Я замолчу, в любови разуверясь, —
Она ушла по первому снежку,
Она ушла — какая чушь и ересь
в мою полезла смутную башку.Хочу запеть, но это словно прихоть,
Я как не я, и всё на стороне, —
Дымящаяся папироса, ты хоть
Пойми меня и посоветуй мне.Чтобы опять от этих неполадок,
Как раньше, не смущаясь ни на миг,
Я понял бы, что воздух этот сладок,
Что я во тьме шагаю напрямик.Что не пятнал я письма слёзной жижей
Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
Щеголяя шёлковой обновой,
Шла она. Кругом росла трава.
А над ней — над кралею бубновой —
Разного размера дерева.
Просто куст, осыпанный сиренью,
Золотому дубу не под стать,
По ночам в нашей волости тихо,
Незнакомы полям голоса,
И по синему насту волчиха
Убегает в седые леса.
По полям, по лесам, по болотам
Мы поедем к родному селу.
Пахнет холодом, сеном и потом
Мой овчинный дорожный тулуп.
Скоро лошади в мыле и пене,
Старый дом, донесут до тебя.
Как же так?
Не любя, не страдая,
даже слово привета тая,
ты уходишь, моя молодая,
золотая когда-то моя…
Ну, качну головою устало, о лице позабуду твоем — только песни
веселой не стало, что запели, пропели вдвоем.
Из Баку уезжая,
припомню, что видел
я — поклонник работы,
войны и огня.
В храме огнепоклонников
огненный идол
почему-то
не интересует меня.
Ну — разводят огонь,
бьют башкою о камень,
Гуси-лебеди пролетели,
Чуть касаясь крылом воды,
Плакать девушки захотели
От неясной ещё беды.
Прочитай мне стихотворенье,
Как у нас вечера свежи,
К чаю яблочного варенья
Мне на блюдечко положи.
Отчаёвничали, отгуляли,
Не пора ли, родная, спать, —
Ты стоишь земли любимым сыном —
здоровяк, со всех сторон хорош,
и, насквозь пропахший керосином,
землю по-сыновьему сосёшь.
Взял её ты в буравы и свёрла,
хорошо, вплотную, глубоко,
и ползёт в нефтепровода горло
чёрное густое молоко.
Рваный ветер с моря, уйма вышек,
горькая каспийская волна,
Мы настигали неприятеля.
Он отходил. И в те же числа,
Что мы бегущих колошматили,
Шли ливни и земля раскисла.
Когда нежданно в коноплянике
Показывались мы ватагой,
Их танки скатывались в панике
На дно размокшего оврага.
Засыпет снег дороги,
Завалит скаты крыш.
Пойду размять я ноги:
За дверью ты стоишь.
Одна, в пальто осеннем,
Без шляпы, без калош,
Ты борешься с волненьем
И мокрый снег жуешь.
Пронесшейся грозою полон воздух.
Все ожило, все дышит, как в раю.
Всем роспуском кистей лиловогроздыx
Сирень вбирает свежести струю.
Все живо переменою погоды.
Дождь заливает кровель желоба,
Но все светлее неба переходы,
И высь за черной тучей голуба.
Жизнь вернулась так же беспричинно,
Как когда-то странно прервалась.
Я на той же улице старинной,
Как тогда, в тот летний день и час.
Те же люди и заботы те же,
И пожар заката не остыл,
Как его тогда к стене Манежа
Вечер смерти наспех пригвоздил.
Красавица моя, вся стать,
Вся суть твоя мне по сердцу,
Вся рвется музыкою стать,
И вся на рифмы просится.
А в рифмах умирает рок,
И правдой входит в наш мирок
Миров разноголосица.
И рифма не вторенье строк,
На протяженье многих зим
Я помню дни солнцеворота,
И каждый был неповторим
И повторялся вновь без счета.
И целая их череда
Составилась мало-помалу —
Тех дней единственных, когда
Нам кажется, что время стало.
Синело небо. Было тихо.
Трещали на лугу кузнечики.
Нагнувшись, низкою гречихой
К деревне двигались разведчики.
Их было трое, откровенно
Отчаянных до молодечества,
Избавленных от пуль и плена
Молитвами в глуби отечества.
Как таксист, на весь дом матерясь,
за починкой кухонного крана
ранит руку и, вытерев грязь,
ищет бинт, вспоминая Ивана
Ильича, чуть не плачет, идет
прочь из дома: на волю, на ветер —
синеглазый худой идиот,
переросший трагедию Вертер —
Уже не любят слушать про войну
прошедшую,
и как я ни взгляну
с эстрады в зал,
томятся в зале:
мол, что-нибудь бы новое сказали.
Еще боятся слушать про войну
грядущую,
ее голубизну
Теплолюбивый, но морозостойкий,
проверенный войною мировой,
проверенный потом трактирной стойкой
но до сих пор веселый и живой.
Морозостойкий, но теплолюбивый,
настолько, до того честолюбивый,
что не способен слушать похвалу,
равно счастливый в небе и в углу.
Тарелка сменилась коробкой.
Тоскливый радиовой
сменился беседой неробкой,
толковой беседой живой.О чем нам толкуют толково
те, видящие далеко,
какие интриги и ковы
изобличают легко, о чем, положив на колени
ладонь с обручальным кольцом,
они рассуждают без лени,
зачин согласуя с концом? Они и умны и речисты.
Т. Дашковской
Выходит на сцену последнее из поколений войны —
зачатые второпях и доношенные в отчаянии,
Незнамовы и Непомнящие, невесть чьи сыны,
Безродные и Беспрозванные, Непрошеные и Случайные.
Их одинокие матери, их матери-одиночки
сполна оплатили свои счастливые ночки,
недополучили счастья, переполучили беду,
1Понятны голоса воды
от океана до капели,
но разобраться не успели
ни в тонком теноре звезды,
ни в звонком голосе Луны,
ни почему на Солнце пятна,
хоть языки воды — понятны,
наречия воды — ясны.
Почти домашняя стихия,
не то что воздух и огонь,
Перед войной я написал подвал
про книжицу поэта-ленинградца
и доказал, что, если разобраться,
певец довольно скучно напевал.
Я сдал статью и позабыл об этом,
за новую статью был взяться рад.
Но через день бомбили Ленинград
и автор книжки сделался поэтом.
Определю, едва взгляну:
Росли и выросли в войну.А если так, чего с них взять?
Конечно, взять с них нечего.
Средь грохота войны кузнечного
Девичьих криков не слыхать.Былинки на стальном лугу
Растут особенно, по-своему.
Я рассказать еще могу,
Как походя их топчут воины: За белой булки полкило,
За то, что любит крепко,
За просто так, за понесло,
Вручая войны объявленье, посол понимал:
ракета в полете, накроют его и министра
и город и мир уничтожат надежно и быстро,
но формулы ноты твердил, как глухой пономарь.Министр, генералом уведомленный за полчаса:
ракета в полете, — внимал с независимым видом,
но знал: он — трава и уже заблестела коса,
хотя и словечком своих размышлений не выдал.Но не был закончен размен громыхающих слов,
и небо в окне засияло, зажглось, заблистало,
и сразу не стало министров, а также послов
и всех и всего, даже время идти перестало.Разрыв отношений повлек за собою разрыв
Учила линия передовая,
идеология передовая,
а также случай, и судьба, и рок.
И жизнь и смерть давали мне урок.Рубеж для перехода выбираю.
В поход антифашиста собираю.
Надеюсь, в этот раз антифашист
присяге верен и душою — чист.Надеюсь, что проверены вполне
анкета, связи с партией, подпольем,
что с ним вдвоем мы дела не подпортим…
А впрочем, на войне как на войнеи у меня воображенья хватит
История над нами пролилась.
Я под ее ревущим ливнем вымок.
Я перенес размах ее и вымах.
Я ощутил торжественную власть.
Эпоха разражалась надо мной,
как ливень над притихшею долиной,
то справедливой длительной войной,
а то несправедливостью недлинной.
Ночной вагон задымленный,
Где спать не удавалось,
И год,
войною вздыбленный,
И голос: «Эй, товарищ!
Хотите покурить?
Давайте говорить!»
(С большими орденами,
С гвардейскими усами.)
— Я сам отсюда родом,
Еще скребут по сердцу «мессера»,
еще
вот здесь
безумствуют стрелки,
еще в ушах работает «ура»,
русское «ура-рарара-рарара!» —
на двадцать
слогов
строки.
Здесь
— Немецкий пролетарий не должон! -
Майор Петров, немецким войском битый,
ошеломлен, сбит с толку, поражен
неправильным развитием событий.Гоним вдоль родины, как желтый лист,
гоним вдоль осени, под пулеметным свистом
майор кричал, что рурский металлист
не враг, а друг уральским металлистам.Но рурский пролетарий сало жрал,
а также яйки, млеко, масло,
и что-то в нем, по-видимому, погасло,
он знать не знал про классы и Урал.— По Ленину не так идти должно! -
Досрочная ранняя старость,
Похожая на пораженье,
А кроме того — на усталость.
А также — на отраженье
Лица
В сероватой луже,
В измытой водице ванной:
Все звуки становятся глуше,
Все краски темнеют и вянут.Куриные вялые крылья
Мотаются за спиною.
Деревня, а по сути дела — весь.
История не проходила здесь.
Не то двадцатый век, не то двадцатый
до Рождества Христова, и стрельчатый
готический седой сосновый бор
гудит с тех пор и до сих пор.
Не то двадцатый век, не то второй.
Забытая старинною игрой
в историю
Вл. Сякину
Старух было много, стариков было мало:
то, что гнуло старух, стариков ломало.
Старики умирали, хватаясь за сердце,
а старухи, рванув гардеробные дверцы,
доставали костюм выходной, суконный,
покупали гроб дорогой, дубовый
и глядели в последний, как лежит законный,
прижимая лацкан рукой пудовой.
Всем лозунгам я верил до конца
И молчаливо следовал за ними,
Как шли в огонь во Сына, во Отца,
Во голубя Святого Духа имя.И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается, немая,
И ежели ошибочка была —
Вину и на себя я принимаю.
Все слабели, бабы — не слабели, -
В глад и мор, войну и суховей
Молча колыхали колыбели,
Сберегая наших сыновей.Бабы были лучше, были чище
И не предали девичьих снов
Ради хлеба, ради этой пищи,
Ради орденов или обнов, -С женотделов и до ранней старости
Через все страдания земли
На плечах, согбенных от усталости,
Красные косынки пронесли.
Все ее хвалили, возносили,
на руках носили,
а жалеть ее считалось стыдно,
дерзко и обидно.
Для меня она была дивизией
в полном окружении,
молча продолжающей сражение.
Для меня она была дорогой,
по которой танки рвутся к счастью,
раздирая грудь ее на части.
С небесных ворот восторга
в разбитое канешь корыто.
Мотаешься, словно картонка,
табличка «Открыто — закрыто».
Открою, потом закрою,
то раскалюсь, то простыну.
То землю усердно рою,
то волосы рву постыдно.