Июль — макушка лета, —
Напомнила газета,
Но прежде всех газет —
Дневного убыль света;
Но прежде малой этой,
Скрытнейшей из примет, —
Ку-ку, ку-ку, — макушка, —
Отстукала кукушка
Прощальный свой привет.
А с липового цвета
Считай, что песня спета,
Считай, пол-лета нет, —
Июль — макушка лета.
«Слыхал?» — «Слыхал!»
«Видал?» — «А не видал!»
«Подумай: наша, брат, рабочая газетка!..
Чай, жиру не придаст хозяйским-то горбам!»
«Да… Кой-кому не по зубам
Конфетка».
«А нам, гляди, как выйдет впрок!
Пойдем-кась купим номерок».
Пошли, по переулкам рыщут,
Газету ищут,
«Тьфу! Будто черт газетчиков посмел!»
«Нашел газетчика, нашел!»
И впрямь нашел, судя по бляхе медной;
Стоит парнишка сам не свой,
Весь бледный.
«Газетку…» — «Братцы, всю унес городовой!»
«Ой, прах его возьми!.. Теперь хоть волком вой…
Ты шутишь аль взаправду?!»
Нет, не шутил бедняк:
Под глазом у него синяк
За «Правду».
На редактора-тетерю
Взглянешь — как его забыть!
Вот гляжу и сам не верю,
Что такие могут быть.
Он, как муха из опары,
Лезет, вырезки гребя.
Ничего, напялив фары
Из очков (четыре пары!),
Он не видит вкруг себя.
Вкруг него живая сказка,
Жизнь кипит, бурлит, гудит,
Но очкастая двуглазка
Только в вырезки глядит.
Что там жизненная сказка,
Гул заводов и полей!
У него своя закваска:
Лишь газет была бы связка,
Были б ножницы да клей!
Прет он текст неутомимо
Из газет, календарей.
Жизнь проходит мимо, мимо
Запертых его дверей.
Попрошайкою безвестной
Постучаться в дверь боясь,
Умирает с жизнью местной
Органическая связь.
О работе ли похвальной,
О работе ли провальной,
Что цветет и что гниет
Рядом — в близости квартальной,
Из газеты из центральной
Лжередактор узнает.
Больше вырезкой одною,
Вот и всё. И ту — в петит!
К местной жизни став спиною,
Под газетной пеленою
Он воды не замутит.
Что! Отчет о местной… «Херю!
В наши дебри неча лезть».
Вот пишу и сам не верю…
А такие типы есть!
В рыбацком домике, заложенные
за перекошенный буфет,
как фонд особый козьеножечный
лежат газеты прошлых лет. А там агентов тайных множество,
там — отравители-врачи.
Клопы, ползя по строчкам, ёжатся
и тараканы-усачи. Рыбак вернётся в пору позднюю.
Он хватит кваса полковша
и в чью-то речь, такую грозную,
махру насыплет не спеша. И, сочиняя самокруточку,
невозмутимо деловит,
он речь свернёт в тугую трубочку
и аккуратно послюнит. А что там в ней — ему до лешего! —
и так устал за день-деньской…
Огня каёмочка алеющая
строку съедает за строкой. И рыбаку денёк бы солнечный,
да ветер в парус, да улов.
И жёлтый ноготь с блёсткой сёмужной
сбивает пепел бывших слов. А вечерами над Печорою
горят цигарок огоньки,
и, непогодой удручённые,
сидят и курят рыбаки. И восхваленья, обличения,
статей, стихов забытый хлам,
как будто по предназначению,
восходят дымом к облакам. А где-то снова кто-то мается,
чтоб вышли новости чуть свет,
И в самолётах мчатся матрицы
давно известных всем газет. Ну, а кисетики истёртые
шуршат до самых петухов…
Опять работает история
на самокрутки рыбаков.
С.-Петербургское общество призрения животных
сообщило Пермской городской управе,
что вешать бродячих собак — не гуманно.
Удобнее пользоваться специальным удушливым газом.
Из газет«Барбос!» — «Трезор!»
«Ты что же смотришь истуканом?»
«Собачник, вижу я, бежит сюда с арканом!»
«Шмыгнём-ка под забор!»
Шмыгнули,
Улепетнули
На чей-то задний двор
И продолжают разговор:
«Слыхал, Барбос, ты новость эту?
Намедни в мусоре я выудил газету,
Так в ней прочел я: дан по городам приказ,
Что вешать, мол, собак бродячих… не гуманно…
А дальше… как-то так… туманно:
Удушливый удобней, дескать, газ…»
«Туман — в твоей башке!.. Однако же как странно! —
Ворчит в ответ Барбос
Трезору. —
Ты, чай, слыхал про Лисий Нос?
Не дай господь попасть туда в ночную пору!
И всё же это — пустяки:
Хоть я учён на медяки,
Газетки ведь и я читаю между прочим, —
Так слушай: у людей — какую богачи
На Ленских приисках пустили кровь рабочим!
Вот тут гуманность-то людскую и сличи:
Без виселиц, без газу,
А живота лишить сумели город сразу!»Барбосу выводов подсказывать не будем.
Сказать по совести, не знаю я и сам,
Кому завидовать кто должен: люди — псам
Иль псы-бродяги — людям?
Я мыслить образом привык с ребячьих лет.
Не трогает меня газетный жирный лозунг,
Пока не вспыхнет жизнь сквозь полосы газет
И не запляшет стих под каждой строчкой прозы.Я разумом пойму любой сухой доклад,
Но соль не в этом… Вы меня простите, —
Ведь разум — он всегда немножко бюрократ,
А сердце — милый и растерянный проситель… И чтобы жизнь без промаха творить,
Чтоб труд был радостен, порою очень надо
Пошире дверь для сердца отворить
И написать: «Входите без доклада!»Коль сердца стук по-искреннему част, —
Легко и разуму владеть мотором воли.
Ведь только так растет энтузиаст…
Энтузиаст без сердца — не смешно ли? Я вижу наш большой и радостный Союз,
Такой огромный, что над ним висит полнеба.
Он — как в тумане: честно признаюсь —
Я в тысячной его частичке не был.Но те места, где я в былые дни
Бродил и жил зимой и в полдень летний,
Я вижу так, как будто вот они
Передо мной мелькают в киноленте.Ничтожно мал пунктир моих следов,
Но даже в этом маленьком пунктире
Так много милых сердцу городов,
Людей и дел, неповторимых в мире! Все полно бодростью моей большой страны —
Простор степей, как ожиданье, долгих,
И ветки подмосковной бузины,
Казбека снег и рыбный запах Волги.В ее дыханье — запахи земли
И крепкий ритм осмысленной работы,
И вздох ее колышет корабли
И подымает в воздух самолеты.На целый мир она свой гимн поет,
И звонкий голос никогда не смолкнет —
С улыбкой отирающая пот
Веселая, большая комсомолка! Стихи не кончены… А в окна смотрит ночь.
Вот время чертово — летит быстрее птицы!..
Во сне смеется маленькая дочь:
Хороший сон, веселый сон ей снится.Все спит кругом… И мне бы надо спать,
Но я свой сон за рифмой проворонил
И не сумел ни строчки написать
О будущей войне и обороне.А я ведь обещал. И знают все друзья,
Что я на редкость аккуратный автор…
И ясно-ясно представляю я
Свой труд и путь в уже наставшем «завтра»: Протяжный крик недремлющих гудков.
Проснувшийся большой и дружный город,
Звонки трамваев, гул грузовиков,
И холодок, струящийся за ворот.Редакция… Пожатья крепких рук
И пробной шутки выстрел ощутимый,
Листы газет — и тем огромный круг,
И труд, порой тяжелый, но любимый… Не летчик я, не снайпер, не герой, —
И не сумел сказать про оборону,
Но в миг любой я встать готов горой
За наш Союз.Пусть только тронут!
(«Рабочей газете»)
Я в «Рабочей»,
я в «Газете»
меж культурнейших даров
прочитал
с восторгом
эти
биографии воров.
Расковав
лиризма воды,
ударяясь в пафос краж,
здесь
мусолятся приводы
и судимости
и стаж…
Ну и романтика!
Хитры
и ловки́,
деньгу прикарманьте-ка
и марш
в Соловки.
А потом:
побег…
тайга…
Соблазнен.
Ворую!
Точка.
«Славное мо-о-о-ре,
Священ-н-ный Байкал,
Славный кор-р-р-рабль,
Омулевая бочка…»
Дела́,
чтоб черти ели вас!
Чем
на работу злиться,
пойду
вором,
отстреливаясь
от муров
и милиций.
Изучу я
это дельце.
Озари,
газета,
лучиком!!!
Кто
писателем в отдельце —
Сонька
Золотая ручка?
Впрочем,
в глупом стиле оном
не могу
держаться более…
Товарищи,
для чего нам
эта рокамболия?
В Москве вышла новая газета
партии большевиков «Наш путь».
(Из рабочей хроники 1913 г.)
«Уж у меня ли, кум, завод был не завод?
Без остановки шёл — сочти, который год?
Чуть не Расею всю мог завалить товаром! —
Московский некий туз, налёгши на чаёк,
Пыхтел за пятым самоваром. —
А нонь к чему идёт? Нет, братец мой, — недаром
Всё жуть меня брала, и сердце ёк да ёк.
Я как людей держал? В ежовых рукавицах!
Не пикни у меня о разных небылицах.
Замятня вышла раз — так я, не будь глупцом:
«Вот как вы, — говорю, — с родным своим отцом!
Кто ж, как не я,
всегда держался с вами вкупе?» —
Умаслил дураков одним-другим словцом,
Наобещал им… чёрта в ступе.
Утихомирились. Покой и благодать.
Ан новой-то беды пришлось недолго ждать.
Всё Питер, съешь его проказа!
Там вольнодумство все свои дало ростки,
«Звезда»… и «Правда» вслед…
Проклятые листки!
От них ведь вся зараза.
Заглянешь на завод — кругом шу-шу, шу-шу.
Шуршат газетами… Смешки да переглядки…
«У, черти, — думаю, — уж я вас распушу!»
Куда там. Самого трясёт без лихорадки.
Боюсь. Чего? И не понять.
Всё Питер. Сразу бы принять
Решительные меры.
Нет, спохватились через год:
Бьют «Правду» и теснят на всякие манеры.
Да что! Умнее стал народ:
Набрался бодрости и веры —
И не доест и не допьёт,
Последний грош в газету шлёт.
Газета, что ни день, за карой терпит кару.
Но каждому удару
Готов отпор, —
Не оставляют без ответа:
Была до этих пор
Одна газета,
А нынче будет две —
И в Петербурге и… в Москве!
Да, нечего сказать, хорошие итоги!
Где? У кого искать подмоги?
Просить, чтоб и Москва с газетою дубьём
Боролася и плетью?
Дразнить рабочих вновь? Нарваться на подъём
И на газету… третью?..»
Я тоже думаю: пусть «Нашему пути»
Враги не слишком рады.
Товарищи! Кто как там ни верти,
Нет силы, чтобы нас держали взаперти!
Рабочей мысли нет преграды!
На последней странице печатаются
объявления о смерти, а на первых —
статьи, сообщения и покаянные письма.
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни — в никуда, а другие — в князья.
В осенние дни и в весенние дни,
Как будто в году воскресенья одни…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
Не спешите сообщить по секрету:
Я не верю вам, не верю, не верю!
Но приносят на рассвете газету,
И газета подтверждает потерю.
Знать бы загодя, кого сторониться,
А кому была улыбка — причастьем!
Есть — уходят на последней странице,
Но которые на первых — те чаще…
Уходят, уходят, уходят друзья,
Каюк одному, а другому — стезя.
Такой по столетию ветер гудит,
Что косит своих и чужих не щадит…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
Мы мечтали о морях-океанах,
Собирались прямиком на Гавайи!
И, как спятивший трубач, спозаранок
Уцелевших я друзей созываю.
Я на ощупь, и на вкус, и по весу
Учиняю им поверку… Но вскоре
Вновь приносят мне газету-повестку
К отбыванию повинности горя.
Уходят, уходят, уходят друзья!
Уходят, как в ночь эскадрон на рысях.
Им право — не право, им совесть — пустяк,
Одни наплюют, а другие — простят!
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
И когда потеря громом крушенья
Оглушила, полоснула по сердцу,
Не спешите сообщить в утешенье,
Что немало есть потерь по соседству.
Не дарите мне беду, словно сдачу,
Словно сдачу, словно гривенник стертый!
Я ведь все равно по мертвым не плачу —
Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый.
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни — в никуда, а другие — в князья.
В осенние дни и в весенние дни,
Как будто в году воскресенья одни…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!..
Я тут подвиг совершил -
Два пожара потушил.
Про меня вчера в газете напечатали.
И вчера ко мне припер
Вдруг японский репортер -
Обещает кучу всякой всячины.
"Мы, — говорит, — организм ваш
Изучим до йот,
Мы запишем баш на баш
Наследственный ваш код".
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Он мне "Сони" предлагал,
Джиу-джитсою стращал,
Диапозитивы мне прокручивал.
Думал, он пробьет мне брешь -
Чайный домик, полный гейш, -
Ничего не выдумали лучшего!
Досидел до ужина —
Бросает его в пот.
"Очень, — говорит, — он нужен нам,
Наследственный ваш код".
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Хоть японец желтолиц -
У него шикарный блиц:
"Дай, хоть фотографией порадую!"
Я не дал: а вдруг он врет? -
Вон, с газеты пусть берет -
Там я схожий с ихнею микадою.
Я спросил его в упор:
"А ну, — говорю, — ответь:
Код мой нужен, репортер,
Не для забавы ведь?.."
Но ни за какие иены
Я не продам свои гены,
Ни за какие хоромы
Не уступлю хромосомы!
Он решил, что победил, —
Сразу карты мне открыл, -
Разговор пошел без накомарников:
"Код ваш нужен сей же час -
Будем мы учить по вас
Всех японских нашенских пожарников".
"Эх, неопытный народ!
Где до наших вам!
Лучше этот самый код -
Я своим отдам!
«Рабочей армии мы светлый гимн поем!
Связавши жизнь свою с рабочим муравьем,
Оповещаем вас, друзья, усталых, потных,
Больных, калек и безработных:
В таком-то вот дупле открыли мы прием
Даянии доброхотных.
Да сбудется, что вам лишь грезилось во сне!
В порыве к истине, добру, свободе, свету,
При вашей помощи, мы по весне
Решили основать рабочую газету!»
Бог весть, кому пришло в счастливый час на ум
Такое наколоть воззванье на репейник,
Что рос при входе в муравейник.
У муравьев поднялся сразу шум,
Движенье, разговоры
И споры.
От муравья шла новость к муравью:
«Слыхал? Газетку, брат, почнем читать свою!»
И на газету впрямь средь говора и писка
Пошла пребойкая подписка,
А дальше — муравей, глядишь, за муравьем,
Здесь — в одиночку, там — вдвоем,
Отдавшись увлеченью,
Несут: кто перышко, кто пух, кто волосок,
Кто зернышко, кто целый колосок…
Предела нет святому рвеныо!
Кипит работа. Через час
Подписка и припас
Пошли по назначенью.
Газету жадно ждут равно — старик, юнец,
От нетерпенья изнывая.
В начале мая.
Газета вышла наконец.
На час забыты все заботы,
Работникам не до работы:
Кто не читает сам, те слушают чтеца.
«Так!»
«Правда!»
«Истина!»
«Смотри ж ты, как понятно!»
«Читай, миляга, внятно!»
Все живо слушают с начала до конца:
Тот — крякнет, тот — вздохнет, тот — ахнет…
Что не осилил ум, то схвачено чутьем.
«Вот… Сла-те, господи! Дождались: муравьем
Газетка пахнет!»
«Видать: орудуют свои».
«Бог помочь им! Святое дело!»
«Вот… прямо за душу задело!..»
И рядовые муравьи,
Кто как хотел и мог, в газету путь проведав,
Шлют за статьей статью
Про жизнь про горькую свою,
Про душегубов-муравьедов,
Про то, чтоб муравьям сойтись в одну семью,
Скрепивши родственные узы.
И до того статьи, как видно, били в цель,
Что не прошло и двух недель —
Все муравейники сплотилися в союзы!
Жизнь муравьиная! С работы — ломит грудь…
А тут беда — гнездо загажено, разрыто:
То рыло по гнезду прошлося чье-нибудь:
То чье-нибудь копыто.
Но муравьям теперь не так страшна беда:
Газетка скажет, как все сообща поправить,
Подскажет остальным товарищам — куда
Подмогу братскую направить.
Меж тем идет весна. Успело все отцвесть,
И время двигается к лету.
С газетой — чудеса: денек газета есть,
А три дня — нету.
Мурашки — ах да ох!
Пошли меж ними слухи,
Что дело гадят мухи:
Все это — их подвох;
Что, бог весть, живы все ли
В газете земляки;
Что все дупло обсели
Могильщики-жуки.
Мурашки бьют тревогу:
«Спешите, братцы, все — газете на подмогу,
Чтоб отстоять ее судьбу.
Ведь польза от нее так явно всем приметна:
Жизнь будет без нее мертва и беспросветна,
Как в заколоченном гробу.
Припасы наши как ни тощи,
Покажемте пример великой нашей мощи
И, чтобы доказать, что эта мощь — не тень,
Назначим «трудовой» в году особый день,
Доход которого отчислим
Газете, коей мы живем
И пролетарски мыслим!
Когда душа горит божественным огнем, —
Пусть тучи грозные нависли! —
Пред темной силою мы шеи не согнем.
Товарищи! Да здравствует подъем!
Да будет первый день газеты нашей — «Днем
Рабочей вольной мысли!» Стал муравей за муравья,
А муравьед за муравьеда.
За кем останется победа —
Вы догадаетесь, друзья!
На съезде печати
у товарища Калинина
великолепнейшая мысль в речь вклинена:
«Газетчики,
думайте о форме!»
До сих пор мы
не подумали об усовершенствовании статейной формы.
Товарищи газетчики,
СССР оглазейте, —
как понимается описываемое в газете.
Акуловкой получена газет связка.
Читают.
В буквы глаза втыкают.
Прочли:
— «Пуанкаре терпит фиаско». —
Задумались.
Что это за «фиаска» за такая?
Из-за этой «фиаски»
грамотей Ванюха
чуть не разодрался:
— Слушай, Петь,
с «фиаской» востро держи ухо!
даже Пуанкаре приходится его терпеть.
Пуанкаре не потерпит какой-нибудь клячи.
Даже Стиннеса —
и то! —
прогнал из Рура.
А этого терпит.
Значит, богаче.
Американец, должно.
Понимаешь, дура?! —
С тех пор,
когда самогонщик,
местный туз,
проезжал по Акуловке, гремя коляской,
в уважение к богатству,
скидавая картуз,
его называли —
Господином Фиаской.
Последние известия получили красноармейцы.
Сели.
Читают, газетиной вея.
— О французском наступлении в Руре имеется?
— Да, вот написано:
«Дошли до своего апогея».
— Товарищ Иванов!
Ты ближе.
Эй!
На карту глянь!
Что за место такое:
А-п-о-г-е-й? —
Иванов ищет.
Дело дрянь.
У парня
аж скулу от напряжения свело.
Каждый город просмотрел,
каждое село.
«Эссен есть —
Апогея нету!
Деревушка махонькая, должно быть, это.
Верчусь —
аж дыру провертел в сапоге я —
не могу найти никакого Апогея!»
Казарма
малость
посовещалась.
Наконец —
товарищ Петров взял слово:
— Сказано: до своего дошли.
Ведь не до чужого?!
Пусть рассеется сомнений дым.
Будь он селом или градом,
своего «апогея» никому не отдадим,
а чужих «апогеев» — нам не надо. —
Чтоб мне не писать, впустую оря,
мораль вывожу тоже:
то, что годится для иностранного словаря,
газете — не гоже.
Дорога стала веселей:
Весна поет из всех оврагов…
Я заменяю на селе
Наркома почт
И телеграфов.Моя работа высока
И тонкой требует науки:
Людская радость и тоска
Через мои проходят руки.И в этот теплый месяц май,
Когда шумят приветно клены,
Пошлет село
В далекий край
Свои
Нижайшие поклоны.Оно расспросит у меня —
О чем написано в газете,
Какая нынче злоба дня
И что хорошего
На свете.Оно расскажет городам
Свои удачи и напасти…
В ответ —
Я письма передам
И директивы высшей власти.Я передам
И вновь пойду
Стучаться в окна и калитки,
Читая бегло на ходу
Полей зеленые открытки.Мне так приятно в двадцать лет
Встречать проснувшуюся озимь!
Но… ждет журналов и газет
Библиотекарша в совхозе.И вновь горит мое лицо,
И вновь колышется рубашка,
И я
Взлетаю на крыльцо
Легко, как белая бумажка.Я гляжу на нее
Через двери в упор,
Я снимаю пред ней
Головной убор.Я из кожаной сумки
Письмо достаю,
Я дрожащей рукою
Письмо подаю.И мне
За скромные труды
Такая щедрая награда! —
Она дает стакан воды
С улыбкой первого разряда.И брызжет солнце и весна
В его сверкающие грани,
А у дверей
Стоит она —
Живой портрет
В сосновой раме.Я побежден…
Я всё гляжу…
Присох язык, и нет вопросов…
Да,
Я теперь перехожу
В распоряженье
Наркомпроса.Уж целый год и шесть недель
Люблю ее, не забывая.
Прости меня, Наркомпочтель,
Прости,
Дорога кольцевая!
Как-то раз, цитаты Мао прочитав,
Вышли к нам они с большим его портретом, -
Мы тогда чуть-чуть нарушили устав…
Остальное вам известно по газетам.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
При поддержке минометного огня,
Молча, медленно, как будто на охоту,
Рать китайская бежала на меня, -
Позже выяснилось — численностью в роту.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Раньше — локти хоть кусать, но не стрелять,
Лучше дома пить сгущенное какао, -
Но сегодня приказали: не пускать, -
Теперь вам шиш, но пасаран, товарищ Мао!
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Раньше я стрелял с колена — на бегу, -
Не привык я просто к медленным решеньям,
Раньше я стрелял по мнимому врагу,
А теперь придется по живым мишеням.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Мины падают, и рота так и прет -
Кто как может — по воде, не зная броду…
Что обидно — этот самый миномет
Подарили мы китайскому народу.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Он давно — великий кормчий — вылезал,
А теперь, не успокоившись на этом,
Наши братья залегли — и дали залп…
Остальное вам известно по газетам.
Посвящается памяти кубинского
национального героя Хосе Антонио
Эчеварилья. Подпольная кличка его
была «Мансана», что по-испански
означает «яблоко».Жил паренёк по имени Мансана
с глазами родниковой чистоты,
с душой такой же шумной,
как мансарда,
где голуби, гитары и холсты.
Любил он кукурузные початки,
любил бейсбол,
детей,
деревья,
птиц
и в бешеном качании пачанги
нечаянность двух чуд из-под ресниц!
Но в пареньке по имени Мансана,
который на мальчишку был похож,
суровость отчуждённая мерцала,
когда он видел ханжество и ложь.
А ложь была на Кубе разодета.
Она по всем паркетам разлилась.
Она в автомобиле президента
сидела,
по-хозяйски развалясь.
Она во всех газетах чушь порола
и, начиная яростно с утра,
порой
перемежаясь
рок-н-роллом,
по радио
орала
в рупора.
И паренёк
по имени Мансана
не ради славы —
просто ради всех,
чтоб Куба правду всё-таки узнала,
решил с друзьям взять радиоцентр!
И вот,
туда ворвавшись с револьвером,
у шансонетки вырвав микрофон,
как голос Кубы,
мужество и вера,
стал говорить народу правду он.
Лишь три минуты!
Три минуты только!
И — выстрел…
И — не слышно ничего.
Батистовская пуля стала точкой
в той речи незаконченной его.
И снова рок-н-ролл завыл исправно…
А он,
теперь уже непобедим,
отдавший жизнь
за три минуты правды,
лежал с лицом
счастливо-молодым…
Я обращаюсь к молодёжи мира!
Когда страной какой-то правит ложь,
когда газеты врут неутомимо, —
ты помни про Мансану,
молодёжь.
Так надо жить —
не развлекаться праздно!
Идти на смерть,
забыв покой,
уют,
но говорить —
хоть три минуты —
правду!
Хоть три минуты!
Пусть потом убьют!
Егор Петрович Мальцев
Хворает, и всерьез:
Уходит жизнь из пальцев,
Уходит из желез.
Из прочих членов тоже
Уходит жизнь его,
И вскорости, похоже,
Не будет ничего.
Когда нагрянет свора
Савеловских родных,
То что же от Егора
Останется для них?
Останется пальтишко,
Подушка, чтобы спать,
И книжка, и сберкнижка
На девять двадцать пять.
И таз, и две кастрюли,
И рваный подписной,
Просроченный в июле
Единый проездной.
И все. И нет Егора!
Был человек, и нет!
И мы об этом скоро
Узнаем из газет.
Пьют газировку дети
И пончики едят,
Ему ж при диабете —
Все это чистый яд!
Вот спит Егор в постели,
Почти что невесом,
И дышит еле-еле,
И смотрит дивный сон:
В большом красивом зале,
Резону вопреки,
Лежит Егор, а сзади
Знамена и венки.
И алым светом залит
Большой его портрет,
Но сам Егор не знает,
Живой он или нет.
Он смаргивает мошек,
Как смаргивал живой,
Но он вращать не может
При этом головой.
И дух по залу спертый,
Как в общей душевой,
И он скорее мертвый,
Чем все-таки живой.
Но хором над Егором —
Краснознаменный хор
Краснознаменным хором
Поет — вставай, Егор!
Вставай, Егор Петрович,
Во всю свою длину,
Давай, Егор Петрович,
Не подводи страну!
Центральная газета
Оповестила свет,
Что больше диабета
В стране Советской нет!
Пойми, что с этим, кореш,
Нельзя озорничать,
Пойми, что ты позоришь
Родимую печать!
Вставай, Егор Петрович,
Во всю свою длину,
Давай, вставай, Петрович,
Загладь свою вину!»
И сел товарищ Мальцев,
Услышав эту речь,
И жизнь его из пальцев
Не стала больше течь.
Егор трусы стирает,
Он койку застелил,
И тает, тает, тает
В крови холестерин…
По площади по Трубной
Идет он, милый друг,
И все ему доступно,
Что видит он вокруг!
Доступно кушать сласти
И газировку пить…
Лишь при Советской власти
Такое может быть!
Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!
С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.
Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.
Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.
Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.
«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…
Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.
Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:
«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».
Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.
Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.
Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?
Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.
— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.
А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.
Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —
«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —
Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»
* * *
Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!
Куда глаз ни кинем —
газеты
полны
именем Муссолиньим.
Для не видевших
рисую Муссолини я.
Точка в точку,
в линию линия.
Родители Муссолини,
не пыжьтесь в критике!
Не похож?
Точнейшая
копия политики.
У Муссолини
вид
ахов. —
Голые конечности,
черная рубаха;
на руках
и на ногах
тыщи
кустов
шерстищи;
руки
до пяток,
метут низы.
В общем,
у Муссолини
вид шимпанзы.
Лица нет,
вместо —
огромный
знак погромный.
Столько ноздрей
у человека —
зря!
У Муссолини
всего
одна ноздря,
да и та
разодрана
пополам ровно
при дележе
ворованного.
Муссолини
весь
в блеске регалий.
Таким
оружием
не сразить врага ли?!
Без шпалера,
без шпаги,
но
вооружен здо́рово:
на боку
целый
литр касторовый;
когда
плеснут
касторку в рот те,
не повозражаешь
фашистской
роте.
Чтобы всюду
Муссолини
чувствовалось как дома —
в лапище
связка
отмычек и фомок.
В министерстве
первое
выступление премьера
было
скандалом,
не имеющим примера.
Чешет Муссолини,
а не поймешь
ни бельмеса.
Хорошо —
нашелся
переводчик бесплатный.
— Т-ш-ш-ш! —
пронеслось,
как зефир средь леса. —
Это
язык
блатный! —
Пришлось,
чтоб точить
дипломатические лясы,
для министров
открыть
вечерние классы.
Министры подучились,
даже без труда
без особенного, —
меж министрами
много
народу способного.
У фашистов
вообще
к знанию тяга:
хоть раз
гляньте,
с какой жаждой
Муссолиниева ватага
накидывается
на «Аванти».
После
этой
работы упорной
от газеты
не остается
даже кассы наборной.
Вначале
Муссолини,
как и всякий Азеф,
социалистничал,
на митингах разевая зев.
Во время
пребывания
в рабочей рати
изучил,
какие такие Серрати,
и нынче
может
голыми руками
брать
и рассаживать
за решетки камер.
Идеал
Муссолиний —
наш Петр.
Чтоб догнать его,
лезет из пота в пот.
Портрет Петра.
Вглядываясь в лик его,
говорит:
— Я выше,
как ни кинуть.
Что там
дубинка
у Петра
у Великого!
А я
ношу
целую дубину. —
Политикой не исчерпывается —
не на век же весь ее!
Муссолини
не забывает
и основную профессию.
Возвращаясь с погрома
или с развлечений иных,
Муссолини
не признает
ключей дверных.
Демонстрирует
министрам,
как можно
негромко
любую дверь
взломать фомкой.
Карьере
не лет же до ста расти.
Надавят коммунисты —
пустишь сок.
А это
всё же
в старости
небольшой,
но верный кусок.
А пока
на свободе
резвится этакий,
жиреет,
блестит
от жирного глянца.
А почему он
не в зверинце,
не за решеткой,
не в клетке?
Это
частное дело
итальянцев.
Примечание.
По-моему,
портрет
удачный выдался.
Может,
не похожа
какая точьца.
Говоря откровенно,
я
с ним
не виделся.
Да, собственно говоря,
и не очень хочется.
Хоть шкура
у меня
и не очень пушистая,
боюсь,
не пригляделся б
какому фашисту я.
В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.
До сумерек — до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.
Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
Ни друга, ни знакомых…
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.
Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом — совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.
Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных…
Вот возглас гвардии,
вот вздох ее нетленный:
«Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим…»
О да, как вздох — как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд…
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.
И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.
Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.
Кто ж там живет
и как живет — в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить — зачем пришла сюда?
Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.
«Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет…»
И я сказала людям незнакомым:
«Я просто к вам. От сердца. Я — поэт». —
«Нездешняя?» —
«Нет… Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду…»
И вдруг я рассказала про него.
И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.
Старуха мне сказала: «Раздевайся,
напьемся чаю — вон, уже кипит.
А это — внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша — под Японией…» Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье, — как моя.
Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
«А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их…
Прочти!»
И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье, —
о парусе, белеющем в степях.
Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой…
Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать, — томила теснота.
И, говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный, — герой,
жильцы уже мечтали — переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой.
С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге — узкая стрела.
«А к нам недавно немки прилетали, —
сказала тихо женщина одна, —
подарок привозили — планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна…»
«И я пойду взглянуть на эти звезды, —
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
«Во-оз-дух!»
Семья сгорела здесь… Душа болит».
И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: «Привет, товарищи! Я к вам…
Я — с Карповской… А Дон-то как ударит!
И — двинул к Волге!.. Прямо по снегам…»
И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»…
Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.
…А дом — он будет памятником.
Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог…