Малый рост, усы большие,
Волос белый и нечастый,
Генерал любил Россию,
Как предписано начальством.А еще любил дорогу:
Тройки пляс в глуши просторов.
А еще любил немного
Соль солдатских разговоров.Шутки тех, кто ляжет утром
Здесь в Крыму иль на Кавказе.
Устоявшуюся мудрость
В незатейливом рассказе.Он ведь вырос с ними вместе.
Вместе бегал по баштанам…
Дворянин мелкопоместный,
Сын
в отставке капитана.У отца протекций много,
Только рано умер — жалко.
Генерал пробил дорогу
Только саблей да смекалкой.Не терпел он светской лени,
Притеснял он интендантов,
Но по части общих мнений
Не имел совсем талантов.И не знал он всяких всячин
О бесправье и о праве.
Был он тем, кем был назначен, —
Был столпом самодержавья.Жил, как предки жили прежде,
И гордился тем по праву.
Бил мадьяр при Будапеште,
Бил поляков под Варшавой.И с французами рубился
В севастопольском угаре…
Знать, по праву он гордился
Верной службой государю.Шел дождями и ветрами,
Был везде, где было нужно…
Шел он годы… И с годами
Постарел на царской службе.А когда эмира с ханом
Воевать пошла Россия,
Был он просто стариканом,
Малый рост, усы большие.Но однажды бывшим в силе
Старым другом был он встречен.
Вместе некогда дружили,
Пили водку перед сечей… Вместе все.
Но только скоро
Князь отозван был в Россию,
И пошел, по слухам, в гору,
В люди вышел он большие.И подумал князь, что нужно
Старику пожить в покое,
И решил по старой дружбе
Все дела его устроить.Генерала пригласили
В Петербург от марша армий.
Генералу предложили
Службу в корпусе жандармов.— Хватит вас трепали войны,
Будет с вас судьбы солдатской,
Все же здесь куда спокойней,
Чем под солнцем азиатским.И ответил строгий старец,
Не выказывая радость:
— Мне доверье государя —
Величайшая награда.А служить — пусть служба длится
Старой должностью моею…
Я могу еще рубиться,
Ну, а это — не умею.И пошел паркетом чистым
В азиатские Сахары…
И прослыл бы нигилистом,
Да уж слишком был он старый.
Уже июнь. Темней вокруг кусты.
И воздух — сух. И стала осень ближе.
Прости меня, Господь… Но красоты
Твоей земли уже почти не вижу.Всё думаю, куда ведут пути,
Кляну свой век и вдаль смотрю несмело,
Как будто я рождён был мир спасти,
И до всего другого нет мне дела.Как будто не Тобой мне жизнь дана,
Не Ты все эти краски шлешь навстречу…
Я не заметил, как прошла весна,
Я так зимы и лета не замечу.…Причастности ль, проклятья ль тут печать
Не знаю… Но способность к вдохновенью
Как раз и есть уменье замечать
Исполненные сущности мгновенья.Чтоб — даже пусть вокруг тоска и зло, —
Мгновенье то в живой строке дрожало
И возвращало суть, и к ней влекло,
И забывать себя душе мешало.Жизнь все же длится — пусть в ней смысл исчез.
Все ж надо помнить, что подарок это:
И ясный день, и дождь, и снег, и лес,
И все, чего вне этой жизни нету.Ведь это — так…
Хоть впрямь терпеть нельзя,
Что нашу жизнь чужие люди тратят,
Хоть впрямь за горло схвачены друзья,
И самого не нынче завтра схватят.Хоть гложет мысль, что ты на крест идешь,
Чтоб доказать… А ничего не будет:
Твой светлый крест зальет, как море, ложь,
И, в чем тут было дело, — мир забудет.Но это — так… Живи, любя, дыша:
Нет откровенья в схватках с низкой ложью.
Но без души — не любят… А душа
Всевластьем лжи пренебрегать не может.Все рвется к правде, как из духоты.
Все мнится ей, что крылья — в грязной жиже.
…Мне стыдно жить, не видя красоты
Твоей земли, Господь… А вот — не вижу.
Есть в сумерках блаженная свобода
от явных чисел века, года, дня.
Когда? — Неважно. Вот открытость входа
в глубокий парк, в далекий мельк огня.
Ни в сырости, насытившей соцветья,
ни в деревах, исполненных любви,
нет доказательств этого столетья, —
бери себе другое — и живи.
Ошибкой зренья, заблужденьем духа
возвращена в аллеи старины,
бреду по ним. И встречная старуха,
словно признав, глядит со стороны.
Средь бела дня пустынно это место.
Но в сумерках мои глаза вольны
увидеть дом, где счастливо семейство,
где невпопад и пылко влюблены,
где вечно ждут гостей на именины —
шуметь, краснеть и руки целовать,
где и меня к себе рукой манили,
где никогда мне гостем не бывать.
Но коль дано их голосам беспечным
стать тишиною неба и воды, —
чьи пальчики по клавишам лепечут? —
Чьи кружева вступают в круг беды?
Как мне досталась милость их привета,
тот медленный, затеянный людьми,
старинный вальс, старинная примета
чужой печали и чужой любви?
Еще возможно для ума и слуха
вести игру, где действуют река,
пустое поле, дерево, старуха,
деревня в три незрячих огонька.
Души моей невнятная улыбка
блуждает там, в беспамятстве, вдали,
в той родине, чья странная ошибка
даст мне чужбину речи и земли.
Но темнотой испуганный рассудок
трезвеет, рыщет, снова хочет знать
живых вещей отчетливый рисунок,
мой век, мой час, мой стол, мою кровать.
Еще плутая в омуте росистом,
я слышу, как на диком языке
мне шлет свое проклятие транзистор,
зажатый в непреклонном кулаке.
Сибирь не любит насаждений —
Не зря в народе говорят.
Порой пятна листвяной тени
На сто дворов не встретит взяглд.И суть не в том, что злы морозы, —
Не о вишнёвых речь садах, —
Но хоть бы ствол мелькнул берёзы
Иль куст рябины на задах.Домов обвветренная серость,
Задворков голых скучный вид, —
Вся неприятная оседлость —
Она о многом говорит.О том, как деды в диком крае
За трудным пашенным добром
Ходили в бой, отодвигая
Тайгу огнём и топором; Тайгу, что их теснила темью
И свой вела из года в год
На тех завидных, жирных землях
Извечный севооборот.Какая к лесу будет жалость,
зачем он был — тот самый куст:
За ним тайга вблизи держалась,
И мрак, и глушь, и зверь, и гнус… Нет, даже спрашивать неловко
Насчет посадочных забот
В таких местах, где раскорчевка
И нынче в поле — жаркий пот; Где ради каждой новой сотки
Земли из-под вчерашних пней
Гремят бульдозеры, лебёдки,
Взрывчатка ухает на ней… Все так. Но тем ещё дороже
Душе моей, когда порой
И здесь увидишь вдоль дороги
Березок юных ровный строй; Цепочку елей малолетних,
Подростков тополей чреду, —
Они для глаза тем приметней,
Что вся тайга ещё в виду; Вся эта просека Сибири
Вдоль знаменитого шоссе, —
Вовек без надобности были
Ей даже думы о красе.И светлой верю я примете,
Не в дальних далях вижу срок,
Когда и этот край на свете
Мы обратим до пяди впрок, —С не меньшей, может быть, любовью,
Чем та, что знают на земле
Сады и рощи Подмосковья
Иль Крым, ухоженный в тепле.
Посвящается памяти кубинского
национального героя Хосе Антонио
Эчеварилья. Подпольная кличка его
была «Мансана», что по-испански
означает «яблоко».Жил паренёк по имени Мансана
с глазами родниковой чистоты,
с душой такой же шумной,
как мансарда,
где голуби, гитары и холсты.
Любил он кукурузные початки,
любил бейсбол,
детей,
деревья,
птиц
и в бешеном качании пачанги
нечаянность двух чуд из-под ресниц!
Но в пареньке по имени Мансана,
который на мальчишку был похож,
суровость отчуждённая мерцала,
когда он видел ханжество и ложь.
А ложь была на Кубе разодета.
Она по всем паркетам разлилась.
Она в автомобиле президента
сидела,
по-хозяйски развалясь.
Она во всех газетах чушь порола
и, начиная яростно с утра,
порой
перемежаясь
рок-н-роллом,
по радио
орала
в рупора.
И паренёк
по имени Мансана
не ради славы —
просто ради всех,
чтоб Куба правду всё-таки узнала,
решил с друзьям взять радиоцентр!
И вот,
туда ворвавшись с револьвером,
у шансонетки вырвав микрофон,
как голос Кубы,
мужество и вера,
стал говорить народу правду он.
Лишь три минуты!
Три минуты только!
И — выстрел…
И — не слышно ничего.
Батистовская пуля стала точкой
в той речи незаконченной его.
И снова рок-н-ролл завыл исправно…
А он,
теперь уже непобедим,
отдавший жизнь
за три минуты правды,
лежал с лицом
счастливо-молодым…
Я обращаюсь к молодёжи мира!
Когда страной какой-то правит ложь,
когда газеты врут неутомимо, —
ты помни про Мансану,
молодёжь.
Так надо жить —
не развлекаться праздно!
Идти на смерть,
забыв покой,
уют,
но говорить —
хоть три минуты —
правду!
Хоть три минуты!
Пусть потом убьют!
Во хмелю слегка,
Лесом правил я.
Не устал пока, -
Пел за здравие.
А умел я петь
Песни вздорные:
"Как любил я вас,
Очи черные…"
То плелись, то неслись, то трусили рысцой.
И болотную слизь конь швырял мне в лицо.
Только я проглочу вместе с грязью слюну,
Штоф у горла скручу — и опять затяну:
"Очи черные!
Как любил я вас…"
Но — прикончил я
То, что впрок припас.
Головой тряхнул,
Чтоб слетела блажь,
И вокруг взглянул -
И присвистнул аж:
Лес стеной впереди — не пускает стена, -
Кони прядут ушами, назад подают.
Где просвет, где прогал — не видать ни рожна!
Колют иглы меня, до костей достают.
Коренной ты мой,
Выручай же, брат!
Ты куда, родной, -
Почему назад?!
Дождь — как яд с ветвей -
Недобром пропах.
Пристяжной моей
Волк нырнул под пах.
Вот же пьяный дурак, вот же налил глаза!
Ведь погибель пришла, а бежать — не суметь, -
Из колоды моей утащили туза,
Да такого туза, без которого — смерть!
Я ору волкам:
"Побери вас прах!.." -
А коней пока
Подгоняет страх.
Шевелю кнутом -
Бью крученые
И ору притом:
"Очи черные!.."
Храп, да топот, да лязг, да лихой перепляс -
Бубенцы плясовую играют с дуги.
Ах вы кони мои, погублю же я вас, -
Выносите, друзья, выносите, враги!
…От погони той
Даже хмель иссяк.
Мы на кряж крутой -
На одних осях,
В хлопьях пены мы -
Струи в кряж лились, -
Отдышались, отхрипели
Да откашлялись.
Я лошадкам забитым, что не подвели,
Поклонился в копыта, до самой земли,
Сбросил с воза манатки, повел в поводу…
Спаси бог вас, лошадки, что целым иду!
Был у меня соперник, неглупый был и красивый,
Рожденный, видать, в рубашке, — все удавалось ему.
Был он не просто соперник,
а, как говориться, счастливый,
Та, о которой мечтал я, сердцем рвалась к нему.
И все-таки я любовался, под вечер ее встречая,
Нарядную, с синими-синими звездами вместо глаз,
Была она от заката вся словно бы золотая,
И я понимал, куда она торопится в этот час.
Конечно, мне нужно было давно уж махнуть рукою.
На свете немало песен, и радостей, и дорог,
И встретить глаза другие,
и счастье встретить другое,
Но я любил.
И с надеждой расстаться никак не мог.
Нет, слабым я не был. Напротив,
я не желал сдаваться!
Я верил: зажгу, сумею, заставлю ее полюбить!
Я даже от матери тайно гипнозом стал заниматься.
Гипноз не пустяк, а наука.
Тут всякое может быть!
Шли месяцы. Как и прежде, в прогулке меня встречая,
Она на бегу кивала, то холодно, то тепло,
Но я не сдавался.
Ведь чудо не только в сказках бывает…
И вот однажды свершилось! Чудо произошло!
Помню холодный вечер с белой колючей крупкой,
И встречу с ней,
с необычной и словно бы вдруг хмельной…
С глазами не синими — черными,
в распахнутой теплой шубке,
И то, как она сказала: — Я жду тебя здесь. Постой!
И дальше как в лихорадке: — Ты любишь, я знаю, знаю!
Ты славный… Я все решила… Отныне и навсегда…
Я словно теперь проснулась, все заново открываю…
Ты рад мне? Скажи: ты любишь?
— Я еле выдохнул: — Да!
Тучи исчезли. И город ярким вдруг стал и звонким,
Словно иллюминацию развесили до утра.
Звезды расхохотались, как озорные девчонки,
И, закружившись в небе, крикнули мне: — «Ура!»
Помню, как били в стекло фар огоньки ночные,
И как мы с ней целовались даже на самой заре,
И как я шептал ей нежности, глупые и смешные,
Которых наверное нету еще ни в одном словаре…
И вдруг, как в бреду, как в горячке:
— А здорово я проучила!
Пусть знает теперь,
как с другими встречаться у фонарей!
Он думал, что я заплачу… а я ему отомстила!
Тебя он не любит? Прекрасно. Тем будет ему больней.
С гулом обрушилось небо, и разом на целом свете
Погасли огни, как будто полночь пришла навек.
Возглас: — Постой! Куда ты?..
— Потом сумасшедший ветер…
Улицы, переулки… да резкий, колючий снег…
Бывают в любви ошибки, и, если сказать по чести,
Случается, любят слабо, бывает, не навсегда.
Но говорить о нежности и целоваться из мести —
Вот этого, люди, не надо! Не делайте никогда!
Опять четвертый час. Да что это, ей-богу!
Ну, что, четвертый час, о чём поговорим?
Во времени чужом люблю свою эпоху:
тебя, мой час, тебя, веселый кофеин.Сообщник-гуща, вновь твой черный чертик ожил.
Ему пора играть, но мне-то — спать пора.
Но угодим — ему. Ум на него помножим —
и то, что обретем, отпустим до утра.Гадаешь ты другим, со мной — озорничаешь.
Попав вовнутрь судьбы, зачем извне гадать?
А если я спрошу, ты ясно означаешь
разлуку, но любовь, и ночи благодать.Но то, что обрели, — вот парочка, однако.
Их общий бодрый пульс резвится при луне.
Стих вдумался в окно, в глушь снега и оврага,
и, видимо, забыл про чертика в уме.Он далеко летал, вернулся, но не вырос.
Пусть думает свое, ему всегда видней.
Ведь догадался он, как выкроить и выкрасть
Тарусу, ночь, меня из бесполезных дней.Эй, чертик! Ты шалишь во мне, а не в таверне.
Дай помолчать стиху вблизи его луны.
Покуда он вершит свое само-творенье,
люблю на труд его смотреть со стороны.Меня он никогда не утруждал нимало.
Он сочинит свое — я напишу пером.
Забыла — дальше как? Как дальше, тетя Маня?
Ах, да, там дровосек приходит с топором.Пока же стих глядит, что делает природа.
Коль тайну сохранит и не предаст словам —
пускай! Я обойдусь добычею восхода.
Вы спали — я его сопроводила к вам.Всегда казалось мне, что в достиженье рани
есть лепта и моя, есть тайный подвиг мой.
Я не ложилась спать, а на моей тетради
усталый чертик спит, поникнув головой.Пойду, спущусь к Оке для первого поклона.
Любовь души моей, вдруг твой ослушник — здесь
и смеет говорить: нет воли, нет покоя,
а счастье — точно есть. Это оно и есть.
Довольно
сонной,
расслабленной праздности!
Довольно
козырянья
в тысячи рук!
Республика искусства
в смертельной опасности —
в опасности краска,
слово,
звук.
Громы
зажаты
у слова в кулаке, —
а слово
зовется
только с тем,
чтоб кланялось
событью
слово-лакей,
чтоб слово плелось
у статей в хвосте.
Брось дрожать
за шкуры скряжьи!
Вперед забегайте,
не боясь суда!
Зовите рукой
с грядущих кряжей:
«Пролетарий,
сюда!»
Полезли
одиночки
из миллионной давки —
такого, мол,
другого
не увидишь в жисть.
Каждый
рад
подставить бородавки
под увековечливую
ахровскую кисть.
Вновь
своя рубаха
ближе к телу?
А в нашей работе
то и ново,
что в громаде,
класс которую сделал,
не важно
сделанное
Петровым и Ивановым.
Разнообразны
души наши.
Для боя — гром,
для кровати —
шепот.
А у нас
для любви и для боя —
марши.
Извольте
под марш
к любимой шлепать!
Почему
теперь
про чужое поем,
изъясняемся
ариями
Альфреда и Травиаты?
И любви
придумаем
слово свое,
из сердца сделанное,
а не из ваты.
В годы голода,
стужи-злюки
разве
филармонии играли окрест?
Нет,
свои,
баррикадные звуки
нашел
гудков
медногорлый оркестр.
Старью
революцией
поставлена точка.
Живите под охраной
музейных оград.
Но мы
не предадим
кустарям-одиночкам
ни лозунг,
ни сирену,
ни киноаппарат.
Наша
в коммуну
не иссякнет вера.
Во имя коммуны
жмись и мнись.
Каждое
сегодняшнее дело
меряй,
как шаг
в электрический,
в машинный коммунизм.
Довольно домашней,
кустарной праздности!
Довольно
изделий ловких рук!
Федерация муз
в смертельной опасности —
в опасности слово,
краска
и звук.
Когда злая стужа снедужила душу
И люта метель отметелила тело,
Когда опустела казна,
И сны наизнанку, и пах нараспашку —
Да дыши во весь дух и тяни там, где тяжко —
Ворвется в затяжку весна.Зима жмет земное. Все вести — весною.
Секундой — по векам, по пыльным сусекам —
Хмельной ветер верной любви.
Тут дело не ново — словить это Слово,
Ты снова, и снова, и снова — лови.
Тут дело простое — нет тех, кто не стоит,
Нет тех, кто не стоит любви.Да как же любить их — таких неумытых,
Да бытом пробитых, да потом пропитых?
Да ладно там — друга, начальство, коллегу,
Ну ладно, случайно утешить калеку,
Дать всем, кто рискнул попросить.
А как всю округу — чужих, неизвестных,
Да так — как подругу, как дочь, как невесту,
Да как же, позвольте спросить? Тут дело простое — найти себе место
Повыше, покруче. Пролить темну тучу
До капли грозою — горючей слезою —
Глянь, небо какое!
Сорвать с неба звезды пречистой рукою,
Смолоть их мукою
И тесто для всех замесить.А дальше — известно. Меси свое тесто
Да неси свое тесто на злобное место —
Пускай подрастет на вожжах.
Сухими дровами — своими словами,
Своими словами держи в печке пламя,
Да дракой, да поркой — чтоб мякиш стал коркой,
Краюхой на острых ножах.И вот когда с пылу, и вот когда с жару —
Да где брал он силы, когда убежал он?! —
По торной дороге и малой тропинке
Раскатится крик Колобка,
На самом краю овражины-оврага,
У самого гроба казенной утробы,
Как пар от парного, горячего слова,
Гляди, не гляди— не заметите оба —
Подхватит любовь и успеет во благо,
Во благо облечь в облака.Но все впереди, а пока еще рано,
И сердце в груди не нашло свою рану,
Чтоб в исповеди быть с любовью на равных
И дар русской речи беречь.
Так значит жить и ловить это Слово упрямо,
Душой не кривить перед каждою ямой,
И гнать себя дальше — все прямо да прямо,
Да прямо — в великую печь! Да что тебе стужа — гони свою душу
Туда, где все окна не внутрь, а наружу.
Пусть время пройдется метлою по телу.
Посмотрим, чего в рукава налетело.
Чего только не нанесло!
Да не спрячешь души — беспокойное шило.
Так живи — не тужи, да тяни свою жилу,
Туда, где пирог только с жару и с пылу,
Где каждому, каждому станет светло…
За садовой глухой оградой
Ты запрятался — серый чиж…
Ты хоть песней меня порадуй.
Почему, дорогой, молчишь?
Вот пришёл я с тобой проститься,
И приветливый и земной,
В лёгком платье своём из ситца
Как живая передо мной.
Неужели же всё насмарку?.
Даже в памяти не сбережём?.
Эту девушку и товарку
Называли всегда чижом.
За веселье, что удалось ей…
Ради молодости земли
Кос её золотые колосья
Мы от старости берегли.
Чтобы вроде льняной кудели
Раньше времени не седели,
Вместе с лентою заплелись,
Небывалые, не секлись.
Помню волос этот покорный,
Мановенье твоей руки,
Как смородины дикой, чёрной
Наедались мы у реки.
Только радостная, тускнея,
В замиранье, в морозы, в снег
Наша осень ушла, а с нею
Ты куда-то ушла навек.
Где ты — в Киеве? Иль в Ростове?
Ходишь плача или любя?
Платье ситцевое, простое
Износилось ли у тебя?
Слёзы тёмные в горле комом,
Вижу горести злой оскал…
Я по нашим местам знакомым,
Как иголку, тебя искал.
От усталости вяли ноги,
Безразличны кусты, цветы…
Может быть, по другой дороге
Проходила случайно ты?
Сколько песен от сердца отнял,
Как тебя на свиданье звал!
Только всю про тебя сегодня
Подноготную разузнал.
Мне тяжёлые, злые были
Рассказали в этом саду,
Как учительницу убили
В девятьсот тридцатом году.
Мы нашли их, убийц знаменитых,
То — смутители бедных умов
И владельцы железом крытых,
Пятистенных и в землю врытых
И обшитых тёсом домов.
Кто до хрипи кричал на сходах:
— Это только наше, ничьё…
Их теперь называют вот как,
Злобно, с яростью… — Кулачьё…
И теперь я наверно знаю —
Ты лежала в гробу, бела, —
Комсомольская, волостная
Вся ячейка за гробом шла.
Путь до кладбища был недолог,
Но зато до безумья лют —
Из берданок и из двустволок
Отдавали тебе салют.
Я стою на твоей могиле,
Вспоминаю во тьме дрожа,
Как чижей мы с тобой любили,
Как любили тебя, чижа.
Беспримерного счастья ради
Всех девчат твоего села,
Наших девушек в Ленинграде,
Гибель тяжкую приняла.
Молодая, простая, знаешь?
Я скажу тебе, не тая,
Что улыбка у них такая ж,
Как когда-то была твоя.
Скажем, лопнула лента кино… И пронзительный гул.
Ни борьбы, ни любви, ни врага, ни товарища нет.
Чуть успеешь заметить — оборванный край промелькнул,
В застонавший экран обнажённый пульсирует свет.Вот на Одере было — похоже. А то — и похуже.
Небо лопнуло вдруг, и вокруг завинтилось, свистя.
А земля охватила, сжимая всё туже и туже,
Беззащитное тело, простое земное дитя.Я не то что рукой — шевельнуть даже мыслью не мог:
Что любил, где боролся, и чья это мука глухая?
В тёплом чреве земли я лежал, словно смятый комок
Неосознанной жизни, ещё без инстинкта дыханья.Повитухи-сапёры лопатой её рассекли.
Ради сына она примирилась и с этою болью.
И тогда напряглись исстраданные мышцы земли –
Сверхпонятным усильем меня подтолкнули на волю.В муках жёны рожают, спросите любую из них,
Но как больно рождаться — не помнит никто из живых.Воздух в лёгкие хлынул, обрушился свет на глаза.
Ещё мягкие кости страдали при всяком движенье,
Но вершок за вершком я куда-то уже уползал,
Прежде слова почуяв важнейшую страсть — достиженье.Шевелили губами солдаты беззвучно вокруг,
Удивительный мир был безмолвен, как прорубь, сначала.
Мчались стрелы «катюш», как зарницы, забывшие звук,
Пушка вспрыгивала, посылая снаряд, но молчала.И глухого меня притащили в немой медсанбат.
Спал как помер, не помнил, не знал и не думал,
А очнулся под утро и чую — всем телом я рад:
Слышу. Слышите, слышу! Проснулся от шума.Поцелуи и выстрелы, смех и космический свист
Метеоров и бомб. И как жилка стучится в висок:
Слышу — ветра движение, дуба трепещущий лист,
Пустословие птиц и морзянки скупой голосок.Слышу: там, на переднем, контратакуют враги.
Незнакомый, но мой, с заиканием слышится клич:
«Сани-и-та-а-ар! Ма-аи сап-поги!..»
Дай мне мужества, мама, я должен пойти и достичь.
Научили пилить на скрипочке,
Что ж — пили!
Опер Сема кричит: — Спасибочки! —
Словно: — Пли!
Опер Сема гуляет с дамою,
Весел, пьян.
Что мы скажем про даму данную?
Не фонтан!
Синий бантик на рыжем хвостике —
Высший шик!
Впрочем, я при Давиде Ойстрахе
Тоже — пшик.
Но — под Ойстраха — непростительно
Пить портвейн.
Так что в мире все относительно,
Прав Эйнштейн!
Все накручено в нашей участи —
Радость, боль.
Ля-диез, это ж тоже, в сущности,
Си-бемоль!
Сколько выдано-перевыдано,
Через край!
Сколько видано-перевидано,
Ад и рай!
Так давайте ж, Любовь Давыдовна,
Начинайте, Любовь Давыдовна,
Ваше соло, Любовь Давыдовна,
Раз — цвай — драй!..
Над шалманом тоска и запахи,
Сгинь, душа!
Хорошо, хоть не как на Западе,
В полночь — ша!
В полночь можно хватить по маленькой,
Боже ж мой!
Снять штиблеты, напялить валенки
И — домой!..
…Я иду домой. Я очень устал и хочу
спать. Говорят, когда людям по ночам
снится, что они летают — это значит,
что они растут. Мне много лет, но
едва ли не каждую ночь снится, что
я летаю.
…мои стрекозиные крылья
Под ветром трепещут едва.
И сосен зеленые клинья
Шумят подо мной, как трава.
А дальше —
Таласса, Таласса! —
Вселенной волшебная стать!
Я мальчик из третьего класса,
Но как я умею летать!
Смотрите —
Лечу, словно в сказке,
Лечу, сквозь предутренний дым,
Над лодками в пестрой оснастке,
Над городом вечно-седым,
Над пылью автобусных станций —
И в край незапамятный тот,
Где снова ахейские старцы
Ладьи снаряжают в поход.
Чужое и глупое горе
Велит им на Трою грести.
А мне — за Эгейское море,
А мне еще дальше расти!
Я вырасту смелым и сильным,
И мир, как подарок, приму,
И девочка с бантиком синим
Прижмется к плечу моему.
И снова в разрушенной Трое
— Елена! —
Труба возвестит.
И снова…
…На углу Садовой какие-то трое остановили
меня. Они сбили с меня шапку, засмеялись и
спросили:
— Ты еще не в Израиле, старый хрен?!
— Ну что вы, что вы?! Я дома. Я пока дома.
Я еще летаю во сне.
Я еще расту!..
Сирень в стакане томится у шторки,
Туманная да крестастая,
Сирень распушила свои пятерки,
Вывела все свои «счастья».Вот-вот заквохчет, того и гляди,
Словно лесная нежить!
Не оттого ль в моей груди
Лиловая нежность? Брожу, глазами по свету шаря,
Шепча про себя невесть что…
Должна же быть где-то
на земном шаре
Будущая моя невеста? Предчувствия душат в смутном восторге.
Книгу беру. Это «Гамлет».
Сирень обрываю. Жую пятерки.
Не помогает.NN позвонить? Подойдет она, рыженькая:
«Как! Это вы? Анекдот».
Звонить NN? А на кой-мне интрижка?
Меня же невеста ждет! Моя. Невеста. Кто она, милая,
Самое милое существо?
Я рыщу за нею миля за милею,
Не зная о ней ничего… Ни-че-го про нее не знаю,
Знаю, что нет ничего родней,
Что прыгает в глаз мой солнечный «заяц»
При одной мысли о ней! Черны ли косы ее до радуги,
Или под стать урожаю,
Пышные ль кудри, гладкие прядки —
Обожаю! Проснусь на заре с истомою в теле,
Говорю ей: «Доброе утро!»
Где она живет?
В Палас-отеле?
А может быть, дом у ней — юрта? И когда мы встретимся? В марте? Июне?
А вдруг еще в люльке моя невеста!
Куда же я дену юность?
Ничего не известно.Иногда я схватываю глобус,
Тычу в какой-нибудь пунктик
И кричу над миром на голос:
«Выходи! Помучила! Будет!»Так и живу, неся в груди
Самое дорогое,
И вдруг во весь пейзаж впереди
Вижу возможность, мрачную, как Гойя: Ты шаришь глазами! Образ любой
В багет про себя обрамишь!
А что,
как твоя
любовь
За кого-нибудь вышла замуж? Ведь мыслимо же на одну минуту
Представить такой конец?
Ведь можем же мы, наконец, разминуться,
Не встретиться, наконец? Сколько таких от Юкона до Буга,
От Ганга до Янцзыкиана,
Что, так никогда и не встретив друг друга,
Живут по краям океана! А я? Почему моя линия жизни
Должна быть счастливее прочих?
Где-нибудь в Кашине или Жиздре
Ее за хозяйчика прочат, И вот уже лоб флердоранжем обвит,
И губы алеют в вине,
И будет она читать о любви,
Считая, что любви нет… Но хватит! Довольно! Беда молодым:
Что пользы в глухое стучаться?
Всему виной сиреневый дым,
Проклятое слово «Счастье».
Выходи! Я тебе посвищу серенаду!
Кто тебе серенаду ещё посвистит?
Сутки кряду могу — до упаду, —
Если муза меня посетит.
Я пока ещё только шутю и шалю —
Я пока на себя не похож:
Я обиду терплю, но когда я вспылю —
Я дворец подпилю, подпалю, развалю,
Если ты на балкон не придёшь!
Ты отвечай мне прямо-откровенно —
Разбойничую душу не трави!..
О, выйди, выйди, выйди, выйди, Аграфена,
Послушать серенаду о любви!
Эге-гей, трали-вали!
Кабы красна девица жила бы во подвале —
Я б тогда на корточки
Приседал у форточки,
Мы бы до утра проворковали!
В лесных кладовых моих — уйма товара:
Два уютных дупла, три пенёчка гнилых…
Чем же я тебе, Груня, не пара,
Чем я, Феня, тебе не жених?!
Так тебя я люблю, что ночами не сплю,
Сохну с горя у всех на виду.
Вон и голос сорвал — и хриплю, и сиплю.
Ох, я дров нарублю — я себя погублю, —
Но тебя украду, уведу!
Я женихов твоих — через колено!
Я папе твоему попорчу кровь!
О, выйди, выйди, выйди, выйди, Аграфена,
О, не губи разбойничью любовь!
Эге-гей, трали-вали!
Кабы красна девица жила да во подвале —
Я б тогда на корточки
Приседал у форточки,
Мы бы до утра проворковали!
Так давай, Аграфенушка, свадьбу назначим.
Я нечистая сила, но с чистой душой!
Я к чертям, извините, собачьим
Брошу свой соловьиный разбой!
Я и трелью зальюсь, и подарок куплю,
Всех дружков приведу на поклон,
Я тебя пропою, я тебя прокормлю,
Нам ребята на свадьбу дадут по рублю,
Только — ты выходи на балкон!
Во темечке моём да во височке —
Одна мечта: что выйдет красота,
Привстану я на цыпочки-мысочки
И поцелую в сахарны уста!
Эге-гей, трали-вали!
Кабы красна девица жила да во подвале —
Я б тогда на корточки
Приседал у форточки,
Мы бы до утра проворковали!
1Осенним днём лежим под солнцем летним.
Но всё вокруг твердит: «Терять учись!»
Мы окунёмся в море — и уедем.
Не так же ль окунулись мы и в жизнь.
В любовь, тоску, в мечты, в переживанья,
В простую веру, что земля — твоя…
Хоть полный срок земного пребыванья
Нам краткий отпуск из небытия.
Как будто нам тут сил набраться нужно
И надышаться воздухом Земли, -
Чтоб с тем вернуться к месту вечной службы,
В постылый мрак, откуда мы пришли.
И, значит, всё, что любим, чем согреты,
Что нас терзало, смыслом озарив, -
Всё это вместе — только проблеск света,
Между двумя тоннелями разрыв.
И всё — как сон: надежда, вера, совесть,
Жар честолюбья, вдохновенность, цель…
…Идет разрывом бесконечный поезд
И тащит нас и наш вагон в тоннель.
А из тоннеля сзади нам на смену
Еще вагон ползёт — на ту же боль.
На тот же свет…
Ах, пусть в нем всё мгновенно,
Но только с ним я был самим собой.
Всё — только с ним… И мы болтать не вправе,
Что это миг… Нет, век живет душа!
Не с тем Господь нас в этот мир направил,
Чтоб мы прошли, ничем не дорожа.
Нет, пусть тут грязь, пускай соблазна много,
Здесь и Любви бывает торжество.
И только здесь дано постичь нам Бога
И заслужить прощение Его.
Всё только здесь… А будет ли награда
За это всё когда-нибудь потом, -
Об этом даже думать нам не надо,
Не надо торговаться… Суть не в том.2Осенним днем лежим под солнцем летним,
А дома осень — снег с дождем сейчас.
Мы окунёмся в море — и уедем.
И наша жизнь опять обступит нас —
Как снег и дождь…
Но не хочу впервые
Я снова в жизнь — за всё держать ответ.
Кто видел мир в минуты роковые,
Не столь блажен, как полагал поэт…
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.
Снова вспышка! Улыбки, ленты,
Дрогнул занавес и упал.
И под шквалом аплодисментов
В преисподнюю рухнул зал…
Правду молвить: порой не раз
Кто-то втайне о ней вздыхал
И, не пряча влюбленных глаз,
Уходя, про себя шептал:
«Эх, и счастлив, наверно, тот,
Кто любимой ее зовет,
В чьи объятья она из зала
Легкой птицею упорхнет».
Только видеть бы им, как, одна,
В перештопанной шубке своей,
Поздней ночью спешит она
Вдоль заснеженных фонарей…
Только знать бы им, что сейчас
Смех не брызжет из черных глаз
И что дома совсем не ждет
Тот, кто милой ее зовет…
Он бы ждал, непременно ждал!
Он рванулся б ее обнять,
Если б крыльями обладал,
Если ветром сумел бы стать!
Что с ним? Будет ли встреча снова?
Где мерцает его звезда?
Все так сложно, все так сурово,
Люди просто порой за слово
Исчезали Бог весть куда.
Был январь, и снова январь…
И опять январь, и опять…
На стене уж седьмой календарь.
Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать!
Ждать и жить! Только жить не просто:
Всю работе себя отдать,
Горю в пику не вешать носа,
В пику горю любить и ждать!
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!..
Но свершилось: сломался, канул
Срок печали. И над окном
В дни Двадцатого съезда грянул
Животворный весенний гром.
Говорят, что любовь цыганок —
Только пылкая цепь страстей,
Эх вы, злые глаза мещанок,
Вам бы так ожидать мужей!
Сколько было злых январей…
Сколько было календарей…
В двадцать три — распростилась с мужем,
В сорок — муж возвратился к ней.
Снова вспыхнуло счастьем сердце,
Не хитрившее никогда.
А сединки, коль приглядеться,
Так ведь это же ерунда!
Ах, как бурен цыганский танец,
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
И, наверное, счастлив тот,
Кто любимой ее зовет!
Вот Ваня
с няней.
Няня
гуляет с Ваней.
Вот дома,
а вот прохожие.
Прохожие и дома,
ни на кого не похожие.
Вот будка
красноармейца.
У красноармейца
ружье имеется.
Они храбрые.
Дело их —
защищать
и маленьких
и больших.
Это —
Московский Совет,
Сюда
дяди
приходят чуть свет.
Сидит дядя,
в бумагу глядя.
Заботятся
дяди эти
о том,
чтоб счастливо
жили дети.
Вот
кот.
Раз шесть
моет лапкой
на морде шерсть.
Все
с уважением
относятся к коту
за то, что кот
любит чистоту.
Это —
собачка.
Запачканы лапки
и хвост запачкан.
Собака
бывает разная.
Эта собака
нехорошая,
грязная.
Это — церковь,
божий храм,
сюда
старухи
приходят по утрам.
Сделали картинку,
назвали — «бог»
и ждут,
чтоб этот бог помог.
Глупые тоже —
картинка им
никак не поможет.
Это — дом комсомольцев.
Они — умные:
никогда не молятся.
когда подрастете,
станете с усами,
на бога не надейтесь,
работайте сами.
Это — буржуй.
На пузо глядь.
Его занятие —
есть и гулять.
От жиру —
как мяч тугой.
Любит,
чтоб за него
работал другой.
Он
ничего не умеет,
и воробей
его умнее.
Это —
рабочий.
Рабочий — тот,
кто работать охочий.
Всё на свете
сделано им.
Подрастешь —
будь таким.
Телега,
лошадь
и мужик рядом.
Этого мужика
уважать надо.
Ты
краюху
в рот берешь,
а мужик
для краюхи
сеял рожь.
Эта дама —
чужая мама.
Ничего не делая,
сидит,
от пудры белая.
Она — бездельница.
У этой дамы
не язык,
а мельница.
А няня работает —
водит ребят.
Ребята
няню
очень теребят.
У няни моей
платок из ситца.
К няне
надо
хорошо относиться.
Замок временем срыт
и укутан, укрыт
В нежный плед из зелёных побегов,
Но… развяжет язык молчаливый гранит —
И холодное прошлое заговорит
О походах, боях и победах.Время подвиги эти не стёрло:
Оторвать от него верхний пласт
Или взять его крепче за горло —
И оно свои тайны отдаст.Упадут сто замков, и спадут сто оков,
И сойдут сто потов с целой груды веков,
И польются легенды из сотен стихов
Про турниры, осады, про вольных стрелков.Ты к знакомым мелодиям ухо готовь
И гляди понимающим оком,
Потому что любовь —
это вечно любовь
Даже в будущем вашем далёком.Звонко лопалась сталь под напором меча,
Тетива от натуги дымилась,
Смерть на копьях сидела, утробно урча,
В грязь валились враги, о пощаде крича,
Победившим сдаваясь на милость.Но не все, оставаясь живыми,
В доброте сохраняли сердца,
Защитив свое доброе имя
От заведомой лжи подлеца.Хорошо, если конь закусил удила
И рука на копьё поудобней легла,
Хорошо, если знаешь, откуда стрела,
Хуже, если по-подлому, из-за угла.Как у вас там с мерзавцами? Бьют? Поделом!
Ведьмы вас не пугают шабашем?
Но… не правда ли, зло называется злом
Даже там — в добром будущем вашем? И во веки веков, и во все времена
Трус, предатель — всегда презираем,
Враг есть враг, и война
всё равно есть война,
И темница тесна,
и свобода одна —
И всегда на неё уповаем.Время эти понятья не стёрло,
Нужно только поднять верхний пласт —
И дымящейся кровью из горла
Чувства вечные хлынут на нас.Ныне, присно, во веки веков, старина, —
И цена есть цена,
и вина есть вина,
И всегда хорошо, если честь спасена,
Если другом надёжно прикрыта спина.Чистоту, простоту мы у древних берём,
Саги, сказки из прошлого тащим,
Потому что добро остаётся добром —
В прошлом, будущем и настоящем!
Какими на свете бывают измены?
Измены бывают явными, тайными,
Злыми и подлыми, как гиены,
Крупными, мелкими и случайными.
А если тайно никто не встречается,
Не нарушает ни честь, ни обет,
Ничто не случается, не совершается,
Измена может быть или нет?
Раздвинув два стареньких дома плечом,
С кармашками окон на белой рубашке,
Вырос в проулке верзила-дом,
В железной фуражке с лепным козырьком,
С буквами «Кинотеатр» на пряжке.
Здесь, на девятом, в одной из квартир,
Гордясь изяществом интерьера,
Живет молодая жена инженера,
Душа семейства и командир.
Спросите мужа, спросите гостей,
Соседей спросите, если хотите,
И вам не без гордости скажут, что с ней
По-фатоватому не шутите!
Она и вправду такой была.
Ничьих, кроме мужниных, ласк не знала.
Смеялись: — Она бы на зов не пошла,
Хоть с мужем сто лет бы в разлуке жила,
Ни к киногерою, ни к адмиралу.
И часто, иных не найдя резонов,
От споров сердечных устав наконец,
Друзья ее ставили в образец
Своим беспокойным и модным женам.
И все-таки, если бы кто прочел,
О чем она втайне порой мечтает,
Какие мысли ее посещают,
Он только б руками тогда развел!
Любила мужа иль не любила?
Кто может ответить? Возможно — да.
Но сердце ее постепенно остыло.
И не было прежнего больше пыла,
Хоть внешне все было как и всегда.
Зато появилось теперь другое.
Нет, нет, не встречалась она ни с кем!
Но в мыслях то с этим была, то с тем…
А в мыслях чего не свершишь порою.
Эх, если б добряга, глава семейства,
Мог только представить себе хоть раз,
Какое коварнейшее злодейство
Творится в объятьях его подчас!
Что видит она затаенным взором
Порой то этого, то того,
То адмирала, то киноактера,
И только, увы, не его самого…
Она не вставала на ложный путь,
Ни с кем свиданий не назначала,
Запретных писем не получала,
Ее ни в чем нельзя упрекнуть.
Мир и покой средь домашних стен.
И все-таки, если сказать откровенно,
Быть может, как раз вот такая измена —
Самая худшая из измен!
Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает — откуда берется! Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном, -
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы,
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
— О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
— А что вам известно?
— Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком…
— Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
— Валяйте! — садятся в молчании строгом.
И слушают. Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
— Постойте, постойте! Но вы же просили…
— Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути — любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Доложим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
__________________На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда — задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Засучи мне, Господи, рукава!
Подари мне посох на верный путь!
Я пойду смотреть, как твоя вдова
В кулаке скрутила сухую грудь.
В кулаке скрутила сухую грудь.
Уронила кружево до зари.
Подари мне посох на верный путь!
Отнесу ей постные сухари.
Отнесу ей черные сухари.
Раскрошу да брошу до самых звезд.
Гори-гори ясно! Гори…
По Руси, по матушке — Вечный пост.
Хлебом с болью встретят златые дни.
Завернут в три шкуры да все ребром.
Не собрать гостей на твои огни.
Храни нас, Господи!
Храни нас, покуда не грянет Гром!
Завяжи мой влас песней на ветру!
Положи ей властью на имена!
Я пойду смотреть, как твою сестру
Кроют сваты в темную, в три бревна.
Как венчают в сраме, приняв пинком.
Синяком суди, да ряди в ремни.
Но сегодня вечером я тайком
Отнесу ей сердце, летящее с яблони.
Пусть возьмет на зуб, да не в квас, а в кровь.
Коротки причастия на Руси.
Не суди ты нас! На Руси любовь
Испокон сродни всякой ереси.
Испокон сродни черной ереси.
На клинках клялись. Пели до петли.
Да с кем не куролесь, где не колеси,
А живи, как есть — в три погибели.
Как в глухом лесу плачет черный дрозд.
Как присело солнце с пустым ведром.
Русую косу правит Вечный пост.
Храни нас, Господи, покуда не грянет Гром!
Как искали искры в сыром бору.
Как писали вилами на Роду.
Пусть пребудет всякому по нутру.
Да воздастся каждому по стыду.
Но не слепишь крест, если клином клин.
Если месть — как место на звон мечом.
Если все вершины на свой аршин.
Если в том, что есть, видишь, что почем.
Но серпы в ребре да серебро в ведре
Я узрел, не зря. Я — боль яблока
Господи, смотри! Видишь? На заре
Дочь твоя ведет к роднику быка.
Молнию замолви, благослови!
Кто бы нас не пас, Худом ли, Добром…
Вечный пост, умойся в моей любви!
Небо с общину.
Все небо с общину.
Мы празднуем первый Гром!
Взлетел расщепленный вагон!
Пожары… Беженцы босые…
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия.
Опять судьба из боя в бой
Дымком затянется, как тайна, —
Но в час большого испытанья
Мне крикнуть хочется: «Я твой!»
Я твой. Я вижу сны твои,
Я жизнью за тебя в ответе!
Твоя волна в моей крови,
В моей груди не твой ли ветер?
Гордясь тобой или скорбя,
Полуседой, но с чувством ранним
Люблю тебя, люблю тебя
Всем пламенем и всем дыханьем.
Люблю, Россия, твой пейзаж:
Твои курганы печенежьи,
Станухи белых побережий,
Оранжевый на синем пляж,
Кровавый мех лесной зари,
Олений бой, тюленьи игры
И в кедраче над Уссури
Шаманскую личину тигра.
Люблю, Россия, птиц твоих:
Военный строй в гусином стане,
Под небом сокола стоянье
В размахе крыльев боевых,
И писк луня среди жнивья
В очарованье лунной ночи,
И на невероятной ноте
Самоубийство соловья.
Ну, а красавицы твои?
А женщины твои, Россия?
Какая песня в них взрастила
Самозабвение любви?
О, их любовь не полубыт:
Всегда событье! Вечно мета!
Россия… За одно за это
Тебя нельзя не полюбить.
Люблю стихию наших масс:
Крестьянство с философской хваткой.
Станину нашего порядка —
Передовой рабочий класс,
И выношенную в бою
Интеллигенцию мою —
Все общество, где мир впервые
Решил вопросы вековые.
Люблю великий наш простор,
Что отражен не только в поле,
Но в революционной воле
Себя по-русски распростер:
От декабриста в эполетах
До коммуниста Октября
Россия значилась в поэтах,
Планету заново творя.
И стал вождем огромный край
От Колымы и до Непрядвы.
Так пусть галдит над нами грай,
Черня привычною неправдой,
Но мы мостим прямую гать
Через всемирную трясину,
И ныне восприять Россию —
Не человечество ль принять?
Какие ж трусы и врали
О нашей гибели судачат?
Убить Россию — это значит
Отнять надежду у Земли.
В удушье денежного века,
Где низость смотрит свысока,
Мы окрыляем человека,
Открыв грядущие века.
Когда мы вдвоем
Я не помню, не помню, не помню о том, на каком
мы находимся свете.
Всяк на своем. Но я не боюсь измениться в лице,
Измениться в твоем бесконечно прекрасном лице.
Мы редко поем.
Мы редко поем, но когда мы поем, подымается ветер
И дразнит крылом. Я уже на крыльце.
Хоть смерть меня смерь,
Да хоть держись меня жизнь,
Я позвал сюда Гром — вышли смута, апрель и гроза.
Ты только поверь,
Если нам тяжело — не могло быть иначе,
Тогда почему, почему кто-то плачет?
Оставь воду цветам. Возьми мои глаза.
Поверь — и поймешь,
Как мне трудно раздеться,
Когда тебя нет, когда некуда, некуда, некуда деться.
Поверь — и поймешь,
То, что я никогда,
Никогда уже не смогу наглядеться туда,
Где мы, где мы могли бы согреться,
Когда будет осень,
И осень гвоздями вколотит нас в дрожь.
Пойми — ты простишь
Если ветреной ночью я снова сорвусь с ума,
Побегу по бумаге я.
Этот путь длиною в строку, да строка коротка.
Строка коротка.
Ты же любишь сама,
Когда губы огнем лижет магия,
Когда губы огнем лижет магия языка.
Прости — и возьмешь,
И возьмешь на ладонь мой огонь
И все то, в чем я странно замешан.
Замешано густо. Раз так, я как раз и люблю.
Вольно кобелю.
Да рубил бы я сук,
Я рубил бы всех сук, на которых повешен.
Но чем больше срублю, тем сильней затяну петлю.
Я проклят собой.
Осиновым клином — в живое. Живое, живое восстало в груди,
Все в царапинах да в бубенцах.
Имеющий душу — да дышит. Гори — не губи.
Сожженной губой я шепчу,
Что, мол, я сгоряча, я в сердцах,
А в сердцах — я да весь в сердцах,
И каждое бьется об лед, но поет — так любое бери и люби.
Бери и люби.
Не держись, моя жизнь,
Смертью после измеришь.
И я пропаду ни за грош
Потому, что и мне ближе к телу сума.
Так проще знать честь.
И мне пора,
Мне пора уходить следом песни, которой ты веришь.
Увидимся утром. Тогда ты поймешь все сама.
Утро птицею в вышние
Перья радужные роняет.
Звезды, словно бы льдинки, тают
С легким звоном в голубизне
В Ботаническом лужи блестят
Озерками большими и мелкими.
А по веткам рыжими белками
Прыгает листопад.
Вон, смеясь и прильнув друг к дружке,
Под заливистый птичий звон
Две рябинки, как две подружки,
Переходят в обнимку газон.
Липы важно о чем-то шуршат,
И служитель метет через жердочку
То ль стекло, то ли синюю звездочку,
Что упала с рассветом в сад.
Листопад полыхает, вьюжит,
Только ворон на ветке клена
Словно сторожем важно служит,
Молчаливо и непреклонно.
Ворон старый и очень мудрый,
В этом парке ему почет.
И кто знает, не в это ль утро
Он справляет свой сотый год…
И ему объяснять не надо,
Отчего мне так нелегко.
Он ведь помнит, как с горьким взглядом
Этим, этим, вот самым садом
Ты ушла далеко-далеко…
Как легко мы порою рушим
В спорах-пламенях все подряд.
Ах, как просто обидеть душу
И как трудно вернуть назад!
Сыпал искры пожар осин,
Ну совсем такой, как и ныне.
И ведь не было злых причин,
Что там злых — никаких причин,
Кроме самой пустой гордыни!
В синеву, в тишину, в листву
Шла ты медленно по дорожке,
Как-то трепетно и сторожко —
Вдруг одумаюсь, позову…
Пестрый, вьюжистый листопад,
Паутинки дрожат и тают,
Листья падают, шелестят
И следы твои покрывают.
А вокруг и свежо, и пряно,
Все купается в бликах света,
Как «В Сокольниках» Левитана,
Только женской фигурки нету…
И сейчас тут, как в тот же день,
Все пылает и золотится.
Только горечь в душе, как тень,
Черной кошкою копошится.
Можно все погрузить во мрак,
Жить и слушать, как ливни плачут,
Можно радость спустить, как стяг…
Можно так. А можно не так,
А ведь можно же все иначе!
И чего бы душа ни изведала,
Как ни било б нас вкривь и вкось,
Если счастье оборвалось,
Разве значит, что счастья не было?!
И какая б ни жгла нас мука,
Но всему ль суждено сгореть?
Тяжелейшая вещь — разлука,
Но разлука еще не смерть!
Я найду тебя. Я разрушу
Льды молчания. Я спешу!
Я зажгу твои взгляд и душу,
Все, чем жили мы — воскрешу!
Пусть все ветры тревогу свищут.
Я уверен: любовь жива!
Тот, кто любит, — дорогу сыщет!
Тот, кто любит, — найдет слова!
Ты шагнешь ко мне, верю, знаю,
Слез прорвавшихся не тая,
И прощая, и понимая.
Моя светлая, дорогая,
Удивительная моя!
Приходит врач, на воробья похожий,
и прыгает смешно перед постелью.
И клювиком выстукивает грудь.
И маленькими крылышками машет.
— Ну, как дела? -
чирикает привычно. -
Есть жалобы?.. -
Я отвечаю:
— Есть.
Есть жалобы.
Есть очень много жалоб…
Вот, — говорю, -
не прыгал с парашютом…
Вот, — говорю, -
на лошади не ездил…
По проволоке в цирке не ходил…
Он морщится:
— Да бросьте вы!
Не надо!
Ведь я серьезно…
— Я серьезно тоже.
Послушайте, великолепный доктор:
когда-то в Омске
у большой реки
мальчишка жил,
затравленный войною…
Он так мечтал о небе -
синем-синем!
О невозможно белом парашюте,
качающемся
в теплой тишине…
Еще мечтал он
о ночных погонях!
О странном,
древнем ощущенье скачки,
когда подпрыгивает сердце к горлу
и ноги прирастают к стременам!..
Он цирк любил.
И в нем -
не акробатов,
не клоунов,
не львов, больших и грустных,
а девочку,
шагающую мягко
по воздуху,
спрессованному в нить.
О, как он после представлений клялся:
"Я научусь!
И я пойду за нею!.."
Вы скажете:
— Но это все наивно… -
Да-да, конечно.
Это все наивно.
Мы -
взрослые -
мечтаем по-другому
и о другом…
Мечта приходит к нам
еще неосязаемой,
неясной,
невидимой,
неназванной, как правнук.
И остается в нас до исполненья.
Или до смерти.
Это все равно.
Мы без мечты немыслимы.
Бессильны.
Но если исполняется она,
за ней — как ослепление -
другая!..
Исполнилось лишь самое начало.
Любовь исполнилась
и крик ребенка.
Исполнились друзья,
дороги,
дали.
Не все дороги
и не все друзья, -
я это понимаю!..
Только где-то
живут мечты -
наивные, смешные, -
с которых мы и начали мечтать.
Они нам в спины смотрят долго-долго -
вдруг обернемся
и "спасибо!" скажем.
Рукой взмахнем:
— Счастливо!..
Оставайтесь…
Простите за измену.
Мы спешим… -
Но, может, это даже не измена?!
…А доктор
собирает чемоданчик.
Молчит и улыбается по-птичьи.
Уходит.
И уже у самой двери
он тихо говорит:
— А я мечтал…
давно когда-то…
вырастить
овчарку…
А после
подарить погранзаставе…
И не успел… -
Действительно, смешно.
Сто раз решал он о любви своей
Сказать ей твердо. Все как на духу!
Но всякий раз, едва встречался с ней,
Краснел и нес сплошную чепуху!
Хотел сказать решительное слово,
Но, как на грех, мучительно мычал.
Невесть зачем цитировал Толстого
Или вдруг просто каменно молчал.
Вконец растратив мужество свое,
Шагал домой, подавлен и потерян.
И только с фотографией ее
Он был красноречив и откровенен.
Перед простым любительским портретом
Он смелым был, он был самим собой.
Он поверял ей думы и секреты,
Те, что не смел открыть перед живой.
В спортивной белой блузке возле сетки,
Прядь придержав рукой от ветерка,
Она стояла с теннисной ракеткой
И, улыбаясь, щурилась слегка.
А он смотрел, не в силах оторваться,
Шепча ей кучу самых нежных слов.
Потом вздыхал: — Тебе бы все смеяться,
А я тут пропадай через любовь!
Она была повсюду, как на грех:
Глаза… И смех — надменный и пьянящий…
Он и во сне все слышал этот смех.
И клял себя за трусость даже спящий.
Но час настал. Высокий, гордый час!
Когда решил он, что скорей умрет,
Чем будет тряпкой. И на этот раз
Без ясного ответа не уйдет!
Средь городского шумного движенья
Он шел вперед походкою бойца.
Чтоб победить иль проиграть сраженье,
Но ни за что не дрогнуть до конца!
Однако то ли в чем-то просчитался,
То ли споткнулся где-то на ходу,
Но вновь краснел, и снова заикался,
И снова нес сплошную ерунду.
— Ну вот и все! — Он вышел на бульвар,
Достал портрет любимой машинально,
Сел на скамейку и сказал печально:
— Вот и погиб «решительный удар»!
Тебе небось смешно. Что я робею.
Скажи, моя красивая звезда:
Меня ты любишь? Будешь ли моею?
Да или нет? — И вдруг услышал: — Да!
Что это, бред? Иль сердце виновато?
Иль просто клен прошелестел листвой?
Он обернулся: в пламени заката
Она стояла за его спиной.
Он мог поклясться, что такой прекрасной
Еще ее не видел никогда.
— Да, мой мучитель! Да, молчун несчастный!
Да, жалкий трус! Да, мой любимый! Да!
— В чем смысл твоей жизни? — Меня спросили. —
Где видишь ты счастье свое, скажи?
— В сраженьях, — ответил я, — против гнили
И в схватках, — добавил я, — против лжи!
По-моему, в каждом земном пороке,
Пусть так или сяк, но таится ложь.
Во всем, что бессовестно и жестоко,
Она непременно блестит, как нож.
Ведь все, от чего человек терзается,
Все подлости мира, как этажи,
Всегда пренахальнейше возвышаются
На общем фундаменте вечной лжи.
И в том я свое назначенье вижу,
Чтоб биться с ней каждым своим стихом,
Сражаясь с цинизма колючим льдом,
С предательством, наглостью, черным злом,
Со всем, что до ярости ненавижу!
Еще я хочу, чтоб моя строка
Могла б, отверзая тупые уши,
Стругать, как рубанком, сухие души
До жизни, до крохотного ростка!
Есть люди, что, веря в пустой туман,
Мечтают, чтоб счастье легко и весело
Подсело к ним рядом и ножки свесило:
Мол, вот я, бери и клади в карман!
Эх, знать бы им счастье совсем иное:
Когда, задохнувшись от высоты,
Ты людям вдруг сможешь отдать порою
Что-то взволнованное, такое,
В чем слиты и труд, и твои мечты!
Есть счастье еще и когда в пути
Ты сможешь в беду, как зимою в реку,
На выручку кинуться к человеку,
Подставить плечо ему и спасти.
И в том моя вера и жизнь моя.
И, в грохоте времени быстротечного,
Добавлю открыто и не тая,
Что счастлив еще в этом мире я
От женской любви и тепла сердечного…
Борясь, а не мудрствуя по-пустому,
Всю душу и сердце вложив в строку,
Я полон любви ко всему живому:
К солнцу, деревьям, к щенку любому,
К птице и к каждому лопуху!
Не веря ни злым и ни льстивым судьям,
Я верил всегда только в свой народ.
И, счастлив от мысли, что нужен людям,
Плевал на бураны и шел вперед.
От горя — к победам, сквозь все этапы!
А если летел с крутизны порой,
То падал, как барс, на четыре лапы
И снова вставал и кидался, а бой.
Вот то, чем живу я и чем владею:
Люблю, ненавижу, борюсь, шучу.
А жить по-другому и не умею,
Да и, конечно же, не хочу!
Пуанкаре
Мусье!
Нам
ваш
необходим портрет.
На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
Вас
разница в деталях
да не вгоняет
в грусть.
Позируйте!
Дела?
Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
такой дядя. —
Фигура
редкостнейшая в мире —
поперек
себя шире.
Пузо —
ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
больше
хорошей крысы.
Кожа
со щек
свисает,
как у бульдога.
Бороды нет,
бородавок много.
Зубы редкие —
всего два,
но такие,
что под губой
умещаются едва.
Физиономия красная,
пальцы — тоже:
никак
после войны
отмыть не может.
Кровью
двадцати миллионов
и пальцы краснеют,
и на
волосенках,
и на фрачной коре.
Если совесть есть —
из одного пятна
крови
совесть Пуанкаре.
С утра
дела подают ему;
пересматривает бумажки,
кровавит папки.
Потом
отдыхает:
ловит мух
и отрывает
у мух
лапки.
Пообрывав
лапки и ножки,
едет заседать
в Лигу наций.
Вернется —
паклю
к хвосту кошки
привяжет,
зажжет
и пустит гоняться.
Глядит
и начинает млеть.
В голове
мечты растут:
о, если бы
всей земле
паклю
привязать
к хвосту?!
Затем —
обедает,
как все люди,
лишь жаркое
живьем подают на блюде.
Нравится:
пища пищит!
Ворочает вилкой
с медленной ленью:
крови вид
разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
любит
полакать
молока.
Лакает бидонами, —
бидоны те
сами
в рот текут.
Молоко
берется
от рурских детей;
молочница —
генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
идет сзади,
тихо похихикивает,
на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
любит
попасть
под кодак.
Утром
слушает,
от восторга горя, —
газетчик
Парижем
заливается
в мили:
— «Юманите»!
Пуанкаря
последний портрет —
хохочет
на могиле! —
От Парижа
по самый Рур —
смех
да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
любит
антикварные вещицы.
Вечером
дает эстетике волю:
орамив золотом,
глазками ворьими
любуется
траченными молью
Версальским
и прочими догово́рами.
К ночи
ищет развлечений потише.
За день
уморен
делами тяжкими,
ловит
по очереди
своих детишек
и, хохоча
от удовольствия,
сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
приговаривает
меж ржаний:
— Эх,
быть бы тебе
Германией,
а не Жанной! —
Ночь.
Не подчиняясь
обычной рутине —
не ему
за подушки,
за одеяла браться, —
Пуанкаре
соткет
и спит
в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
в ручках
мир
наш.
Примечание.
Мусье,
не правда ли,
похож до нити?!
Нет?
Извините!
Сами виноваты:
вы же
не представились
мне
в мою бытность
в Париже.
Шуршали сухо листья на бульваре,
хрустел ледок октябрьских стылых луж.
К моей соседке, молчаливой Варе,
осенним утром возвратился муж.
Не так, как возвращались в сорок пятом
мужья-солдаты с той, большой войны.
Он постучался тихо, виновато,
оставив дом своей второй жены.
А Варя руки фартуком обтёрла,
входную дверь спокойно отперла.
Увидела. Ладонью сжала горло
и в комнату не сразу провела.
Потом она поплакала немножко,
Сказала:
— Что ж, что было, то прошло…
И вот сейчас у них звенит гармошка
и звякает гранёное стекло.
И Варя, вся одетая в обновки,
покинувшие днище сундука,
гремит листами газовой духовки
и торопливо жарит судака.
…А я считала, что у Вари — сила,
за то, что, боль и горечь затая,
она однажды в жизни не простила
того, что столько раз прощала я!
И мне казалось: всё не так, как надо,
и гости торжествуют ни к чему,
и Варя не забыла и не рада,
и этот пир горой не потому,
что вот вернулся он, отец ребятам
и ей самой родной и дорогой.
А потому, что он давно когда-то
ушёл от Вари к женщине другой.
Я всё ждала, что Варя гордо встанет,
по-царски сложит руки на груди,
сверкнёт глазами, прямо в душу глянет
и, как чужому, скажет:
— Уходи!
Но Варя всё сидела с мужем рядом,
на всех смотрела просто и светло,
таким спокойным, всё простившим взглядом,
как будто впрямь: что было — то прошло.
И танцевала, стулья раздвигая,
как будто и не плакала она,
как в этот вечер плачет та, другая,
вторая надоевшая жена.
Как будто за окном не воет ветер,
ломая молодые деревца…
А у неё, у той, остались дети,
как Варины когда-то, без отца.
А он — отец — сидит спиной к комоду,
с гостями шутит, чокается, ест.
И Варя, может, год или полгода
ему на этот раз не надоест.
Она по старой, памятной привычке,
худой носок натянет на грибок,
а под подушку мужа сунет спички
и папирос дешёвых коробок.
Припомнит всё, что было дорогого
в те давние счастливые года.
И всем вокруг покажется, что снова
в семье у Вари — счастье, как тогда.
И муж решит: «Забыла про обиду!
Привычка! Что ж, она у всех в крови…»
А Варя просто не покажет виду,
что в этом доме больше нет любви.
Не знаю, может быть, она вернётся,
любовь, которой Варя так ждала.
Не потому ли радостно поётся
у праздничного шумного стола?
И кто-то, криком песню заглушая,
какой-то тост провозглашает вновь…
И Варя долго пляшет, провожая
свою большую первую любовь.
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым –
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, –
то в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, –
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова, –
Как начало пламенного льва.
Злом сопровождаемый
И сплетней –
И дела и думы велики, –
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен –
Гори и догорай, –
И лавина африканской крови
И кипит
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся –
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна — громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!
С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль
голубки белой вроде.
Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.
Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.
Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.
«Что это? Сказка? Или быль?
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…
Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.
Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:
«Уж погоди, Чека-змея!
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».
Москва. Вокзал. Народу сонм.
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.
Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.
Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?
Но друг один нашелся вдруг.
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.
— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.
А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.
Смахнувши слезку со щеки,
обнять дружище рад он.
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —
«Да это я?! Да это вы ль?!
Ох! Сердце… Сердце рана!»
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —
Эмиль белей, чем белый лист,
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
Позор! Проклятье! Ужас!»
* * *
Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
успели сделать вывод?!
Если дорог тебе твой дом,
Где ты русским выкормлен был,
Под бревенчатым потолком,
Где ты, в люльке качаясь, плыл;
Если дороги в доме том
Тебе стены, печь и углы,
Дедом, прадедом и отцом
В нем исхоженные полы;
Если мил тебе бедный сад
С майским цветом, с жужжаньем пчёл
И под липой сто лет назад
В землю вкопанный дедом стол;
Если ты не хочешь, чтоб пол
В твоем доме фашист топтал,
Чтоб он сел за дедовский стол
И деревья в саду сломал…
Если мать тебе дорога —
Тебя выкормившая грудь,
Где давно уже нет молока,
Только можно щекой прильнуть;
Если вынести нету сил,
Чтоб фашист, к ней постоем став,
По щекам морщинистым бил,
Косы на руку намотав;
Чтобы те же руки ее,
Что несли тебя в колыбель,
Мыли гаду его белье
И стелили ему постель…
Если ты отца не забыл,
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был
И пропал в карпатских снегах,
Что погиб за Волгу, за Дон,
За отчизны твоей судьбу;
Если ты не хочешь, чтоб он
Перевертывался в гробу,
Чтоб солдатский портрет в крестах
Взял фашист и на пол сорвал
И у матери на глазах
На лицо ему наступал…
Если ты не хочешь отдать
Ту, с которой вдвоем ходил,
Ту, что долго поцеловать
Ты не смел, — так ее любил, —
Чтоб фашисты ее живьем
Взяли силой, зажав в углу,
И распяли ее втроем,
Обнаженную, на полу;
Чтоб досталось трем этим псам
В стонах, в ненависти, в крови
Все, что свято берег ты сам
Всею силой мужской любви…
Если ты фашисту с ружьем
Не желаешь навек отдать
Дом, где жил ты, жену и мать,
Все, что родиной мы зовем, —
Знай: никто ее не спасет,
Если ты ее не спасешь;
Знай: никто его не убьет,
Если ты его не убьешь.
И пока его не убил,
Помолчи о своей любви,
Край, где рос ты, и дом, где жил,
Своей родиной не зови.
Пусть фашиста убил твой брат,
Пусть фашиста убил сосед, —
Это брат и сосед твой мстят,
А тебе оправданья нет.
За чужой спиной не сидят,
Из чужой винтовки не мстят.
Раз фашиста убил твой брат, —
Это он, а не ты солдат.
Так убей фашиста, чтоб он,
А не ты на земле лежал,
Не в твоем дому чтобы стон,
А в его по мертвым стоял.
Так хотел он, его вина, —
Пусть горит его дом, а не твой,
И пускай не твоя жена,
А его пусть будет вдовой.
Пусть исплачется не твоя,
А его родившая мать,
Не твоя, а его семья
Понапрасну пусть будет ждать.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
Столько раз его и убей!
История одной любви, или
Как все это было на самом деле (Рассказ закройщика)
Ну, была она жуткою шельмою,
Одевалась в джерси и мохер,
И звалась она дамочкой Шейлою,
На гнилой иностранный манер.
Отличалась упрямством отчаянным —
Что захочем, мол, то и возьмем…
Ее маму за связь с англичанином
Залопатили в сорок восьмом.
Было все — и приютская коечка,
Фотоснимочки в профиль и в фас,
А по ней и не скажешь нисколечко,
Прямо дамочка — маде ин Франс!
Не стирала по знакомым пеленки,
А служила в ателье на приемке,
Оформляла исключительно шибко,
И очки еще носила для шика.
И оправа на очках роговая, —
Словом, дамочка вполне роковая,
Роковая, говорю, роковая,
Роковая, прямо, как таковая!
Только сердце ей, вроде как, заперли,
На признанья смеялась — вранье!
Два закройщика с брючником запили
Исключительно из-за нее.
Не смеяться, надо — молиться ей,
Жизнь ее и прижала за то,
Вот однажды сержант из милиции
Сдал в пошив ей букле на пальто.
И она, хоть прикинулась чинною,
Но бросала украдкою взгляд,
Был и впрямь он заметным мужчиною —
Рост четвертый, размер пятьдесят.
И начались тут у них трали-вали,
Совершенно, то есть, стыд потеряли,
Позабыли, что для нашей эпохи
Не годятся эти «ахи» да «охи».
Он трезвонит ей, от дел отвлекает,
Сообщите, мол, как жизнь протекает?
Протекает, говорит, протекает…
Мы-то знаем — на чего намекает!
Вот однажды сержант из милиции
У «Динамо» стоял на посту,
Натурально, при всёй амуниции,
Со свистком мелодичным во рту.
Вот он видит — идет его Шейлочка
И, заметьте, идет не одна!
Он встряхнул головой хорошенечко, —
Видит — это и вправду она.
И тогда, как алкаш на посудинку,
Невзирая на свист и гудки,
Он бросается к Шейлину спутнику
И хватает его за грудки!
Ой, сержант, вы пальцем в небо попали!
То ж не хахаль был, а Шейлин папаня!
Он приехал повидаться с дочуркой
И не ждал такой проделки нечуткой!
Он приехал из родимого Глазго,
А ему суют по рылу, как назло,
Прямо назло, говорю, прямо назло,
Прямо ихней пропаганде, как масло!
Ну, начались тут трения с Лондоном,
Взяли наших посольских в клещи!
Раз, мол, вы оскорбляете лорда нам,
Мы вам тоже написаем в щи!
А как приняли лорды решение
Выслать этих, и третьих, и др., —
Наш сержант получил повышение,
Как борец за прогресс и за мир!
И никто и не вспомнил о Шейлочке,
Только брючник надрался — балда!
Ну, а Шейлочку в «раковой шеечке»
Увезли неизвестно куда!
Приходили два хмыря из Минздрава —
Чуть не сутки проторчали у зава,
Он нам после доложил на летучке,
Что у ней, мол, со здоровием лучше.
Это ж с психа, говорит, ваша дружба
Не встречала в ней ответа, как нужно!
Так, как нужно, говорит, так, как нужно …
Ох, до чего ж все, братцы, тошно и скушно!
В мире нет ни норм, ни правил.
Потому, поправ закон,
Бунтовщик отпетый, дьявол,
Бога сверг и влез на трон.Бог во сне был связан ловко,
Обвинен, что стал не свят,
И за то — на перековку,
На работу послан в ад.Чёрт продумал все детали,
В деле чист остался он —
Сами ангелы восстали,
Усадив его на трон.Сел. Глядит: луна и звёзды.
Соловей поёт в тиши.
Рай, — и всё!.. Прохлада… Воздух.
Нет котлов… Живи! Дыши! Натянул он Божью тогу,
Божьи выучил слова.
И земля жила без Бога,
Как при Боге, — день иль два.Но рвалась концов с концами
Связь… Сгущался в душах мрак.
Управлять из тьмы сердцами
Дьявол мог, а Бог — никак.Хоть свята Его идея,
Хоть и Сам Он духом тверд,
Слишком Он прямолинеен
По природе… Слишком горд.Но и дьявол, ставши главным,
Не вспарил, а даже сник.
Не умеет править явно,
Слишком к хитростям привык.Да и с внешностью не просто:
С ней на троне, как в тюрьме, -
Нет в портрете благородства
При нахальстве и уме, Нет сиянья… Всё другое:
Хвост… Рога… Престранный вид!
Да и духом беспокоен, -
Как-то, ёрзая, сидит.Прозревать он понемножку
Стал, как труден Божий быт.
Да! подставить Богу ножку
Не хитрей, чем Богом быть.Надоело скоро чёрту
Пропадать в чужой судьбе.
И, привыкший всюду портить,
Стал он портить сам себе.В чине Бога — всё возможно.
(А у чёрта юный пыл.)
Мыслей противоположных
Ряд — он тут же совместил.Грани стёр любви и блуда,
Напустил на всё туман.
А потом, что нету чуда
Стал внушать, что всё обман.И нагадив сразу многим, -
Страсть осилить мочи нет! -
Хоть себя назначил Богом,
Объявил, что Бога нет!«Пусть фантазию умерят,
Что мне бабья трескотня!
Пусть в меня открыто верят —
Не как в Бога, как — в меня!»И — мутить! Взорвались страсти,
Мир стонал от страшных дел…
Всё! Успех!.. Но нету счастья,
Не достиг, чего хотел.Пусть забыты стыд и мера,
Подлость поднята на щит,
Всё равно — нетленна вера,
От молитв башка трещит.Славят Бога! Славят всё же,
Изменений не любя…
Чёрт сидел на троне Божьем,
Потерявший сам себя.И следил, как — весь старанье —
Там, внизу, в сто пятый раз
Вновь рога его в сиянье
Превращает богомаз.