Наша тень выростала в длину тротуара,
В нерешительный час догоравшаго дня.
И лишь уголья тлели дневного пожара,
В отдаленьи, за нами — без сил, без огня.
Наша тень подымалась на стены строений,
То кивала с простенков, то падала вновь,
И ловила мои утомленныя пени, —
Что костер догорел, что померкла любовь.
Засветились огни; наша тень почернела;
Отбегала назад и росла впереди,
Угадала, как я прошептала несмело:
„Если больше не любишь, так что ж, — уходи!“
Ослепил нас фонарь сине-газовым светом.
И, растаяв внезапно у ног без следа,
Наша тень засмеялась над тихим ответом,
Над нежданным ответом: „Прощай навсегда!“
Отзвенели дни зимы.
Вновь лазурью дышим мы,
Сердцу сердца снова жаль, —
Манит сладкий флореаль!
Выходи, желанный друг,
За фиалками на луг.
В черной буре наших дней
Быть нам вспышками огней!
Нам во вражеских рядах
Сеять смерть и сеять страх!
Кратки сроки, труд велик,
Стоит века каждый миг!
Ах! не жизнь ли коротка?
Ломок стебель василька;
Как волна, неверен день…
Там, где ива клонит тень,
Мы, сокрытые вдвоем,
Губы юные сомкнем!
Новый мир — как страшный сон —
Пред столетьями зажжен!
Дуб и кедр с высоких гор
Повергаем мы в костер!
Словно углю, дай и мне
Вспыхнуть в яростном огне!
Кто глаза ея оправил
В завлекательный магнит?
Вместо сердца камень вставил,
Желтый камень хризолит?
И когда в блестящем зале,
Взор склонив, скользит она, —
Словно искрится в бокале
Ледяной огонь вина!
Смех ея — что звонкий голос
Разыгравшихся дриад.
Как на колос спелый колос,
Косы сложены назад.
Ах, я верю! в час, как щелкнет
Оградительный замок,
И весь мир, кругом, примолкнет,
Словно скромен и далек, —
Что за радость к этим губкам
Губы алчныя склонить,
Этим жгучим, острым кубком
Жажду страсти утолить!
Да, я верю: в этом теле
Взвивность синяго огня!
Здесь опасность, — в самом деле! —
Чур меня! ах, чур меня!
Огни погашены и завеса задвинута
У черного окна; мрак зыблется едва.
В порыве тягостном бессильно запрокинута
Ее упавшая с подушки голова.
Протянута рука, и пальцы, крепко сжатые,
Впились мучительно в извивы простыни.
Все те же облики, знакомые, проклятые,
Кивают из углов и движутся в тени.
Как много их сошлось! И все, с проклятьем, признаны!
Все права требуют предстать опять пред ней!
Каким волшебником неумолимым вызваны
Ряды насмешливых и горестных теней?
Вот первый. Ты пришел напомнить незабвенное,
Боль раннего стыда и горечь юных слез?
Что ж, торжествуй! склони свое лицо надменное! —
Взошли те семена, что тайно ты принес!
И ты здесь, юноша, в рубашке окровавленной?
Ты нежно говорил о счастье и любви…
Что шепчет голос твой, рыданьем долгим сдавленный?
Не проклинай, прости, вновь близкой назови…
И ты, старик? Ты — бред. Была душа изранена,
Ласкать иль умереть казалось все равно.
Ты был противней всех, сатир с лицом Сусанина,
И было хорошо с тобой упасть на дно!
И, безымянный, ты?.. Вагон… поля Германии…
Оторванность от всех, и пустота в душе…
И после жгучий стыд, в глухом, ночном молчании…
Прочь! крашеный паяц! всесветное клише!
Еще, еще один! печальный и застенчивый,
Полуребенок, лик — влюбленного пажа.
Как верилось тебе! О нет, нет, не развенчивай
То божество, что сам ты увенчал, дрожа!
И ты? ты также здесь? Уста кривит презрение?
Нет, на колени став, проси прощенья, плачь!
В толпе неистовой ты смеешь клясть всех менее:
Здесь жертва брошена, — и ты ее палач!
Но сколько здесь других! О вы, глаза бесстыдные,
Вы, руки жадные, вы, жала алчных губ!
Позорные мольбы и радости обидные
Вонзайте, как тогда, вонзайте в теплый труп!
Пред вами он лежит, бессильный и поверженный;
Сдавила грудь плита невозвратимых лет…
Так пусть звучит кругом лемуров смех, чуть сдержанный,
Их злое торжество во славу их побед!
Глумитесь над душой, вам лгавшей и обманутой,
Над телом, чьим огнем вы были зажжены!
Столпитесь вкруг нее, во тьме, с рукой протянутой,
Кричите, что вы все, все ей оскорблены!
Огни погашены и завеса задвинута
У чернаго окна; мрак зыблется едва.
В порыве тягостном безсильно запрокинута
Ея упавшая с подушки голова.
Протянута рука, и пальцы, крепко сжатые,
Впились мучительно в извивы простыни.
Все те же облики, знакомые, проклятые,
Кивают из углов и движутся в тени.
Как много их сошлось! И все, с проклятьем, признаны!
Все права требуют предстать опять пред ней!
Каким волшебником неумолимым вызваны
Ряды насмешливых и горестных теней?
Вот первый. Ты пришел напомнить незабвенное,
Боль ранняго стыда и горечь юных слез?
Что ж, торжествуй! склони свое лицо надменное! —
Взошли те семена, что тайно ты принес!
И ты здесь, юноша, в рубашке окровавленной?
Ты нежно говорил о счастьи и любви…
Что шепчет голос твой, рыданьем долгим сдавленный?
Не проклинай, прости, вновь близкой назови…
И ты, старик? Ты — бред. Была душа изранена,
Ласкать иль умереть казалось все равно.
Ты был противней всех, сатир с лицом Сусанина,
И было хорошо с тобой упасть на дно!
И, безымянный, ты?.. Вагон… поля Германии…
Оторванность от всех, и пустота в душе…
И после жгучий стыд, в глухом, ночном молчании…
Прочь! крашеный паяц! всесветное клише!
Еще, еще один! печальный и застенчивый,
Полуребенок, лик — влюбленнаго пажа.
Как верилось тебе! О нет, нет, не развенчивай
То божество, что сам ты увенчал, дрожа!
И ты? ты также здесь? Уста кривит презрение?
Нет, на колени став, проси прощенья, плачь!
В толпе неистовой ты смеешь клясть всех менее:
Здесь жертва брошена, — и ты ея палач!
Но сколько здесь других! О вы, глаза безстыдные,
Вы, руки жадныя, вы, жала алчных губ!
Позорныя мольбы и радости обидныя
Вонзайте, как тогда, вонзайте в теплый труп!
Пред вами он лежит, безсильный и поверженный;
Сдавила грудь плита невозвратимых лет…
Так пусть звучит кругом лемуров смех, чуть сдержанный,
Их злое торжество во славу их побед!
Глумитесь над душой, вам лгавшей и обманутой,
Над телом, чьим огнем вы были зажжены!
Столпитесь вкруг нея, во тьме, с рукой протянутой,
Кричите, что вы все, все ей оскорблены!
Словно в огненном дыме и лица и вещи…
Как хорош, при огнях, ограненный хрусталь!..
За плечом у тебя веет призрак зловещий…
Ты — мечта и любовь! ты — укор и печаль!..
Словно в огненном дыме земные виденья…
А со дна подымаются искры вина,
Умирают, вздохнув и блеснув на мгновенье!..
Ты прекрасна, как смерть! ты, как счастье, бледна!
Слышу говор, и хохот, и звоны стаканов.
Это дьяволы вышли, под месяц, на луг?
Но мы двое стоим в колыханьи туманов,
Нас от духов спасет зачарованный круг.
Ты мне шепчешь. Что шепчешь? Не знаю, не надо.
Умирает, смеясь, золотое вино…
О тоска твоего утомленного взгляда!
Этот миг безнадежный мне снился давно!
Брызнули радостно
Звуки крикливые.
Кто-то возникший
Машет рукой.
Плакать так сладостно,
Плачу счастливый я.
Рядом — поникший
Лик дорогой!
Гвозди железные
В руки вонзаются,
Счастье распятья
Душит меня,
Падаю в бездны я.
Тесно сжимаются
Руки, обятья,
Кольца огня.
Скрипка визгливая,
Арфа певучая.
Кто-то возникший
Машет рукой.
Плачу счастливый я…
Сладкая, жгучая
Нежность к поникшей.
К ней, к дорогой!
О святые хороводы, на таинственной поляне, близ
звенящих тихо струй,
Праздник ночи и природы, после сладких ожиданий,
возвращенный поцелуй!
О незнанье! о невинность! робость радостного взгляда,
перекрестный бой сердец!
И слиянье в сказке длинной, там, где боль уже —
услада, где блаженство и конец!
И сквозь сумрачные сети, что сплели высоко буки,
проходящий луч луны,
И в его волшебном свете чьи-то груди, чьи то руки
беззащитно сплетены!
Но почему темно? Горят бессильно свечи.
Пустой, громадный зал чуть озарен. Тех нет.
Их смолкли хохоты, их отзвучали речи.
Но нас с тобой связал мучительный обет.
Идем творить обряд! Не в сладкой, детской дрожи,
Но с ужасом в зрачках, — извивы губ сливать,
И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,
И ждать, что страсть придет, незваная, как тать.
Как милостыню, я приму покорно тело.
Вручаемое мне, как жертва палачу.
Я всех святынь коснусь безжалостно и смело,
В ответ запретных слов спрошу, — и получу.
Но жертва кто из нас? Ты брошена на плахе?
Иль осужденный — я, по правому суду?
Не знаю. Все равно. Чу! красных крыльев взмахи!
Голгофа кончилась. Свершилось. Мы в аду.
Пришла полиция; взломали двери
И с понятыми вниз сошли. Сначала
Тянулся низкий, сумрачный проход,
Где стены, — тусклым выложены камнем, —
Не отражали света фонарей.
В конце была железная, глухая,
Засовами задвинутая дверь.
Когда ж, с трудом, ее разбили ломом,
Глазам тупым и взорам равнодушным
Служителей — открылся Первый Зал.
Он залом пиршественным был. Широкий
(Остатками от трапезы завален)
Стол занимал средину. Высоко,
Над блюдами, в больших хрустальных вазах,
Желтели, отливали синим, рдели
Причудливые, нежные плоды,
Что ароматом, краскою и формой
Влиянье выдавали лучших солнц,
Пылающих над тропиками. Рядом,
Как странные растенья, извивались
Цветы венецианского стекла,
И странными огнями отливала
В сосудах этих, тонких, перегнутых,
Вин и ликеров, то как смоль густых,
То как берилл таинственно-прозрачных,
Властительная влага. Нежный дух,
Смесь запахов, разнообразных, острых,
Качался в воздухе, слегка залитом
Благоуханьем поздних, вялых роз,
Что тут же умирали в длинных, узких,
На белых змей похожих, кувшинах.
Отдвинутые от стола сиденья
И опрокинутые кем-то на пол
Светильники — давали угадать,
Что шумный пир был прерван вдруг, что гости,
Оторваны от чаш и от бесед,
Глотка не кончив, не дослушав шутки
Язвительной иль вольного намека,
Поспешно встали, на привычный зов, —
И с шумом, с говором, быть может с пеньем,
Прошли беспечно в следующий зал.
Был зал второй пристанищем обятий.
Глубокие диваны по стенам
Упругой мягкостью пружин манили;
Пуховые, атласные подушки
Припасть к ним грудью соблазняли; пол
Был устлан шкурами косматых рысей
И росомах. Под самым потолком
Качалась лампа на цепи короткой…
Здесь было жарко, душно, и томил
Духов пьянящих пряный, резкий запах,
И с ним сливался темный аромат
Усталых тел, спаленных страстью жгучей, —
Как будто месса ласк лишь отошла,
Как будто только что был кончен древний
Обряд служенья таинствам Любви…
И чудилось, что в тускло-рдяном свете,
Как рой теней, во всех немых углах,
Здесь люди, в странных сочетаньях, бьются, —
Четы любовников безумных. Плеч
Изогнутых, голов склоненных, алых
Открытых губ, полузакрытых глаз
Воображался хаос: ропот, лепет,
Упорный шорох и бесстыдный стон,
И вдруг внезапный, дикий вскрик менады,
Вскочившей в исступленьи сладострастья,
Меж тел поверженных, друзей, подруг,
Кричащей о виденьи несказанном,
Хохочущей и плачущей так страшно,
Что новый пыл вскипает в душах всех,
И все на крик, как эхо, стонут тоже!
Мы в третий зал вошли. Он был огромен,
И в глубине его виднелась печь.
Здесь были странные приборы; — взгляды
Сперва терялись в сочетаньях блоков,
Веревок, брусьев, словно в мастерской
Какой-то фабрики, но различали
Потом — скамью для бичеванья, стул
С гвоздями, дыбу, лестницу, колеса,
А по стенам все образы плетей,
Больших щипцов и маленьких иголок, —
Изобретенья Нюренбергских дней…
Угрюмый запах, давний, неизменный,
Иным не нарушаемый упоем,
По всем углам распростирала кровь.
Что здесь свершалось в час, когда пылал
Венцом багряным красный горн? Как жутко
Метались тени при скачках огня!
И в этих вспышках люди, словно бесы,
Метались тоже, в диком опьяненьи.
И юноши, и женщины, устав
От долгих ласк бросались в сладость боли,
И, исступленные, вбегали в красный зал
С гортанным, неестественным призывом,
В желании пытать и ведать пытку.
Друг к другу все лобзанием припав
Благовейным, друг на друга тут же
И на себя безумно ополчали
Бичи, и огненные брусья, и ножи.
И вольные страдальцы повторяли,
Огня укус и свист бича приемля,
«Еще, о милый! о, еще! еще!»
И плечи предавая дыбе, груди —
Щипцам, и лядвия — игле,
В восторге утоляющем стонали,
От мук, от радости, от сладострастья,
И страшен был их многогласный стон,
От красных стен стозвучно отраженный…
И этот стон метался в подземельи,
Стучался яростно во все углы,
Везде встречая камень, кровь и пламя!
Четвертый зал был явно предназначен
Для наслаждений сокровенных. Шкап, —
Изделие голландца века славы, —
На полках вощанных ряды хранил
Заветных снадобий и тайных ядов.
Там был морфин, и опий, и гашиш,
Эфир и кокаин, и много разных
Средств, открывающих лучистый путь
К искусственным эдемам: были склянки
С прозрачной жидкостью, и с темной пастой,
И с горстью соблазнительных пилюль.
По комнате, чуть слышный, но зловещий
Разлит был запах, проникавший в мозг.
Убранство зала было просто, строго:
Диваны жесткие, и кресла, и ковры,
И в глубине — китайские цыновки,
А перед ними маленькие лампы,
Чтоб разжигать на медленном огне
Индийский опий, что янтарной каплей
На острие иглы дрожит и меркнет,
Пред тем как стать коричневым зерном…
Однообразно-серы были стены,
Налетом дыма едкого покрыты:
Ни украшений, ни картин, и только
Вдоль потолка тянулся длинный фриз
Из разных тел, причудливо сплетенных,
Животных, птиц, драконов и людей.
Когда огнистой пробежав по жилам
Струей, овладевал сознаньем яд
И крылья расширял воображенья,
И взорам остроту давал, и слуху
Утонченность, — каких тогда речей,
Блестящих, быстрых, странных, изощренных,
Здесь скрещивались тонкие клинки!
И после, в час, когда морфин безвольный,
Иль яростный эфир, своих друзей
Роняли в сладко-темную дремоту;
Когда гашиш палящий разверзал
Врата видений, и священный опий
Плотские узы тела разрешал
И узы места, времени и веса, —
О, как тогда, перед померкшим взором,
Преображался этот хитрый фриз!
Как эти изваянья оживали,
Расцвечивались красками, и вдруг,
Сорвавшись с места, в буйном ликованьи,
Бросались в неудержный хоровод,
И за собой безвольных увлекали
В пространство беспредельное, в мир звезд,
Где между светочей небесных, — алых,
Зеленых, синих, желтых, золотых, —
Как радуга, пленительных и острых,
Как молния, — кружили и кружили…
И мы вошли в последний зал. Он был
Пуст. Только у стены одной стоял
Высокий идол Будды. Весь нагой,
И руки крепко сжав на животе,
Смотрел он вдаль неизяснимым взором.
Все в этом взоре было: отрицанье
Земного и прощенье всяких дел,
И обещанье сладостной нирваны.
И был наполнен весь пустой простор
Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье,
И были б бесконечны переходы
По миру тайн блуждающей души…
А у другой стены, напротив, жалко,
Весь скорченный, простерт был полутруп, —
Красивый, стройный юноша, хозяин
Подземного жилища. Он одет
Был в черный фрак, в петлице бился ландыш,
Но грудь сорочки вся была в крови
И близ валялась бритва. Было видно,
Что горло перерезал он себе.
Его глаза сознательно смотрели,
Была в них гордость и почти усмешка,
Хоть губы были болью сведены,
Но говорить не мог он. Свет фонарный
Пятнал его бескровное лицо
И судорожно сдавленные пальцы.
Мы подняли его и понесли,
Но прежде, чем дошли до внешней двери,
Без дрожи и без крика он скончался.