1.
Товарищи,
у нас газет мало!
А газета
как попала в учреждение,
2.
так и пропала!
3.
На службе некогда почитать ему, —
4.
дома удобней развлекаться одному.
5.
А после передает жене газету эту:
6.
— На, мол,
газеты мои,
7.
юбки новых фасонов крои. —
8.
А по улице
ветер свищет.
9.
А по улице
рабочий рыщет.1
0.
Рабочий газету на стенке ищет! 1
1.
Отчего
газет нету? 1
2.
Оттого, что ты
украл газету эту.1
3.
Берегите газеты, их у нас мало! 1
4.
Возвращай ее в учреждение,
если она к тебе из учреждения попала.
1.
Белогвардейские заграничные газеты пишут: РСФСР замышляет нападение против Литвы, Эстонии,
Венгрии, Германии, Америки, Англии,
Франции, Польши.
2.
Ладно! Врите больше!
Помните, если белогвардейщина изловчается в такой лжи,
3.
она сама нападение готовит
4.
Товарищ, не ослабевая, винтовку держи!
«Вследствие прекращения боевых действий на фронтах, полевой штаб РВСР приостанавливает публикацию ежедневных сводок».
(Из газет.)
1.
Со страхом и трепетом открывали газету.
2.
Когда ж окончим бойню эту?
3.
Лезли белые красноармейцев бить,
4.
но красноармеец белых, не уставал, бил.
5.
И, наконец, вместо того чтобы нам наступить,
6.
белым конец наступил.
1.
Трудно достать теперь газету.
2.
А газету достанешь,
3.
грамотных нету.
4.
А иногда попадет газета грамотею,
5.
грамотей и пользуется один ею.
6.
Эй, грамотей!
7.
Чтоб ты сумел прочесть газету,
8.
школу пришлось построить вот эту.
9.
Чтоб книги приобресть, 1
0.
чтоб учителя преподавали, 1
1.
все на это лепту давали.1
2.
Значит, всем за ученье должен им. 1
3.
Давайте долг вот так возместим: 1
4.
если мы достали газету эту, вслух неграмотным прочитаем газету.
1.
Парижские газеты пишут: три четверти финансистов бывшей России признали Врангеля и объединились.
2.
Что это значит?
3.
Это значит: вылез фабрикант.
4.
Помещик лезет.
5.
Поп вылез.
6.
Отчего осмелели и взялись за плеть?
7.
Оттого, что пан продолжает переть.
8.
Против буржуазного объединения выставим объединение наше.
9.
На фронт, пролетарии фабрик! 1
0.
На фронт, пролетарий, который пашет.1
1.
Сила неисчислимая у нас есть.Строимся.1
2.
Отучим и панов и буржуев лезть.
1.
Нас потрепали под Варшавой.
2.
Зарадовалась честная компанийка.
3.
Газеты белогвардейские пишут: «В Москве бунт».
4.
Газеты белогвардейские пишут: «В Красной Армии паника».
5.
Красных добить рады, мчатся к Врангелю савинковские отряды.
6.
Мчится Балахович
с своими громилами.
7.
Мечтает Коммуну с корнем выломить.
8.
Да нельзя бесконечно делать расчета.
9.
Расчеты белых не оправдались что-то.1
0.
Шагнули. Надеялись — Москва вскоре.1
1.
Шагнули, а под ногами — Черное море.1
2.
Тыл, на помощь! За работу! Тут
и Врангелю не увернуться —
Врангелю капут!
(«Рабочей газете»)
Я в «Рабочей»,
я в «Газете»
меж культурнейших даров
прочитал
с восторгом
эти
биографии воров.
Расковав
лиризма воды,
ударяясь в пафос краж,
здесь
мусолятся приводы
и судимости
и стаж…
Ну и романтика!
Хитры
и ловки́,
деньгу прикарманьте-ка
и марш
в Соловки.
А потом:
побег…
тайга…
Соблазнен.
Ворую!
Точка.
«Славное мо-о-о-ре,
Священ-н-ный Байкал,
Славный кор-р-р-рабль,
Омулевая бочка…»
Дела́,
чтоб черти ели вас!
Чем
на работу злиться,
пойду
вором,
отстреливаясь
от муров
и милиций.
Изучу я
это дельце.
Озари,
газета,
лучиком!!!
Кто
писателем в отдельце —
Сонька
Золотая ручка?
Впрочем,
в глупом стиле оном
не могу
держаться более…
Товарищи,
для чего нам
эта рокамболия?
Не первый стих
и все про то же.
И стих,
и случаи похожи.
Как вверх
из Везувия
в смерденьи и жжении
лава
извергается в грозе —
так же точно
огнедышащие опровержения
лавятся
на поля газет.
Опровергатель
всегда
подыщет повод.
Ведром
возражения лей.
Впечатано:
«Суд
осудил Попова
за кражу
трехсот рублей».
И краска
еще не просохла,
а он
пещрит
статейные мили:
«Опровергаю
и возмущен
злостным
искажением фамилии.
Избавьте
от рецензентов-клопов.
Такие нападки —
пло́ски.
Фамилия
моя
совсем не Попов,
а раз и навсегда —
Поповский.
Перестарались
газетные вра́ли.
Где
п-р-а-в-д-а
в их волчьем вое?!
В семействе
у нас
никогда не крали,
и я —
не крал,
а присвоил.
Хроникеры
анекдотами
забавляются, блея,
а факты
в воздухе висят.
Никогда
не крал
трехсот рублей я,
а присвоил
триста пятьдесят.
Массам
требуется
серьезное чтение,
а не плоские
по́лосы и полоски…
Примите
уверение
в совершенном почтении.
С гражданским приветом
Поповский».
Граждане,
бросьте
опровержения воло́чь!
В газеты
впились, как кле́щи.
Не опровергнешь
ни день,
ни ночь,
ни прочие
очевидные вещи.
По черным улицам белые матери
судорожно простерлись, как по гробу глазет.
Вплакались в орущих о побитом неприятеле:
«Ах, закройте, закройте глаза газет!»
Письмо.
Мама, громче!
Дым.
Дым.
Дым еще!
Что вы мямлите, мама, мне?
Видите —
весь воздух вымощен
громыхающим под ядрами камнем!
Ма — а — а — ма!
Сейчас притащили израненный вечер.
Крепился долго,
кургузый,
шершавый,
и вдруг, —
надломивши тучные плечи,
расплакался, бедный, на шее Варшавы.
Звезды в платочках из синего ситца
визжали:
«Убит,
дорогой,
дорогой мой!»
И глаз новолуния страшно косится
на мертвый кулак с зажатой обоймой
Сбежались смотреть литовские села,
как, поцелуем в обрубок вкована,
слезя золотые глаза костелов,
пальцы улиц ломала Ковна.А вечер кричит,
безногий,
безрукий:
«Неправда,
я еще могу-с —
хе! —
выбряцав шпоры в горящей мазурке,
выкрутить русый ус!»
Звонок.
Что вы,
мама?
Белая, белая, как на гробе глазет.
«Оставьте!
О нем это,
об убитом, телеграмма.
Ах, закройте,
закройте глаза газет!»
Раньше
уважали
исключительно гениев.
Уму
от массы
какой барыш?
Скажем,
такой
Иван Тургенев
приезжает
в этакий Париж.
Изящная жизнь,
обеды,
танцы…
Среди
великосветских нег
писатель,
подогреваемый
«пафосом дистанции»,
обдумывает
прошлогодний снег.
На собранные
крепостные гроши
исписав
карандашей
не один аршин,
принимая
разные позы,
писатель смакует —
«Как хороши,
как свежи были розы».
А теперь
так
делаются
литературные вещи.
Писатель
берет факт,
живой
и трепещущий.
Не затем,
чтоб себя
узнавал в анониме,
пишет,
героями потрясав.
Если герой —
даешь имя!
Если гнус —
пиши адреса!
Не для развлечения,
не для краснобайства —
за коммунизм
против белой шатии.
Одно обдумывает
мозг лобастого —
чтобы вернее,
короче,
сжатее.
Строка —
патрон.
Статья —
обойма.
Из газет —
не из романов толстых —
пальбой подымаем
спящих спокойно,
бьем врагов,
сгоняя самодовольство.
Другое —
роман.
Словесный курорт.
Покоем
несет
от страниц зачитанных.
А
газетчик —
старья прокурор,
строкой
и жизнью
стройки защитник.
И мне,
газетчику,
надо одно,
так чтоб
резала
пресса,
чтобы в меня,
чтобы в окно
целил
враг
из обреза.
А кто
и сейчас
от земли и прозы
в облака
подымается,
рея —
пускай
растит
бумажные розы
в журнальных
оранжереях.
В газеты!
Не потому, что книга плоха,
мне любо
с газетой бодрствовать!
А чистое искусство —
в М.К.Х.,
в отдел
садоводства.
На съезде печати
у товарища Калинина
великолепнейшая мысль в речь вклинена:
«Газетчики,
думайте о форме!»
До сих пор мы
не подумали об усовершенствовании статейной формы.
Товарищи газетчики,
СССР оглазейте, —
как понимается описываемое в газете.
Акуловкой получена газет связка.
Читают.
В буквы глаза втыкают.
Прочли:
— «Пуанкаре терпит фиаско». —
Задумались.
Что это за «фиаска» за такая?
Из-за этой «фиаски»
грамотей Ванюха
чуть не разодрался:
— Слушай, Петь,
с «фиаской» востро держи ухо!
даже Пуанкаре приходится его терпеть.
Пуанкаре не потерпит какой-нибудь клячи.
Даже Стиннеса —
и то! —
прогнал из Рура.
А этого терпит.
Значит, богаче.
Американец, должно.
Понимаешь, дура?! —
С тех пор,
когда самогонщик,
местный туз,
проезжал по Акуловке, гремя коляской,
в уважение к богатству,
скидавая картуз,
его называли —
Господином Фиаской.
Последние известия получили красноармейцы.
Сели.
Читают, газетиной вея.
— О французском наступлении в Руре имеется?
— Да, вот написано:
«Дошли до своего апогея».
— Товарищ Иванов!
Ты ближе.
Эй!
На карту глянь!
Что за место такое:
А-п-о-г-е-й? —
Иванов ищет.
Дело дрянь.
У парня
аж скулу от напряжения свело.
Каждый город просмотрел,
каждое село.
«Эссен есть —
Апогея нету!
Деревушка махонькая, должно быть, это.
Верчусь —
аж дыру провертел в сапоге я —
не могу найти никакого Апогея!»
Казарма
малость
посовещалась.
Наконец —
товарищ Петров взял слово:
— Сказано: до своего дошли.
Ведь не до чужого?!
Пусть рассеется сомнений дым.
Будь он селом или градом,
своего «апогея» никому не отдадим,
а чужих «апогеев» — нам не надо. —
Чтоб мне не писать, впустую оря,
мораль вывожу тоже:
то, что годится для иностранного словаря,
газете — не гоже.
В газету
заметка
сдана рабкором
под заглавием
«Не в лошадь корм».
Пишет:
«Завхоз,
сочтя за лучшее,
пишущую машинку
в учреждении про́пил…
Подобные случаи
нетерпимы
даже
в буржуазной Европе».
Прочли
и дали место заметке.
Мало ль
бывает
случаев этаких?
А наутро
уже
опровержение
листах на полуторах.
«Как
смеют
разные враки
описывать
безответственные бумагомараки?
Знают
республика,
и дети, и отцы,
что наш завхоз
честней, чем гиацинт.
Так как
завхоз наш
служит в столице,
клеветника
рука
в лице завхоза
оскорбляет лица
ВЦИКа,
Це-Ка
и Це-Ка-Ка.
Уклоны
кулацкие
в стране растут.
Даю вам
коммунистическое слово,
здесь
травля кулаками
стоящего на посту
хозяйственного часового.
Принимая во внимание,
исходя
и ввиду,
что статья эта —
в спину нож,
требую
немедля
опровергнуть клевету.
Цинизм,
инсинуация,
ложь!
Итак,
кооперации
верный страж
оболган
невинно
и без всякого повода.
С приветом…»
Подпись,
печать
и стаж
с такого-то.
День прошел,
и уже назавтра
запрос:
«Сообщите фамилию автора»!
Весь день
телефон
звонит, как бешеный.
От страха
поджилки дрожат
курьершины.
А редакция
в ответ
на телефонную колоратуру
тихо
пишет
письмо в прокуратуру:
«Просим
авторитетной справки
о завхозе,
пасущемся
на трестовской травке».
Прокурор
отвечает
точно и живо:
«Заметка
рабкора
наполовину лжива.
Водой
окатите
опровергательский пыл.
Завхоз
такой-то,
из такого-то города,
не только
один «Ундервуд» пропил,
но еще
вдобавок —
и два форда».
Побольше
заметок
любого вида,
рабкоры,
шлите
из разных мест.
Товарищи,
вас
газета не выдаст,
и никакой опровергатель
вас не съест.
В газетах
пишут
какие-то дяди,
что начал
любовно
постукивать дятел.
Скоро
вид Москвы
скопируют с Ниццы,
цветы создадут
по весенним велениям.
Пишут,
что уже
синицы
оглядывают гнезда
с любовным вожделением.
Газеты пишут:
дни горячей,
налетели
отряды
передовых грачей.
И замечает
естествоиспытательское око,
что в березах
какая-то
циркуляция соков.
А по-моему —
дело мрачное:
начинается
горячка дачная.
Плюнь,
если рассказывает
какой-нибудь шут,
как дачные вечера
милы,
тихи́.
Опишу
хотя б,
как на даче
выделываю стихи.
Не растрачивая энергию
средь ерундовых трат,
решаю твердо
писать с утра.
Но две девицы,
и тощи
и рябы́,
заставили идти
искать грибы.
Хожу в лесу-с,
на каждой колючке
распинаюсь, как Иисус.
Устав до того,
что не ступишь на́ ноги,
принес сыроежку
и две поганки.
Принесши трофей,
еле отделываюсь
от упомянутых фей.
С бумажкой
лежу на траве я,
и строфы
спускаются,
рифмами вея.
Только
над рифмами стал сопеть,
и —
меня переезжает
кто-то
на велосипеде.
С балкона,
куда уселся, мыча,
сбежал
во внутрь
от футбольного мяча.
Полторы строки намарал —
и пошел
ловить комара.
Опрокинув чернильницу,
задув свечу,
подымаюсь,
прыгаю,
чуть не лечу.
Поймал,
и при свете
мерцающих планет
рассматриваю —
хвост малярийный
или нет?
Уселся,
но слово
замерло в горле.
На кухне крик:
— Самовар сперли! —
Адамом,
во всей первородной красе,
бегу
за жуликами
по василькам и росе.
Отступаю
от пары
бродячих дворняжек,
заинтересованных
видом
юных ляжек.
Сел
в меланхолии.
В голову
ни строчки
не лезет более.
Два.
Ложусь в идиллии.
К трем часам —
уснул едва,
а четверть четвертого
уже разбудили.
На луже,
зажатой
берегам в бока,
орет
целуемая
лодочникова дочка…
«Славное море —
священный Байкал,
Славный корабль —
омулевая бочка»
Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!
С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.
Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.
Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.
Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.
«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…
Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.
Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:
«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».
Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.
Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.
Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?
Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.
— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.
А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.
Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —
«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —
Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»
* * *
Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!
Куда глаз ни кинем —
газеты
полны
именем Муссолиньим.
Для не видевших
рисую Муссолини я.
Точка в точку,
в линию линия.
Родители Муссолини,
не пыжьтесь в критике!
Не похож?
Точнейшая
копия политики.
У Муссолини
вид
ахов. —
Голые конечности,
черная рубаха;
на руках
и на ногах
тыщи
кустов
шерстищи;
руки
до пяток,
метут низы.
В общем,
у Муссолини
вид шимпанзы.
Лица нет,
вместо —
огромный
знак погромный.
Столько ноздрей
у человека —
зря!
У Муссолини
всего
одна ноздря,
да и та
разодрана
пополам ровно
при дележе
ворованного.
Муссолини
весь
в блеске регалий.
Таким
оружием
не сразить врага ли?!
Без шпалера,
без шпаги,
но
вооружен здо́рово:
на боку
целый
литр касторовый;
когда
плеснут
касторку в рот те,
не повозражаешь
фашистской
роте.
Чтобы всюду
Муссолини
чувствовалось как дома —
в лапище
связка
отмычек и фомок.
В министерстве
первое
выступление премьера
было
скандалом,
не имеющим примера.
Чешет Муссолини,
а не поймешь
ни бельмеса.
Хорошо —
нашелся
переводчик бесплатный.
— Т-ш-ш-ш! —
пронеслось,
как зефир средь леса. —
Это
язык
блатный! —
Пришлось,
чтоб точить
дипломатические лясы,
для министров
открыть
вечерние классы.
Министры подучились,
даже без труда
без особенного, —
меж министрами
много
народу способного.
У фашистов
вообще
к знанию тяга:
хоть раз
гляньте,
с какой жаждой
Муссолиниева ватага
накидывается
на «Аванти».
После
этой
работы упорной
от газеты
не остается
даже кассы наборной.
Вначале
Муссолини,
как и всякий Азеф,
социалистничал,
на митингах разевая зев.
Во время
пребывания
в рабочей рати
изучил,
какие такие Серрати,
и нынче
может
голыми руками
брать
и рассаживать
за решетки камер.
Идеал
Муссолиний —
наш Петр.
Чтоб догнать его,
лезет из пота в пот.
Портрет Петра.
Вглядываясь в лик его,
говорит:
— Я выше,
как ни кинуть.
Что там
дубинка
у Петра
у Великого!
А я
ношу
целую дубину. —
Политикой не исчерпывается —
не на век же весь ее!
Муссолини
не забывает
и основную профессию.
Возвращаясь с погрома
или с развлечений иных,
Муссолини
не признает
ключей дверных.
Демонстрирует
министрам,
как можно
негромко
любую дверь
взломать фомкой.
Карьере
не лет же до ста расти.
Надавят коммунисты —
пустишь сок.
А это
всё же
в старости
небольшой,
но верный кусок.
А пока
на свободе
резвится этакий,
жиреет,
блестит
от жирного глянца.
А почему он
не в зверинце,
не за решеткой,
не в клетке?
Это
частное дело
итальянцев.
Примечание.
По-моему,
портрет
удачный выдался.
Может,
не похожа
какая точьца.
Говоря откровенно,
я
с ним
не виделся.
Да, собственно говоря,
и не очень хочется.
Хоть шкура
у меня
и не очень пушистая,
боюсь,
не пригляделся б
какому фашисту я.