В Нижнем Новгороде с откоса
чайки падают на пески,
все девчонки гуляют без спроса
и совсем пропадают с тоски.Пахнет липой, сиренью и мятой,
небывалый слепит колорит,
парни ходят — картуз помятый,
папироска во рту горит.Вот повеяло песней далёкой,
ненадолго почудилось всем,
что увидят глаза с поволокой,
позабытые всеми совсем.Эти вовсе без края просторы,
где горит палисадник любой,
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.Влажным ветром пахнуло немного,
лёгким дымом, травою сырой,
снова Волга идёт как дорога,
вся покачиваясь под горой.Снова тронутый радостью долгой,
я пою, что спокойствие — прах,
что высокие звёзды над Волгой
тоже гаснут на первых порах.Что напрасно, забытая рано,
хороша, молода, весела,
как в несбыточной песне, Татьяна
в Нижнем Новгороде жила.Вот опять на песках, на паромах
ночь огромная залегла,
дует запахом чахлых черёмух,
налетающим из-за угла, тянет дождиком, рваною тучей
обволакивает зарю, —
я с тобою на всякий случай
ровным голосом говорю.Наши разные разговоры,
наши песенки вперебой.
Нижний Новгород, Дятловы горы,
Ночью сумрак чуть-чуть голубой.
Учила линия передовая,
идеология передовая,
а также случай, и судьба, и рок.
И жизнь и смерть давали мне урок.Рубеж для перехода выбираю.
В поход антифашиста собираю.
Надеюсь, в этот раз антифашист
присяге верен и душою — чист.Надеюсь, что проверены вполне
анкета, связи с партией, подпольем,
что с ним вдвоем мы дела не подпортим…
А впрочем, на войне как на войнеи у меня воображенья хватит
представить, как меня он камнем хватит,
булыгой громыхнет по голове
и бросит остывать в ночной траве.На этот раз приятна чем-то мне
его повадка, твердая, прямая,
и то, как он идет, слегка хромая.
А впрочем, на войне как на войне.Я выбираю лучшую дыру
в дырявой полужесткой обороне
и слово на прощание беру,
что встретимся после войны в Берлине.Ползу назад, а он ползет вперед.
Оглядываюсь. Он рукою машет.
Прислушиваюсь. Вдруг он что-то скажет.
Молчит. И что-то за душу берет.Мы оба сделаем
все, что должны.
до встречи
в шесть часов после войны!
Смеясь и щуря сморщенные веки,
седой старик немыслимо давно
нам подавал хрустящие чуреки
и молодое мутное вино.
Мы пили все из одного стакана
в пронзительно холодном погребке,
и влага, пенясь через край, стекала
и на землю струилась по руке.
Мы шли домой, когда уже стемнело
и свежей мглою потянуло с гор.
И встал до неба полукругом белым
морскою солью пахнущий простор.
От звезд текли серебряные нити,
и на изгибе медленной волны
дрожал блестящим столбиком Юпитер,
как отраженье крохотной луны.
А мы купались… И вода светилась…
И вспыхивало пламя под ногой…
А ночь была как музыка, как милость
торжественной, сияющей, нагой.
Зачем я нынче вспомнила про это?
Здесь только вспышки гаснущей свечи,
и темный дом, трясущийся от ветра,
и вьюшек стук в нетопленной печи.
Проклятый стук, назойливый, как Морзе!
Тире и точки… точки и тире…
Окно во льду, и ночь к стеклу примерзла,
и сердце тоже в ледяной коре.
Еще темней. Свеча почти погасла.
И над огарком синеватый чад.
А воткнут он в бутылку из-под масла
с наклейкой рваной — «Розовый мускат».
Как трудно мне поверить, что когда-то
сюда вино звенящее текло,
что знало зной и пенные раскаты
замасленное, мутное стекло!
Наверно, так, взглянув теперь в глаза мне,
хотел бы ты и все-таки не смог
увидеть снова девочку на камне
в лучах и пене с головы до ног.
Но я все та же, та же, что бывало…
Пройдет война, и кончится зима.
И если бы я этого не знала,
давно бы ночь свела меня с ума.
Гляди: не бал, не маскарад,
Здесь ночи ходят невпопад,
Здесь от вина неузнаваем,
Летает хохот попугаем.
Здесь возле каменных излучин
Бегут любовники толпой,
Один горяч, другой измучен,
А третий книзу головой.
Любовь стенает под листами,
Она меняется местами,
То подойдет, то отойдет…
А музы любят круглый год.Качалась Невка у перил,
Вдруг барабан заговорил —
Ракеты, выстроившись кругом,
Вставали в очередь. Потом
Они летели друг за другом,
Вертя бенгальским животом.Качали кольцами деревья,
Спадали с факелов отрепья
Густого дыма. А на Невке
Не то сирены, не то девки,
Но нет, сирены, — на заре,
Все в синеватом серебре,
Холодноватые, но звали
Прижаться к палевым губам
И неподвижным, как медали.
Обман с мечтами пополам! Я шел сквозь рощу. Ночь легла
Вдоль по траве, как мел бела.
Торчком кусты над нею встали
В ножнах из разноцветной стали,
И тосковали соловьи
Верхом на веточке. Казалось,
Они испытывали жалость,
Как неспособные к любви.А там, вдали, где желтый бакен
Подкарауливал шутих,
На корточках привстал Елагин,
Ополоснулся и затих:
Он в этот раз накрыл двоих.Вертя винтом, бежал моторчик
С музыкой томной по бортам.
К нему навстречу, рожи скорчив,
Несутся лодки тут и там.
Он их толкнет — они бежать.
Бегут, бегут, потом опять
Идут, задорные, навстречу.
Он им кричит: «Я искалечу!»
Они уверены, что нет… И всюду сумасшедший бред.
Листами сонными колышим,
Он льется в окна, липнет к крышам,
Вздымает дыбом волоса…
И ночь, подобно самозванке,
Открыв молочные глаза,
Качается в спиртовой банке
И просится на небеса.
Благословенна русская земля,
открытая для доброго зерна!
Благословенны руки ее пахарей,
замасленною вытертые паклей!
Благословенно утро человека
у Кустаная
или Челекена,
который вышел рано на заре
и поразился
вспаханной земле,
за эту ночь
его руками поднятой,
но лишь сейчас
во всем величье понятой!
Пахал он ночью.
Были звезды сонны.
О лемех слепо торкались ручьи,
и трактор шел,
и попадали совы,
серебряными делаясь,
в лучи.
Но, землю сталью синею ворочая
в степи неозаренной и немой,
хотел он землю увидать воочию,
но увидать без солнца он не мог.
И вот,
лучами пахоту опробовал,
перевалив за горизонт с трудом,
восходит солнце,
грузное,
огромное,
и за бугром поигрывает гром.
Вот поднимается оно,
вот поднимается,
и с тем, как поднимается оно,
так понимается,
так сладко принимается
все то, что им сейчас озарено!
Степь отливает чернотою бархатной,
счастливая отныне и навек,
и пар идет,
и пьяно пахнет пахотой,
и что-то шепчет пашне человек…
Начало первой мировой войны…
Интеллигент в воротничке крахмальном
Глядит в припухшие глаза жены.
Он не был никогда таким печальным.
Что завтра? Трехлинейка и шинель,
На голове ученой блин с кокардой.
С отсрочкой безнадежна канитель,
И жизнь уже поставлена на карту.
И, вспоминая умершую дочь,
Он щурится стыдливо, близоруко.
Всего одна им остается ночь,
А там, быть может, вечная разлука.
Грозовый август… Туча мошкары
У лампы керосиновой на даче.
Вчерашний филин ухает из мглы,
Как будто пушек дальняя отдача.
В последней ночи, отданной двоим,
Слепая боль, глухая безнадежность.
И навсегда необходимо им
Запечатлеть свою любовь и нежность.
Мальчишка иль девчонка? Все равно,
Пусть будет! Не гадая, кто любимей,
Придумано уже, припасено
Ему и ей годящееся имя.
На станцию на дрожках чуть заря
Уедет рекрут, завершая повесть,
Последние часы боготворя,
К неотвратимой гибели готовясь.
Но пуля, что его еще найдет,
Отсрочена пока на четверть века.
В разгар весны на следующий год
Произойдет рожденье человека,
Которому сурово суждены —
О сбывшемся не мудрено пророчить —
А все ж, дай бог, чтоб только три войны,
Дай бог, чтоб только три последних ночи.
Отчего, как восточное диво,
Черноока, печальна, бледна,
Ты сегодня всю ночь молчаливо
До рассвета сидишь у окна? Распластались во мраке платаны,
Ночь брильянтовой чашей горит,
Дремлют горы, темны и туманны,
Кипарис, как живой, говорит.Хочешь, завтра под звуки пандури,
Сквозь вина золотую струю
Я умчу тебя в громе и буре
В ледяную отчизну мою? Вскрикнут кони, разломится время,
И по руслу реки до зари
Полетим мы, забытые всеми,
Разрывая лучей янтари.Я закутаю смуглые плечи
В снежный ворох сибирских полей,
Будут сосны гореть, словно свечи,
Над мерцаньем твоих соболей.Там, в огромном безмолвном просторе,
Где поет, торжествуя, пурга,
Позабудешь ты южное море,
Золотые его берега.Ты наутро поднимешь ресницы:
Пред тобой, как лесные царьки,
Золотые песцы и куницы
Запоют, прибежав из тайги.Поднимая мохнатые лапки,
Чтоб тебя не обидел мороз,
Принесут они в лапках охапки
Перламутровых северных роз.Гордый лось с голубыми рогами
На своей величавой трубе,
Окруженный седыми снегами,
Песню свадьбы сыграет тебе.И багровое солнце, пылая
Всей громадой холодных огней,
Как живой великан, дорогая, —
Улыбнется печали твоей.Что случилось сегодня в Тбилиси?
Льется воздух, как льется вино.
Спят стрижи на оконном карнизе,
Кипарисы глядятся в окно.Сквозь туманную дымку вуали
Пробиваются брызги огня.
Посмотри на меня, генацвале,
Оглянись, посмотри на меня!
(Нам посвящается)
Перемириваются в мире.
Передышка в грозе.
А мы воюем.
Воюем без перемирий.
Мы —
действующая армия журналов и газет.
Лишь строки-улицы в ночь рядятся,
маскированные домами-горами,
мы
клоним головы в штабах редакций
над фоно-теле-радио-граммами.
Ночь.
Лишь косятся звездные лучики.
Попробуй —
вылезь в час вот в этакий!
А мы,
мы ползем — репортеры-лазутчики —
сенсацию в плен поймать на разведке.
Поймаем,
допросим
и тут же
храбро
на мир,
на весь миллиардомильный
в атаку,
щетинясь штыками Фабера,
идем,
истекая кровью чернильной.Враг,
колючей проволокой мотанный,
думает:
— В рукопашную не дойти! —
Пустяк.
Разливая огонь словометный,
пойдет пулеметом хлестать линотип.
Армия вражья крепости рада.
Стереть!
Не бросать идти!
По стенам армии вражьей
снарядами
бей, стереотип! Наконец,
в довершенье вражьей паники,
скрежеща,
воя,
ротационки-танки,
укатывайте поле боевое!
А утром…
форды —
лишь луч проскребся —
летите,
киоскам о победе тараторя:
— Враг
разбит петитом и корпусом
на полях газетно-журнальных территорий.
Видно, нечего нам больше скрывать,
Всё нам вспомнится на Страшном суде.
Эта ночь легла, как тот перевал,
За которым — исполненье надежд.
Видно, прожитое — прожито зря,
Но не в этом, понимаешь ли, соль.
Видишь, падают дожди октября,
Видишь, старый дом стоит средь лесов.
Мы затопим в доме печь, в доме печь,
Мы гитару позовём со стены,
Всё, что было, мы не будем беречь,
Ведь за нами все мосты сожжены,
Все мосты, все перекрёстки дорог,
Все прошёптанные клятвы в ночи.
Каждый предал всё, что мог, всё, что мог, —
Мы немножечко о том помолчим.
И слуга войдёт с оплывшей свечой,
Стукнет ставня на ветру, на ветру.
О, как я тебя люблю горячо —
Это годы не сотрут, не сотрут.
Всех друзей мы позовём, позовём,
Мы набьём картошкой старый рюкзак.
Спросят люди: «Что за шум, что за гром?»
Мы ответим: «Просто так, просто так!».
Просто нечего нам больше скрывать,
Всё нам вспомнится на Страшном суде.
Эта ночь легла, как тот перевал,
За которым — исполненье надежд.
Видно, прожитое — прожито зря,
Но не в этом, понимаешь ли, соль.
Видишь, падают дожди октября,
Видишь, старый дом стоит средь лесов.
Наша старшая сестра
Вяжет с самого утра.
Даже ночью ей не спится:
Под подушку прячет спицы,
Ночью сядет на кровать —
В темноте начнёт вязать.
Нитки старые мотает —
Новых мама не даёт.
Шерсть по комнате летает
И к соседям пристаёт!
В нашем доме все соседки
Вяжут шарфы и жакетки,
Даже девушка-майор
Выходит с нитками во двор.
Наша старшая сестра
Вяжет с самого утра.
Целый день не ест, не пьёт,
Где-то нитки достаёт.
Если шерсти не хватает,
Открывает сундуки.
На глазах фуфайки тают,
Расползаясь на куски!
Приходит бабушка домой —
Нет косынки с бахромой!
Где же дедушкин жилет?
И жилета больше нет!
Кофточка — без ворота!
В доме всё распорото!
Спят на солнце у калитки
Два пушистеньких щенка,
А сестра мотает нитки,
Глядит на них издалека.
Знаю я свою сестру!
Лучше я щенят запру!
Она возьмёт моих щенков,
Из них наделает мотков.
Она ни слова мне не скажет,
Из щенков перчатки свяжет.
Я щенят веду к сараю,
От сестры их запираю!
Уже прошло два года,
два бесцельных
С тех пор, когда
за юность в первый раз
Я новый год встречал от вас отдельно,
Хоть был всего квартала три от вас.
Что для меня случайных три квартала!
К тому ж метро, к тому ж троллейбус есть.
Но между нами государство встало,
И в ключ замка свою вложила честь.
Как вы теперь? А я все ниже, ниже.
Смотрю вокруг, как истинный дурак.
Смотрю вокруг — и ничего не вижу!
Иль, не хотя сознаться, вижу мрак.
Я не хочу делиться с вами ночью.
Я день любил, люблю делиться им.
Пусть тонкий свет вина ласкает очи,
Пусть даль светла вам видится за ним…
Бог помочь вам.
А здесь, у ночи в зеве,
Накрытый стол, и все ж со мною вы…
Двенадцать бьет!
В Москве всего лишь девять.
Как я давно уж не видал Москвы.
Довольно!
Встать!
Здесь тосковать не нужно!
Мы пьем за жизнь!
За то, чтоб жить и жить!
И пьем за дружбу!
Хоть бы только дружбу
Во всех несчастьях жизни сохранить.
Венчалась Мери в ночь дождей,
и в ночь дождей я проклял Мори.
Не мог я отворить дверей,
восставших между мной и ей,
и я поцеловал те двери.Я знал — там упадают ниц,
колечком палец награждают.
Послушай! Так кольцуют птиц!
Рабынь так рабством утруждают! Но я забыл твое лицо!
Твой профиль нежный, твой дикарский,
должно быть, темен, как крыльцо
ненастною порой декабрьской? И ты, должно быть, на виду
толпы заботливой и праздной
проносишь белую фату,
как будто траур безобразный? Не хорони меня! Я жив!
Я счастлив! Я любим судьбою!
Как запах приторен, как лжив
всех роз твоих… Но бог с тобою.Не ведал я, что говорю, —
уже рукою обрученной
и головою обреченной
она склонилась к алтарю.И не было на них суда —
на две руки, летящих мимо…
О, как я молод был тогда.
Как стар теперь.
Я шел средь дыма, вкруг дома твоего плутал,
во всякой сомневался вере.
Сто лет прошло. И, как платан,
стою теперь.
Кто знает, Мери, зачем мне показалось вдруг,
что нищий я? — И в эту осень
я обезумел — перстни с рук
я поснимал и кинул оземь? Зачем «Могильщика» я пел?
Зачем средь луж огромных плавал?
И холод бедственный терпел,
и «Я и ночь» читал и плакал? А дождик лил всю ночь и лил
все утро, и во мгле опасной
все плакал я, как старый Лир,
как бедный Лир, как Лир прекрасный.
Про меня говорят: «Он, конечно, не гений!»
Да, согласен — не мною гордится наш век,
Интегральных и даже других исчислений
Не понять мне — не тот у меня интеллект.Я однажды сказал: «Океан — как бассейн».
И меня в этом друг мой не раз упрекал.
Но ведь даже известнейший физик Эйнштейн,
Как и я, относительно всё понимал.И пишу я стихи про одежду на вате,
И такие!.. Без лести я б вот что сказал:
Как-то раз мой покойный сосед по палате
Встал, подполз ко мне ночью и вслух зарыдал.Я пишу обо всём: о животных, предметах,
И о людях хотел, втайне женщин любя…
Но в редакциях так посмотрели на это,
Что — прости меня, Муза, — я бросил тебя! Говорят, что я скучен. Да, не был я в Ницце,
Да, в стихах я про воду и пар говорил…
Эх, погиб, жаль, дружище в запое в больнице —
Он бы вспомнил, как я его раз впечатлил! И теперь я проснулся от длительной спячки,
От кошмарных ночей — и вот снова дышу,
Я очнулся от бело-пребелой горячки —
В ожидании следующей снова пишу!
Не знаю, когда прилетел соловей,
Не знаю, где был он зимой,
Но полночь наполнил он песней своей,
Когда воротился домой.
Весь мир соловьиною песней прошит.
То слышится где-то свирель,
То что-то рокочет, журчит и стучит
И вновь рассыпается в трель.
Так четок и чист этот голос ночной,
И всё же при нем тишина
Для нас остается немой тишиной,
Хоть множества звуков полна.
Еще не раскрылся березовый лист
И дует сырой ветерок,
Но в холоде ночи ликующий свист
Мы слышим в назначенный срок.
Ты издали дробь соловья улови —
И долго не сможешь уснуть.
Как будто счастливой тревогой любви
Опять переполнена грудь.
Тебе вспоминается северный сад,
Где ночью продрог ты не раз,
Тебе вспоминается пристальный взгляд
Любимых и любящих глаз.
Находят и в теплых краях соловьи
Над лавром и розой приют.
Но в тысячу раз мне милее свои,
Что в холоде вешнем поют.
Не знаю, когда прилетел соловей,
Не знаю, где был он зимой,
Но полночь наполнил он песней своей,
Когда воротился домой.
Эта ночь для меня вне закона,
Я пишу — по ночам больше тем.
Я хватаюсь за диск телефона —
Я набираю вечное ноль семь.
«Девушка, милая, как вас звать?» — «Тома.
Семьдесят вторая». Жду, дыханье затая…
«Быть не может, повторите, я уверен — дома!..
Вот уже ответили. Ну здравствуй, это я!»
Эта ночь для меня вне закона,
Я не сплю — я прошу: «Поскорей!..»
Почему мне в кредит, по талону
Предлагают любимых людей?
«Девушка, слушайте! Семьдесят вторая!
Не могу дождаться, и часы мои стоят…
К дьяволу все линии — я завтра улетаю!..
Вот уже ответили. Ну здравствуй, это я!»
Телефон для меня — как икона,
Телефонная книга — триптих,
Стала телефонистка мадонной,
Расстоянье на миг сократив.
«Девушка, милая! Я прошу: продлите!
Вы теперь как ангел — не сходите ж с алтаря!
Самое главное — впереди, поймите…
Вот уже ответили. Ну здравствуй, это я!»
Что, опять поврежденье на трассе?
Что, реле там с ячейкой шалят?
Мне плевать: буду ждать — я согласен
Начинать каждый вечер с нуля!
«Ноль семь, здравствуйте! Снова я». — «Да что вам?» —
«Нет, уже не нужно — нужен город Магадан.
Не даю вам слова, что звонить не буду снова,
Просто друг один — узнать, как он, бедняга, там…»
Эта ночь для меня вне закона —
Ночи все у меня не для сна.
А усну — мне приснится мадонна,
На кого-то похожа она.
«Девушка, милая! Снова я». — «Да что вам?» —
«Не могу дождаться — жду дыханье затая…
Да, меня!.. Конечно, я!.. Да, я!.. Конечно, дома!» —
«Вызываю… Отвечайте…» — «Здравствуй, это я!»
Нос растет в течение всей жизни
(Из научных источников)Вчера мой доктор произнес:
«Талант в вас, может, и возможен,
но Ваш паяльник обморожен,
не суйтесь из дому в мороз».О нос!.. Неотвратимы, как часы,
у нас, у вас, у капуцинов
по всем
законам
Медицины
торжественно растут носы! Они растут среди ночи
у всех сограждан знаменитых,
у сторожей,
у замминистров,
сопя бессонно, как сычи,
они прохладны и косы,
их бьют боксеры,
щемят двери,
но в скважины, подобно дрели,
соседок ввинчены носы!
(Их роль с мистической тревогой
интуитивно чуял Гоголь.)Мой друг Букашкин пьяны были,
им снился сон:
подобно шпилю,
сбивая люстры и тазы,
пронзая потолки разбуженные,
над ним
рос
нос,
как чеки в булочной,
нанизывая этажи!«К чему б?» — гадал он поутру.
Сказал я: «К Страшному суду.
К ревизии кредитных дел!»30-го Букашкин сел.О, вечный двигатель носов!
Носы длиннее — жизнь короче.На бледных лицах среди ночи,
как коршун или же насос,
нас всех высасывает нос, и говорят, у эскимосов
есть поцелуй посредством носа… Но это нам не привилось.
Но не в том смысле сорок первый, что сорок первый год, а в том, что сорок медведей убивает охотник, а сорок первый медведь — охотника… Есть такая сибирская легенда.Я сказал одному прохожему
С папироской «Казбек» во рту,
На вареник лицом похожему
И с глазами, как злая ртуть.
Я сказал ему: «На окраине
Где-то, в городе, по пути,
Сердце девичье ждет хозяина.
Как дорогу к нему найти?»Посмотрев на меня презрительно
И сквозь зубы цедя слова,
Он сказал:
«Слушай, парень, не приставай к прохожему,
а то недолго и за милиционером сбегать».
И ушел он походкой гордою,
От величья глаза мутны.
Уродись я с такой мордою.
Я б надел на нее штаны.Над Москвою закат сутулится,
Ночь на звездах скрипит давно.
Жили мы на щербатых улицах,
Но весь мир был у наших ног.
Не унять нам ночами дрожь никак.
И у книг подсмотрев концы,
Мы по жизни брели — безбожники,
Мушкетеры и сорванцы.В каждом жил с ветерком повенчанный
Непоседливый человек.
Нас без слез покидали женщины,
А забыть не могли вовек.
Но в тебе совсем на иной мотив
Тишина фитилек горит.
Черти водятся в тихом омуте —
Так пословица говорит.Не хочу я ночами тесными
Задыхаться и рвать крючок.
Не хочу, чтобы ты за песни мне
В шапку бросила пятачок.
Я засыпан людской порошею,
Я мечусь из краев в края.
Эй, смотри, пропаду, хорошая,
Недогадливая моя!
О нашей встрече что там говорить! —
Я ждал её, как ждут стихийных бедствий.
Но мы с тобою сразу стали жить,
Не опасаясь пагубных последствий.
Я сразу сузил круг твоих знакомств,
Одел-обул и вытащил из грязи,
Но за тобой тащился длинный хвост —
Длиннющий хвост твоих коротких связей.
Потом, я помню, бил друзей твоих:
Мне с ними было как-то неприятно,
Хотя, быть может, были среди них
Наверняка отличные ребята.
О чём просила — делал мигом я:
Я каждый час старался сделать ночью брачной.
Из-за тебя под поезд прыгал я,
Но, слава богу, не совсем удачно.
И если б ты ждала меня в тот год,
Когда меня отправили на «дачу», —
Я б для тебя украл весь небосвод
И две звезды кремлёвские в придачу.
И я клянусь, последний буду гад:
Не ври, не пей — и я прощу измену.
И подарю тебе Большой театр
И Малую спортивную арену.
А вот теперь я к встрече не готов:
Боюсь тебя, боюсь ночей интимных —
Как жители японских городов
Боятся повторенья Хиросимы.
В детстве быль мне бабка рассказала
Об ожившей девушке в гробу,
Как она металась и рыдала,
Проклиная страшную судьбу,
Как, услышав неземные звуки,
Сняв с усопшей тяжкий гнет земли,
Выраженье небывалой муки
Люди на лице ее прочли.
И в жару, подняв глаза сухие,
Мать свою я трепетно просил,
Чтоб меня, спася от летаргии,
Двадцать дней никто не хоронил.
* * *
Мы любовь свою сгубили сами,
При смерти она, из ночи в ночь
Просит пересохшими губами
Ей помочь. А чем нам ей помочь?
Завтра отлетит от губ дыханье,
А потом, осенним мокрым днем,
Горсть земли ей бросив на прощанье,
Крест на ней поставим и уйдем.
Ну, а вдруг она, не как другие,
Нас навеки бросить не смогла,
Вдруг ее не смерть, а летаргия
В мертвый мир обманом увела?
Мы уже готовим оправданья,
Суетные круглые слова,
А она еще в жару страданья
Что-то шепчет нам, полужива.
Слушай же ее, пока не поздно,
Слышишь ты, как хочет она жить,
Как нас молит — трепетно и грозно —
Двадцать дней ее не хоронить!
…Чуйствуем с напарником: ну и ну!
Ноги прямо ватные, все в дыму.
Чуйствуем — нуждаемся в отдыхе,
Чтой-то нехорошее в воздухе.
Взяли «Жигулевское» и «Дубняка»,
Третьим пригласили истопника,
Приняли, добавили еще раза, —
Тут нам истопник и открыл глаза
На ужасную историю
Про Москву и про Париж,
Как наши физики проспорили
Ихним физикам пари,
Ихним физикам пари!
Все теперь на шарике вкось и вскочь,
Шиворот-навыворот, набекрень,
И что мы с вами думаем день — ночь!
А что мы с вами думаем ночь — день!
И рубают финики лопари,
А в Сахаре снегу — невпроворот!
Это гады-физики на пари
Раскрутили шарик наоборот.
И там, где полюс был — там тропики,
А где Нью-Йорк — Нахичевань,
А что мы люди, а не бобики,
Им на это начихать,
Им на это начихать!
Рассказал нам все это истопник,
Вижу — мой напарник ну прямо сник!
Раз такое дело — гори огнем! —
Больше мы малярничать не пойдем!
Взяли в поликлиники бюллетень,
Нам башку работою не морочь!
И что ж тут за работа, если ночью — день,
А потом обратно не день, а ночь?!
И при всёй квалификации
тут возможен перекос:
Это все ж таки радиация,
А не просто купорос,
А не просто купорос!
Пятую неделю я хожу больной,
Пятую неделю я не сплю с женой.
Тоже и напарник мой плачется:
Дескать, он отравленный начисто.
И лечусь «Столичною» лично я,
Чтобы мне с ума не стронуться:
Истопник сказал, что «Столичная»
Очень хороша от стронция!
И то я верю, а то не верится,
Что минует та беда…
А шарик вертится и вертится,
И все время — не туда,
И все время — не туда!
Я нынешней ночью
Не спал до рассвета,
Я слышал — проснулись
Военные ветры.
Я слышал — с рассветом
Девятая рота
Стучала, стучала,
Стучала в ворота.
За тонкой стеною
Соседи храпели,
Они не слыхали,
Как ветры скрипели.
Рассвет подымался,
Тяжелый и серый,
Стояли усталые
Милиционеры,
Пятнистые кошки
По каменным зданьям
К хвостатым любовникам
Шли на свиданье.
Над улицей тихой,
Большой и безлюдной,
Вздымался рассвет
Государственных будней.
И, радуясь мирной
Такой обстановке,
На теплых постелях
Проснулись торговки.
Но крепче и крепче
Упрямая рота
Стучала, стучала,
Стучала в ворота.
Я рад, что, как рота,
Не спал в эту ночь,
Я рад, что хоть песней
Могу ей помочь.
Крепчает обида, молчит,
И внезапно
Походные трубы
Затрубят на Запад.
Крепчает обида.
Товарищ, пора бы,
Чтоб песня взлетела
От штаба до штаба!
Советские пули
Дождутся полета…
Товарищ начальник,
Откройте ворота!
Туда, где бригада
Поставит пикеты, -
Пустите поэта!
И песню поэта!
Знакомые тучи!
Как вы живете?
Кому вы намерены
Нынче грозить?
Сегодня на мой
Пиджачок из шевиота
Упали две капли
Военной грозы.
В степях Аризоны, в горячей ночи,
Гремят карабины и свищут бичи.
Большая охота, большая страда:
Несутся на Запад,
Несутся на Запад
Несутся на Запад бизоньи стада.
Несутся на Запад бизоньи стада.
Брезгливо зрачками кося из-под век,
Их предал лукавый, изменчивый век.
Они же простили его, подлеца,
Как умные дети,
Как умные дети,
Как умные дети дурного отца.
Как умные дети дурного отца.
Их гнали, их били, их мучили всласть,
Но ненависть к веку им не привилась.
Хоть спины их в мыле и ноги в крови,
Глаза их все так же,
Глаза их все та кже,
Глаза их все так же темны от любви.
Глаза их все так же темны от любви.
Какое же нужно испробовать зло,
Чтоб их отрезвило, чтоб их проняло,
Чтоб поняли, черти, у смертной черты
Что веку неловко,
Что веку неловко,
Что веку неловко от их доброты.
Что веку неловко от их доброты.
В степях Аризоны, в горячей ночи,
Гремят карабины и свищут бичи.
Большая охота, большая беда:
Несутся на Запад,
Несутся на Запад
Несутся на Запад бизоньи стада.
Несутся на Запад бизоньи стада.
Я, верно, был упрямей всех.
Не слушал клеветы
И не считал по пальцам тех,
Кто звал тебя на «ты».
Я, верно, был честней других,
Моложе, может быть,
Я не хотел грехов твоих
Прощать или судить.
Я девочкой тебя не звал,
Не рвал с тобой цветы,
В твоих глазах я не искал
Девичьей чистоты.
Я не жалел, что ты во сне
Годами не ждала,
Что ты не девочкой ко мне,
А женщиной пришла.
Я знал, честней бесстыдных снов,
Лукавых слов честней
Нас приютивший на ночь кров,
Прямой язык страстей.
И если будет суждено
Тебя мне удержать,
Не потому, что не дано
Тебе других узнать.
Не потому, что я — пока,
А лучше — не нашлось,
Не потому, что ты робка,
И так уж повелось…
Нет, если будет суждено
Тебя мне удержать,
Тебя не буду все равно
Я девочкою звать.
И встречусь я в твоих глазах
Не с голубой, пустой,
А с женской, в горе и страстях
Рожденной чистотой.
Не с чистотой закрытых глаз,
Неведеньем детей,
А с чистотою женских ласк,
Бессонницей ночей…
Будь хоть бедой в моей судьбе,
Но кто б нас ни судил,
Я сам пожизненно к тебе
Себя приговорил.
Белые ночи — сплошное «быть может»…
Светится что-то и странно тревожит —
может быть, солнце, а может, луна.
Может быть, с грустью, а может, с весельем,
может, Архангельском, может, Марселем
бродят новехонькие штурмана.С ними в обнику официантки,
а под бровями, как лодки-ледянки,
ходят, покачиваясь, глаза.
Разве подскажут шалонника гулы,
надо ли им отстранять свои губы?
Может быть, надо, а может, нельзя.Чайки над мачтами с криками вьются —
может быть, плачут, а может, смеются.
И у причала, прощаясь, моряк
женщину в губы целует протяжно:
«Как твое имя?» — «Это не важно…»
Может, и так, а быть может, не так.Вот он восходит по трапу на шхуну:
«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»
Ну, а забыл, что не знает — куда.
Женщина молча стоять остается.
Кто его знает — быть может, вернется,
может быть, нет, ну, а может быть, да.Чудится мне у причала невольно:
чайки — не чайки, волны — не волны,
он и она — не он и она:
все это — белых ночей переливы,
все это — только наплывы, наплывы,
может, бессоницы, может быть, сна.Шхуна гудит напряженно, прощально.
Он уже больше не смотрит печально.
Вот он, отдельный, далекий, плывет,
смачно спуская соленые шутки
в может быть море, на может быть шхуне,
может быть, тот, а быть может, не тот.И безымянно стоит у причала —
может, конец, а быть может, начало —
женщина в легоньком сером пальто,
медленно тая комочком тумана, —
может быть, Вера, а может, Тамара,
может быть, Зоя, а может, никто…
Знаете ли вы
украинскую ночь?
Нет,
вы не знаете украинской ночи!
Здесь
небо
от дыма
становится черно́,
и герб
звездой пятиконечной вточен.
Где горилкой,
удалью
и кровью
Запорожская
бурлила Сечь,
проводов уздой
смирив Днепровье,
Днепр
заставят
на турбины течь.
И Днипро́
по проволокам-усам
электричеством
течёт по корпусам.
Небось, рафинада
и Гоголю надо!
Мы знаем,
курит ли,
пьёт ли Чаплин;
мы знаем
Италии безрукие руины;
мы знаем,
как Ду́гласа
галстух краплен…
А что мы знаем
о лице Украины?
Знаний груз
у русского
тощ —
тем, кто рядом,
почёта мало.
Знают вот
украинский борщ,
Знают вот
украинское сало.
И с культуры
поснимали пенку:
кроме
двух
прославленных Тарасов —
Бульбы
и известного Шевченка, —
ничего не выжмешь,
сколько ни старайся.
А если прижмут —
зардеется розой
и выдвинет
аргумент новый:
возьмёт и расскажет
пару курьёзов —
анекдотов
украинской мовы.
Говорю себе:
товарищ москаль,
на Украину
шуток не скаль.
Разучите
эту мову
на знамёнах —
лексиконах алых, —
эта мова
величава и проста:
«Чуешь, сурмы заграли,
час расплаты настав…»
Разве может быть
затрёпанней
да тише
слова
поистасканного
«Слышишь»?!
Я
немало слов придумал вам,
взвешивая их,
одно хочу лишь, —
чтобы стали
всех
моих
стихов слова
полновесными,
как слово «чуешь».
Трудно
людей
в одно истолочь,
собой
кичись не очень.
Знаем ли мы украинскую ночь?
Нет,
мы не знаем украинской ночи.
О, где ты запела, откуда взманила,
откуда к жизни зовешь меня…
Склоняюсь перед твоею силой,
Трагедия, матерь живого огня.Огонь, и воду, и медные трубы
(о, медные трубы — прежде всего!)
я прохожу, не сжимая губы,
страшное славя твое торжество.
Не ты ли сама последние годы
по новым кругам вела и вела,
горчайшие в мире волго-донские воды
из пригоршни полной испить дала…
О, не твои ли трубы рыдали
четыре ночи, четыре дня
с пятого марта в Колонном зале
над прахом, при жизни кромсавшим меня…
Не ты ль — чтоб твоим защитникам в лица
я вновь заглянула — меня загнала
в психиатрическую больницу,
и здесь, где горю ночами не спится,
встала в рост, и вновь позвала
на новый круг, и опять за собой,
за нашей совместной народной судьбой.
Веди ж, я знаю — тебе подвластно
все существующее во мне.
Я знаю паденья, позор напрасный,
я слабой бывала, постыдной, ужасной —
я никогда не бывала несчастной
в твоем сокрушающем ложь огне.
Веди ж, открывай, и рубцуй, и радуй!
Прямо в глаза взгляни и скажи:
«Ты погибала взаправду — как надо.
Так подобало. Да будет жизнь!»
Варшава, я тебя люблю легко, печально и навеки.
Хоть в арсенале слов, наверно, слова есть тоньше и верней,
Но та, что с левой стороны, святая мышца в человеке
как бьется, как она тоскует!..
И ничего не сделать с ней.Трясутся дрожки. Ночь плывет. Отбушевал в Варшаве полдень.
Она пропитана любовью и муками обожжена,
как веточка в Лазенках та, которую я нынче поднял,
Как 3игмунта поклон неловкий, как пани странная одна.Забытый Богом и людьми, спит офицер в конфедератке.
Над ним шумят леса чужие, чужая плещется река.
Пройдут недолгие века — напишут школьники в тетрадке
Про все, что нам не позволяет писать дрожащая рука.Невыносимо, как в раю, добро просеивать сквозь сито,
слова процеживать сквозь зубы, сквозь недоверие — любовь…
Фортуну верткую свою воспитываю жить открыто,
Надежду — не терять надежды, доверие — проснуться вновь.
зчик, зажигай фонарь на старомодных крыльяхИзвозчик, зажигай фонарь на старомодных крыльях дрожек.
Неправда, будто бы он прожит, наш главный полдень на земле!
Варшава, мальчики твои прически модные ерошат,
но тянется одна сплошная раздумья складка на челе.Трясутся дрожки. Ночь плывет. Я еду Краковским Предместьем,
Я захожу во мрак кавярни, где пани странная поет,
где мак червонный вновь цветет уже иной любви предвестьем…
Я еду Краковским Предместьем.
Трясутся дрожки.
Ночь плывет.
Жизнь вернулась так же беспричинно,
Как когда-то странно прервалась.
Я на той же улице старинной,
Как тогда, в тот летний день и час.
Те же люди и заботы те же,
И пожар заката не остыл,
Как его тогда к стене Манежа
Вечер смерти наспех пригвоздил.
Женщины в дешевом затрапезе
Так же ночью топчут башмаки.
Их потом на кровельном железе
Так же распинают чердаки.
Вот одна походкою усталой
Медленно выходит на порог
И, поднявшись из полуподвала,
Переходит двор наискосок.
Я опять готовлю отговорки,
И опять всё безразлично мне.
И соседка, обогнув задворки,
Оставляет нас наедине.
Не плачь, не морщь опухших губ,
Не собирай их в складки.
Разбередишь присохший струп
Весенней лихорадки.
Сними ладонь с моей груди,
Мы провода под током.
Друг к другу вновь, того гляди,
Нас бросит ненароком.
Пройдут года, ты вступишь в брак,
Забудешь неустройства.
Быть женщиной — великий шаг,
Сводить с ума — геройство.
А я пред чудом женских рук,
Спины, и плеч, и шеи
И так с привязанностью слуг
Весь век благоговею.
Но, как ни сковывает ночь
Меня кольцом тоскливым,
Сильней на свете тяга прочь
И манит страсть к разрывам.
Средь облаков, над Ладогой просторной,
Как дым болот,
Как давний сон, чугунный и узорный,
Он вновь встает.
Рождается таинственно и ново,
Пронзен зарей,
Из облаков, из дыма рокового
Он, город мой.
Все те же в нем и улицы, и парки,
И строй колонн,
Но между них рассеян свет неяркий —
Ни явь, ни сон.
Его лицо обожжено блокады
Сухим огнем,
И отблеск дней, когда рвались снаряды,
Лежит на нем.
Все возвратится: Островов прохлада,
Колонны, львы,
Знамена шествий, майский шелк парада
И синь Невы.
И мы пройдем в такой же вечер кроткий
Вдоль тех оград
Взглянуть на шпиль, на кружево решетки,
На Летний сад.
И вновь заря уронит отблеск алый,
Совсем вот так,
В седой гранит, в белесые каналы,
В прозрачный мрак.
О город мой! Сквозь все тревоги боя,
Сквозь жар мечты,
Отлитым в бронзе с профилем героя
Мне снишься ты!
Я счастлив тем, что в грозовые годы
Я был с тобой,
Что мог отдать заре твоей свободы
Весь голос мой.
Я счастлив тем, что в пламени суровом,
В дыму блокад,
Сам защищал — и пулею и словом —
Мой Ленинград.
Туманны Патриаршие пруды.
Мир их теней загадочен и ломок,
и голубые отраженья лодок
видны на темной зелени воды.
Белеют лица в сквере по углам.
Сопя, ползет машина поливная,
смывая пыль с асфальта и давая
возможность отражения огням.
Скользит велосипед мой в полумгле.
Уж скоро два, а мне еще не спится,
и прилипают листья к мокрым спицам,
и холодеют руки на руле.
Вот этот дом, который так знаком!
Мне смотрят в душу пристально и долго
на белом полукружье номер дома
и лампочка под синим козырьком.
Я спрыгиваю тихо у ворот.
Здесь женщина живет — теперь уж с мужем
и дочкою, но что-то ее мучит
и что-то спать ей ночью не дает.
И видится ей то же, что и мне:
вечерний лес, больших теней смещенье,
и ландышей неверное свеченье,
взошедших из расщелины на пне,
и дальнее страдание гармошек,
и смех, и платье в беленький горошек,
вновь смех и все другое, из чего
у нас не получилось ничего…
Она ко мне приходит иногда:
«Я мимо шла. Я только на минуту», -
но мне в глаза не смотрит почему-то
от странного какого-то стыда.
И исчезают вновь ее следы… Вот эта повесть, ясная не очень.
Она туманна, как осенней ночью
туманны Патриаршие пруды.
Мир
теплеет
с каждым туром,
хоть белье
сушиться вешай,
и разводит
колоратуру
соловей осоловевший.
В советских
листиках
майский бред,
влюбленный
весенний транс.
Завхоз,
начканц,
комендант
и зампред
играют
в преферанс.
За каждым играющим —
красный стаж
длинит
ежедневно
времен река,
и каждый
стоял,
как верный страж,
на бывшем
обломке
бывших баррикад.
Бивал
комендант
фабрикантов-тузов,
поддав
прикладом
под зад,
а нынче
улыбка
под чернью усов —
купил
козырного туза.
Начканц
пудами бумаги окидан
и все
разворотит, как лев,
а тут
у него
пошла волокита,
отыгрывает
семерку треф.
Завхоз —
у него
продовольствия выбор
по свежести
всех первей,
а он
сегодня
рад, как рыба,
полной
руке
червей.
И вдруг
объявляет
сам зампред
на весь большевизм
запрет:
«Кто смел
паршивою дамой
бить —
кого?
— моего короля!»
Аж герб
во всю
державную прыть
вздымался,
крылами орля.
Кого
не сломил
ни Юденич, ни Врангель,
ни пушки
на холмах —
того
доконала
у ночи в овраге
мещанская чухлома.
Немыслимый
дух
ядовит и кисл,
вулканом —
окурков гора…
А был же
— честное слово! —
смысл
в ликующем слове —
«игра».
Как строить
с вами
культурный Октябрь,
деятельной
лени
пленные?
Эх,
перевесть
эту страсть
хотя б —
на паровое отопление!
Я не помню, сутки или десять
Мы не спим, теряя счет ночам.
Вы в похожей на Мадрид Одессе
Пожелайте счастья москвичам.
Днем, по капле нацедив во фляжки,
Сотый раз переходя в штыки,
Разодрав кровавые тельняшки,
Молча умирают моряки.
Ночью бьют орудья корпусные…
Снова мимо. Значит, в добрый час.
Значит, вы и в эту ночь в России —
Что вам стоит — вспомнили о нас.
Может, врут приметы, кто их знает!
Но в Одессе люди говорят:
Тех, кого в России вспоминают,
Пуля трижды бережет подряд.
Третий раз нам всем еще не вышел,
Мы под крышей примостились спать.
Не тревожьтесь — ниже или выше,
Здесь ведь все равно не угадать.
Мы сегодня выпили, как дома,
Коньяку московский мой запас;
Здесь ребята с вами незнакомы,
Но с охотой выпили за вас.
Выпили за свадьбы золотые,
Может, еще будут чудеса…
Выпили за ваши голубые,
Дай мне бог увидеть их, глаза.
Помню, что они у вас другие,
Но ведь у солдат во все века,
Что глаза у женщин — голубые,
Принято считать издалека.
Мы вас просим, я и остальные, —
Лучше, чем напрасная слеза, —
Выпейте вы тоже за стальные
Наши, смерть видавшие, глаза.
Может быть, они у нас другие,
Но ведь у невест во все века,
Что глаза у всех солдат — стальные,
Принято считать издалека.
Мы не все вернемся, так и знайте,
Но ребята просят — в черный час
Заодно со мной их вспоминайте,
Даром, что ли, пьют они за вас!
Памяти жертв фашизма
Певзнер 1903, Сергеев 1934,
Лебедев 1916, Бирман 1938,
Бирман 1941, Дробот 1907…Наши кеды как приморозило.
Тишина.
Гетто в озере. Гетто в озере.
Три гектара живого дна.Гражданин в пиджачке гороховом
зазывает на славный клев,
только кровь
на крючке его крохотном,
кровь!«Не могу, — говорит Володька, -
а по рылу — могу,
это вроде как
не укладывается в мозгу! Я живою водой умоюсь,
может, чью-то жизнь расплещу.
Может, Машеньку или Мойшу
я размазываю по лицу.Ты не трожь воды плоскодонкой,
уважаемый инвалид,
ты пощупай ее ладонью —
болит! Может, так же не чьи-то давние,
а ладони моей жены,
плечи, волосы, ожидание
будут кем-то растворены? А базарами колоссальными
барабанит жабрами в жесть
то, что было теплом, глазами,
на колени любило сесть…»«Не могу, — говорит Володька, -
лишь зажмурюсь —
в чугунных ночах,
точно рыбы на сковородках,
пляшут женщины и кричат!»Третью ночь как Костров пьет.
И ночами зовет с обрыва.
И к нему
Является
Рыба
Чудо-юдо озерных вод!«Рыба,
летучая рыба,
с огневым лицом мадонны,
с плавниками белыми
как свистят паровозы,
рыба,
Рива тебя звали,
золотая Рива,
Ривка, либо как-нибудь еще,
с обрывком
колючей проволоки или рыболовным крючком
в верхней губе, рыба,
рыба боли и печали,
прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь…»Ничего не отвечает рыба.Тихо.
Озеро приграничное.
Три сосны.
Изумленнейшее хранилище
жизни, облака, вышины.Лебедев 1916, Бирман 1941,
Румер 1902, Бойко оба 193
3.
Ликует форвард на бегу.
Теперь ему какое дело!
Недаром согнуто в дугу
Его стремительное тело.
Как плащ, летит его душа,
Ключица стукается звонко
О перехват его плаща.
Танцует в ухе перепонка,
Танцует в горле виноград,
И шар перелетает ряд.Его хватают наугад,
Его отравою поят,
Но башмаков железный яд
Ему страшнее во сто крат.
Назад! Свалились в кучу беки,
Опухшие от сквозняка,
Но к ним через моря и реки,
Просторы, площади, снега,
Расправив пышные доспехи
И накренясь в меридиан,
Несётся шар.В душе у форварда пожар,
Гремят, как сталь, его колена,
Но уж из горла бьёт фонтан,
Он падает, кричит: «Измена!»
А шар вертится между стен,
Дымится, пучится, хохочет,
Глазок сожмёт: «Спокойной ночи!»
Глазок откроет: «Добрый день!»
И форварда замучить хочет.Четыре гола пали в ряд,
Над ними трубы не гремят,
Их сосчитал и тряпкой вытер
Меланхолический голкипер
И крикнул ночь. Приходит ночь.
Бренча алмазною заслонкой,
Она вставляет чёрный ключ
В атмосферическую лунку.
Открылся госпиталь. Увы,
Здесь форвард спит без головы.Над ним два медные копья
Упрямый шар верёвкой вяжут,
С плиты загробная вода
Стекает в ямки вырезные,
И сохнет в горле виноград.
Спи, форвард, задом наперёд! Спи, бедный форвард!
Над землёю
Заря упала, глубока,
Танцуют девочки с зарёю
У голубого ручейка.
Всё так же вянут на покое
В лиловом домике обои,
Стареет мама с каждым днём…
Спи, бедный форвард!
Мы живём.
Сегодня, покуда вы спали, надеюсь,
как всадник в дозоре, во тьму я глядела.
Я знала, что поздно, куда же я денусь
от смерти на сцене, от бренного дела! Безгрешно рукою водить вдоль бумаги.
Писать — это втайне молиться о ком-то.
Запеть напоказ — провиниться в обмане,
а мне не дано это и неохота.И все же для вас я удобство обмана.
Я знак, я намек на былое, на Сороть,
как будто сохранны Марина и Анна
и нерасторжимы словесность и совесть.В гортани моей, неумелой да чистой,
жил призвук старинного русского слова.
Я призрак двусмысленный и неказистый
поэтов, чья жизнь не затеется снова.За это мне выпало нежности столько,
что будет смертельней, коль пуще и больше.
Сама по себе я немногого стою.
Я старый глагол в современной обложке.О, только за то, что душа не лукава
и бодрствует, благословляя и мучась,
не выбирая, где милость, где кара,
на время мне посланы жизнь и живучесть.Но что-то творится меж вами и мною,
меж мною и вами, меж всеми, кто живы.
Не проще ли нам обойтись тишиною,
чтоб губы остались свежи и не лживы? Но коль невозможно, коль вам так угодно,
возьмите мой голос, мой голос последний!
Вовеки я буду добра и свободна,
пока не уйду от вас сколько-то-летней…