Я переписывать не стану
Из книги Тютчева и Фета,
Я даже слушать перестану
Того же Тютчева и Фета,
И я придумывать не стану
Себя особого, Рубцова,
За это верить перестану
В того же самого Рубцова,
Но я у Тютчева и Фета
Проверю искреннее слово,
Чтоб книгу Тютчева и Фета
Продолжить книгою Рубцова!..
Знаешь сам, что не стану славить
Нашей встречи горчайший день.
Что тебе на память оставить,
Тень мою? На что тебе тень?
Посвященье сожженной драмы,
От которой и пепла нет,
Или вышедший вдруг из рамы
Новогодний страшный портрет?
Или слышимый еле-еле
Звон березовых угольков,
Или то, что мне не успели
Досказать про чужую любовь?
Если я заболею,
к врачам обращаться не стану,
Обращаюсь к друзьям
(не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь,
занавесьте мне окна туманом,
в изголовье поставьте
ночную звезду.
Я ходил напролом.
Я не слыл недотрогой.
Если ранят меня в справедливых боях,
забинтуйте мне голову
горной дорогой
и укройте меня
одеялом
в осенних цветах.
Порошков или капель — не надо.
Пусть в стакане сияют лучи.
Жаркий ветер пустынь, серебро водопада —
Вот чем стоит лечить.
От морей и от гор
так и веет веками,
как посмотришь, почувствуешь:
вечно живем.
Не облатками белыми
путь мой усеян, а облаками.
Не больничным от вас ухожу коридором,
а Млечным Путем.
Хвастать, милая, не стану —
Знаю сам, что говорю.
С неба звёздочку достану
И на память подарю.
Обо мне все люди скажут:
Сердцем чист и не спесив…
Или я в масштабах ваших
Недостаточно красив?
Мне б ходить не унывая
Мимо вашего села,
Только стёжка полевая
К вам навеки привела.
Ничего не жаль для милой,
И для друга — ничего.
Для чего ж ходить вам мимо,
Мимо взгляда моего?
Я работаю отлично,
Премирован много раз.
Только жаль, что в жизни личной
Очень не хватает вас.
Для такого объясненья
Я стучался к вам в окно —
Пригласить на воскресенье
В девять сорок пять в кино.
Из-за вас, моя черешня,
Ссорюсь я с приятелем.
До чего же климат здешний
На любовь влиятелен!
Я тоскую по соседству
И на расстоянии.
Ах, без вас я, как без сердца,
Жить не в состоянии!
Позвони мне, позвони,
Позвони мне, ради Бога.
Через время протяни
Голос тихий и глубокий.
Звезды тают над Москвой.
Может, я забыла гордость.
Как хочу я слышать голос,
Как хочу я слышать голос,
Долгожданный голос твой.
Без тебя проходят дни.
Что со мною, я не знаю.
Умоляю — позвони,
Позвони мне — заклинаю,
Дотянись издалека.
Пусть над этой звездной бездной
Вдруг раздастся гром небесный,
Вдруг раздастся гром небесный,
Телефонного звонка.
Если я в твоей судьбе
Ничего уже не значу,
Я забуду о тебе,
Я смогу, я не заплачу.
Эту боль перетерпя,
Я дышать не перестану.
Все равно счастливой стану,
Все равно счастливой стану,
Даже если без тебя!
…И все не так, и ты теперь иная.
поешь другое, плачешь о другом…
Б. Корнилов 1 О да, я иная, совсем уж иная!
Как быстро кончается жизнь…
Я так постарела, что ты не узнаешь,
а может, узнаешь? Скажи!
Не стану прощенья просить я,
ни клятвы
напрасной не стану давать.
Но если — я верю — вернешься обратно,
но если сумеешь узнать, —
давай о взаимных обидах забудем,
побродим, как раньше, вдвоем, —
и плакать, и плакать, и плакать мы будем,
мы знаем с тобою — о чем.
1939 2 Перебирая в памяти былое,
я вспомню песни первые свои:
«Звезда горит над розовой Невою,
заставские бормочут соловьи…» …Но годы шли все горестней и слаще,
земля необозримая кругом.
Теперь — ты прав,
мой первый и пропащий, —
_пою другое, плачу о другом…
А юные девчонки и мальчишки
они — о том же: сумерки, Нева…
И та же нега в этих песнях дышит,
и молодость по-прежнему права.
Попытка,
когда она стала пожизненной, —
пытка.
Я в стольких попытках
отчаянно мир обнимал,
и снова пытался,
и чёрствой надеждой питался,
да так зачерствела она,
что я зубы себе обломал.
И я научился,
как будто бы воблою ржавою,
как заплесневелою коркой,
сходящей порой за любовь,
питаться надеждой,
почти уже воображаемой,
при помощи воображаемых
прежних зубов.
Я в бывших зубастых
заметил такую особенность,
в которой особенности никакой —
гражданскую злость
заменила трусливо озлобленность,
и фигокарманство,
и лозунг скопцов:
«А на кой?»
Ведь лишь допусти
чью-то руку во рту похозяйничать —
зуб трусости вставят,
зуб хитрости ввинтят
на самых надёжных штифтах,
и будет не челюсть,
а что ни на есть показательность —
и нету зубов,
а как будто бы все на местах.
И я ужаснулся,
как самой смертельной опасности,
что стану одним из спасателей
личных задов,
что стану беззубой реликвией
бывшей зубастости,
и кланяться буду
выдёргивателям зубов.
Тогда я прошёлся,
как по фортепьяно,
по челюсти.
Зуб мудрости спёрли.
Торчит лишь какая-то часть.
Но знаете —
все коренные пока ещё в целости,
и руку по локоть
мне в рот не советую класть.
А кто-то за лацкан берёт меня:
«Слушай, тебе ещё не надоело?
Ты всё огрызаешься…
Что ты играешь в юнца?
Нельзя довести до конца
бесконечное дело —
ведь всем дуракам и мерзавцам
не будет конца».
Нельзя заменить
на прекрасные лица все рыла,
нельзя научить палачей
возлюбить своих жертв,
нельзя переделать всё страшное то,
что, к несчастию, было —
но можно ещё переделать
грядущего страшный сюжет.
И надо пытаться
связать всех людей
своей кровью, как ниткой,
чтоб стал человек человеку
действительно брат,
и если окажется жизнь
лишь великой попыткой,
то всё-таки это —
великий уже результат.
Нельзя озлобляться,
но если хотят растерзать её тело,
то клацнуть зубами
имеет моральное право овца.
Нельзя довести до конца
бесконечное дело,
но всё-таки надо
его довести до конца.
Как мило все было, как странно.
Луна восходила, и Анна
печалилась и говорила:
— Как странно все это, как мило.
В деревьях вблизи ипподрома —
случайная сень ресторана.
Веселье людей. И природа:
луна, и деревья, и Анна.
Вот мы — соучастники сборищ.
Вот Анна — сообщник природы,
всего, с чем вовеки не споришь,
лишь смотришь — мгновенья и годы.
У трав, у луны, у тумана
и малого нет недостатка.
И я понимаю, что Анна —
явленье того же порядка.
Но, если вблизи ипподрома,
но, если в саду ресторана,
и Анна, хотя и продрогла,
смеется так мило и странно,
я стану резвей и развязней
и вымолвлю тост неизбежный:
— Ах, Анна, я прелести вашей
такой почитатель прилежный.
Позвольте спросить вас: а разве
ваш стих — не такая ж загадка,
как встреча Куры и Арагвы
близ Мцхета во время заката?
Как эти прекрасные реки
слились для иного значенья,
так вашей единственной речи
нерасторжимы теченья.
В ней чудно слова уцелели,
сколь есть их у Грузии милой,
и раньше — до Свети-Цховели,
и дальше — за нашей могилой.
Но, Анна, вот сад ресторана,
веселье вблизи ипподрома,
и слышно, как ржет неустанно
коней неусыпная дрема.
Вы, Анна, — ребенок и витязь,
вы — маленький стебель бесстрашный,
но, Анна, клянитесь, клянитесь,
что прежде вы не были в хашной!
И Анна клялась и смеялась,
смеялась и клятву давала:
— Зарей, затевающей алость,
клянусь, что еще не бывала!
О жизнь, я люблю твою сущность:
луну, и деревья, и Анну,
и Анны смятенье и ужас,
когда подступали к духану.
Слагала душа потаенно
свой шелест, в награду за это
присутствие Галактиона
равнялось избытку рассвета,
не то, чтобы видимо зренью,
но очевидно для сердца,
и слышалось: — Есмь я и рею
вот здесь, у открытого среза
скалы и домов, что нависли
над бездной Куры близ Метехи.
Люблю ваши детские мысли
и ваши простые утехи.
И я помышляла: покуда
соседом той тени не стану,
дай, жизнь, отслужить твое чудо,
ту ночь, и то утро, и Анну…
Перевод Якова Козловского
Дрожи оттого, что забыла покой
Я, собственной мести во всем потакая!
Еще покажу тебе, кто ты такой,
Еще покажу тебе, кто я такая.
Предать постараюсь стоустой молве
Хабар, что мужчиной ты стал недостойным.
При всех на ослиной твоей голове
Попаху ведром заменю я помойным.
Скомандую, как наведу пистолет:
Усы свои сбрей подобру-поздорову,
Теперь их подкручивать времени нет,
Обед приготовишь, подоишь корову!
А станешь противиться — целый аул
Заставлю подняться, тревогой объятый,
Как с крыши начну я кричать: — Караул!
Меня порешить хочет муж мой проклятый!
Поклонишься мне, словно куст на ветру,
Захочешь сбежать — сразу кинусь вдогонку.
Я шкуру с тебя, как с барана, сдеру,
К зиме из которой сошьют мне дубленку.
Запомни: обучена грамоте я,
Недолго грехов приписать тебе гору.
И явится в дом к нам милиция вся,
Когда я письмо настрочу прокурору.
И, властная как восклицательный знак,
Приема потребовав без проволочки,
Где надо ударю я по столу так,
Что вмиг разлетится стекло на кусочки.
Узнаешь, разбойник, кто прав, кто не прав,
Тебе отомстить мне возможность знакома.
Могу, на себе я одежду порвав,
Войти и без пропуска в двери обкома.
Хизриевой быстро найду кабинет,
Рыдая, взмолюсь:
— Патимат, дорогая,
Спаси, погибаю в цветении лет,
Мучителя мужа раба и слуга я.
Живу как при хане, о воле скорбя,
Стократ этой доли милей мне могила. —
Хизриева голову снимет с тебя —
На деле таком она руку набила.
Но если ее не сумеет рука
Настигнуть тебя беспощадней затрещин,
Тогда напишу заявленье в ЦК,
Где чутко относятся к жалобам женщин.
Еще пред партийным собраньем ответ
Ты будешь держать!
Позабочусь об этом,
Еще ты положишь партийный билет,
Прослыв на весь свет негодяем отпетым.
Потом разведусь я с тобой, дураком,
Останешься с тещей средь отческих стен ты,
А я загуляю с твоим кунаком
И стану с тебя получать алименты.
Запомни, что женщина в гневе сильна,
Как в страстной любви, и тонка на коварство.
Когда-то в былые она времена
Умела, озлясь, погубить государство.
Я стану твоею судьбой роковой
И, гневом, как молния в небе, сверкая,
Еще покажу тебе, кто ты такой,
Еще покажу тебе, кто я такая.