-пестрый рай
Без наших гордых грез и поздних сожалений…
Пускай твоя толпа, одетая в родной,
Цветной, просторный шелк, без ссоры с трудовой
Тысячелетней стариной,
Идет вперед без пресыщенья,
Без наглой нищеты, без рабского смиренья,
И силой мерного теченья своего
Ни разу не смутит покоя твоего.
Люблю я остров твой, зеленый, отдаленный,
Богатый сам собой, без наших торгашей,
Трудолюбивою рукой твоих детей
Возделанный, как камень драгоценный
В жемчужном поясе морей…
Я не того боюсь, что время нас изменит,
Что ты полюбишь вновь или простыну я.
Боюсь я — дряблый свет сил свежих не оценит,
Боюсь — каприз судьбы в лохмотья нас оденет,
Не даст прохлады в зной, в мороз не даст огня…
Отдамся ль творчеству в минуты вдохновенья! —
К поэзии чутье утратил гордый век:
В мишурной роскоши он ищет наслажденья,
Гордится пушками — боится разоренья,
И первый враг его — есть честный человек.
Наука ль, озарив рассудок мой, понудит
Сонливые умы толкать на верный след! —
Мой связанный язык, скажи, кого разбудит?
Невежество грозит, и долго, долго будет
Грозить, со всех сторон загородивши свет.
Вооружу ли я изнеженные руки
Пилой и топором, чтоб с бедною толпой
Делить поденный труд, — ужели, Боже мой!
Тебя утешит, в дни томительной разлуки,
Мечта, что я вернусь голодный иль больной?
Чудес ли ожидать без веры в тайны неба!
Иль верить нам в металл — как в высшее добро?
Но биржа голосит: где наше серебро?!
Богач клянет долги, работник ищет хлеба,
Писатель продает свободное перо.
Покоя ль ожидать! — но там, где наши силы
Стремятся на простор и рвутся из пелен,
Где правды нет еще, а вымыслы постылы, —
Там нет желанного покоя вне могилы,
Там даже сон любви — больной, тревожный сон.
Случайность не творит, не мыслит и не любит,
А мы — мы все рабы случайности слепой,
Она не видит нас и не жалея губит;
Но верит ей толпа, и долго, долго будет
Ловить ее впотьмах и звать ее судьбой.
Повалит ли меня случайность та слепая?
Не знаю, но дай Бог, чтоб был я одинок,
Чтоб ты не падала, мне руки простирая…
Нет — издали заплачь, и — пусть толпа, толкая
Друг друга, топчет мой, ненужный ей, венок.
С отрадной верою в твое предназначенье
Пусть папа шлет тебе свое благословенье,
Пусть мать, с улыбкою склоняясь над тобой,
Лепечет своему супругу и герою:
«Не правда ли, он мил». Пусть весь Париж толпою
Сбегается глазеть на пестрый твой конвой,
Когда в Булонский лес, в карете откидной
Ты едешь, саблями со всех сторон прикрытый…
Мне жаль, мне жаль тебя, ребенок знаменитый;
Ты зла не совершил, не мыслил даже зла,—
В тебе, как и во мне, есть только зла возможность…
Откуда же враги и эта осторожность?
Какая власть тебя так рано обрекла
На этот вечный страх! Кто тайный меч повесил
Над головой твоей?! — Гляди, как пышен двор, —
Как радостен Париж, — как ласков разговор
Придворных дам, — и как отец твой весел!
Предвидя сумрачной, усталою душой
Грядущих праздников ненужные затеи,
Отец твой, маршалов блестящею толпой
Сопровождаемый, победные трофеи
Сегодня внес в Париж; и барабанный бой,
И музыка, и гул, и радостные клики
Еще звенят в ушах державного владыки. —
Тебя целует он; уж детские мечты
Твои упоены, — невидимой отравы
Огонь перед тобой рисует призрак славы
И самовластия — и не узнаешь ты,
Средь лицемерия восторгов и смиренья,
Как миру не легко сносить твое рожденье.
Счастливое дитя! чтоб цвет твой не увял,
Отец твой Францию наполнил чудным чадом;
Чтоб ты был невредим, отец твой сладким ядом
Свободу отравил
Счастливое дитя! чтоб сон твой был покоен,
Отец твой доказал, что он искусный воин:
Уж сотни тысяч спят в земле холодным сном;
Уже Италия, что ныла под ярмом,
Очнувшись, вновь должна страдать и надрываться,
Чтоб мог ты сладко спать и сладко улыбаться.
В Замке Роз, под зеленою сенью плющей,
В диадеме, на троне Тамара сидит.
На мосту слышен топот коней;
Над воротами сторож трубит;
И толпа ей покорных князей
Собирается к ней.
О внезапной войне им она говорит —
О грозе, что с востока идет,
И на битву их шлет,
И ответа их ждет,
И как солнце красою блестит.
Молодые вожди, завернув в башлыки
Свои медные шлемы, — стоят —
И внимают тому, что отцы старики
Ей в ответ говорят.
В их толпе лишь один не похож на других —
И зачем во дворец,
В византийской одежде, мечтательно тих,
В это время явился певец?
Не царицу Иверии в сонме князей,
Божество красоты молча видит он в ней —
Каждый звук ее голоса в нем
Разливается жгучим огнем,
Каждый взгляд ее темных очей
Зарождает в нем тысячу змей,
И — восторженный — думает он:
Не роскошный ли видит он сон…
И какой нужно голос иметь,
Чтоб Тамару воспеть?..
Вдохновенным молчаньем своим
Показался он странен другим.
И упал на него испытующий взгляд,
И насмешки мучительный яд
В его сердце проник — и, любовью палим
И тоскою томим,
Из дворца удалиться он рад.
Отпустили толпу; сторож громко трубит;
На мосту слышен топот копыт;
На окрестных горах зажжены
Роковые сигналы войны —
И гонцы, улетая на борзых конях,
Исчезают в окрестных горах…
С грустной думой Тамара на троне сидит —
Не снимает Тамара венца —
Провожает глазами толпу — и велит
Воротить молодого певца.
И послышался царственный голос жены:
«Руставель! Руставель! ты один из мужей
Родился не в защиту страны;
Кто не любит войны —
Не являйся мне в сонме князей.
Но ты любишь дела и победы мои:
Я готова тебя при дворе принимать.
Меньше пой о любви —
О безумной любви — и тебя награждать
Я готова за песни твои».
И, бледнея, поник Руставель головой
Перед гордой царицей обширных земель.
И, смутившись душой,
Как безумец, собой
Не владея, сказал Руставель:
«О царица! чтоб не был я в сонме князей,
Навсегда удалиться ты мне повели —
Все равно! — образ твой
Унесу я с собой
До последних пределов земли.
Буду петь про любовь — ты не станешь внимать —
Но клянусь! — на возвышенный голос любви
Звезды будут лучами играть,
И пустыня, как нежная мать,
Мне раскроет обятья свои!
Удаляюсь — прости! Без обидных наград
Довершу я созданье мое:
Но его затвердят
Внуки наших внучат —
Да прославится имя твое!»
Не то глупца, не то врага
Друг в друге видит наше племя:
Злость стала людям дорога,—
Спокойно мыслить нам не время.
— Нам нужны факты без прикрас,
Мы говорим: нам нужны числа…
Но мы и в них не видим смысла;—
Урок, в них скрытый, не для нас.
Застрельщики, без всякой рати!..
В войну играть — свое топтать,—
Своим задором щеголять
Мы рады кстати и некстати…
Так сильных мира тешим мы,
Слепые, детские умы!..
Когда чередовой вопрос,
Нам чуждый, с Запада заходит,
Из нас,— какой молокосос,
Какой мудрец пером не водит!
Заемной кипятясь враждой,
Мы поднимаем чуть не вой,—
Литература колобродит…—
Но, если жизненный вопрос,—
Вопрос насущный мы затронем,
Как скоро мы его хороним
Без шума и гражданских слез.
Одни из нас хотят застоя,—
Доверья, полного покоя,
Другие бешеных скачков…
И смутный гул идет от спора,
От несмолкаемого хора
В разлад поющих голосов.
Завистливы, себялюбивы,
То слишком скромны, то кичливы,
Мы ощупью идем в разброд
Не то назад, не то вперед.
Не просветила нас наука,
Не озарила нас любовь,
И если мысль волнует кровь,—
От жизни в душу веет скука.
Хотим успеха мы,— и что ж!
Чужой успех — нам острый нож…
И уж не ждите состраданья
К тому, кто гибнет!— Нам не жаль
Безумных братьев — и едва ль
Нам дорого воспоминанье
О тех немногих, кто мечтал,
Любил, страдал и погибал.
На все мы злы,— но все выносим,
И так умны,— что жертв не просим.
Как красота не может дать
Кастрату чаши наслажденья,
И сладостного искушенья
Не может он не проклинать,—
Так, красоты утратив чувство,
Мы все косимся на искусство;
Одна лишь, под веселый час,
Карикатура тешит нас.
Сатирою забитый лирик,
Молчи пока!.. Но где ж и ты,
Бич зла, вреда и пустоты,—
Ты,— нами вызванный сатирик?
Увы! без власти над толпой
И ты поник своей главой:
Толпа в чутье непогрешима
И поняла, что сгоряча,
Ты все клеймил неумолимо,
Зла от добра не отлича.
И так дойдем мы до могилы,
Ни разу не соединив
Свои разрозненные силы
В одну мечту,— в один порыв,
В одно спасительное дело…
Благословенный край — пленительный предел!
Там лавры зыблются…
А. Пушкин
Невесела ты, родная картина!..
H. Некрасов
Туда, в Париж, где я когда-то
Впервые, искренно и свято
Любим был женскою душой…
Туда, где ныне образ твой,
Еще живой, мне свят и дорог,
Не раз стремился я мечтой,
Подслушать милой тени шорох,
Поймать хоть призрака черты…
Увы! поклонник красоты,—
Я ей страдальческую службу
Давно усердно отслужил
И прозаическую дружбу
В своей душе благословил.
Но где друзья?.. Друзей немного…
Я их не вижу по годам…
Подчас глуха моя дорога…
В разброде мы: я — здесь, ты — там.
Донашивать свои седины
Нам порознь суждено судьбой!..
Тебе — в обятиях чужбины,
Мне — в кандалах нужды родной.
Устал я, лег,— почти что болен,—
Своей работой недоволен;
Не бросить ли? не сжечь ли?..
Нет!
В моем уединеньи скучном,
Замкнувшись в тесный кабинет,
Не чужд я мысли о насущном,
Забот и будничных сует…
Устал я… размышлять нет мочи…
Не сплю… погас огарок мой…
В окно глядит и лезет в очи
Сырая мгла плаксивой ночи…
Осенней вьюги слышен вой…
И вот, разнузданной мечтой
Я мчусь в Париж, туда, где свято
Впервые я любил когда-то
И был блажен — в последний раз!..
Вот позднего досуга час…
Париж недавно отобедал,
Он все, что мог, изжил, изведал,
И жаждет ночи…
Чердаков
Окошки,— гнезда бедняков,—
Ушли под тучи в мрак печальный,—
Там голод, замыслы, нахальной
Нужды запросы,— бой с нуждой,—
Или при лампе трудовой
Мечты о жизни идеальной.
Зато внизу — Париж иной,
Картинный, бронзовый, зеркальный:
Сверкают тысячи огней,
Гул катится по всем бульварам,
Толпа снует… Любуйся даром,
Дивись на роскошь богачей;
Вздохнув о юности своей,
Давай простор влюбленным парам…
Вот дом — громада. Из сеней
На тротуар и мостовую
Ложится просвет полосой;
Из-под балкона, головой
Курчавясь, кажут грудь нагую
Шесть статуй — шесть кариатид;
Свет газовых рожков скользит
Кой-где по мрамору их тела…
Полураскрыв уста, оне
Прижались к каменной стене,
И никому до них нет дела…
Вот — лестница осаждена…
Идут, сгибаются колена,
Ступенек не видать,— одна
С площадки мраморной видна
Тебе знакомая арена:
Звездятся люстры,— их кайма
Из хрусталей, как бахрома
Из радужных огней, сверкает,—
Раздвинув занавес, ведет
В громадный зал широкий вход.
И тесную толпу стесняет.
Толпа рассыпалась,— и вот…
Шуршит атлас, пестрят наряды,
Круглятся плечи бледных дам,
Затылки, профили… а там,—
Из-за высокой балюстрады,—
Уже виднеются певцы,
Артисты-гении, певицы,
Которым пышные столицы
Несут алмазы и венцы.
И ты в толпе;— уж за рядами
Кудрей и лысин мне видна
Твоя густая седина;
Ты искоса повел глазами:—
Быть узнанным тщеславный страх
Читаю я в твоих глазах…
От русских барынь, от туристов,
От доморощенных артистов
Еще хранит тебя судьба…
Но — чу! гремят рукоплесканья!..
Ты дрогнул,— жадное вниманье
Приподнимает складки лба;
(Как будто что тебя толкнуло!)—
Ты тяжело привстал со стула,
В перчатке сжатою рукой
Прижал к глазам лорнет двойной
И — побледнел…—
Она выходит…
Уже вдали, как эхо, бродит
Последних плесков гул, и — вот,
Хор по струнам смычками водит…
Она вошла… Она поет…
О, это вкрадчивое пенье!
В нем пламя скрыто:— нет спасенья!
Восторг, похожий на испуг,
Уже захватывает дух;—
Опять весь зал гремит и плещет…
Ты замер… Сладко замирать,
Когда, как бы ожив, опять
Пришла любовь с тобой страдать—
И на груди твоей трепещет…
Ты, молча, голову склонил,
Как юноша, лишенный сил
Перед разлукой…
Но,— быть может,—
(Кто знает?) грустною мечтой
Перелетел ты в край родной,—
Туда, где все тебя тревожит,
И слава, и судьба друзей,
И тот народ, что от цепей
Страдал и — без цепей страдает…
Повеся нос, потупя взор,
Быть может, слышишь ты:— качает
Свои вершины темный бор,—
Несутся крики,— кто-то скачет,—
А там, в глуши стучит топор,—
А там, в избе ребенок плачет…
Быть может, вдруг перед тобой
Возникла тусклая картина:—
Необозримая равнина,
Застывшая во мгле ночной…
Как бледно-озаренный рой
Бесов, над снежной пеленой
Несется вьюга;— коченеет,
Теряясь в непроглядной мгле,
Блуждающий обоз… Чернеет,
Как призрак, в нищенском селе
Пустая церковь;— тускло рдеет
Окно с затычкой;— пар валит
Из кабака;— из-под дерюги
Мужик вздыхает: «вот-те на!»
Иль «караул!» хрипит со сна,
Под музыку крещенской вьюги.
Быть может, видишь ты свой дом,
Забитый ставнями кругом,
Гнилой забор, оранжерею,—
И ту заглохшую аллею,
С неподметенною листвой,
Где пахнет детской стариной,
И где теперь еще, быть может,
Когда луна светла, как день,
Блуждает молодая тень,—
Тот бледный призрак, что тревожит
Сердца, когда поет она
Перед толпой, окружена
Лучами славы…
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща, И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того, Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)
На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.
Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща,
И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…
Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.
Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом
Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.
Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того,
Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…
Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..
И.
Не князь, красавец молодой,
Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
Ее цветущих дней;
Не вождь грузинских удальцов, —
Гроза соседних гор,
Признаньем вынудил ее
Потупить ясный взор;
Не там, где слышат валуны
Плеск Алазанских струй,
Впервые прозвучал ее
Заветный поцелуй;—
Нет, зацвела ее любовь
И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
Прошедшего не жаль…
Где грезится сазандарам
Святая старина,
Где часто музыка слышна,
И веют знамена.
ИИ.
В Тифлисе я ее встречал…
Вникал в ее черты:
То — тень весны была, в тени
Осенней красоты.
Не весела и не грустна, —
Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
Коварной клеветы,—
Ничто не возмущало в ней
Таинственной мечты…
Как будто слава, отразясь
На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
И грезы о былом, —
Или о том, кто, силу зла
Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
И веру в идеал…
ИИИ.
Я помню час, когда вдали
Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули, и тень
С холмов сошла в сады,
Когда Метех, с своей скалой,
Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест
В ночную полутьму…—
Она сидела на крыльце
С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
Увлажен был слезой.
О незабвенной старине
Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
Таинственный покой…
И мне казалось, в этот миг
Я у нее в глазах
Прочел ту повесть, что прошла
Тайком в ее мечтах: —
ИV.
«Он русским послан был царем,
В Иран держал свой путь,
И на пути заехал к нам
Душою отдохнуть.
Желанный гость,— он принят был,
Как друг, моим отцом,—
Не в первый раз входил он к нам
В гостеприимный дом…—
Но не был весел он в тени
Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
Заезжий сазандар;
Где наше пенилось вино,
Дымился наш кальян,
И улыбалась жизнь гостям
Сквозь радужный туман…
И был задумчив он, когда,
Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
На темный наш балкон…—
Его горячая душа,
Его могучий ум
Влачили всюду за собой
Груз неотвязных дум.
Напрасно север ледяной
Рукоплескал ему,
Он там оставил за собой
Бездушную зиму;
Он там холодные сердца
Оставил за собой,—
Лишь я одна могла ему
Откликнуться душой…
Он так давно меня любил,
И так был рад,— так рад,
Когда вдруг понял, отчего
Туманится мой взгляд».
V.
«И скоро перед алтарем
Мы с ним навек сошлись…
Казалось, праздновал весь мир,
И ликовал Тифлис:
Всю ночь к нам с ветром долетал
Зурны тягучий звук,
И мерный бубна стук, и гул
От хлопающих рук…
И не хотели погасать
Далекие огни,
Когда, лампаду засветив,
Остались мы одни…
И не хотела ночь унять
Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
Скатилось бремя дум,—
Чтоб не предвидел он конца
Своих блаженных дней,
При виде брачного кольца
И ласковых очей.
VИ.
«Но час настал: посол царя
Умчался в Тегеран…
Прощай, любви моей заря!
Пал на сердце туман…
Как в темноте рассвета ждут,
Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала,—
Не уставала ждать…
Еще мой верующий ум
Был грезами повит,
Как вдруг… вдруг грянула молва,
Что он убит… убит!
Что он из плена бедных жен
Хотел мужьям вернуть,
Что с изуверами в бою
Он пал, пронзенный в грудь,
Что труп его, — кровавый труп,—
Поруган был толпой
И что скрипучая арба
Везет его домой.
Все эти вести в сердце мне
Со всех сторон неслись…
Но не скрипучая арба
Ввезла его в Тифлис,—
Нет, осторожно между гор,
Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
Парадный балдахин;
Сопровождали гроб его
Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
И пики, и штыки…
Дымились факелы, и гул
Колес был эхом гор,
И память вечную о нем
Пел многолюдный хор…
И я пошла его встречать,
И весь Тифлис со мной
К заставе эриванской шел
Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
Без чувств упала я…
О, для чего пережила
Его — любовь моя!»
VИИ.
«И положила я его
На той скале, где спит
Семья гробниц, и где святой
Давид их сторожит;
Где раньше, чем заглянет к нам
В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
Ночные облака;
Куда весной, по четвергам,
Бредут на ранний звон,
Тропинкой каменной, в чадрах,
Толпы грузинских жен.
Бредут, нередко в страшный зной,
Одни — просить детей,
Другие — воротить мольбой
Простывших к ним мужей…
Там, в темном гроте — мавзолей,
И, — скромный дар вдовы,
Лампадка светит в полутьме,
Чтоб прочитали вы
Ту надпись, и чтоб вам она
Напомнила сама
Два горя: — горе от любви
И горе от ума».
И.
В роще, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры,
Ключ, журча, струился чистый
Из-под каменной горы;
То, мелькая за кустами,
Разливался он; то вдруг
Падал звучными струями,
Рассыпаясь как жемчуг.
С ранним солнцем из долины,
Там, по каменной горе,
Погружать свои кувшины,
Умываться на заре,
Жены смуглые, толпами,
Не спеша, к потоку шли,
Пели гимны и перстами
Косы длинные плели.
И зеленые платаны,
Окружа гранитный храм,
Где сидели истуканы
В темных нишах по стенам,
Над потоком простирали
Листьев зыблемый покров,
И от солнца тень бросали
На задумчивых жрецов.
Дети солнечного края,
Почитатели Вишну,
Тот поток потоком рая
Величали в старину,
Разглашая, будто духи
Эту воду стерегли…
И носились эти слухи
От Калькуты до Бенгли.
Говорили на востоке,
Будто в ночь, когда роса
Станет капать, в том потоке
Слышны чьи-то голоса;
Что невидимые руки
Под волнами, при звездах,
Издают глухие звуки
На неведомых струнах.
Караван ли шел с товаром, —
Сотни там ручных слонов
В камышах паслись недаром
Близ священных берегов;
И недаром, из окольных
Стран, в ту рощу за водой
Шло так много богомольных,
Строгих индусов толпой.
И, с неутоленной жаждой
На запекшихся устах,
Из числа пришельцев каждый,
Чтоб омыться в тех водах,
К ним, израненный жестоко,
На коленях подползал
И в святых волнах потока
Исцеленья ожидал.
«Страшно, страшно покаянье!»
Пел унылый хор жрецов,
«Нужно самоистязанье,
Пост, молитва, пот и кровь!
Жизнь есть вечное броженье,
Сон роскошный, но пустой.
Вечность есть уничтоженье,
Смерть — таинственный покой.
Бедный смертный, наслаждайся,
Иль, страдая до конца,
Сам собой уничтожайся
В лоне вечнаго отца!..»
ИИ.
И на камне, близ потока,
Чтоб стоять и ночь, и день,
Вознеслася одиноко
Человеческая тень…
Верный страшному обету,
Для Брамы покинув мир,
Там, как тень, чужая свету,
Девять лет стоял факир.
Солнце жгло его нагие
Плечи, и, шумя в траве,
Ветер волосы густые
Шевелил на голове.
Но рука его не смела
Шевельнуться на груди,
Глубоко врезая в тело
Ногти длинные свои;
А другая поднимала
Пальцы кверху, и как трость,
Протянувшись, высыхала
Кожей стянутая кость.
Старики его кормили,
Даже дети иногда
В скорлупе к нему носили
Сок нажатого плода.
На него садилась птица…
Говорили про него:
Шла голодная тигрица
И не тронула его.
Там кричала обезьяна,
И, к лицу его склонясь,
Колыхала ветвь банана,
Длинной лапой уцепясь.
Листья весело шумели,
Звучно пенился поток;
Но глаза его глядели,
Не мигая, на восток…
Те глаза глядели мутно:
Им мерещилось вдали
Все, что было недоступно
Бедным странникам земли —
Те лазурные чертоги,
Те воздушные холмы,
Где, творя, витают боги
В лоне вечного Брамы.
Недоступное мелькало;
Все ж доступное очам
Для него давно пропало:
И гора, и лес, и храм…
И священного потока
Волны, чудилось ему,
В нем самом кипят глубоко,
Из него бегут к нему…
Перед праздником Ликчими ,
В полночь, за двенадцать дней,
Той порой, когда златыми
Мириадами лучей
Синий мрак небес глубоких,
Как алмазами горит,
Той порой, как спят потоки,
Горы спят и роща спит,
Тихо лунное сиянье
Почивало на горах;
Струй незримых лепетанье
Раздавалося в кустах;
В роще, глухо потемневшей,
Слышно было, как порой
Отрывался перезревший
Плод от ветки сам собой.
Вдруг, как будто сам Равана,
На богов подемля рать,
В черных тучах урагана,
По горам пошел шагать;
По горам пошел и, с треском
Камень сбросивши с вершин,
Озарил румяным блеском
Серебро своих седин.
На гнезде проснулась птица,
Эхо звонко разнеслось;
И как будто колесница
Прокатилась в сто колес…
В это время берег дикий,
На котором цепенел
Этот праведник великий,
Содрогнулся и осел.
И страдалец добровольный,
Потрясен и поражен,
Кинул взгляд вокруг невольный,
На котором чудный сон
Тяготел, ему являя
На краю ночных небес
Вечный день иного края,
Вечный мир иных чудес.
Вдруг он слышит — голос томный
За горою говорит:
«На меня сейчас огромный
С высоты упал гранит;
Он пресек мое стремленье,
Он моим живым струям
Дал другое направленье
По излучистым горам
Ты душой стремишься к Богу,—
Я по каменным плитам
Пролагал себе дорогу
К светлым Гангеса водам.
Сжалься, праведник! отныне
Я ползу, ползу, как змей,
По гнилой болотной тине,
Под корнями камышей.
Сжалься! ты один лишь можешь
Слышать тайный голос мой!
Ты один, один поможешь
Сдвинуть камень роковой!..
Позови ж своих собратий,
Позови своих сынов!..
Позови!..» — и голос томный
Оборвался, как струна;—
И во мраке ночи сонной
Вновь настала тишина.
Утра пламень золотистый
Проникал из-за горы
В рощу, где смолой душистой
Каплет сок из-под коры.
Птицы кротко щебетали,
И блестящие листы
Капли жемчуга роняли
На траву и на плиты.
По дороге шли брамины,
По горе толпами шли
Жены, дети и кувшины
Руки смуглые несли.
И потом они спускались
К тем священным берегам.
Где платаны разрастались,
Окружа гранитный храм.
Там, в дверях, жрецы толпились
С диким ужасом в очах,
И светильники дымились
В их опущенных руках…
Где вчера струи журчали,
Где святой лился поток,
Камни ребрами торчали,
Да сырой желтел песок.
А на берегу потока,
Где так свято, ночь и день,
Возносилась одиноко
Человеческая тень,
Тело мертвое лежало
Опрокинутое ниц,
И, кружась над ним, летала
С диким криком стая птиц.
(Посвящ. М. Л. Михайлову).
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.
ИИ.
К ея подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Аѳин—от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.
ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелыя ветрила,
Сплетенныя из тонких тростников,
Бродили медленно;—за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменныя очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.
ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг—шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм?
— «Войдите!»
— Не здесь ли Истина?
— «Ступайте и смотрите».
— Наставник! вымолвил один: — не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что̀ будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..
— «Нет!» возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой:—
«Себе не слишком верь и знай,—рука поэта
«Лишь сердцу повинуется; — а ты
«Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
«Минерва строгая над чувствами смеется.
«Безсмертной Истины холодныя черты
«Лишь одному философу доступны:
«Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
«И разве нам искать ее запрещено!
«Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
«Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
«Нет, что̀ ни говори, а нами мудрено
«Распоряжаются завистливые боги!»
V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..»
— Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!
На раздраженнаго бросая взгляд сердитый,—
«Ты огорчен», сказал старик маститый,
«Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
«Ты невозможность называешь горем;
«Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
«И будешь утолен иль новый примешь вид,
«Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит».
— Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники,—а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.
VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак,—святое покрывало
«Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
«Очнувшись, никого из нас он не узнал,
«И все, что̀ бредил он, так ново и так дико
«Казалось нам, что понимать его,
«Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
«Не забывайте же, как страшно и велико
«То, что̀ от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался—и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.
VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменныя очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.
VИИИ.
Он ждал—и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство—и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» сказал
Им пораженный жрец.
— «Непостижимо!»
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
«Все сердцем понято,—не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного ѳимиама.
ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился—бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил:—«Ну да! я сознаю, что нет
«Во мне той смелости, чтоб разом
«Нагую истину явить на Божий свет;
«Но мне недаром дан несокрушимый разум:
«Под вашей тайною скрывается—скелет,
«Уничтожения всего символ нетленный…
«Пустая вешалка—подставка всей вселенной…
«Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
«Ты прав, что истину поставил под покров!»
И с этим словом он ушел, потупив очи.
Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
— «Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
«Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
«Враждуйте,—потому что истина молчит!
«Когда ж с народами она заговорит,
«Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
«Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
«Ни храма этого, ни этих пирамид?»
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.
ИИ.
К ее подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Афин — от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.
ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелые ветрила,
Сплетенные из тонких тростников,
Бродили медленно; — за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменные очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.
ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг — шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм? —
«Войдите!» —
«Не здесь ли Истина?» —
«Ступайте и смотрите». —
«Наставник!» — вымолвил один. — «Не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..» —
«Нет!» — возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой. —
«Себе не слишком верь и знай, — рука поэта
Лишь сердцу повинуется; — а ты
Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
Минерва строгая над чувствами смеется.
Бессмертной Истины холодные черты
Лишь одному философу доступны:
Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…» —
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
И разве нам искать ее запрещено!
Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
Нет, что ни говори, а нами мудрено
Распоряжаются завистливые боги!»
V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..» —
«Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!»
На раздраженного бросая взгляд сердитый, —
«Ты огорчен», — сказал старик маститый,
Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
Ты невозможность называешь горем;
Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
И будешь утолен иль новый примешь вид,
Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит». —
«Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники, — а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.»
VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак, — святое покрывало
Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
Очнувшись, никого из нас он не узнал,
И все, что бредил он, так ново и так дико
Казалось нам, что понимать его,
Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
Не забывайте же, как страшно и велико
То, что от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался — и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.
VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменные очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.
VИИИ.
Он ждал — и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство — и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» — сказал
Им пораженный жрец. —
«Непостижимо!» —
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
Все сердцем понято, — не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного фимиама.
ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился — бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил: «Ну да! я сознаю, что нет
Во мне той смелости, чтоб разом
Нагую истину явить на Божий свет;
Но мне недаром дан несокрушимый разум:
Под вашей тайною скрывается — скелет,
Уничтожения всего символ нетленный…
Пустая вешалка — подставка всей вселенной…
Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
Ты прав, что истину поставил под покров!»
И с этим словом он ушел, потупив очи.
Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
«Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
Враждуйте, — потому что истина молчит!
Когда ж с народами она заговорит,
Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
Ни храма этого, ни этих пирамид?»
(Читано на юбилее Ломоносова 7 апреля 1865 г.).
Среди машин, реторт, моделей кораблей,
У пыльного станка с начатой мозаикой,
Пред грудою бумаг, проектов, чертежей
Сидел он, беглый сын поморских рыбарей,
Слуга империи и в ней борец великий
За просвещение страны ему родной,
Борец, — измученный бесплодною борьбой
С толпою пришлецов, принесших в край наш темный
Корысть и спесь учености наемной.
Больной, не мог он спать, — сидел, облокотясь,
Близ недоконченной работы,
И унывающим его на этот раз
Застала ночь. Куранты били час.
Огарок догорел, лампада у киоты
Одна по венчикам икон дробила свет
И озаряла темный кабинет.
Ни милой дочери вечерние заботы,
Ни предстоящий труд, ни отдаленный бой
Курантов не могли души его больной
Отвлечь от тысячи печальных размышлений:
Знать, в этот час, унылый и глухой,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Недаром головой он на руки поник
И тихо вздрагивал, — беспомощный старик.
В каком-то беспорядке смятом
Лежал камзол его в углу на груде книг,
И брошен был на стул, знакомый меценатам,
Парадный, пудреный парик.
«Эх, Ломоносов, бедный Михаил
Васильич!» — сам с собой он с грустью говорил, —
«Ты родины своей ничем не мог прославить,
И вот, за то, что ты не любишь уступать,
За то, что ты привык все только с бою брать,
От академии хотят тебя отставить…
Пора тебе молчать, глупеть и умирать!»
Так он хандрил, — и вот, от темного начала
До темного конца вся жизнь пред ним предстала:
Удача странная, капризная судьба
И с неудачами тяжелая борьба.
И думал он: «Ни шумных бурь порывы,
Ни холод бурных волн, ни эти массы льдов,
Плывущих сквозь туман загородить проливы
И не пускать домой нас, бедных рыбаков,—
Ни даль безвестная, ни староверов толки,
Ни брань, ни страх, ничто осилить не могло
Того, что с юных лет меня сюда влекло.
Бывало, помню, — воют волки,
Преследуя в лесу блуждающий обоз, —
Ночь, — бор кругом, — лицо дерет мороз;
А ты лежишь себе на дровнях под рогожей,
Пусть воют! думаешь, отдавшись воле Божьей,
Да задаешь себе мучительный вопрос:
Мужик! ты можешь ли изведать все науки?
Затем ли дан тебе и разум, и язык,
Чтоб ты, как самоед, к одним зверям привык,
И если неуч ты, умней ли будут внуки?
И вот, решился ты бежать
И, не простясь ни с кем, пошел Москвы искать,
И прибыл ты в Москву; — на молодые страсти,
На злые помыслы железную узду
Ты наложил, — переносил нужду,
Терпел великие обиды и напасти,
И чуть не в рубище скитался без сапог,
Зубрил и голодал — все вынес, Бог помог:
Через Германию и оды понемногу
С латинским языком ты вышел на дорогу.
Теперь-то, думал я, мы школы заведем,
О просвещенье похлопочем,
Способных к грамоте российской приурочим,
Способнейших в народ пошлем,
Раскол наукою на правду наведем,
Неволе — волю напророчим.
Недаром я писал, вникая в сотни книг,
Недаром похвалы мой стих, как бисер нижет,
И что ж увидел я меж козней и интриг?
Увидел, что мой ум ничьи умы не движет.
Так вал без колеса и даже без зубцов,
Ворочаясь, других не двигает валов.
Кричат, я — выродок славянский! нет, бывало,
По деревням встречал не мало я голов…
И Ломоносовых явилось бы не мало;
Но к свету нет пути и свет их не влечет.
На то ли грозный Петр державною сохой
Россию бороздил и всюду вехи ставил,
Чтоб русский сеятель те борозды оставил,
И не задумался над нивою родной?..
Стою, как пахарь, я над нивой, где я сеял,
И вижу, жатвы нет, все вражий дух рассеял,
И, как работник, я не нужен никому».
Так долго он хандрил и все сидел. Казалось,
Он спал, склонясь к руке, или ему дремалось;
Но мысль: «не нужен я», «не годен ни к чему»,
«Не нужен никому» — в него стрелой вонзилась.
И беспрестанно шевелилась
Она в его мозгу, — противная уму,
Росла, росла и в грезы превратилась,
И облеклась в виденья: то ему
Казалось, рушится громада, — повалилось
Все, что Петром сколочено, и он,
Как тень, над этими развалинами бродит,
Ни жизни, ни могил знакомых не находит,—
Не может сам найти, где был похоронен
Раб Божий Михаил — пиита Ломоносов…
То грезилось ему, — пришел он на совет
И заседает с мертвецами,
И громко говорит, и спорит с ним скелет
С напудренной косой, в кафтане с галунами,
И говорит ему: «молчи! народа нет,
Один ты выродок живой достоин с нами
Быть в академии! доволен будь, молчи!
О средствах, о жене, о чине хлопочи…
Но, ведай, университета
Не будет в Питере до представленья света».
Так слышалось ему, — так мрачно грезил он;
Так страшно в эту ночь, борясь с толпой видений,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Но муза сжалилась.
Богиня, Геликон
Покинув, для него сошла в наш край суровый,
С поникшего чела сняла венец лавровый
И подошла к нему, — и погрузился он
В пророческий, глубоко ясный сон.—
И вот ему, шумя, сверкая и пестрея,
Приснился этот сад и праздник юбилея:
Горят огни, — во время торжества
Играет музыка, — и раздается пенье
И посреди иного поколенья
В речах шумит о нем столетняя молва,—
И русский стих, набравшись русской силы,
О имени его звонит среди гостей,
Тень Ломоносова зовут из-за могилы,—
Хотят венчать ее, сказать «спасибо» ей,
За трудный подвиг начинанья,
За первый русский стих, ласкавший русский слух,
За честную борьбу, за веру в русский дух,
За первый луч народного сознанья…
Хотят сказать ему… и сам он увидал,
Что лавр, его рукой посаженный меж терний,
Возрос и бюст его прикрыл и увенчал…
И сон исчез… Но улыбнулся гений
Такой улыбкою, как будто бы она
Чрез целый ряд годов и поколений
К нам из прошедшего была обращена
В немую будущность…
Не будем немы, примем
Его привет загробный и поднимем
Во славу разума торжественный бокал,
С прошедшим сочетав грядущий идеал.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.
Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.
Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,
Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.
Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!
На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.
Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,
В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…
Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной
Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.
И.
Не жди ты меня,
Не кличь! не зови меня музою! — Нет,
На закате тревожного дня
Я петь не могу, — я устала, поэт!
Я петь не могу,—
Я встречаю на каждом шагу
Озлобленных, бедных, измятых судьбой:
Идут они порознь из сумрака в мглу,
От известного зла к неизвестному злу,
И не ищут звезды путевой…
И не нужно им сердце мое, — факел мой! —
Сама я сняла
Венок с моего молодого чела,
И все позабыла, — не знаю о чем
Беседуют звезды в тумане ночном.
И точно ли жаждут упиться росой
Цветы полевые в полуденный зной…
Не знаю, о чем волны моря шумят,
О чем грезят сосны, когда оне спят,
Чей голос звенит над рекой,
Что думает роза весной,
Когда ей во мраке поет соловей,—
И даже не знаю, поет ли он ей!..
В толпе я бродила, где труженик чужд
Свободы и славы под бременем нужд;
И не цветы, и не мирты росли
На пажитях по́том политой земли,—
Бурьян всюду рос, за бурьяном росла
Нужда за нуждой и к работе звала.
— Ни свет ни заря вышел пахарь; за ним,—
За плугом его, — я пошла полосой;
Помочь не могла ему слабой рукой…
Хотела помочь ему пеньем моим,—
Но пахарь и слушать меня не хотел,
Попрежнему песню степную он пел…
Сама я заслушалась песни родной,—
И в город ушла за рабочей толпой.
Как вешнего солнца сквозь пыльную щель
Пробившийся луч к бедняку на постель,
Я с пеньем проникла на темный чердак,—
Но встретил меня горьким словом бедняк:
«Ступай», — он сказал мне, угрюмый как ночь, —
«Ты можешь утешить, — не можешь помочь.
Ты к свету зовешь, — благ земных не даешь…
На вытертый грош
Не вижу я пользы от песен твоих!
Пусть уши богатых ласкает твой стих!» —
— И вот, проходя вереницей колонн
К палатам, где царствуют нега и сон,
Я стала стучаться в чертог богача.
Он принял меня, про себя бормоча:
«Как бедно одета! как трудно узнать!
Где прежние речи, где прежняя стать!»
О бедных ему я шепнула, — богач
Сказал мне: «Все знаю, — напрасно не плачь…
Не нужно мне горьких советов твоих,
Пускай бедняка развращает твой стих!»—
— Зашла я в больницу и слышала бред
Преступницы бедной семнадцати лет,—
Во сне она плакала, Бога звала,—
Проснувшись, опять равнодушна была
И усмехалась при слове «разврат».
Никто не зашел к ней, — ни сестры, ни брат;
Ни друг, — только я наклонилась над ней,
Как няня, с сердечною песней моей…
Напрасно! Больная махнула рукой
И молвила мне: «Уходи! Бог с тобой!
Я верила грезам, — пора перестать…
Я пала, и знаю, что мне уж не встать…»
— И с горьким упреком пошла я к тому,
Кто бросил дитя это в вечную тьму.
Его уязвила я метким стихом;—
Но медному лбу стих мой был нипочем.
— Зашла я в темницу, — мне сторож помог
Переступить заповедный порог…
К холодной стене прислонясь головой,
Сидел там один человечек больной.
Я узнала его, — то был сущий добряк,
Убить комара не решился б никак,
Подстреленной птицы ему было жаль…
Сидит он, — мечта унесла его вдаль,—
И шепчет он: «О! если б воля да власть!
Я мог бы все сдвинуть, поднять и потрясть,—
Я залил бы кровью пределы земли,
Чтоб новые люди родиться могли»…
— И ты, — я сказала, — ручаешься в том,
Что новая будет природа потом,
Что терны и роза, — царица садов,—
Политые кровью, взойдут без шипов?—
«Ручаюсь!» — сказал он, — «и ты поручись,
Верь новому чуду, — не то — провались!»
— Мой друг, провалиться я рада, — но как?!
Мне руку пожал и заплакал бедняк.
Вдали колокольный послышался звон…
И с сердцем измученным вышла я вон.
Куда ж мне уйти от неволи и дум!
Что нового скажет мне уличный шум!?
От гула шагов, да от стука колес
Раздастся ли в воздухе новый вопрос?!.
И чудилось мне… мысль носилась одна:
— И мы все не нужны, и ты не нужна…
ИИ.
И покинула я этих каменных стен,—
Этих клеток настроенных, — тягостный плен,
Захотела я дальше уйти от людей,
От бесстрастных врагов,
От пристрастных судей,
От разврата, нужды и оков…
От разбитых надежд, я в груди сберегла
Драгоценный обломок один,—
И ушла в даль широкую.—
С юга весна
Подвигалась, — пестрели цветы, — и пышна
Была зелень холмистых долин.
Ночь была, — пахло свежей травой,
Рокотал соловей над померкшей рекой,
И, как искорки слез у ребенка в глазах,
Отражения звезд трепетали в волнах…
И теснились у берега семьи берез,
И сирень там росла, и шиповник там рос,
И струился родник из-под камня — и дуб
Погружал в него мшистые корни свои…
Я о вечной, повсюду творящей любви
Думу думала, — шла — и наткнулась… на труп!!.
О, поэт! От живых,
Суетящихся, плачущих, глупых и злых,
И от жалкого ропота их без конца —
Для того ль я ушла, чтоб найти мертвеца!?..
В полусвете луны, в полутени ночной,
Окровавленный, страшный, немой,
Он и мертвый не мог свои пальцы разжать,
Крепко стиснувши сабли своей рукоять;
И на темной траве от руки полосой
Серебрился той сабли холодный булат.
Бедный брат! для чего умер ты?
За кого ты погиб? — бедный брат!
Я хотела вглядеться в черты
Молодого бойца, — и шептала: очнись!
Дай мне руку и с миром домой воротись!
Там резная скамья, где сидел прадед твой,
Занята в эту ночь молодою женой,—
Молодая жена у камина сидит
И не видит огня, — и не видит кругом
Темных стен, — в ожиданье ночном,
Только вздрогнет порой, да в окно поглядит… —
Я тебя проведу к ней, — пойдем!..
Как сестра, я поникла над ним вся в слезах
И ему говорила: пойдем же!.. но страх,
Страх неведомый тайно мне в сердце проник:
Мертвой силой дохнул его лик,
И прочла я в его неподвижных зрачках,
И на лбу, и на сжатых губах
Выраженье такой бесконечной вражды,
Что, казалось, ее роковые следы
Были глубже следа самой смерти его…
Он как будто сквозь зубы шептал мне: «Ого!
Как нежна ты! — запой! может быть,
И очнусь я на звук хитрой песни твоей;
Хоть на миг оживи, чтоб я мог раскроить
Тебе голову саблей моей!..»
Отошла я… заря занялась;
Из-за гор солнца пламенный выглянул глаз,
Словно в душу мою он проникнуть желал,
Ясной радости ждал, и как радость сиял.
Но на мой, возникавший у сердца, привет
Восходящему утру, — в ответ
Из-за рощи зловещий послышался гул —
И не птица, свистя, пронеслась меж ветвей,
И не ветер листы колыхнул,
И не вихорь с налета ветлу покачнул… —
Затрещал, — отлетел перешибленный сук,
И отгрянул вдали гром, похожий на стук…
Я, бессмертная, смерти готовилась ждать,—
Замерла, и стояла скрестя пальцы рук…
Из-за рощи в лощину спустилася рать;
Грянул залп, — точно взрыв, — и другой
Залп в ответ ему грянул, — стеной
Шли враги друг на друга — и дым
Их штыки заволакивал флером своим,
Словно этим хотел он от глаз заслонить
И того, кто убит, и кто хочет убить…
О, поэт! не желая, чтоб кто-нибудь пал,
Ты кому бы из них стал победы желать?
Воссылая мольбы, за кого бы страдал!?
В этот миг, отвечай мне скорей,
Что могла бы я петь, если б ты пожелал
Новых песен от музы твоей?
«Уходи!» закричала мне с гневом в очах
Вражда, — «я царица на этих полях;
«Во имя грядущего льется здесь кровь;
«Здесь нет настоящего, — к черту любовь!!»
И я отошла — и, я знаю, текли
Бесполезно горячие слезы мои.
О, где же она,—
Та гармония мысли и сил,
Та великая жизнь, тот живительный свет
И все то, чему верить не ты ли, поэт —
Мечтатель! — меня научил?
Куда я пойду теперь? — темен мой путь…
Кличь музу иную, — меня позабудь!
И знай, — появись мне сам бог Аполлон,
Мне дивный восторг его был бы смешон;
Меня, утомленную, царственный бог
Не мог бы узнать — и судить бы не мог!