Советские стихи про ночь - cтраница 6

Найдено стихов - 279

Владимир Высоцкий

Песня о вещей Кассандре

Долго Троя в положении осадном
Оставалась неприступною твердыней,
Но троянцы не поверили Кассандре —
Троя, может быть, стояла б и поныне.Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою, павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.И в ночь, когда из чрева лошади на Трою
Спустилась смерть (как и положено — крылата),
Над избиваемой безумною толпою
Кто-то крикнул: «Это ведьма виновата!»Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою, павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.И в эту ночь, и в эту смерть, и в эту смуту,
Когда сбылись все предсказания на славу,
Толпа нашла бы подходящую минуту,
Чтоб учинить свою привычную расправу.Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою, павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.Конец простой — хоть не обычный, но досадный:
Какой-то грек нашёл Кассандрину обитель
И начал пользоваться ей не как Кассандрой,
А как простой и ненасытный победитель.Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою, павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.

Михаил Анчаров

Она была во всем права

Она была во всём права —
И даже в том, что сделала.
А он сидел, дышал едва,
И были губы — белые.
И были чёрные глаза,
И были руки синие.
И были чёрные глаза
Пустынными пустынями.

Пустынный двор жестоких лет,
Пустырь, фонарь и улица.
И переулок, — как скелет,
И дом подъездом жмурится.
И музыка её шагов
Схлестнулась с подворотнею,
И музыка её шагов —
Таблеткой приворотною.

И стала пятаком луна —
Подруга полумесяца,
Когда потом ушла она,
А он решил повеситься.
И шантажом гремела ночь,
Улыбочкой приправленным.
И шантажом гремела ночь
И пустырем отравленным.

И лестью падала трава,
И местью встала выросшей.
И ото всех его бравад
Остался лишь пупырышек.
Сезон прошёл, прошёл другой —
И снова снег на паперти.
Сезон прошёл, прошёл другой —
Звенит бубенчик капелькой.

И заоконная метель,
И лампа — жёлтой дынею.
А он всё пел, всё пел, всё пел,
Наказанный гордынею.
Наказан скупостью своей,
Устал себя оправдывать.
Наказан скупостью своей
И страхом перед правдою.

Устал считать улыбку злом,
А доброту — смущением.
Устал считать себя козлом
Любого отпущения.
Двенадцать падает. Пора!
Дорога в темень шастает.
Двенадцать падает. Пора!
Забудь меня, глазастого!

Юлия Друнина

Друня

«Друня» — уменьшительная форма от древнеславянского слова «дружина».

Это было в Руси былинной.
В домотканый сермяжный век:
Новорожденного Дружиной
Светлоглазый отец нарек.
В этом имени — звон кольчуги,
В этом имени — храп коня,
В этом имени слышно:
— Други!
Я вас вынесу из огня!

Пахло сеном в ночах июня,
Уносила венки река.
И смешливо и нежно
«Друня»
звали девицы паренька.
Расставанье у перелаза,
Ликование соловья…
Светло-русы и светлоглазы
Были Друнины сыновья.

Пролетали, как миг, столетья,
Царства таяли словно лед…
Звали девочку Друней дети —
Шел тогда сорок первый год.
В этом прозвище, данном в школе,
Вдруг воскресла святая Русь,
Посвист молодца в чистом поле,
Хмурь лесов, деревенек грусть.
В этом имени — звон кольчуги,
В этом имени — храп коня,
В этом имени слышно:
— Други!
Я вас вынесу из огня!

Пахло гарью в ночах июня,
Кровь и слезы несла река,
И смешливо и нежно «Друня»
Звали парни сестру полка.
Точно эхо далекой песни,
Как видения, словно сны,
В этом прозвище вновь воскресли
Вдруг предания старины.
В этом имени — звон кольчуги,
В этом имени — храп коня,
В этом имени слышно:
— Други!
Я вас вынесу из огня!..

Маргарита Алигер

Ночлег

Крестьянский дом в Пасанаури.
Ночлега доброго уют.
…Вдали играют на чонгури
и песню юноши поют.Щебечут девушки, как птицы,
на галерейке, о своем…
В ущелье тесном ночь клубится,
и тонет в ней крестьянский дом.В нем все уже уснули, кроме
одной меня, меня одной.
И жизнь моя и в этом доме
идет обычной чередой.Иные шелесты и шумы
меж мирно спящих черных гор
моей не нарушают думы
и мой не разрешают спор.И мне все по тому же следу
брести впотьмах, брести всю ночь.
Я завтра на заре уеду
из этого ущелья прочь.Но на Крестовом перевале
и у Дарьяльской крутизны
уже придут ко мне едва ли
иные помыслы и сны.Мне от самой себя вовеки
уже не скрыться никуда.
Пускай гремят чужие реки,
шумят чужие города.О, странствие мое земное!
Крутой, непроторенный путь.
Мой мир во мне, мой мир со мною.
Не убежать, не отдохнуть.Но я судьбу свою, как ношу,
с отяжелевшего плеча,
не бойся, бедный мой, не сброшу
и не обижу сгоряча.Мне больше нет пути иного.
Мне неоткуда ждать чудес.
Не бойся, мы вернемся снова
в наш подмосковный милый лес, где нынче миновало лето
без пышности и торжества…
Где опаленная листва
шумит, шумит… И нет ответа.

Николай Заболоцкий

Поход

Шинель двустворчатую гонит,
В какую даль — не знаю сам,
Вокзалы встали коренасты,
Воткнулись в облако кресты,
Свертелась бледная дорога,
Шел батальон, дышали ноги
Мехами кожи, и винтовки —
Стальные дула обнажив —
Дышали холодом. Лежит,
Она лежит — дорога хмурая,
Дорогая бледная моя.
Отпали облака усталые,
Склонились лица тополей, —
И каждый помнит, где жена,
Спокойствием окружена,
И плач трехлетнего ребенка,
В стакане капли, на стене —
Плакат войны: война войне.
На перевале меркнет день,
И тело тонет, словно тень,
И вот казарма встала рядом
Громадой жирных кирпичей —
В воротах меркнут часовые,
Занумерованные сном.И шел, смеялся батальон,
И по пятам струился сон,
И по пятам дорога хмурая
Кренилась, падая. Вдали
Шеренги коек рисовались,
И наши тени раздевались,
И падали… И снова шли…
Ночь вылезала по бокам,
Надув глаза, легла к ногам,
Собачья ночь в глаза глядела,
Дышала потом, тяготела,
По головам… Мы шли, мы шли… В тумане плотном поутру
Труба, бодрясь, пробила зорю,
И лампа, споря с потолком,
Всплыла оранжевым пятном, —
Еще дымился под ногами
Конец дороги, день вставал,
И наши тени шли рядами
По бледным стенам — на привал.

Юлия Друнина

Письмо из Империи Зла

Я живу, президент,
В пресловутой “империи зла” —
Так назвать вы изволили
Спасшую землю страну…
Наша юность пожаром,
Наша юность Голгофой была,
Ну, а вы, молодым,
Как прошли мировую войну? Может быть, сквозь огонь
К нам конвои с оружьем вели? —
Мудрый Рузвельт пытался
Союзной державе помочь.
И, казалось, в Мурманске
Ваши храбрые корабли
Выходила встречать
Вся страна,
Погружённая в ночь.Да, кромешная ночь
Нал Россией простерла крыла.
Умирал Ленинград,
И во тьме Шостакович гремел.
Я пишу, президент,
Из той самой “империи зла”,
Где истерзанных школьниц
Фашисты вели на расстрел.Оседала война сединой
У детей на висках,
В материнских застывших глазах
Замерзала кристаллами слёз…
Может, вы, словно Кеннеди,
В американских войсках
Тоже собственной кровью
В победу свой сделали взнос?.. Я живу, президент,
В пресловутой “империи зла”…
Там, где чтут Достоевского,
Лорку с Уитменом чтут.
Горько мне, что Саманта
Так странно из жизни ушла,
Больно мне, что в Неваде
Мосты между душами рвут.Ваши авианосцы
Освещает, бледнея, луна.
Между жизнью и смертью
Такая тончайшая нить…
Как прекрасна планета,
И как уязвима она!
Как землян умоляет
Её защитить, заслонить!
Я живу, президент,
В пресловутой “империи зла”…

Вероника Тушнова

Непогода

Нас дождь поливал
трое суток.
Три дня штурмовала гроза.
От молний ежеминутных
ломить начинало глаза.
Пока продолжалась осада,
мы съели пуды алычи.
За нами вдогонку из сада,
как змеи, вползали ручьи.
А тучи шли тихо, вразвалку,
и не было тучам конца…
Промокшая, злая чекалка
визжала всю ночь у крыльца.
Опавшие листья сметая,
кружились потоки, ворча,
лимонная и золотая
купалась в дожде алыча.
И, превознося непогоду,
от зноя живая едва,
глотала небесную воду
привычная к жажде трава.
Вот так мы и жили без дела
на мокрой, веселой земле,
а море свирепо гудело
и белым дымилось во мгле.
Домишко стоял у обрыва,
где грохот наката лютей,
и жило в нем двое счастливых
и двое несчастных
людей.
Ты мне в бесконечные ночи
с улыбкою (благо темно!)
твердил, что, конечно, на почте
лежит телеграмма давно.
Что письма затеряны, видно,
твердил, почтальонов виня.
И было мне горько и стыдно,
что ты утешаешь меня.
И я понимала отлично,
что четко работает связь,
что письма вручаются лично,
открытки не могут пропасть…
Однажды, дождавшись рассвета,
с последней надеждой скупой
ушла я месить километры
лиловой размякшей тропой.
Ушла я вдогонку за счастьем,
за дальней, неверной судьбой…
А счастье-то было ненастьем,
тревогой,
прибоем,
тобой.

Николай Заболоцкий

Царица мух

Бьет крылом седой петух,
Ночь повсюду наступает.
Как звезда, царица мух
Над болотом пролетает.
Бьется крылышком отвесным
Остов тела, обнажен,
На груди пентакль чудесный
Весь в лучах изображен.
На груди пентакль печальный
Между двух прозрачных крыл,
Словно знак первоначальный
Неразгаданных могил.
Есть в болоте странный мох,
Тонок, розов, многоног,
Весь прозрачный, чуть живой,
Презираемый травой.
Сирота, чудесный житель
Удаленных бедных мест,
Это он сулит обитель
Мухе, реющей окрест.
Муха, вся стуча крыламя,
Мускул грудки развернув,
Опускается кругами
На болота влажный туф.
Если ты, мечтой томим,
Знаешь слово Элоим,
Муху странную бери,
Муху в банку посади,
С банкой по полю ходи,
За приметами следи.
Если муха чуть шумит —
Под ногою медь лежит.
Если усиком ведет —
К серебру тебя зовет.
Если хлопает крылом —
Под ногами злата ком.
Тихо-тихо ночь ступает,
Слышен запах тополей.
Меркнет дух мой, замирает
Между сосен и полей.
Спят печальные болота,
Шевелятся корни трав.
На кладбище стонет кто-то
Телом к холмику припав.
Кто-то стонет, кто-то плачет,
Льются звезды с высоты.
Вот уж мох вдали маячит.
Муха, муха, где же ты?

Константин Симонов

В домотканом, деревянном городке…

В домотканом, деревянном городке,
Где гармоникой по улицам мостки,
Где мы с летчиком, сойдясь накоротке,
Пили спирт от непогоды и тоски;

Где, как черный хвост кошачий, не к добру,
Прямо в небо дым из печи над трубой,
Где всю ночь скрипучий флюгер на ветру
С петушиным криком крутит домовой;

Где с утра ветра, а к вечеру дожди,
Где и солнца-то не видно из-за туч,
Где, куда ты ни поедешь, так и жди —
На распутье встретишь камень бел-горюч, —

В этом городе пять дней я тосковал.
Как с тобой, хотел — не мог расстаться с ним,
В этом городе тебя я вспоминал
Очень редко добрым словом, чаще — злым,

Этот город весь как твой большой портрет,
С суеверьем, с несчастливой ворожбой,
С переменчивой погодою чуть свет,
По ночам, как ты, с короной золотой.

Как тебя, его не видеть бы совсем,
А увидев, прочь уехать бы скорей,
Он, как ты, вчера не дорог был ничем,
Как тебя, сегодня нет его милей.

Этот город мне помог тебя понять,
С переменчивою северной душой,
С редкой прихотью неласково сиять
Зимним солнцем над моею головой.

Заметает деревянные дома,
Спят солдаты, снег валит через порог…
Где ты плачешь, где поешь, моя зима?
Кто опять тебе забыть меня помог?

Белла Ахмадулина

Ночь

Андрею Смирнову

Уже рассвет темнеет с трёх сторон,
а всё руке недостаёт отваги,
чтобы пробиться к белизне бумаги
сквозь воздух, затвердевший над столом.

Как непреклонно честный разум мой
стыдится своего несовершенства,
не допускает руку до блаженства
затеять ямб в беспечности былой!

Меж тем, когда полна значенья тьма,
ожог во лбу от выдумки неточной,
мощь кофеина и азарт полночный
легко принять за остроту ума.

Но, видно, впрямь велик и невредим
рассудок мой в безумье этих бдений,
раз возбужденье, жаркое, как гений,
он всё ж не счёл достоинством своим.

Ужель грешно своей беды не знать!
Соблазн так сладок, так невинна малость —
нарушить этой ночи безымянность
и всё, что в ней, по имени назвать.

Пока руке бездействовать велю,
любой предмет глядит с кокетством женским,
красуется, следит за каждым жестом,
нацеленным ему воздать хвалу.

Уверенный, что мной уже любим,
бубнит и клянчит голосок предмета,
его душа желает быть воспета,
и непременно голосом моим.

Как я хочу благодарить свечу,
любимый свет её предать огласке
и предоставить неусыпной ласке
эпитетов! Но я опять молчу.

Какая боль — под пыткой немоты
всё ж не признаться ни единым словом
в красе всего, на что зрачком суровым
любовь моя глядит из темноты!

Чего стыжусь? Зачем я не вольна
в пустом дому, средь снежного разлива,
писать не хорошо, но справедливо —
про дом, про снег, про синеву окна?

Не дай мне Бог бесстыдства пред листом
бумаги, беззащитной предо мною,
пред ясной и бесхитростной свечою,
перед моим, плывущим в сон, лицом.

Константин Симонов

Через двадцать лет

Пожар стихал. Закат был сух.
Всю ночь, как будто так и надо,
Уже не поражая слух,
К нам долетала канонада.

И между сабель и сапог,
До стремени не доставая,
Внизу, как тихий василек,
Бродила девочка чужая.

Где дом ее, что сталось с ней
В ту ночь пожара — мы не знали.
Перегибаясь к ней с коней,
К себе на седла поднимали.

Я говорил ей: «Что с тобой?» —
И вместе с ней в седле качался.
Пожара отсвет голубой
Навек в глазах ее остался.

Она, как маленький зверек,
К косматой бурке прижималась,
И глаза синий уголек
Все догореть не мог, казалось.

* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *

Когда-нибудь в тиши ночной
С черемухой и майской дремой,
У женщины совсем чужой
И всем нам вовсе незнакомой,

Заметив грусть и забытье
Без всякой видимой причины,
Что с нею, спросит у нее
Чужой, не знавший нас, мужчина.

А у нее сверкнет слеза,
И, вздрогнув, словно от удара,
Она поднимет вдруг глаза
С далеким отблеском пожара:

— Не знаю, милый. — А в глазах
Вновь полетят в дорожной пыли
Кавалеристы на конях,
Какими мы когда-то были.

Деревни будут догорать,
И кто-то под ночные трубы
Девчонку будет поднимать
В седло, накрывши буркой грубой.

Евгений Евтушенко

Свадьбы

О, свадьбы в дни военные!
Обманчивый уют,
слова неоткровенные
о том, что не убьют…
Дорогой зимней, снежною,
сквозь ветер, бьющий зло,
лечу на свадьбу спешную
в соседнее село.
Походочкой расслабленной,
с челочкой на лбу
вхожу,
плясун прославленный,
в гудящую избу.
Наряженный,
взволнованный,
среди друзей,
родных,
сидит мобилизованный
растерянный жених.
Сидит
с невестой — Верою.
А через пару дней
шинель наденет серую,
на фронт поедет в ней.
Землей чужой,
не местною,
с винтовкою пойдет,
под пулею немецкою,
быть может, упадет.
В стакане брага пенная,
но пить ее невмочь.
Быть может, ночь их первая —
последняя их ночь.
Глядит он опечаленно
и — болью всей души
мне через стол отчаянно:
«А ну давай, пляши!»
Забыли все о выпитом,
все смотрят на меня,
и вот иду я с вывертом,
подковками звеня.
То выдам дробь,
то по полу
носки проволоку.
Свищу,
в ладоши хлопаю,
взлетаю к потолку.
Летят по стенкам лозунги,
что Гитлеру капут,
а у невесты
слезыньки
горючие
текут.
Уже я измочаленный,
уже едва дышу…
«Пляши!..»-
кричат отчаянно,
и я опять пляшу…
Ступни как деревянные,
когда вернусь домой,
но с новой свадьбы
пьяные
являются за мной.
Едва отпущен матерью,
на свадьбы вновь гляжу
и вновь у самой скатерти
вприсядочку хожу.
Невесте горько плачется,
стоят в слезах друзья.
Мне страшно.
Мне не пляшется,
но не плясать —
нельзя.

Белла Ахмадулина

Варфоломеевская ночь

Я думала в уютный час дождя:
а вдруг и впрямь, по логике наитья,
заведомо безнравственно дитя,
рожденное вблизи кровопролитья.В ту ночь, когда святой Варфоломей
на пир созвал всех алчущих, как тонок
был плач того, кто между двух огней
еще не гугенот и не католик.Еще птенец, едва поющий вздор,
еще в ходьбе не сведущий козленок,
он выжил и присвоил первый вздох,
изъятый из дыхания казненных.Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми
дитя твое цветочным млеком меда,
в его опрятной маленькой крови
живет глоток чужого кислорода.Он лакомка, он хочет пить еще,
не знает организм непросвещенный,
что ненасытно, сладко, горячо
вкушает дух гортани пресеченной.Повадился дышать! Не виноват
в религиях и гибелях далеких.
И принимает он кровавый чад
за будничную выгоду для легких.Не знаю я, в тени чьего плеча
он спит в уюте детства и злодейства.
Но и палач, и жертва палача
равно растлят незрячий сон младенца.Когда глаза откроются — смотреть,
какой судьбою в нем взойдет отрава?
Отрадой — умертвить? Иль умереть?
Или корыстно почернеть от рабства? Привыкшие к излишеству смертей,
вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,
вы так бесстрашна нянчите детей,
что и детей, наверно, не боитесь.И коль дитя расплачется со сна,
не беспокойтесь — малость виновата:
немного растревожена десна
молочными резцами вурдалака.А если что-то глянет из ветвей,
морозом жути кожу задевая, —
не бойтесь! Это личики детей,
взлелеянных под сенью злодеянья.Но, может быть, в беспамятстве, в раю,
тот плач звучит в честь выбора другого,
и хрупкость беззащитную свою
оплакивает маленькое горловсем ужасом, чрезмерным для строки,
всей музыкой, не объясненной в нотах.
А в общем-то — какие пустяки!
Всего лишь — тридцать тысяч гугенотов.

Константин Симонов

Слишком трудно писать из такой оглушительной дали…

Слишком трудно писать из такой оглушительной дали.
Мать придет и увидит конвертов клочки:
«Все ли есть у него, все ли зимнее дали?»
И, на счастье твое, позабудет очки.

Да, скажи ей — все есть. Есть белье из оранжевой байки.
Как в Москве — если болен — по вызову ездят врачи,
Под шинель в холода есть у нас забайкальские майки —
Меховые жилеты из монгольской каракульчи.

Есть столовка в степи, иногда вдруг запляшет посуда,
Когда близко бомбежка… Но подробности ей не нужны.
Есть простудные ветры. Но московское слово «простуда»
Ей всегда почему-то казалось страшнее войны.

Впрочем, все хорошо, пусть посылки не собирает.
Но тебе я скажу: в этой маминой мирной стране,
Где приезжие вдруг от внезапных простуд умирают,
Есть не все, что им надо, не все, что им снится во сне.

Не хватает им малости: комнаты с темною шторой,
Где сидеть бы сейчас, расстояния все истребя.
Словом, им не хватает той самой, которой…
Им — не знаю кого. Мне — тебя.

Наше время еще занесут на скрижали.
В толстых книгах напишут о людях тридцатых годов.
Удивятся тому, как легко мы от жен уезжали,
Как легко отвыкали от дыма родных городов.

Всё опишут, как было… Вот только едва ли
Они вспомнят, что мы, так легко обходясь без жены,
День за днем, как мальчишки, нелепо ее ревновали,
Ночь за ночью видали все те же тревожные сны.

Александр Введенский

Снег лежит земля бежит

снег лежит
земля бежит
кувыркаются светила
ночь пигменты посетила
ночь лежит в ковре небес
ночь ли это? или бес?
как свинцовая рука
спит бездумная река
и не думает она
что вокруг нее луна
звери лязгают зубами
в клетках черных золотых
звери стукаются лбами
звери коршуны святых
мир летает по вселенной
возле белых жарких звезд
вьется птицею нетленной
ищет крова ищет гнезд
нету крова нету дна
и вселенная одна
может изредка пройдет
время бедное как ночь
или сонная умрет
во своей постели дочь
и придет толпа родных
станет руки завивать
в обиталищах стальных
станет громко завывать
умерла она — исчезла
в рай пузатая залезла
Боже Боже пожалей
Боже правый на скале
но ответил Бог играй
и вошла девица в рай
там вертелись вкось и вкривь
числа домы и моря
в несущественном открыв
существующее зря
там томился в клетке Бог
без очей без рук без ног
так девица вся в слезах
видит это в небесах
видит разные орлы
появляются из мглы
и тоскливые летят
и беззвучные блестят
о как мрачно это все
скажет хмурая девица
Бог спокойно удивится
спросит мертвую ее
что же мрачно дева? что
мрачно Боже — бытие
что ты дева говоришь
что ты полдень понимаешь
ты веселье и Париж
дико к сердцу прижимаешь
ты под музыку паришь
ты со статуей блистаешь
в это время лес взревел
окончательно тоскуя
он среди земных плевел
видит ленточку косую
эта ленточка столбы
это Леночка судьбы
и на небе был Меркурий
и вертелся как волчок
и медведь в пушистой шкуре
грел под кустиком бочок
а кругом ходили люди
и носили рыб на блюде
и носили на руках
десять пальцев на крюках
и пока все это было
та девица отдохнула
и воскресла и забыла
и воскресшая зевнула
я спала сказала братцы
надо в этом разобраться
сон ведь хуже макарон
сон потеха для ворон
я совсем не умирала
я лежала и зияла
я взвивалась и орала
я пугала это зало
летаргический припадок
был со мною между кадок
лучше будем веселиться
и пойдем в кино скакать
и помчалась как ослица
всем желаньям потакать
тут сияние небес
ночь ли это или бес

Белла Ахмадулина

Так бел, что опаляет веки…

Так бел, что опаляет веки,
кратчайшей ночи долгий день,
и белоручкам белошвейки
прощают молодую лень.

Оборок, складок, кружев, рюшей
сегодня праздник выпускной
и расставанья срок горючий
моей черемухи со мной.

В ночи девичьей, хороводной
есть болетворная тоска.
Ее, заботой хлороформной,
туманят действия цветка.

Воскликнет кто-то: знаем, знаем!
Приелся этот ритуал!
Но всех поэтов всех избранниц
кто не хулил, не ревновал?

Нет никого для восклицаний:
такую я сыскала глушь,
что слышно, как, гонимый цаплей,
в расщелину уходит уж.

Как плавно выступала пава,
пока была ее пора! —
опалом пагубным всплывала
и Анной Павловой плыла.

Еще ей рукоплещут ложи,
еще влюблен в нее бинокль —
есть время вымолвить: о Боже! —
нет черт в ее лице больном.

Осталась крайность славы: тризна.
Растенье свой триумф снесло,
как знаменитая артистка, —
скоропостижно и светло.

Есть у меня чулан фатальный.
Его окно темнит скала.
Там долго гроб стоял хрустальный,
и в нем черемуха спала.

Давно в округе обгорело,
быльем зеленым поросло
ее родительское древо
и все недальнее родство.

Уж примерялись банты бала.
Пылали щеки выпускниц.
Красавица не открывала
дремотно-приторных ресниц.

Пеклась о ней скалы дремучесть
все каменистей, все лесней.
Но я, любя ее и мучась, —
не королевич Елисей.

И главной ночью длинно-белой,
вблизи неутолимых глаз,
с печальной грацией несмелой
царевна смерти предалась.

С неизъяснимою тоскою,
словно былую жизнь мою,
я прах ее своей рукою
горы подножью отдаю.

— Еще одно настало лето, —
сказала девочка со сна.
Я ей заметила на это:
— Еще одна прошла весна.

Но жизнь свежа и беспощадна:
в черемухи прощальный день
глаз безутешный — мрачно, жадно
успел воззриться на сирень.

Владимир Высоцкий

Невидимка

Сижу ли я, пишу ли я, пью кофе или чай,
Приходит ли знакомая блондинка, —
Я чувствую, что на меня глядит соглядатай,
Но только не простой, а невидимка.Иногда срываюсь с места,
Будто тронутый, я:
До сих пор моя невеста
Мной не тронутая! Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведём,
Ну, а что другое если —
Мы стесняемся при нём.Обидно мне,
Досадно мне…
Ну ладно! Однажды выпиваю — да и кто сейчас не пьёт! —
Нейдёт она: как рюмка — так в отрыжку.
Я чувствую: сидит, подлец, и выпитому счёт
Ведёт в свою невидимую книжку.Побледнев, срываюсь с места,
Как напудренный, я:
До сих пор моя невеста
Целомудренная! Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведём,
Ну, а что другое если —
Мы стесняемся при нём.Обидно мне,
Досадно мне…
Ну ладно! Я дёргался, я нервничал, на хитрости пошёл:
Вот лягу спать и подымаю храп; ну,
Коньяк открытый ставлю и закусочку на стол:
Вот сядет он — тут я его и хапну! Побледнев, срываюсь с места,
Как напудренный, я:
До сих пор моя невеста
Целомудренная! Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведём,
Ну, а что другое если —
Мы стесняемся при нём.Обидно мне,
Досадно мне…
Ну ладно! К тому ж он мне вредит. Да вот, не дале как вчера —
Поймаю, так убью его на месте! —
Сижу, а мой партнёр подряд играет «мизера»,
А у меня «гора» — три тыщи двести! Побледнев, срываюсь с места,
Будто тронутый, я:
До сих пор моя невеста
Мной не тронутая! Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведём,
Ну, а что другое если —
Мы стесняемся при нём.Обидно мне,
Досадно мне…
Ну ладно! А вот он мне недавно на работу написал
Чудовищно тупую анонимку.
Начальник прочитал и показал, а я узнал
По почерку родную невидимку.Оказалась невидимкой —
Нет, не тронутый я —
Эта самая блондинка,
Мной не тронутая! Эта самая блондинка…
У меня весь лоб горит!
Я спросил: «Зачем ты, Нинка?» —
«Чтоб женился, » — говорит.Обидно мне,
Досадно мне…
Ну ладно!

Эдуард Асадов

Зимняя сказка

Метелица, как медведица,
Весь вечер буянит зло,
То воет внизу под лестницей,
То лапой скребет стекло.

Дома под ветром сутулятся,
Плывут в молоке огоньки,
Стоят постовые на улицах,
Как белые снеговики.

Сугробы выгнули спины,
Пушистые, как из ваты,
И жмутся к домам машины,
Как зябнущие щенята.

Кружится ветер белый,
Посвистывает на бегу…
Мне нужно заняться делом,
А я никак не могу.

Приемник бурчит бессвязно,
В доме прохладней к ночи,
Чайник мурлычет важно,
А закипать не хочет.

Все в мире сейчас загадочно,
Все будто летит куда-то,
Метельно, красиво, сказочно…
А сказкам я верю свято.

Сказка… мечта-полуночница…
Но где ее взять? Откуда?
А сердцу так чуда хочется,
Пусть маленького, но чуда!

До боли хочется верить,
Что сбудутся вдруг мечты,
Сквозь вьюгу звонок у двери —
И вот на пороге ты!

Трепетная, смущенная,
Снится или не снится?!
Снегом запорошенная,
Звездочки на ресницах…

— Не ждал меня? Скажешь, дурочка?
А я вот явилась… Можно? -
Сказка моя! Снегурочка!
Чудо мое невозможное!

Нет больше зимней ночи!
Сердцу хмельно и ярко!
Весело чай клокочет,
В доме, как в пекле, жарко…

Довольно! Хватит! Не буду!
Полночь… гудят провода…
Гаснут огни повсюду.
Я знаю: сбывается чудо,
Да только вот не всегда…

Метелица как медведица,
Косматая голова.
А сердцу все-таки верится
В несбыточные слова:

— Не ждал меня? Скажешь, дурочка?
Полночь гудит тревожная…
Где ты, моя Снегурочка,
Сказка моя невозможная?..

Николай Заболоцкий

Вечерний бар

В глуши бутылочного рая,
Где пальмы высохли давно,
Под электричеством играя,
В бокале плавало окно.
Оно, как золото, блестело,
Потом садилось, тяжелело,
Над ним пивной дымок вился…
Но это рассказать нельзя.Звеня серебряной цепочкой,
Спадает с лестницы народ,
Трещит картонною сорочкой,
С бутылкой водит хоровод.
Сирена бледная за стойкой
Гостей попотчует настойкой,
Скосит глаза, уйдет, придет,
Потом с гитарой на отлет
Она поет, поет о милом,
Как милого она любила,
Как, ласков к телу и жесток,
Впивался шелковый шнурок,
Как по стаканам висла виски,
Как, из разбитого виска
Измученную грудь обрызгав,
Он вдруг упал. Была тоска,
И все, о чем она ни пела,
Легло в бокал белее мела.Мужчины тоже всё кричали,
Они качались по столам,
По потолкам они качали
Бедлам с цветами пополам.
Один рыдает, толстопузик,
Другой кричит: «Я — Иисусик,
Молитесь мне, я на кресте,
В ладонях гвозди и везде!»
К нему сирена подходила,
И вот, тарелки оседлав,
Бокалов бешеный конклав
Зажегся, как паникадило.Глаза упали, точно гири,
Бокал разбили, вышла ночь,
И жирные автомобили,
Схватив под мышки Пикадилли,
Легко откатывали прочь.
А за окном в глуши времен
Блистал на мачте лампион.Там Невский в блеске и тоске,
В ночи переменивший краски,
От сказки был на волоске,
Ветрами вея без опаски.
И как бы яростью объятый,
Через туман, тоску, бензин,
Над башней рвался шар крылатый
И имя «Зингер» возносил.

Эдуард Асадов

Они студентами были

Они студентами были.
Они друг друга любили.
Комната в восемь метров —
чем не семейный дом?!
Готовясь порой к зачетам,
Над книгою или блокнотом
Нередко до поздней ночи сидели они вдвоем.

Она легко уставала,
И если вдруг засыпала,
Он мыл под краном посуду и комнату подметал.
Потом, не шуметь стараясь
И взглядов косых стесняясь,
Тайком за закрытой дверью
белье по ночам стирал.

Но кто соседок обманет —
Тот магом, пожалуй, станет.
Жужжал над кастрюльным паром их дружный
осиный рой.
Ее называли «лентяйкой»,
Его — ехидно — «хозяйкой»,
Вздыхали, что парень —
тряпка и у жены под пятой.

Нередко вот так часами
Трескучими голосами
Могли судачить соседки,
шинкуя лук и морковь.
И хоть за любовь стояли,
Но вряд ли они понимали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!

Они инженерами стали.
Шли годы без ссор и печали.
Но счастье — капризная штука,
нестойка порой, как дым.
После собранья, в субботу,
Вернувшись домой с работы,
Жену он застал однажды целующейся с другим.

Нет в мире острее боли.
Умер бы лучше, что ли!
С минуту в дверях стоял он,
уставя в пространство взгляд.
Не выслушал объяснений,
Не стал выяснять отношений,
Не взял ни рубля, ни рубахи,
а молча шагнул назад…
С неделю кухня гудела:
«Скажите, какой Отелло!
Ну целовалась, ошиблась…
немного взыграла кровь!..
А он не простил — слыхали?»
Мещане! Они и не знали,
Что, может, такой и бывает истинная любовь!

Маргарита Агашина

Горькие стихи

Когда непросто женщине живётся —
одна живёт, одна растит ребят —
и не перебивается, а бьётся, —
«Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада?
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё —
два гордых слова, чем бы не награда
за тихое достоинство её? И почему всё горестней с годами
два этих слова в сутолоке дня,
как две моих единственных медали,
побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Я не о вас, Работа и Забота!
Вы — по плечу, хоть с вами тяжело.
Но есть ещё помужественней что-то,
что не на плечи — на сердце легло. Когда непросто женщине живётся,
когда она одна растит ребят
и не перебивается, а бьётся,
ей — «Будь мужчиной!» — люди говорят. А как надоедает «быть мужчиной»!
Не охнуть, не поплакать, не приврать,
не обращать вниманья на морщины
и платья подешевле выбирать. С прокуренных собраний возвращаться —
всё, до рубашки, вешать на балкон
не для того, чтоб женщиной остаться,
а чтобы ночь не пахла табаком. Нет, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Ну, что ж! Мы научились, укрощая
крылатую заносчивость бровей,
глядеть на них спокойно, всё прощая,
как матери глядят на сыновей. Но всё труднее верится в ночи нам,
когда они, поддавшись на уют,
вдруг вспоминают, что они — мужчины,
и на колени всё-таки встают.

Евгений Евтушенко

Ты начисто притворства лишена…

Ты начисто притворства лишена,
когда молчишь со взглядом напряженным,
как лишена притворства тишина
беззвездной ночью в городе сожженном.

Он, этот город, — прошлое твое.
В нем ты почти ни разу не смеялась,
бросалась то в шитье, то в забытье,
то бунтовала, то опять смирялась.

Ты жить старалась из последних сил,
но, отвергая все живое хмуро,
Он, этот город, на тебя давил
угрюмостью своей архитектуры.

В нем изнутри был заперт каждый дом.
В нем было все недобро умудренным.
Он не скрывал свой тягостный надлом
и ненависть ко всем, кто не надломлен.

Тогда ты ночью подожгла его.
Испуганно от пламени метнулась,
и я был просто первым, на кого
ты, убегая, в темноте наткнулась,

Я обнял всю дрожавшую тебя,
и ты ко мне безропотно прижалась,
еще не понимая, не любя,
но, как зверек, благодаря за жалость,

И мы с тобой пошли… Куда пошли?
Куда глаза глядят. Но то и дело
оглядывалась ты, как там, вдали,
зловеще твое прошлое горело.

Оно сгорело до конца, дотла.
Но с той поры одно меня тиранит:
туда, где неостывшая зола,
тебя, как зачарованную, тянет.

И вроде ты со мной, и вроде нет.
На самом деле я тобою брошен.
Неся в руке голубоватый свет,
по пепелищу прошлого ты бродишь.

Что там тебе? Там пусто и темно!
О, прошлого таинственная сила!
Ты не могла его любить само,
ну, а его руины — полюбила.

Могущественны пепел и зола.
Они в себе, наверно, что-то прячут.
Над тем, что так отчаянно сожгла,
по-детски поджигательница плачет.

Михаил Светлов

Потоп

Джэн!
Дорогая!
Ты хмуришь свой крохотный лоб,
Ты задумалась, Джэн,
Не о нашем ли грустном побеге?
Говорят, приближается
Новый потоп,
Нам пора позаботиться
О ковчеге.

Видишь —
Мир заливает водой и огнем,
Приближается ночь,
Неизвестностью черной пугая…
Вот он — Ноев ковчег.
Войдем,
Отдохнем,
Поплывем,
Дорогая!

Нет ни рек, ни озер.
Вся земля —
Как сплошной океан,
И над ней небеса —
Как проклятие…
И как расплата…
Все безмолвно вокруг.
Только глухо стучит барабан,
И орудия бьют
С укрепленного Арарата.

Нас не пустят туда —
Там для избранных
Крепость и дом,
Но и эту твердыню
Десница времен поразила.
Кто-то бросился вниз…
Видишь, Джэн, —
Это новый Содом
Покидают пророки
Финансовой буржуазии.
Детский трупик,
Качаясь,
Синеет на черной волне, —
Это маленький Линдберг,
Плывущий путями потопа.
Он с Гудзона плывет,
Он синеет на черной волне
По затопленным картам
Америки и Европы.

Мир встает перед нами
Пустыней,
Огромной и голой.
Никто не спасется,
И никто не спасет!
Побежденный пространством,
Измученный голубь
Пулеметную ленту,
Зажатую в клюве,
Несет.

Сорок раз…
Сорок дней и ночей…
Сорок лет
Мне исполнилось, Джэн.
Сорок лет…
Я старею.
Ни хлеба…
Ни славы…
Чем помог мне,
Скажи,
Юридический факультет?
Чем поможет закон
Безработному доктору права?

Хоть бы новый потоп
Затопил этот мир в самом деле!
Но холодный Нью-Йорк
Поднимает свои этажи…
Где мы денег достанем
На следующей неделе?
Чем это кончится,
Джэн,
Дорогая,
Скажи!

Владимир Маяковский

Автобусом по Москве

Десять прошло.
       Понимаете?
            Десять!
Как же ж
    поэтам не стараться?
Как
  на театре
       актерам не чудесить?
Как
  не литься
       лавой демонстраций?
Десять лет —
      сразу не минуют.
Десять лет —
      ужасно много!
А мы
  вспоминаем
        любую из минут.
С каждой
     минутой
         шагали в ногу.
Кто не помнит только
переулок
    Орликов?!
В семнадцатом
       из Орликова
выпускали голенькова.
А теперь
    задираю голову мою
на Запад
    и на Восток,
на Север
    и на Юг.
Солнцами
     окон
       сияет Госторг,
Ваня
   и Вася —
иди,
  одевайся!
Полдома
    на Тверской
(Газетного угол).
Всю ночь
     и день-деньской —
сквозь окошки
       вьюга.
Этот дом
    пустой
орал
   на всех:
— Гражданин,
      стой!
Руки вверх! —
Не послушал окрика, —
от тебя —
     мокренько.
Дом —
   теперь:
       огня игра.
Подходи хоть ночью ты!
Тут
  тебе
    телеграф —
сбоку почты.
Влю-
  блен
    весь-
      ма —
вмес-
   то
    пись-
      ма
к милке
    прямо
шли телеграммы.
На Кузнецком
       на мосту,
где дома
    сейчас
       растут, —
помню,
   было:
пала
   кобыла,
а толпа
    над дохлой
голодная
     охала.
А теперь
    магазин
горит
   для разинь.
Ваня
   наряден.
Идет,
   и губа его
вся
  в шоколаде
с фабрики Бабаева.

Вечером
    и поутру,
с трубами
     и без труб —
подымал
    невозможный труд
улиц
  разрушенных
        труп.
Под скромностью
        ложной
           радость не тая,
ору
  с победителями
         голода и тьмы:
— Это —
    я!
Это —
   мы!

Николай Заболоцкий

В новогоднюю ночь

Не кривить душою, не сгибаться,
Что ни день — в дороге да в пути…
Как ни кинь, а надобно признаться:
Жизнь прожить — не поле перейти.

Наши окна снегом залепило,
Еле светит лампы полукруг.
Ты о чем сегодня загрустила,
Ты о чем задумалась, мой друг?

Вспомни, как, бывало, в Ленинграде
С маленьким ребенком на груди
Ты спешила, бедствуя в блокаде,
Сквозь огонь, что рвался впереди.

Смертную испытывая муку,
Сын стремглав бежал перед тобой.
Но взяла ты мальчика за руку,
И пошли вы рядом за толпой.

О великой памятуя чести,
Ты сказала, любящая мать:
— Умирать, мой милый, надо вместе,
Если неизбежно умирать.

Или помнишь — в страшный день бомбежки,
Проводив в убежище детей,
Ты несла еды последней крошки
Для соседки немощной своей.

Гордая огромная старуха,
Страшная, как высохший скелет,
Воплощеньем огненного духа
Для тебя была на склоне лет.

И с тех пор во всех тревогах жизни,
Весела, спокойна и ровна,
Чем могла служила ты отчизне,
Чтоб в беде не сгинула она.

Сколько вас, прекрасных русских женщин,
Отдавало жизнь за Ленинград!
Облик ваш веками нам завещан,
Но теперь украшен он стократ.

Если б солнца не было на небе,
Вы бы солнцем стали для людей,
Чтобы, век не думая о хлебе,
Зажигать нас верою своей!

Как давно все это пережито…
Новый год стучится у крыльца.
Пусть войдет он, дверь у нас открыта,
Пусть войдет и длится без конца.

Только б нам не потерять друг друга,
Только б нам не ослабеть в пути…
С Новым годом, милая подруга!
Жизнь прожить — не поле перейти.

Александр Введенский

Сны

1

Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне.
Что тебе приснилось, кошка?
Расскажи скорее мне!
И сказала кошка: — Тише,
Тише, тише говори.
Мне во сне приснились мыши — не одна, а целых три.

2

Тяжела, сыта, здорова,
Спит корова на лугу.
Вот увижу я корову,
К ней с вопросом подбегу:
Что тебе во сне приснилось?
— Эй, корова, отвечай!
А она мне: — Сделай милость,
Отойди и не мешай.
Не тревожь ты нас, коров:
Мы, коровы, спим без снов.

3

Звѐзды в небе заблестели,
Тишина стоит везде.
И на мху, как на постели,
Спит малиновка в гнезде.
Я к малиновке склонился,
Тихо с ней заговорил:
— Сон какой тебе приснился? –
Я малиновку спросил.
— Мне леса большие снились,
Снились реки и поля,
Тучи синие носились
И шумели тополя.
О лесах, полях и звѐздах
Распевала песни я.
И проснулись птицы в гнѐздах
И заслушались меня.

4

Ночь настала. Свет потух.
На дворе уснул петух.
На насест уселся он,
Спит петух и видит сон.
Ночь глубокая тиха.
Разбужу я петуха.
— Что увидел ты во сне?
Отвечай скорее мне!
И сказал петух: — Мне снятся
Сорок тысяч петухов.
И готов я с ними драться
И побить я их готов!

5

Спят корова, кошка, птица,
Спит петух. И на кровать
Стала Люща спать ложиться,
Стала глазки закрывать.
Сон какой приснится Люше?
Может быть — зелѐный сад,
Где на каждой ветке груши
Или яблоки висят?
Ветер травы не колышет,
Тишина кругом стоит.
Тише, люди. Тише. Тише.
Не шумите — Люша спит.

Расул Гамзатов

Баллада о женщине, спасшей поэта

Перевод Якова Козловского

День ушел, как будто скорый поезд,
Сядь к огню, заботы отложи.
Я тебе не сказочную повесть
Рассказать хочу, Омар-Гаджи.

В том краю, где ты, кавказский горец,
Пил вино когда-то из пиал,
Знаменитый старый стихотворец
На больничной койке умирал.

И, превозмогающий страданья,
Вспоминал, как, на закате дня
К женщине скакавший на свиданье,
Он загнал арабского коня.

Но зато в шатре полночной сини
Звезды увидал в ее зрачках,
А теперь лежал, привстать не в силе,
С четками янтарными в руках.

Почитаем собственным народом,
Не корил он, не молил врачей.
Приходили люди с горным медом
И с водой целительных ключей.

Зная тайну лекарей Тибета,
Земляки, пустившись в дальний путь,
Привезли лекарство для поэта,
Молодость способное вернуть.

Но не стал он пить лекарство это
И прощально заявил врачу:
— Умирать пора мне! Песня спета,
Ничего от жизни не хочу.

И когда день канул, как в гробницу,
Молода, зазывна и смела,
Прикатила женщина в больницу
И к врачу дежурному прошла.

И услышал он: Теперь поэту
Только я одна могу помочь,
Как бы ни прибегли вы к запрету,
Я войду к поэту в эту ночь!

И, под стать загадочному свету,
Молода, как тонкая луна,
В легком одеянии к поэту,
Грешная, явилася она.

И под утро с нею из больницы
Он бежал, поджарый азиат.
И тому имелись очевидцы
Не из легковерных, говорят.

Но дивиться этому не стали
Местные бывалые мужи,
Мол, такие случаи бывали
В старину не раз, Омар-Гаджи.

И когда увидят все воочью,
Что конца мой близится черед,
Может быть, меня однажды ночью
Молодая женщина спасет.

Константин Симонов

Старик

Памяти Амундсена

Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.

Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…

Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.

Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.

Ярослав Смеляков

Три витязя

Мы шли втроем с рогатиной на слово
и вместе слезли с тройки удалой —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярдной и пивной.Был первый точно беркут на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным,
а третий — угрюмый, бледнолицый и худой.Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре
пока еще — везло,
уже тогда предчувствия и думы
избороздили юное чело.А был вторым поэт Борис Корнилов, -
я и в стихах и в прозе написал,
что он тогда у общего кормила,
недвижно скособочившись, стоял.А первым был поэт Васильев Пашка,
златоволосый хищник ножевой —
не маргариткой
вышита рубашка,
а крестиком — почти за упокой.Мы вместе жили, словно бы артельно.
но вроде бы, пожалуй что,
не так —
стихи писали разно и отдельно,
а гонорар несли в один кабак.По младости или с похмелья —
сдуру,
блюдя все время заповедный срок,
в российскую свою литературу
мы принесли достаточный оброк.У входа в зал,
на выходе из зала,
метельной ночью, утренней весной,
над нами тень Багрицкого витала
и шелестел Есенин за спиной.…Второй наш друг,
еще не ставши старым,
морозной ночью арестован был
и на дощатых занарымских нарах
смежил глаза и в бозе опочил.На ранней зорьке пулею туземной
расстрелян был казачества певец,
и покатился вдоль стены тюремной
его златой надтреснутый венец.А я вернулся в зимнюю столицу
и стал теперь в президиумы вхож.
Такой же злой, такой же остролицый,
но спрятавший
для обороны — нож.Вот так втроем мы отслужили слову
и искупили хоть бы часть греха —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя российского стиха.

Ольга Берггольц

Украина

Ты с детства мне в сердце вошла, Украина,
пленительной ночью под рождество,
душевною думой певца Катерины,
певучестью говора своего. Ты с детством слилась, Украина, как сказка.
Я знала, невиданная земля,
что вечер в Диканьке волшебен и ласков,
что чуден твой Днепр, в серебре тополя. Ты в юность вошла, Украина, как песня,
за сердце берущая, с первой любовью…
…Он мне напевал их в дороге безвестной,
немножко сдвигая высокие брови. Ты в юность входила трудом, Украина,
прямым, опаляющим, как вдохновенье:
была Днепростроевская плотина
эмблемою нашего поколенья. Я рада, что в молодости вложила
хоть малую каплю в неистовый труд,
когда ленинградская «Электросила»
сдавала машину Большому Днепру. Гудят штурмовые горящие ночи, —
проходит днепровский заказ по заводу,
и утро встречает прохладой рабочих…
Тридцатые годы, тридцатые годы! Ты в зрелость входила с военным мужаньем,
жестокие ты испытала удары.
О, взрыв Днепрогэса — рубеж для сознанья,
о, страшные сумерки Бабьего Яра. Фронты твои грозной овеяны славой,
все победившие, все четыре.
Ночные днепровские переправы
седою легендой останутся в мире. …И снова зажгли мы огни Днепрогэса.
Он «старым»
любовно
наименован.
Да, старый товарищ, ты вправду — как детство
пред тем, что возводится рядом, пред новым. Нам вместе опять для Каховки трудиться, —
по-новому стала она знаменитой, —
и вместе расти,
и дружить,
и гордиться
твоею пшеницей, твоим антрацитом. Не праздника ради, но жизнь вспоминая,
так радостно думать, что судьбы едины,
что в сердце живешь ты, навеки родная,
моя Украина, моя Украина.

Василий Лебедев-кумач

Быль о Степане Седове

Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.

Белла Ахмадулина

Из стихов Турмана Торели

Грянула буря. На празднестве боли
хаосом крови пролился уют.
Я, ослепленный, метался по бойне,
где убивают, пока не убьют.В белой рубашке опрятного детства
шел я, теснимый золой и огнем,
не понимавший значенья злодейства
и навсегда провинившийся в нем.Я не узнал огнедышащей влаги.
Верил: гроза, закусив удила,
с алым закатом схватилась в овраге.
Я — ни при чем, и одежда бела.Кто убиенного слышал ребенка
крик поднебесный, — тот проклят иль мертв.
Больно ль, когда опьяневшая бойня
пьет свой багровый и приторный мед? Я не поддался двуликому ветру.
Вот я — в рубахе, невинной, как снег.
Ну, а душа? Ее новому цвету
нет ни прощенья, ни имени нет.Было, убило, прошло, миновало.
Сломаны — но расцвели дерева…
Что расплывается грязно и ало
в черной ночи моего существа? Глядит из бездны прежней жизни остов —
Потоки крови пестуют ладью.
Но ждет меня обетованный остров,
чьи суть и имя: я тебя люблю.Лишь я — его властитель и географ,
знаток его лазури и тепла.
Там — я спасен. Там — я святой Георгий,
поправший змия. Я люблю тебя.Среди растленья, гибели и блуда
смешна лишь мысль, что губы знали смех.
Но свет души, каким тебя люблю я,
в былую прелесть красит белый свет.Ночь непроглядна, непомерна стужа.
Куда мне плыть — не ведомо рулю.
Но в темноте победно и насущно
встает сиянье: я тебя люблю.Лишь этот луч хранит меня от бедствий,
и жизнь темна, да не вполне темна.
Меж обреченной плотью и меж бездной
есть дух живучий: я люблю тебя.Так я плыву с ослепшими очами.
И я еще вдохну и пригублю
заветный остров, где уже в начале
грядущий день и я тебя люблю.

Николай Заболоцкий

Дуэль

Петух возвышается стуком,
И падают воздухи вниз.
Но легким домашним наукам
Мы в этой глуши предались.
Матильда, чьей памяти краше
И выше мое житье,
Чья ручка играет, и машет,
И мысли пугливо метет,
Не надо! И ты, моя корка,
И ты, голенастый стакан,
Рассыпчатой скороговоркой
Припомни, как жил капитан,
Как музыкою батальонов
Вспоенный, сожженный дотла,
Он шел на коне вороненом,
В подзорный моргая кулак.
Я знаю — таков иноземный.
Заморский поставлен закон:
Он был обнаружен под Чесмой,
Потом в Петербург приведен.
На рауты у Виссарьона
Белинского или еще
С флакончиком одеколона
К Матильде он шел на расчет.
Мгновенное поле взмахнуло
Разостланной простыней,
И два гладкоствольные дула
На встречу сошлись предо мной.
Но чесменские карусели
Еще не забыл капитан,
И как канонады кудели
Летели за картой в стакан.
Другой — гейдельбергский малютка
С размахом волос по ушам —
Лазоревую незабудку
Новалиса чтил по ночам.
В те ночи, когда Страдивариус
Вздымал по грифу ладонь,
Лицо его вдруг раздевалось,
Бросало одежды в огонь,
И лезли века из-под шкафа,
И, голову в пальцы зажав,
Он звал рукописного графа
И рвал коленкоровый шарф,
Рыдал, о Матильде скучая,
И рюмки под крышей считая,
И перед собой представляя
Скрипучую Вертера ночь.
Был дождь.
Поднимались рассветы,
По крышам рвались облака,
С крыльца обходили кареты
И вязли в пустые снега, —
А два гладкоствольные дула,
Мгновенно срывая прицел,
Жемчужным огнем полыхнули,
И разом обои вздохнули,
С кровавою брызгой в лице.
Был чесменский выстрел навылет,
Другой — гейдельбергский — насквозь,
И что-то в оранжевом мыле
Дымилось и струйкой вилось.
Пока за Матильдой бежали,
Покуда искали попа,
Два друга друг другу пожали
Ладони под кровью рубах.
Наутро, позавтракав уткой,
Рассказывал в клубе корнет,
Что легкой пророс незабудкой
Остывший в дыму пистолет.
И, слушая вздор за окошком
И утку ладонью ловя,
Лакей виссарьоновский Прошка
Готовил обед для себя,
И, глядя на грохот пехоты
И звон отлетевших годин,
Склоняясь в кулак с позевотой,
Роняя страницы, Смирдин.
ВСЕ

Роберт Рождественский

Утро

Есть граница между ночью и утром,
между тьмой
и зыбким рассветом,
между призрачной тишью
и мудрым
ветром…

Вот осиновый лист трясется,
до прожилок за ночь промокнув.
Ждет,
когда появится солнце…
В доме стали заметней окна.
Спит,
раскинув улицы,
город,
все в нем —
от проводов антенных
до замков,
до афиш на стенах, —
все полно ожиданием:
скоро,
скоро!
скоро! —
вы слышите? — скоро
птицы грянут звонким обвалом,
растворятся,
сгинут туманы…
Темнота заползает
в подвалы,
в подворотни,
в пустые карманы,
наклоняется над часами,
смотрит выцветшими глазами
(ей уже не поможет это), —
и она говорит голосами
тех,
кто не переносит
света.
Говорит спокойно вначале,
а потом клокоча от гнева:
— Люди!
Что ж это?
Ведь при мне вы
тоже кое-что
различали.
Шли,
с моею правдой не ссорясь,
хоть и медленно,
да осторожно…
Я темней становилась нарочно,
чтоб вас не мучила совесть,
чтобы вы не видели грязи,
чтобы вы себя не корили…
Разве было плохо вам?
Разве
вы об этом тогда
говорили?
Разве вы тогда понимали
в беспокойных красках рассвета?
Вы за солнце
луну принимали.
Разве я
виновата в этом?

Ночь, молчи!
Все равно не перекричать
разрастающейся вполнеба зари.
Замолчи!
Будет утро тебе отвечать.
Будет утро с тобой говорить.

Ты себя оставь
для своих льстецов,
а с такими советами к нам
не лезь —
человек погибает в конце концов,
если он скрывает
свою болезнь.
…Мы хотим оглядеться
и вспомнить теперь
тех,
кто песен своих не допел до утра…
Говоришь,
что грязь не видна при тебе?
Мы хотим ее видеть!
Ты слышишь?
Пора
знать,
в каких притаилась она углах,
в искаженные лица врагов взглянуть,
чтобы руки скрутить им!
Чтоб шеи свернуть!
…Зазвенели будильники на столах.
А за ними
нехотя, как всегда,
коридор наполняется скрипом дверей,
в трубах
с клекотом гулким проснулась вода.

С добрым утром!
Ты спишь еще?
Встань скорей!
Ты сегодня веселое платье надень.
Встань!
Я птицам петь для тебя велю.
Начинается день.
Начинается день!
Я люблю это время.
Я
жизнь люблю!

Белла Ахмадулина

Кофейный чертик

Опять четвертый час. Да что это, ей-богу!
Ну, что, четвертый час, о чём поговорим?
Во времени чужом люблю свою эпоху:
тебя, мой час, тебя, веселый кофеин.Сообщник-гуща, вновь твой черный чертик ожил.
Ему пора играть, но мне-то — спать пора.
Но угодим — ему. Ум на него помножим —
и то, что обретем, отпустим до утра.Гадаешь ты другим, со мной — озорничаешь.
Попав вовнутрь судьбы, зачем извне гадать?
А если я спрошу, ты ясно означаешь
разлуку, но любовь, и ночи благодать.Но то, что обрели, — вот парочка, однако.
Их общий бодрый пульс резвится при луне.
Стих вдумался в окно, в глушь снега и оврага,
и, видимо, забыл про чертика в уме.Он далеко летал, вернулся, но не вырос.
Пусть думает свое, ему всегда видней.
Ведь догадался он, как выкроить и выкрасть
Тарусу, ночь, меня из бесполезных дней.Эй, чертик! Ты шалишь во мне, а не в таверне.
Дай помолчать стиху вблизи его луны.
Покуда он вершит свое само-творенье,
люблю на труд его смотреть со стороны.Меня он никогда не утруждал нимало.
Он сочинит свое — я напишу пером.
Забыла — дальше как? Как дальше, тетя Маня?
Ах, да, там дровосек приходит с топором.Пока же стих глядит, что делает природа.
Коль тайну сохранит и не предаст словам —
пускай! Я обойдусь добычею восхода.
Вы спали — я его сопроводила к вам.Всегда казалось мне, что в достиженье рани
есть лепта и моя, есть тайный подвиг мой.
Я не ложилась спать, а на моей тетради
усталый чертик спит, поникнув головой.Пойду, спущусь к Оке для первого поклона.
Любовь души моей, вдруг твой ослушник — здесь
и смеет говорить: нет воли, нет покоя,
а счастье — точно есть. Это оно и есть.