Советские стихи про любовь - cтраница 9

Найдено стихов - 368

Эдуард Асадов

Я провожу тебя

О, как ты щебечешь весело,
И как хлопотлива ты:
Жакетку на стул повесила,
Взялась поливать цветы,

С мебели пыль смахнула,
Заварку нашла на окне
И, как бы вскользь, намекнула
На нежность свою ко мне.

Вся из тепла и света,
Ты улыбаешься мне.
А я от улыбки этой
В черном горю огне!

А я сижу и не знаю:
Зачем вот такая ты?
И просто сейчас страдаю
От этой твоей теплоты.

Как много ты произносишь
Сейчас торопливых слов!
То дразнишь, то будто просишь
Откликнуться на любовь.

Грозишься, словно кометой,
Сердцем мой дом спалить.
А мне от нежности этой
Волком хочется выть!

Ну, как ты не чувствуешь только
И как сама не поймешь,
Что нет здесь любви нисколько
И каждая фраза — ложь!

Хуже дурной напасти
Этот ненужный фарс.
Ведь нет же ни грамма счастья
В свиданье таком для нас,

И если сказать открыто,
Ты очень сейчас одна,
Ты попросту позабыта
И больше ему не нужна.

А чтобы не тяжко было,
Ты снова пришла ко мне,
Как лыжница, что решила
По старой пойти лыжне.

Как будто бы я любитель
Роли «чужая тень»,
Иль чей-нибудь заместитель,
Иль милый на черный день!

Но я не чудак. Я знаю:
Нельзя любить — не любя!
Напьемся-ка лучше чаю,
И я провожу тебя.

Сегодня красивый вечер:
Лунный свет с тишиной,
Звезды горят, как свечи,
И снег голубой, голубой…

В мире все повторяется:
И ночь, и метель в стекло.
Но счастье не возвращается
К тем, от кого ушло.

Всем светлым, что было меж нами,
Я как святым дорожу.
Давай же будем друзьями,
И я тебя провожу!

Ольга Берггольц

Баллада о младшем брате

Его ввели в германский штаб,
и офицер кричал:
— Где старший брат? Твой старший брат!
Ты знаешь — отвечай!

А он любил ловить щеглят,
свистать и петь любил,
и знал, что пленники молчат, —
так брат его учил.

Сгорел дотла родимый дом,
в лесах с отрядом брат.
— Живи, — сказал, — а мы придем,
мы все вернем назад.

Живи, щегленок, не скучай,
пробьет победный срок…
По этой тропочке таскай
с картошкой котелок.

В свинцовых пальцах палача
безжалостны ножи.
Его терзают и кричат:
— Где старший брат? Скажи!

Молчать — нет сил. Но говорить —
нельзя… И что сказать?
И гнев бессмертный озарил
мальчишечьи глаза.
— Да, я скажу, где старший брат.
Он тут, и там, и здесь.
Везде, где вас, врагов, громят,
мой старший брат—везде.
Да, у него огромный рост,
рука его сильна.
Он достает рукой до звезд
и до морского дна.
Он водит в небе самолет,
на крыльях — по звезде,
из корабельных пушек бьет
и вражий танк гранатой рвет…
Мой брат везде, везде.
Его глаза горят во мгле
всевидящим огнем.
Когда идет он по земле,
земля дрожит кругом.
Мой старший брат меня любил.
Он все возьмет назад…—
…И штык фашист в него вонзил.
И умер младший брат.
И старший брат о том узнал.
О, горя тишина!..
— Прощай, щегленок, — он сказал, —
ты постоял за нас!

Но стисни зубы, брат Андрей,
молчи, как он молчал.
И вражьей крови не жалей,
огня и стали не жалей, —
отмщенье палачам!
За брата младшего в упор
рази врага сейчас,
за младших братьев и сестер,
не выдававших нас!

Ольга Берггольц

Из «Писем с дороги»

1 Темный вечер легчайшей метелью увит,
волго-донская степь беспощадно бела…
Вот когда я хочу говорить о любви,
о бесстрашной, сжигающей душу дотла. Я ее, как сейчас, никогда не звала. Отыщи меня в этой февральской степи,
в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.
Если трудно со мной — ничего, потерпи.
Я сама-то себе временами не рада. Что мне делать, скажи, если сердце мое
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встает,
и о штык часового терзаются низкие тучи?
Так упрямо смотрю я в заветную даль,
так хочу разглядеть я далекое, милое
солнце…
Кровь и соль на глазах! Я смотрю на него сквозь большую печаль,
сквозь колючую мглу,
сквозь судьбу волгодонца… Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной
у ночного костра — он огромный,
трескучий и жаркий,
где строители греются тесной гурьбой
и в огонь неподвижные смотрят овчарки.
Нет, не дома, не возле ручного огня,
только здесь я хочу говорить о любви.
Если помнишь меня, если понял меня,
если любишь меня — позови, позови!
Ожидаю тебя так, как моря в степи
ждет ему воздвигающий берега
в ночь, когда окаянная вьюга свистит,
и смерзаются губы, и душат снега;
в ночь, когда костенеет от стужи земля, -
ни костры, ни железо ее не берут.
Ненавидя ее, ни о чем не моля,
как любовь, беспощадным становится труд.
Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна.
Это всё про любовь. Это только она. 2 О, как я от сердца тебя отрывала!
Любовь свою — не было чище и лучше —
сперва волго-донским степям отдавала…
Клочок за клочком повисал на колючках.
Полынью, полынью горчайшею веет
над шлюзами, над раскаленной землею…
Нет запаха бедственнее и древнее,
и только любовь, как конвойный, со мною.
Нас жизнь разводила по разным дорогам.
Ты умный, ты добрый, я верю доныне.
Но ты этой жесткой земли не потрогал,
и ты не вдыхал этот запах полыни.
А я неустанно вбирала дыханьем
тот запах полынный, то горе людское,
и стало оно, безысходно простое,
глубинным и горьким моим достояньем. …Полынью, полынью бессмертною веет
от шлюзов бетонных до нашего дома…
Ну как же могу я, ну как же я смею,
вернувшись, ‘люблю’ не сказать по-другому!

Белла Ахмадулина

В том времени, где и злодей…

В том времени, где и злодей -
лишь заурядный житель улиц,
как грозно хрупок иудей,
в ком Русь и музыка очнулись.

Вступленье: ломкий силуэт,
повинный в грациозном форсе.
Начало века. Младость лет.
Сырое лето в Гельсингфорсе.

Та — Бог иль барышня? Мольба -
чрез сотни вёрст любви нечеткой.
Любуется! И гений лба
застенчиво завешен чёлкой.

Но век желает пировать!
Измученный, он ждет предлога -
и Петербургу Петроград
оставит лишь предсмертье Блока.

Знал и сказал, что будет знак
и век падет ему на плечи.
Что может он? Он нищ и наг
пред чудом им свершенной речи.

Гортань, затеявшая речь
неслыханную, — так открыта.
Довольно, чтоб ее пресечь,
и меньшего усердья быта.

Ему — особенный почёт,
двоякое злорадство неба:
певец, снабженный кляпом в рот,
и лакомка, лишенный хлеба.

Из мемуаров: "Мандельштам
любил пирожные". Я рада
узнать об этом. Но дышать -
не хочется, да и не надо.

Так значит, пребывать творцом,
за спину заломившим руки,
и безымянным мертвецом
всё ж недостаточно для муки?

И в смерти надо знать беду
той, не утихшей ни однажды,
беспечной, выжившей в аду,
неутолимой детской жажды?

В моём кошмаре, в том раю,
где жив он, где его я прячу,
он сыт! А я его кормлю
огромной сладостью. И плачу.

Эдуард Асадов

Начало

Говорят, что конец — всему делу венец.
Так на свете всегда бывало.
Только мне, как ни дорог порой конец.
Все же чаще важней начало.

Нет в году многоцветнее ничего,
Чем сирень и начало лета.
Ну, а в сутках мне, право, милей всего
Утро. Алая песнь рассвета.

Где-то в дачном поселке вдруг выйдешь в сад
И зажмуришься в восхищенье:
Брызги солнца, немыслимый аромат
И стозвонное птичье пенье!

И, куда ни пришлось бы порой идти,
Лишь в начале любой дороги,
Не заботясь еще о конце пути,
Окрыленно шагают ноги.

И приятельский пир за любым столом
Где-то в комнате или в зале
С ровным строем приборов и хрусталем,
С первым тостом и первым хмельным огнем
Тоже лучше всего вначале.

Через час — ни веселья, ни красоты,
Все смешается в тарараме:
Лица, рюмки, закуски, слова, цветы —
Все в табачном дыму и гаме!

А любовь? Если в небо взлетят сердца
От сплошного хмельного буйства,
Ах, как редко умеем мы до конца
Сберегать и слова и чувства!

Мы черствеем, мы стынем от серых слов,
Будто трепет свой растеряли.
Нет, простите, товарищи, но любовь
Все же чаще хранят вначале!

И уверен я, счастье бы долгим стало
И не знали тоски сердца,
Если б в жизни мы часто, ища начало,
Не спешили достичь конца!

Белла Ахмадулина

Две округлых улыбки, Телети и Цхнети

Две округлых улыбки — Телети и Цхнети,
и Кумиси и Лиси — два чистых зрачка.
О, назвать их опять! И названия эти
затрудняют гортань, как избыток глотка.Подставляю ладонь под щекотную каплю,
что усильем всех мышц высекает гора.
Не пора ль мне, прибегнув к алгетскому камню,
высечь точную мысль красоты и добра? Тих и женственен мир этих сумерек слабых,
но Кура не вполне обновила волну
и, как дуб, затвердев, помнит вспыльчивость сабель,
бег верблюжьих копыт, означавший войну.Этот древний туман также полон — в нем стрелы
многих луков пробили глубокий просвет.
Он и я — мы лишь известь, скрепившая стены
вкруг картлийской столицы на тысячу лет.С кем сражусь на восходе и с кем на закате,
чтоб хранить равновесье двух разных огней:
солнце там, на Мтацминде, луна на Махате,
совмещенные в небе любовью моей.Отпиваю мацони, слежу за лесами,
небесами, за посветлевшей водой.
Уж с Гомборской горы упадает в Исани
первый луч — неумелый, совсем молодой.Сколько в этих горах я камней пересилил!
И тесал их и мучил, как слово лепил.
Превозмог и освоил цвет белый и синий.
Теплый воздух и иней равно я любил.И еще что я выдумал: ветку оливы
я жестоко и нежно привил к миндалю,
поместил ее точно под солнце и ливни.
И все выдумки эти Тбилиси дарю.

Евгений Евтушенко

Всегда найдется женская рука…

Всегда найдется женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.

Всегда найдется женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.

Всегда найдутся женские глаза,
чтобы они, всю боль твою глуша,
а если и не всю, то часть ее,
увидели страдание твое.

Но есть такая женская рука,
которая особенно сладка,
когда она измученного лба
касается, как вечность и судьба.

Но есть такое женское плечо,
которое неведомо за что
не на ночь, а навек тебе дано,
и это понял ты давным-давно.

Но есть такие женские глаза,
которые глядят всегда грустя,
и это до последних твоих дней
глаза любви и совести твоей.

А ты живешь себе же вопреки,
и мало тебе только той руки,
того плеча и тех печальных глаз…
Ты предавал их в жизни столько раз!

И вот оно — возмездье — настает.
"Предатель!" — дождь тебя наотмашь бьет.
"Предатель!" — ветки хлещут по лицу.
"Предатель!" — эхо слышится в лесу.

Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.
Ты сам себе все это не простишь.
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка,

и только то усталое плечо
простит сейчас, да и простит еще,
и только те печальные глаза
простят все то, чего прощать нельзя…

Владимир Высоцкий

Про любовь в Средние века

Сто сарацинов я убил во славу ей —
Прекрасной Даме посвятил я сто смертей!
Но сам король, лукавый сир,
затеял рыцарский турнир.
Я ненавижу всех известных королей!

Вот мой соперник — рыцарь Круглого стола.
Чужую грудь мне под копьё король послал,
Но в сердце нежное её
моё направлено копьё…
Мне наплевать на королевские дела!

Герб на груди его — там плаха и петля,
Но будет дырка там, как в днище корабля.
Он самый первый фаворит,
к нему король благоволит,
Но мне сегодня наплевать на короля!

Король сказал: «Он с вами справится шаля!»
И пошутил: «Пусть будет пухом вам земля!»
Я буду пищей для червей,
тогда он женится на ней…
Простит мне Бог, я презираю короля!

Вот подан знак — друг друга взглядом пепеля,
Коней мы гоним, задыхаясь и пыля.
Забрало поднято — изволь!
Ах, как волнуется король!..
Но мне, ей-богу, наплевать на короля!

Теперь всё кончено — пусть отдохнут поля.
Вот хлещет кровь его на стебли ковыля.
Король от бешенства дрожит,
но мне она принадлежит!
Мне так сегодня наплевать на короля!..

Нет, в замке счастливо мы не зажили с ней —
Король в поход послал на сотни долгих дней.
Не ждёт меня мой идеал,
ведь он — король, а я — вассал,
И рано, видимо, плевать на королей!

Евгений Евтушенко

Сила страстей

Сила страстей — приходящее дело.
Силе другой потихоньку учись.
Есть у людей приключения тела.
Есть приключения мыслей и чувств.
Тело само приключений искало,
А измочалилось вместе с душой.
Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала,
Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа,
Или как хочешь её назови.
Установилась во мне, как погода,
Ясная, тихая сила любви.
Раньше казалось мне сила огромной,
Громко стучащей в большой барабан…
Стала тобой. В нашей комнате тёмной
Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит,
И разбудить его — это табу.
Старшенький каждый наш скрип караулит,
Новеньким зубом терзая губу.
Мне целоваться приказано тихо.
Плачь целоваться совсем не даёт.
Детских игрушек неразбериха
Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку,
Где, словно тоненький лучик, светла
Мне подшивающая подкладку
Быстрая, бережная игла.
В дом я ввалился ещё не отпутав
В кожу вонзившиеся глубоко
Нитки всех злобных дневных лилипутов, -
Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба,
Вооружённая до зубов,
Как мы с тобой, безоружные оба,
И безоружная наша любовь?
Спит на гвозде моя мокрая кепка.
Спят на пороге тряпичные львы.
В доме всё крепко, и в жизни всё крепко,
Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством
Были бы дети — начало начал.
Боже, как был Маяковский несчастен
Тем, что он сына в руках не держал!
В дни затянувшейся эпопеи,
Может быть, счастьем я бомбы дразню?
Как мне счастливым прожить, не глупея,
Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут –
Хочется им человечьих костей.
Ясная, тихая сила не хочет,
Чтобы напрасно будили детей.
Ангелом атомного столетья
Танки и бомбы останови
И объясни им, что спят наши дети,
Ясная, тихая сила любви.

Вероника Тушнова

Стихи о гудке

Я с детства любила гудки на реке,
я вечно толклась у причала,
я все пароходы
еще вдалеке
по их голосам различала.
Мы часто таким пустяком дорожим,
затем что он с детства привычен.
Мне новый гудок показался чужим,
он был бессердечен и зычен.
И я огорчилась,
хотя я сюда
вернулась, заведомо зная,
что время иное, иные суда
и Волга-то, в общем, иная.
А все-таки он представлялся в мечте,
как прежде, густым, басовитым…
Мы вышли из шлюзов уже в темноте
и двинулись морем открытым.
Я не узнавала родные места,
где помнила каждую малость.
В безбрежности
пепельных вод широта
с темнеющим небом сливалась.
Рвал ветер низовый
волну на клочки,
скитался равниною пенной,
и только мигали в ночи маячки,
как звездочки в безднах вселенной.
Барометр падал,
и ветер крепчал,
зарница вдали полыхала,
и вдруг нелюбимый гудок закричал,
и вдруг я его услыхала.
С чего же взяла я? Он вовсе не груб,
он речью своей безыскусной
похож на звучанье серебряных труб,
пронзительный, гордый и грустный…
Он, как тетива, трепетал над водой,
под стать поражающей шири,
такой необычный, такой молодой,
еще не обвыкшийся в мире.
И так покоряло его торжество,
его несвершенности сила,
что я не могла не влюбиться в него
и прежней любви изменила.
И нет сожаленья о прошлом во мне,
в неверности этой не каюсь…
Что делать — живу я
в сегодняшнем дне
и в завтрашнем жить
собираюсь!

Ярослав Смеляков

Ощущение счастья

Верь мне, дорогая моя.
Я эти слова говорю с трудом,
но они пройдут по всем городам
и войдут, как странники, в каждый дом.Я вырвался наконец из угла
и всем хочу рассказать про это:
ни звезд, ни гудков —
за окном легла
майская ночь накануне рассвета.Столько в ней силы и чистоты,
так бьют в лицо предрассветные стрелы
будто мы вместе одни, будто ты
прямо в сердце мое посмотрела.Отсюда, с высот пяти этажей,
с вершины любви, где сердце тонет,
весь мир — без крови, без рубежей —
мне виден, как на моей ладони.Гор — не измерить и рек — не счесть,
и все в моей человечьей власти.
Наверное, это как раз и есть,
что называется — полное счастье.Вот гляди: я поднялся, стал,
подошел к столу — и, как ни странно,
этот старенький письменный стол
заиграл звучнее органа.Вот я руку сейчас подниму
(мне это не трудно — так, пустяки)-
и один за другим, по одному
на деревьях распустятся лепестки.Только слово скажу одно,
и, заслышав его, издалека,
бесшумно, за звеном звено,
на землю опустятся облака.И мы тогда с тобою вдвоем,
полны ощущенья чистейшего света,
за руки взявшись, меж них пройдем,
будто две странствующие кометы.Двадцать семь лет неудач — пустяки,
если мир — в честь любви — украсили флаги,
и я, побледнев, пишу стихи
о тебе на листьях нотной бумаги.

Лев Ошанин

У лиловой картины

У лиловой картины, которую ты мне принес,
Где ухабы, дома или море с соляркой и дымом,
Старый критик стоял, глядя в заводи зыбких полос,
И спросил наконец:
— Почему вы дружили с Назымом? Ты, пройдя сквозь страданье, которого хватит троим,
Ты, придя как легенда и вдруг обернувшись живым, —
Рыжий турок с короткой и вечной судьбой,
В самом деле, Назым, почему мы дружили с тобой? Я любил в тебе ярость и то, как ты жил без отказа.
То, что не был ты старым, что не был ты старым ни разу.
Звонкий труженик, землю упрямо лечил ты больную,
В шестьдесят пил вино и девчонку любил озорную.Даже умер — живя, улыбнувшись июньскому свету
Утром. Руку подняв, чтобы вынуть газету.
Я с тобой подружился той давней турецкою ночью,
В час, когда тебя бросили в одиночку.И в тот полдень берлинский, в те две раскаленных недели,
Когда вместе с тобой мы дрались, и писали, и пели.
В драке ты веселел, забывал и болезнь и усталость.
И за друга был рад, если песня его получалась.Ты, как я, москвичом был. Москву ты любил. Но я знаю,
Как во сне тебя Турция не оставляла родная.
Минаретами сердце колола, синела Босфором,
Молодыми друзьями стояла всегда перед взором.Пусть писал ты, могучий, иным, удивительным словом.
Пусть привык ты вдали к диковатым картинам лиловым.
Пусть не сверстники мы, пусть мы кровью совсем неродные.
Пусть хотели поссорить нас люди иные, —Жажда жизни, Назым, нас навеки сдружила с тобою.
Чувство локтя, Назым, нас нигде не бросало с тобою.
Мы с тобой оптимисты, Назым, — так нам сердце велело.
Мы с тобой коммунисты, Назым. Может, в этом все дело.

Вероника Тушнова

Пришла ко мне девочка

Пришла ко мне девочка
с заплаканными глазами,
с надеждой коснулась моей руки:
-Ведь вы же когда-то любили сами, -
вы даже писали об этом стихи…
Я не хочу так, я не согласна…
Скажите, разве она права?
Зачем она перед целым классом
вслух читала его слова?
Зачем так брезгливо поджала губы,
когда рвала листок пополам,
зачем говорила о нас так грубо,
что мне повторять неудобно вам.
Мы очень с ним дружим…
-Я это знаю.
-Он очень хороший!
-Я помню, да…
-Вы разве знакомы с ним?
-Да, была я
такой же девчонкой, как ты, тогда
он тоже писал мне записки…
-Значит,
вы мне поверите?
-Всей душой!
…И вот разговор откровенный начат
между маленькой женщиной и большой.
Через час,
утешившись в детском горе,
она ушла на каток… А я
разговор продолжаю, волнуясь, спрою,
тревожно на сердце у меня.
Если учительница вскрывает
чужие письма- прощенья нет!
Простите, я кажется подрываю
педагогический авторитет?
Простите, но все это-
дело поэта,
а я к тому же еще и мать…
Поэт Маяковский писал «Про это»
затем, что про это надо писать!
Мы учим детей от гриппа спасаться,
улицы учим переходить,
так как же этого не касаться,
как будто легко научиться
любить.
(Казалось бы, это проще простого!)
Но я про любовь настоящую, ту,
когда самая жизнь
отдается без слова
за отчизну,
за женщину,
за мечту…
Чтобы люди
веку по росту были,
такими надо вырастить их,
чтобы с детства
все, что они любили,
любили бы
больше себя самих!
_____________Пришла ко мне девочка
с заплаканными глазами,
вами обиженная до слез.
Почему вы в доверии ей отказали?
Потрудитесь ответить на этот вопрос!
Ведь не просто
школьница перед доскою,
единица, из коих составлен класс, -
вам было доверено
сердце людское…
Теперь оно больше не верит в вас!

Маргарита Алигер

Город

Все мне снится: весна в природе.
Все мне снится: весны родней,
легкий на ногу, ты проходишь
узкой улицею моей.
Только нет, то прошли соседи…
Только нет, то шаги за углом…
Сколько ростепелей, гололедиц
и снегов между нами легло!
Только губы мои сухие
не целованы с декабря.
Только любят меня другие,
не похожие на тебя.
И один из них мягко ходит,
речи сладкие говорит…
Нашей улицей ветер бродит,
нашу форточку шевелит.Осторожно прикроет двери,
по паркету пройдет, как по льду.
Что, как вдруг я ему поверю?
Что, как вдруг я за ним пойду?
Не вини ты меня нимало.
Тут во всем виноват ты сам.А за озером, за Байкалом,
прямо в тучи вросли леса.
Облака пролегли что горы,
раздуваемые весной.
И в тайге начинается город,
как молоденький лес, сквозной.
И брожу я, слезы стирая,
узнавая ветра на лету,
руки зрячие простирая
в ослепленную темноту.
Нет, не надо, я слышу и верю
в шум тайги и в кипенье рек… У высокой, у крепкой двери
постучится чужой человек.
Принесет мне букетик подснежных,
голубых и холодных цветов,
скажет много нелепых и нежных
и немножко приятных слов.
Только я улыбаться не стану;
я скажу ему, я не солгу:
— У меня есть такой желанный,
без которого я не могу.-
Погляжу на него не мигая:
— Как же я поверну с другим,
если наша любовь воздвигает
города посреди тайги?

Ярослав Смеляков

Манон Леско

Много лет и много дней назад
жил в зеленой Франции аббат.Он великим сердцеедом был.
Слушая, как пели соловьи,
он, смеясь и плача, сочинил
золотую книгу о любви.Если вьюга заметает путь,
хорошо у печки почитать.
Ты меня просила как-нибудь
эту книжку старую достать.Но тогда была наводнена
не такими книгами страна.Издавались книги про литье,
книги об уральском чугуне,
а любовь и вестники ее
оставались как-то в стороне.В лавке букиниста-москвича
все-таки попался мне аббат,
между штабелями кирпича,
рельсами и трубами зажат.С той поры, куда мы ни пойдем,
оглянуться стоило назад —
в одеянье стареньком своем
всюду нам сопутствовал аббат.Не забыл я милостей твоих,
и берет не позабыл я твой,
созданный из линий снеговых,
связанный из пряжи снеговой.…Это было десять лет назад.
По широким улицам Москвы
десять лет кружился снегопад
над зеленым празднеством листвы.Десять раз по десять лет пройдет.
Снова вьюга заметет страну.
Звездной ночью юноша придет
к твоему замерзшему окну.Изморозью тонкою обвит,
до утра он ходит под окном.
Как русалка, девушка лежит
на диване кожаном твоем.Зазвенит, заплещет телефон,
в утреннем ныряя серебре,
и услышит новая Манон
голос кавалера де Грие.Женская смеется голова,
принимая счастие и пыл…
Эти сумасшедшие слова
я тебе когда-то говорил.И опять сквозь синий снегопад
Грустно улыбается аббат.

Наум Коржавин

Гордость, мысль, красота

Гордость, мысль, красота — все об этом давно позабыли.
Все креститься привыкли, всем истина стала ясна…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я один не привык… Свою чашу я выпью до дна… Я для вас ретроград. — То ль душитель рабов и народа,
то ли в шкуры одетый дикарь с придунайских равнин…
Чушь! рабов не душил я — от них защищал я свободу.
И не с ними — со мной гордость Рима и мудрость Афин.Но подчищены книги… И вряд ли уже вам удастся
уяснить, как мы гибли, притворства и лжи не терпя,
чем гордились отцы, как стыдились, что есть еще рабство.
Как мой прадед сенатор скрывал христиан у себя.А они пожалеют меня? — Подтолкнут еще малость!
Что жалеть, если смерть — не конец, а начало судьбы.
Власть всеобщей любви напрочь вывела всякую жалость,
а рабы нынче все. Только власти достигли рабы.В рабстве — равенство их, все — рабы, и никто не в обиде.
Всем подчищенных истин доступна равно простота.
Миром правит Любовь — и Любовью живут, — ненавидя.
Коль Христос есть Любовь, каждый час распиная Христа.Нет, отнюдь не из тех я, кто гнал их к арене и плахе,
кто ревел на трибунах у низменной страсти в плену.
Все такие давно поступили в попы и монахи.
И меня же с амвонов поносят за эту вину.Но в ответ я молчу. Все равно мы над бездной повисли.
Все равно мне конец, все равно я пощаду не жду.
Хоть, последний язычник, смущаюсь я гордою мыслью,
что я ближе монахов к их вечной любви и Христу.Только я — не они, — сам себя не предам никогда я,
и пускай я погибну, но я не завидую им:
То, что вижу я, — вижу. И то, что я знаю, — знаю.
Я последний язычник. Такой, как Афины и Рим.Вижу ночь пред собой. А для всех еще раннее утро.
Но века — это миг. Я провижу дороги судьбы:
Все они превзойдут. Все в них будет: и жалость, и мудрость…
Но тогда, как меня, их потопчут чужие рабы.За чужие грехи и чужое отсутствие меры,
все опять низводя до себя, дух свободы кляня:
против старой Любви, ради новой немыслимой Веры,
ради нового рабства… тогда вы поймете меня.Как хотелось мне жить, хоть о жизни давно отгрустили,
как я смысла искал, как я верил в людей до поры…
Я последний язычник среди христиан Византии.
Я отнюдь не последний, кто видит, как гибнут миры.

Ольга Берггольц

Первое письмо на Каму

Я знаю — далеко на Каме
тревожится, тоскует мать.
Что написать далекой маме?
Как успокоить? Как солгать?
Она в открытках каждой строчкой,
страшась и всей душой любя,
все время молит: «Дочка, дочка,
прошу, побереги себя…»О, я любой ценою рада
тревогу матери унять.
Я напишу ей только правду.
Пусть не боится за меня.
«Я берегу себя, родная.
Не бойся, очень берегу:
я город наш обороняю
со всеми вместе, как могу.Я берегу себя от плена,
позорнейшего на земле.
Мне кровь твоя, чернее в венах,
диктует: «Гибель, но не плен!»Не бойся, мама, я не струшу,
не отступлю, не побегу.
Взращенную тобою душу
непобежденной сберегу.
Не бойся, нет во мне смятенья,
еще надолго хватит сил:
победоносному терпенью
недаром Ленин нас учил.
Не бойся, мама, — я с друзьями,
а ты люби моих друзей…»
…Так я пишу далекой маме.
Я написала правду ей.Я не пишу — и так вернее,
— что старый дом разрушен наш,
что ранен брат, что я старею,
что мало хлеба, мало сна.
И главная, быть может, правда
в том, что не все узнает мать.
Ведь мы залечим эти раны,
мы все вернем себе опять!
И сон — спокойный, долгий, теплый,
и песни с самого утра,
и будет в доме, в ясных стеклах
заря вечерняя играть… И я кричу знакомым людям:
— Пишите правду матерям!
Пишите им о том, что будет.
Не жалуйтесь, что трудно нам…

Ярослав Смеляков

Хорошая девочка Лида

Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветет.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живет.

Ее золотые косицы
затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
как в поле, мелькают цветы.

И вовсе, представьте, неплохо,
что рыжий пройдоха апрель
бесшумной пыльцою веснушек
засыпал ей утром постель.

Не зря с одобреньем веселым
соседи глядят из окна,
когда на занятия в школу
с портфелем проходит она.

В оконном стекле отражаясь,
по миру идет не спеша
хорошая девочка Лида.
Да чем же она хороша?

Спросите об этом мальчишку,
что в доме напротив живет.
Он с именем этим ложится
и с именем этим встает.

Недаром на каменных плитах,
где милый ботинок ступал,
«Хорошая девочка Лида», -
в отчаяньи он написал.

Не может людей не растрогать
мальчишки упрямого пыл.
Так Пушкин влюблялся, должно быть,
так Гейне, наверно, любил.

Он вырастет, станет известным,
покинет пенаты свои.
Окажется улица тесной
для этой огромной любви.

Преграды влюбленному нету:
смущенье и робость — вранье!
На всех перекрестках планеты
напишет он имя ее.

На полюсе Южном — огнями,
пшеницей — в кубанских степях,
на русских полянах — цветами
и пеной морской — на морях.

Он в небо залезет ночное,
все пальцы себе обожжет,
но вскоре над тихой Землею
созвездие Лиды взойдет.

Пусть будут ночами светиться
над снами твоими, Москва,
на синих небесных страницах
красивые эти слова.

Александр Галич

Городской романс

…Она вещи собрала, сказала тоненько:
«А что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою!
Тебя ж не Тонька завлекла губами мокрыми,
А что у папы у её топтун под окнами.
А что у папы у её холуи с секретаршами,
А что у папы у её пайки цековские
И по праздникам кино с Целиковскою!
А что Тонька-то твоя сильно страшная —
Ты не слушай меня, я вчерашняя!
И с доскою будешь спать со стиральною
За машину его персональную…

Вот чего ты захотел, и знаешь сам,
Знаешь сам, да стесняешься,
Про любовь твердишь, про доверие,
Про высокие про материи…
А в глазах-то у тебя дача в Павшине,
Холуи до топтуны с секретаршами,
И как вы смотрите кино всей семейкою,
И как счастье на губах — карамелькою!..»

Я живу теперь в дому — чаша полная,
Даже брюки у меня — и те на «молнии»,
А вино у нас в дому — как из кладезя,
А сортир у нас в дому — восемь на десять…
А папаша приезжает сам к полуночи,
Топтуны да холуи тут все по струночке!
Я папаше подношу двести граммчиков,
Сообщаю анекдот про абрамчиков!

А как спать ложусь в кровать с дурой с Тонькою,
Вспоминаю той, другой, голос тоненький.
Ух, характер у нее — прямо бешеный,
Я звоню ей, а она трубку вешает…

Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино,
В Останкино, где «Титан» кино,
Там работает она билетершею,
На дверях стоит вся замерзшая.

Вся замерзшая, вся продрогшая,
Но любовь свою превозмогшая!
Вся иззябшая, вся простывшая,
Но не предавшая и не простившая!

Владимир Высоцкий

Про любовь в эпоху Возрождения

Может быть, выпив пол-литру
Некий художник от бед,
Встретил чужую палитру
И посторонний мольберт.Дело теперь за немногим —
Нужно натуры живой,
Глядь — симпатичные ноги
С гордой идут головой.Он подбегает к Венере:
«Знаешь ли ты, говорят —
Данте к своей, Алигьери,
Запросто шастает в ад! Ада с тобой нам не надо —
Холодно в царстве теней…
Кличут меня Леонардо.
Так раздевайся скорей! Я тебя даже нагую
Действием не оскорблю —
Ну дай я тебя нарисую
Или из глины слеплю!»Но отвечала сестричка:
«Как же вам не ай-яй-яй!
Честная я католичка —
И несогласная я! Вот испохабились нынче —
Так и таскают в постель!
Ишь Леонардо да Винчи!
Тоже какой Рафаэль! С детства я против распутства —
Не соглашуся ни в жисть!
Да мало ль что ты — для искусства,
Сперва, давай-ка, женись! Там и разденемся в спальной —
Как у людей повелось…
Да мало ль что ты гениальный!
Мы не глупее, небось!»«Что ж, у меня — вдохновенье,
Можно сказать, что экстаз!» —
Крикнул художник в волненье…
Свадьбу сыграли на раз.…Женщину с самого низа
Встретил я раз в темноте —
Это была Мона Лиза
В точности как на холсте.Бывшим подругам в Сорренто
Хвасталась эта змея:
«Ловко я интеллигента
Заполучила в мужья!..»Вкалывал он больше года —
Весь этот длительный срок
Всё ухмылялась Джоконда:
Мол, дурачок, дурачок!..В песне разгадка даётся
Тайны улыбки, а в ней —
Женское племя смеётся
Над простодушьем мужей!

Василий Лебедев-кумач

Марш веселых ребят

Легко на сердце от песни веселой,
Она скучать не дает никогда,
И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города.Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет, и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет! Шагай вперед, комсомольское племя,
Шути и пой, чтоб улыбки цвели.
Мы покоряем пространство и время,
Мы — молодые хозяева земли.Нам песня жить и любить помогает,
Она, как друг, и зовет, и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет! Мы все добудем, поймем и откроем:
Холодный полюс и свод голубой.
Когда страна быть прикажет героем,
У нас героем становится любой.Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет, и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет! Мы можем петь и смеяться, как дети,
Среди упорной борьбы и труда,
Ведь мы такими родились на свете,
Что не сдаемся нигде и никогда.Нам песня жить и любить помогает,
Она, как друг, и зовет, и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет.И если враг нашу радость живую
Отнять захочет в упорном бою,
Тогда мы песню споем боевую
И встанем грудью за Родину свою.Нам песня строить и жить помогает,
Она на крыльях к победе ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет.

Вадим Шефнер

Первая любовь

Андрея Петрова убило снарядом.
Нашли его мертвым у свежей воронки.
Он в небо глядел немигающим взглядом,
Промятая каска лежала в сторонке.
Он весь был в тяжелых осколочных ранах,
И взрывом одежда раздергана в ленты.
И мы из пропитанных кровью карманов
У мертвого взяли его документы.
Чтоб всем, кто товарищу письма писали,
Сказать о его неожиданной смерти,
Мы вынули книжку с его адресами
И пять фотографий в потертом конверте
Вот здесь он ребенком, вот братья-мальчишки,
А здесь он сестрою на станции дачной…
Но выпала карточка чья-то из книжки,
Обернутая в целлулоид прозрачный.
Он нам не показывал карточку эту.
Впервые на поле, средь дымки рассветной,
Смутясь, мы взглянули на девушку эту,
Веселую девушку в кофточке светлой.
В соломенной шляпе с большими полями,
Ему улыбаясь лукаво и строго,
Стояла она на широкой поляне,
Где вдаль убегает лесная дорога.
Мы письма напишем родным и знакомым,
Мы их известим о негаданной смерти,
Мы деньги пошлем им, мы снимки вернем им,
Мы адрес надпишем на каждом конверте.
Но как нам пройти по воронкам и комьям
В неведомый край, на поляну лесную?
Он так, видно, адрес той девушки помнил,
Что в книжку свою не вписал записную.
К ней нет нам пути — ни дорог, ни тропинок,
Ее не найти нам… Но мы угадали,
Кому нам вернуть этот маленький снимок,
Который на сердце хранился годами.
И в час, когда травы тянулись к рассвету
И яма чернела на низком пригорке,
Мы дали три залпа — и карточку эту
Вложили Петрову в карман гимнастерки.

Расул Гамзатов

Три сонета

Перевод Л. Дымовой

1

В Японии читал стихи свои
На языке родном — в огромном зале.
— О чем стихи? — спросили. — О любви.
— Еще раз прочитайте, — мне сказали.

Читал стихи аварские свои
В Америке.— О чем они? — спросили.
И я ответил честно: — О любви.
— Еще раз прочитайте, — попросили.

Знать, на любом понятны языке
Стихи о нашем счастье и тоске,
И о твоей улыбке на рассвете.

И мне открылась истина одна:
Влюбленными земля населена,
А нам казалось, мы одни на свете.

2

— Скажи «люблю», — меня просили в Риме,
На языке народа своего! —
И я назвал твое простое имя,
И повторили все вокруг его.

— Как называют ту, что всех любимей?
Как по-аварски «жизнь» и «божество»? —
И я назвал твое простое имя,
И повторили все вокруг его.

Сказали мне: — Не может быть такого,
Чтоб было в языке одно лишь слово.
Ужель язык так необычен твой?

И я, уже не в силах спорить с ними,
Ответил, что одно простое имя
Мне заменяет весь язык родной.

3

Нет, ты не сон, не забытье,
Не чудной сказки свет туманный
Страданье вечное мое,
Незаживающая рана.

Я буду глух и слеп к обману,
Но только пусть лицо твое
Мне озаряет постоянно
Дорогу, дни, житье-бытье.

Чтобы с тобою рядом быть,
Готов я песни все забыть,
Вспять повернуть земные реки —

Но понимаю я, скорбя,
Что на земле нашел тебя,
Чтоб тут же потерять навеки.

Эдуард Асадов

Жар-птица

— Любовь? Ее нет между нами, —
Мне строго сказала она. —
Хотите, мы будем друзьями,
Мне верная дружба нужна.

Что спорить, она откровенна,
Но только я хмуро молчу.
Ведь я же солгу непременно,
Когда ей скажу, что хочу.

Что ж, дружба — хорошее дело!
В ней силы не раз почерпнешь,
Но дружба имеет пределы,
А мне они по сердцу нож!

Как жил я, что в сердце вплеталось,
Я все бы ей мог рассказать,
Когда бы она попыталась,
Когда б захотела понять.

Идя сквозь невзгоды и вьюги,
Не встретил я преданных глаз.
Случайные лгали подруги,
Я сам ошибался не раз.

Но думал я: вспыхнут зарницы.
Я знал: надо верить и ждать.
Не может так быть, чтоб жар-птицы
Я в мире не смог отыскать!

Когда же порой мне казалось,
Что к цели приблизился я,
Жар-птица, увы, превращалась
В простого, как хвощ, воробья.

Вспорхнув, воробьи улетали,
И снова я верил и ждал.
И все-таки вспыхнули дали!
И все-таки мир засиял!

И вот, наконец, золотые
Я россыпи в сердце открыл.
Наверное, в жизни впервые
Я так горячо полюбил!

Моя долгожданная, здравствуй!
Ты чувств не найдешь горячей.
Иди и в душе моей царствуй!
Я весь тут — бери и владей!

Жар-птица сверкнула глазами,
И строго сказала она:
— Любовь? Ее нет между нами.
Хотите, мы будем друзьями,
Мне верная дружба нужна.

Что спорить, она откровенна,
Но только я хмуро молчу.
Ведь я же солгу непременно,
Когда ей скажу, что хочу.

Эдуард Асадов

Обидная любовь

Пробило десять. В доме тишина.
Она сидит и напряженно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна,
Вдруг позвонит любимый, вдруг придет?!

Пусть вечер люстру звездную включил,
Не так уж поздно, день еще не прожит.
Не может быть, чтоб он не позвонил!
Чтобы не вспомнил — быть того не может!

«Конечно же, он рвался, и не раз,
Но масса дел: то это, то другое…
Зато он здесь и сердцем и душою».
К чему она хитрит перед собою
И для чего так лжет себе сейчас?

Ведь жизнь ее уже немало дней
Течет отнюдь не речкой Серебрянкой:
Ее любимый постоянно с ней —
Как хан Гирей с безвольной полонянкой.

Случалось, он под рюмку умилялся
Ее душой: «Так преданна всегда!»
Но что в душе той — радость иль беда?
Об этом он не ведал никогда,
Да и узнать ни разу не пытался.

Хвастлив иль груб он, трезв или хмелен,
В ответ — ни возражения, ни вздоха.
Прав только он и только он умен,
Она же лишь «чудачка» и «дуреха».

И ей ли уж не знать о том, что он
Ни в чем и никогда с ней не считался,
Сто раз ее бросал и возвращался,
Сто раз ей лгал и был всегда прощён.

В часы невзгод твердили ей друзья:
— Да с ним пора давным-давно расстаться.
Будь гордою. Довольно унижаться!
Сама пойми: ведь дальше так нельзя!

Она кивала, плакала порой.
И вдруг смотрела жалобно на всех:
— Но я люблю… Ужасно… Как на грех!..
И он уж все же не такой плохой!

Тут было бесполезно препираться,
И шла она в свой добровольный плен,
Чтоб вновь служить, чтоб снова унижаться
И ничего не требовать взамен.

Пробило полночь. В доме тишина…
Она сидит и неотступно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна:
Вдруг позвонит? А вдруг еще придет?

Любовь приносит радость на порог.
С ней легче верить, и мечтать, и жить.
Но уж не дай, как говорится, бог
Вот так любить!

Борис Корнилов

Качка на Каспийском море

За кормою вода густая —
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она,
и, качаясь, идут валы
от Баку до Махачкалы.

Мы теперь не поём, не спорим,
мы водою увлечены —
ходят волны Каспийским морем
небывалой величины.

А потом —
затихают воды —
ночь каспийская,
мёртвая зыбь;
знаменуя красу природы,
звёзды высыпали
как сыпь;
от Махачкалы
до Баку
луны плавают на боку.

Я стою себе, успокоясь,
я насмешливо щурю глаз —
мне Каспийское море по пояс,
нипочём…
Уверяю вас.

Нас не так на земле качало, нас
мотало кругом во мгле —
качка в море берёт начало,
а бесчинствуют на земле.

Нас качало в казачьих седлах,
только стыла по жилам кровь,
мы любили девчонок подлых —
нас укачивала любовь.

Водка, что ли, ещё?
И водка —
спирт горячий,
зелёный, злой, —
нас качало в пирушках вот как —
с боку на бок
и с ног долой…

Только звёзды летят картечью,
говорят мне:
«Иди, усни…»
Дом, качаясь, идет навстречу,
сам качаешься, чёрт возьми…

Стынет соль
девятого пота
на протравленной коже спины,
и качает меня работа
лучше спирта
и лучше войны.

Что мне море?
Какое дело
мне до этой зелёной беды?
Соль тяжёлого, сбитого тела
солонее морской воды.

Что мне (спрашиваю я), если
наши зубы,
как пена, белы —
и качаются наши песни
от Баку
до Махачкалы.

Александр Твардовский

Василий Теркин: 18. О любви

Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…

Не подарок, так белье
Собрала, быть может,
И что дольше без нее,
То она дороже.

И дороже этот час,
Памятный, особый,
Взгляд последний этих глаз,
Что забудь попробуй.

Обойдись в пути большом,
Глупой славы ради,
Без любви, что видел в нем,
В том прощальном взгляде.

Он у каждого из нас
Самый сокровенный
И бесценный наш запас,
Неприкосновенный.

Он про всякий час, друзья,
Бережно хранится.
И с товарищем нельзя
Этим поделиться,
Потому — он мой, он весь —
Мой, святой и скромный,
У тебя он тоже есть,
Ты подумай, вспомни.

Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…

И приходится сказать,
Что из всех тех женщин,
Как всегда, родную мать
Вспоминают меньше.

И не принято родной
Сетовать напрасно, —
В срок иной, в любви иной
Мать сама была женой
С тем же правом властным.

Да, друзья, любовь жены, —
Кто не знал — проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.

Ты ей только не перечь,
Той любви, что вправе
Ободрить, предостеречь,
Осудить, прославить.

Вновь достань листок письма,
Перечти сначала,
Пусть в землянке полутьма,
Ну-ка, где она сама
То письмо писала?

При каком на этот раз
Примостилась свете?
То ли спали в этот час,
То ль мешали дети.
То ль болела голова
Тяжко, не впервые,
Оттого, брат, что дрова
Не горят сырые?..

Впряжена в тот воз одна,
Разве не устанет?
Да зачем тебе жена
Жаловаться станет?

Жены думают, любя,
Что иное слово
Все ж скорей найдет тебя
На войне живого.

Нынче жены все добры,
Беззаветны вдосталь,
Даже те, что до поры
Были ведьмы просто.

Смех — не смех, случалось мне
С женами встречаться,
От которых на войне
Только и спасаться.

Чем томиться день за днем
С той женою-крошкой,
Лучше ползать под огнем
Или под бомбежкой.

Лучше, пять пройдя атак,
Ждать шестую в сутки…
Впрочем, это только так,
Только ради шутки.

Нет, друзья, любовь жены —
Сотню раз проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.

И одно сказать о ней
Вы б могли вначале:
Что короче, что длинней —
Та любовь, война ли?

Но, бестрепетно в лицо
Глядя всякой правде,
Я замолвил бы словцо
За любовь, представьте.

Как война на жизнь ни шла,
Сколько ни пахала,
Но любовь пережила
Срок ее немалый.

И недаром нету, друг,
Письмеца дороже,
Что из тех далеких рук,
Дорогих усталых рук
В трещинках по коже,

И не зря взываю я
К женам настоящим:
— Жены, милые друзья,
Вы пишите чаще.

Не ленитесь к письмецу
Приписать, что надо.
Генералу ли, бойцу,
Это — как награда.

Нет, товарищ, не забудь
На войне жестокой:
У войны короткий путь,
У любви — далекий.

И ее большому дню
Сроки близки ныне.
А к чему я речь клоню?
Вот к чему, родные.

Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…

Но хотя и жалко мне,
Сам помочь не в силе,
Что остался в стороне
Теркин мой Василий.

Не случилось никого
Проводить в дорогу.
Полюбите вы его,
Девушки, ей-богу!

Любят летчиков у нас,
Конники в почете.
Обратитесь, просим вас,
К матушке-пехоте!

Пусть тот конник на коне,
Летчик в самолете,
И, однако, на войне
Первый ряд — пехоте.

Пусть танкист красив собой
И горяч в работе,
А ведешь машину в бой —
Поклонись пехоте.

Пусть форсист артиллерист
В боевом расчете,
Отстрелялся — не гордись,
Дела суть — в пехоте.

Обойдите всех подряд,
Лучше не найдете:
Обратите нежный взгляд,
Девушки, к пехоте.

Полюбите молодца,
Сердце подарите,
До победного конца
Верно полюбите!


Иосиф Бродский

Стрельнинская элегия

Дворцов и замков свет, дворцов и замков,
цветник кирпичных роз, зимой расцветших,
какой родной пейзаж утрат внезапных,
какой прекрасный свист из лет прошедших.

Как будто чей-то след, давно знакомый,
ты видишь на снегу в стране сонливой,
как будто под тобой не брег искомый,
а прежняя земля любви крикливой.

Как будто я себя и всех забуду,
и ты уже ушла, простилась даже,
как будто ты ушла совсем отсюда,
как будто умерла вдали от пляжа.

Ты вдруг вошла навек в электропоезд,
увидела на миг закат и крыши,
а я еще стою в воде по пояс
и дальний гром колес прекрасный слышу.

Тебя здесь больше нет. Не будет боле.
Забвенья свет в страну тоски и боли
слетает вновь на золотую тризну,
прекрасный свет над незнакомой жизнью.

Все так же фонари во мгле белеют,
все тот же теплоход в заливе стынет,
кружится новый снег, и козы блеют,
как будто эта жизнь тебя не минет.

Тебя здесь больше нет, не будет боле,
пора и мне из этих мест в дорогу.
Забвенья нет. И нет тоски и боли,
тебя здесь больше нет — и слава Богу.

Пусть подведут коня — и ногу в стремя,
все та же предо мной златая Стрельна,
как будто вновь залив во мгле белеет,
и вьется новый снег, и козы блеют.

Как будто бы зимой в деревне царской
является мне тень любви напрасной,
и жизнь опять бежит во мгле январской
замерзшею волной на брег прекрасный.

Владимир Маяковский

Сплетник

Петр Иванович Сорокин
в страсти —
      холоден, как лёд.
Все
  ему
    чужды пороки:
и не курит
     и не пьёт.
Лишь одна
      любовь
          рекой
залила
    и в бездну клонит —
любит
   этакой серьгой
повисеть на телефоне.
Фарширован
      сплетен
          кормом,
он
  вприпрыжку,
        как коза,
к первым
     вспомненным
            знакомым
мчится
    новость рассказать.
Задыхаясь
     и сипя,
добредя
    до вашей
         дали,
он
  прибавит от себя
пуд
  пикантнейших деталей.
«Ну… —
    начнет,
        пожавши руки, —
обхохочете живот,
Александр
     Петрович
          Брюкин —
с секретаршею живет.
А Иван Иваныч Тестов —
первый
    в тресте
        инженер —
из годичного отъезда
возвращается к жене.
А у той,
    простите,
         скоро —
прибавленье!
       Быть возне!
Кстати,
    вот что —
         целый город
говорит,
    что раз
        во сне…»
Скрыл
   губу
     ладоней ком,
стал
   от страха остролицым.
«Новость:
     предъявил…
           губком…
ультиматум
      австралийцам».
Прослюнявив новость
           вкупе
с новостишкой
       странной
            с этой,
быстро
    всем
       доложит —
             в супе
что
  варилось у соседа,
кто
  и что
     отправил в рот,
нет ли,
    есть ли
        хахаль новый,
и из чьих
     таких
        щедрот
новый
   сак
     у Ивановой.
Когда
   у такого
       спросим мы
желание
     самое важное —
он скажет:
     «Желаю,
         чтоб был
              мир
огромной
     замочной скважиной.
Чтоб, в скважину
        в эту
          влезши на треть,
слюну
   подбирая еле,
смотреть
     без конца,
          без края смотреть —
в чужие
    дела и постели».

Маргарита Агашина

В обеденный перерыв

Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
что «люди до стихов не доросли», что «молодёжь и в клубе-то нечасто»,
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»…
Мы, наконец, приходим на участок
и смотрим:
полон красный уголок! Сидят ребята — парни и девчонки —
от сцены до последнего ряда!
Попутчик мой в восторге снял кепчонку
и, подмигнув, сказал:
— Вот это да! …Ах, это состоянье боевое,
когда стихи свои — на суд людской!
Зал был со мной.
Но в зале было двое,
колдующих над шахматной доской. Я понимала: время перерыва,
у них обед и им не до меня.
И вот один из них неторопливо
берёт за гриву белого коня. Что ж, обижаться тут не полагалось,
но и сдаваться мне не по нутру.
Как я старалась, как я добивалась,
чтобы ребята бросили игру! Уже в блокноте зримо и весомо,
моим успехом удовлетворён,
поставил птичку деятель завкома,
такую же бескрылую, как он. Уже девчонка на скамейке левой
платок искала, мелочью звеня.
А те, как пешкой, крутят королевой
и всё равно
не смотрят на меня. По клеткам кони скачут угловато
и царственно шагают короли.
И я одна на свете виновата,
что двое до стихов не доросли! Меня упрямой называли с детства,
но не упрямство вспыхнуло в крови,
напомнив мне испытанное средство…
И я читаю
только
о любви. Не знаю, может, правда столько было
в стихах любви, и счастья, и тоски,
а может, просто —
я тебя любила…
Но парни оторвались от доски! …Я уходила от ребят в восторге,
читателя почувствовав плечом.
Неужто скажут завтра
в книготорге:
— Стихи!
Не покупают нипочем!

Эдуард Асадов

Нужные люди

С грохотом мчится вперед эпоха,
Жаркое время — а ну держись!
Что хорошо в ней, а что в ней плохо?
Попробуй-ка вникни и разберись!

И я, как умею, понять пытаюсь.
Я жить по-готовому не привык.
Думаю, мучаюсь, разбираюсь
И все же порою встаю в тупик.

Ну что же действительно получается?!
Ведь бьется, волнуется жизнь сама!
А люди вдруг словно порою пятятся
От чувства к расчетливости ума.

Ну как мы о ближних всегда судили?
— Вой этот — добряга. А этот — злой.
А тот вон — ни рыба ни мясо или
Бесцветный, ну попросту никакой!

Теперь же все чаще в наш четкий век
Является термин практично-модный.
И слышишь: не «добрый» иль, скажем, «подлый»
А просто: «нужный вам человек».

И в гости, как правило, приглашаются
Не те, с кем близки вы и с кем дружны,
Не люди, что к вам бескорыстно тянутся,
А люди, которые вам «нужны».

Когда же в дом они не приходят
(Начальство, случается, любит шик),
Тогда их уже в рестораны водят
На рюмку, на музыку и шашлык.

Но этак же может и впрямь пригреться
Манера все чаще менять друзей
На «нужных», на «выгодных» нам людей,
Чужих абсолютно уму и сердцу!

Да разве же стоит любая туша,
Чтоб совесть пред нею валять в пыли?!
Нельзя, чтобы люди меняли душу
На всякие бизнесы и рубли!

И если самим не забить тревогу,
Идя вот таким «деловым» путем,
То мы ж оскотинимся, ей же богу!
Иль просто в двуличии пропадем!

И, может быть, стоит себе сейчас
Сказать прямодушнее строгих судей,
Что самые нужные в мире люди
Лишь те, кто действительно любит нас!

Владимир Высоцкий

Зэка Васильев и Петров-зэка

Сгорели мы по недоразумению:
Он за растрату сел, а я — за Ксению.
У нас любовь была, но мы рассталися,
Она кричала и сопротивлялася.

На нас двоих нагрянула ЧК,
И вот теперь мы оба с ним зэка —
Зэка Васильев и Петров-зэка.

А в лагерях — не жизнь, а темень-тьмущая:
Кругом майданщики, кругом домушники,
Кругом ужасные к нам отношения
И очень странные поползновения.

Ну, а начальству наплевать за что и как,
Мы для начальства — те же самые зэка:
Зэка Васильев и Петров-зэка.

И вот решили мы: бежать нам хочется,
Не то всё это очень плохо кончится —
Нас каждый день мордуют уголовники,
И главный врач зовёт к себе в любовники.

И вот в бега решили мы, ну, а пока
Мы оставалися всё теми же зэка —
Зэка Васильев и Петров-зэка.

Четыре года мы побег готовили —
Харчей три тонны мы наэкономили,
И нам с собою даже дал половничек
Один ужасно милый уголовничек.

И вот ушли мы с ним — в руке рука,
Рукоплескало нашей дерзости зэка —
Зэка Петрову, Васильеву-зэка.

И вот по тундре мы, как сиротиночки,
Не по дороге всё, а по тропиночке,
Куда мы шли — в Москву или в Монголию, —
Он знать не знал, паскуда, я — тем более.

Я доказал ему, что запад — где закат,
Но было поздно: нас зацапала ЧК —
Зэка Петрова, Васильева-зэка.

Потом — приказ про нашего полковника,
Что он поймал двух крупных уголовников.
Ему за нас — и деньги, и два ордена,
А он от радости всё бил по морде нас.

Нам после этого прибавили срока,
И вот теперь мы те же самые зэка —
Зэка Васильев и Петров-зэка.

Владимир Маяковский

Севастополь — Ялта

В авто
   насажали
        разных армян,
рванулись —
      и мы в пути.
Дорога до Ялты
        будто роман:
все время
     надо крутить.
Сначала
    авто
      подступает к горам,
охаживая кря́жевые.
Вот так и у нас
       влюбленья пора:
наметишь —
      и мчишь, ухаживая.
Авто
  начинает
       по солнцу трясть,
то жаренней ты,
        то варённей:
так сердце
     тебе
       распаляет страсть,
и грудь —
    раскаленной жаровней.
Привал,
    шашлык,
         не вяжешь лык,
с кружением
      нету сладу.
У этих
   у самых
       гроздьев шашлы —
совсем поцелуйная сладость.
То солнечный жар,
         то ущелий тоска, —
не верь
    ни единой версийке.
Который москит
        и который мускат,
и кто персюки́
       и персики?
И вдруг вопьешься,
         любовью залив
и душу,
    и тело,
        и рот.
Так разом
     встают
         облака и залив
в разрыве
     Байдарских ворот.
И сразу
    дорога
        нудней и нудней,
в туннель,
     тормозами тужась.
Вот куча камня,
        и церковь над ней —
ужасом
    всех супружеств.
И снова
    почти
       о скалы скулой,
с боков
    побелелой глядит.
Так ревность
       тебя
         обступает скалой —
за камнем
     любовник бандит.
А дальше —
      тишь;
         крестьяне, корпя,
лозой
   разделали скаты
Так,
  свой виноградник
           по́том кропя,
и я
  рисую плакаты.
Пото́м,
   пропылясь,
         проплывают года,
труся́т
   суетнею мышиной,
и лишь
    развлекает
         семейный скандал
случайно
     лопнувшей шиной.
Когда ж
    окончательно
           это доест,
распух
    от моторного гвалта —
— Стоп! —
     И склепом
          отдельный подъезд:
— Пожалте
     червонец!
          Ялта.

Белла Ахмадулина

Снег

Лишь бы жить, лишь бы пальцами трогать,
лишь бы помнить, как подле моста
снег по-женски закидывал локоть,
и была его кожа чиста.

Уважать драгоценную важность
снега, павшего в руки твои,
и нести в себе зимнюю влажность
и такое терпенье любви.

Да уж поздно. О милая! Стыну
и старею.
О взлет наших лиц —
в снегопаданье, в бархат, в пустыню,
как в уют старомодных кулис.

Было ль это? Как чисто, как крупно
снег летит… И, наверно, как встарь,
с январем побрататься нетрудно.
Но минуй меня, брат мой, январь.

Пролетание и прохожденье —
твой урок я усвоил, зима.
Уводящее в вечность движенье
омывает нас, сводит с ума.

Дорогая, с каким снегопадом
я тебя отпустил в белизну
в синем, синеньком, синеватом
том пальтишке — одну, о одну?

Твоего я не выследил следа
и не выгадал выгоды нам —
я следил расстилание снега,
его склонность к лиловым тонам.

Как подумаю — радуг неровность,
гром небесный, и звезды, и дым —
о, какая нависла огромность
над печальным сердечком твоим.

Но с тех пор, властью всех твоих качеств,
снег целует и губит меня.
О запинок, улыбок, чудачеств
снегопад среди белого дня!

Ты меня не утешишь свободой,
и в великом терпенье любви
всею белой и синей природой
ты ложишься на плечи мои.

Как снежит… И стою я под снегом
на мосту, между двух фонарей,
как под плачем твоим, как под смехом,
как под вечной заботой твоей.

Все играешь, метелишь, хлопочешь.
Сжалься же, наконец, надо мной —
как-нибудь, как угодно, как хочешь,
только дай разминуться с зимой.

Евгений Евтушенко

Цветы лучше пуль

Тот, кто любит цветы,
Тот, естественно, пулям не нравится.
Пули — леди ревнивые.
Стоит ли ждать доброты?
Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе,
Ты убита за то, что любила цветы.

Это было Чистейших надежд выражение,
В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс,
Ты вложила цветок
В держимордово дуло ружейное
И сказала: «Цветы лучше пуль».

Не дарите цветов государству,
Где правда карается.
Государства такого отдарок циничен, жесток.
И отдарком была тебе, Аллисон Краузе,
Пуля,
Вытолкнувшая цветок.

Пусть все яблони мира
Не в белое — в траур оденутся!
Ах, как пахнет сирень,
Но не чувствуешь ты ничего.
Как сказал президент про тебя,
Ты «бездельница».
Каждый мертвый — бездельник,
Но это вина не его.

Встаньте, девочки Токио,
Мальчики Рима,
Поднимайте цветы
Против общего злого врага!
Дуньте разом на все одуванчики мира!
О, какая великая будет пурга!

Собирайтесь, цветы, на войну!
Покарайте карателей!
За тюльпаном тюльпан,
За левкоем левкой,
Вырываясь от гнева
Из клумб аккуратненьких,
Глотки всех лицемеров
Заткните корнями с землей!

Ты опутай, жасмин,
Миноносцев подводные лопасти!
Залепляя прицелы,
Ты в линзы отчаянно впейся, репей!
Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы,
И скрутите винты самолетов,
Беременных смертью детей!

Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже!
Пусть приятно касаться
Девической нежной щеки, —
Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам!
Подлинней, поострей отрастите шипы!

Собирайтесь, цветы, на войну!
Защитите прекрасное!
Затопите шоссе и проселки,
Как армии грозный поток,
И в колонны людей и цветов
Встань, убитая Аллисон Краузе,
Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок!