Советские стихи про ком - cтраница 2

Найдено стихов - 47

Александр Галич

Цыганский романс

Повстречала девчонка бога,
Бог пил мёртвую в монопольке,
Ну, а много ль от бога прока
В чертовне и в чаду попойки?
Ах, как пилось к полночи!
Как в башке гудело,
Как цыгане, сволочи,
Пели «Конавэлла»!

«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела!»

А девчонка сидела с богом,
К богу фасом, а к прочим боком,
Ей домой бы бежать к папане,
А она чокается шампанью.
Ах, ёлочки-мочалочки,
Сладко вина пьются —
В серебряной чарочке
На золотом блюдце!

Кому чару пить?! Кому здраву быть?!
Королевичу Александровичу!

С самоваров к чертям полуда,
Чад летал над столами сотью,
А в четвёртом часу, под утро,
Бог последнюю кинул сотню…
Бога, пьяного в дугу,
Все теперь цукали,
И цыгане — ни гугу,
Разбрелись цыгане,
И друзья, допив до дна, —
Скатертью дорога!
Лишь девчонка та одна
Не бросала бога.

А девчоночка эта с Охты,
И глаза у ней цвета охры,
Ждет маманя свою кровинку,
А она с богом сидит в обнимку.
И надменный половой
Шваркал мокрой тряпкой,
Бог с поникшей головой
Горбил плечи зябко
И просил у цыган хоть слова,
Хоть немножечко, хоть чуть слышно,
А в ответ ему — жбан рассола:
Понимай, мол, что время вышло!
Вместо водочки — вода,
Вместо пива — пена!..
И девчоночка тогда
Тоненько запела:

«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела…»

Ах, как пела девчонка богу
И про поле, и про дорогу,
И про сумерки, и про зори,
И про милых, ушедших в море…
Ах, как пела девчонка богу!
Ах, как пела девчонка Блоку!
И не знала она, не знала,
Что бессмертной в то утро стала —

Этот тоненький голос в трактирном чаду
Будет вечно звенеть в «Соловьином саду».

Евгений Евтушенко

Поэт в России больше, чем поэт

Поэт в России — больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.

Поэт в ней — образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.

Сумею ли? Культуры не хватает…
Нахватанность пророчеств не сулит…
Но дух России надо мной витает
и дерзновенно пробовать велит.

И, на колени тихо становясь,
готовый и для смерти, и победы,
прошу смиренно помощи у вас,
великие российские поэты…

Дай, Пушкин, мне свою певучесть,
свою раскованную речь,
свою пленительную участь —
как бы шаля, глаголом жечь.

Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд,
своей презрительности яд
и келью замкнутой души,
где дышит, скрытая в тиши,
недоброты твоей сестра —
лампада тайного добра.

Дай, Некрасов, уняв мою резвость,
боль иссеченной музы твоей —
у парадных подъездов и рельсов
и в просторах лесов и полей.
Дай твоей неизящности силу.
Дай мне подвиг мучительный твой,
чтоб идти, волоча всю Россию,
как бурлаки идут бечевой.

О, дай мне, Блок, туманность вещую
и два кренящихся крыла,
чтобы, тая загадку вечную,
сквозь тело музыка текла.

Дай, Пастернак, смещенье дней,
смущенье веток,
сращенье запахов, теней
с мученьем века,
чтоб слово, садом бормоча,
цвело и зрело,
чтобы вовек твоя свеча
во мне горела.

Есенин, дай на счастье нежность мне
к березкам и лугам, к зверью и людям
и ко всему другому на земле,
что мы с тобой так беззащитно любим.

Дай, Маяковский, мне
глыбастость,
буйство,
бас,
непримиримость грозную к подонкам,
чтоб смог и я,
сквозь время прорубясь,
сказать о нем
товарищам-потомкам…

Белла Ахмадулина

Симону Чиковани

Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.

Все нужное тебе — в тебе самом, —
подумать, и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О, нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: — Симон,
как это может быть при снегопаде?

И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, все плачет тень моя,
где над Курой, в объятой богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?

И, коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!

Меж тем все просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лета два часа.
И приникаю я лицом к Симону
все тем же летом, того же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.

Пускай же все само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы. —
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.

Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.

Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.

Александр Башлачев

Сядем рядом

Сядем рядом, ляжем ближе,
Да прижмемся белыми заплатами к дырявому мешку
Строгим ладом — тише, тише
Мы переберем все струны да по зернышку

Перегудом, перебором
Да я за разговорами не разберусь, где Русь, где грусть
Нас забудут, да не скоро
А когда забудут, я опять вернусь

Будет время, я напомню,
Как все было скроено, да все опять перекрою.
Только верь мне, только пой мне,
Только пой мне, милая, — я подпою

Нить, как волос. Жить, как колос.
Размолотит колос в дух и прах один цепной удар
Да я все знаю. Дай мне голос —
И я любой удар приму, как твой великий дар

Тот, кто рубит сам дорогу —
Не кузнец, не плотник ты, да все одно — поэт.
Тот, кто любит, да не к сроку —
Тот, кто исповедует, да сам того не ведает

Но я в ударе. Жмут ладони
Все хлопочут бедные, да где ж им удержать зерно в горстях.
На гитаре, на гармони,
На полене сучьем, на своих костях

Злом да лаской, да грехами
Растяни меня ты, растяни, как буйные меха!
Пропадаю с потрохами,
А куда мне, к лешему, потроха…

Но завтра — утро. Все сначала…
Заплетать на тонких пяльцах недотрогу-нить
Чтоб кому-то, кому-то полегчало,
Да разреши, пожалуй, я сумел бы все на пальцах объяснить

Тем, кто мукой — да не мукою —
Все приметы засыпает, засыпает на ходу
Слезы с луком. Ведь подать рукою
И погладишь в небе свою заново рожденную звезду.

Ту, что рядом, ту, что выше,
Чем на колокольне звонкой звон, да где он — все темно.
Ясным взглядом — ближе, ближе…
Глянь в окно — да вот оно рассыпано, твое зерно.

Выше окон, выше крыши
Ну, чего ты ждешь? Иди смелей, бери еще, еще!
Что, высоко? Ближе, ближе.
Ну вот еще теплей… Ты чувствуешь, как горячо?

Владимир Маяковский

Срочно. Телеграмма мусье Пуанкаре и Мильерану

Есть слова иностранные.
Иные
чрезвычайно странные.
Если люди друг друга процеловали до дыр,
вот это
по-русски
называется — мир.
А если
грохнут в уха оба,
и тот
орет, разинув рот,
такое доведение людей до гроба
называется убивством.
А у них —
наоборот.
За примерами не гоняться! —
Оптом перемиривает Лига Наций.
До пола печати и подписи свисали.
Перемирили и Юг, и Север.
То Пуанкаре расписывается в Версале,
то —
припечатывает печатями Севр.
Кончилась конференция.
Завершен труд.
Умолкните, пушечные гулы!
Ничего подобного!
Тут —
только и готовь скулы.
— Севрский мир — вот это штука! —
орут,
наседают на греков турки.
— А ну, турки,
помиримся,
ну-ка! —
орут греки, налазя на турка.
Сыплется с обоих с двух штукатурка.
Ясно —
каждому лестно мириться.
В мирной яри
лезут мириться государств тридцать:
румыны,
сербы,
черногорцы,
болгаре…
Суматоха.
У кого-то кошель стянули,
какие-то каким-то расшибли переносья —
и пошли мириться!
Только жужжат пули,
да в воздухе летают щеки и волосья.
Да и версальцы людей мирят не худо.
Перемирили половину европейского люда.
Поровну меж государствами поделили земли:
кому Вильны,
кому Мѐмели.
Мир подписали минуты в две.
Только
география — штука скользкая;
польские городишки раздарили Литве,
а литовские —
в распоряжение польское.
А чтоб промеж детей не шла ссора —
крейсер французский
для родительского надзора.
Глядит восторженно Лига Наций.
Не ей же в драку вмешиваться.
Милые, мол, бранятся —
только… чешутся.
Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре — Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»

Эдуард Асадов

Отцы и дети

Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.

По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый, извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.

Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога.
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.

Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осужденьем скажет:
— А мы не такими были тогда!

Вы строгою меркою их не мерьте.
Пускай. Ворчуны же всегда правы!
Вы только, пожалуйста, им не верьте.
Мы были такими же, как и вы.

Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.

Когда ж танцевали мы или бузили
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
— Нет, мы не такими когда-то были!

Мы бурно дружили, мы жарко мечтали.
И все же порою — чего скрывать! -
Мы в парты девчонкам мышей совали,
Дурили. Скелетам усы рисовали,
И нам, как и вам, в дневниках писали:
«Пусть явится в срочном порядке мать!»

И все-таки в главном, большом, серьезном
Мы шли не колеблясь, мы прямо шли.
И в лихолетьи свинцово-грозном,
Мы на экзамене самом сложном
Не провалились. Не подвели.

Поверьте, это совсем не просто
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.

Но шли ребята, назло ветрам,
И умирали, не встретив зрелость,
По рощам, балкам и по лесам,
А было им столько же, сколько вам,
И жить им, конечно, до слез хотелось.

За вас, за мечты, за весну ваших снов,
Погибли ровесники ваши — солдаты:
Мальчишки, не брившие даже усов,
И не слыхавшие нежных слов,
Еще не целованные девчата.

Я знаю их, встретивших смерть в бою.
Я вправе рассказывать вам об этом,
Ведь сам я, лишь выживший чудом, стою
Меж их темнотою и вашим светом.

Но те, что погибли, и те, что пришли,
Хотели, надеялись и мечтали,
Чтоб вы, их наследники, в светлой дали
Большое и звонкое счастье земли
Надежно и прочно потом держали.

Но быть хорошими, значит ли жить
Стерильными ангелочками?
Ни станцевать, ни спеть, ни сострить,
Ни выпить пива, ни закурить,
Короче: крахмально белея, быть
Платочками-уголочками?!

Кому это нужно и для чего?
Не бойтесь шуметь нисколько.
Резкими будете — ничего!
И даже дерзкими — ничего!
Вот бойтесь цинизма только.

И суть не в новейшем покрое брюк,
Не в платьях, порой кричащих,
А в правде, а в честном пожатье рук
И в ваших делах настоящих.

Конечно, не дай только бог, ребята,
Но знаю я, если хлестнет гроза,
Вы твердо посмотрите ей в глаза
Так же, как мы смотрели когда-то.

И вы хулителям всех мастей
Не верьте. Нет никакой на свете
Нелепой проблемы «отцов и детей»,
Есть близкие люди: отцы и дети!

Идите ж навстречу ветрам событий,
И пусть вам всю жизнь поют соловьи.
Красивой мечты вам, друзья мои!
Счастливых дорог и больших открытий!

Булат Окуджава

Чаепитие на арбате

Пейте чай, мой друг старинный,
забывая бег минут.
Желтой свечкой стеаринной
я украшу ваш уют.

Не грустите о поленьях,
о камине и огне…
Плед шотландский на коленях,
занавеска на окне.

Самовар, как бас из хора,
напевает в вашу честь.
Даже чашка из фарфора
у меня, представьте, есть.

В жизни выбора не много:
кому — день, а кому — ночь.
Две дороги от порога:
одна — в дом, другая — прочь.

Нынче мы — в дому прогретом,
а не в поле фронтовом,
не в шинелях,
и об этом
лучше как-нибудь потом.

Мы не будем наши раны
пересчитывать опять.
Просто будем, как ни странно,
улыбаться и молчать.

Я для вас, мой друг, смешаю
в самый редкостный букет
пять различных видов чая
по рецептам прежних лет.

Кипятком крутым, бурлящим
эту смесь залью для вас,
чтоб былое с настоящим
не сливалось хоть сейчас.

Настояться дам немножко,
осторожно процежу
и серебряную ложку
рядом с чашкой положу.

Это тоже вдохновенье…
Но, склонившись над столом,
на какое-то мгновенье
все же вспомним о былом:

над безумною рекою
пулеметный ливень сек,
и холодною щекою
смерть касалась наших щек.

В битве выбор прост до боли:
или пан, или пропал…
А потом, живые, в поле
мы устроили привал.

Нет, не то чтоб пировали,
а, очухавшись слегка,
просто душу согревали
кипятком из котелка.

Разве есть напиток краше?
Благодарствуй, котелок!
Но встревал в блаженство наше
чей-то горький монолог:

"Как бы ни были вы святы,
как ни праведно житье,
вы с ума сошли, солдаты:
это — дрянь, а не питье!

Вас забывчивость погубит,
равнодушье вас убьет:
тот, кто крепкий чай разлюбит,
сам предаст и не поймет…"

Вы представьте, друг любезный,
как казались нам смешны
парадоксы те из бездны
фронтового сатаны.

В самом деле, что — крученый
чайный лист — трава и сор
пред планетой, обреченной
на страданье и разор?

Что — напиток именитый?..
Но, средь крови и разлук,
целый мир полузабытый
перед нами ожил вдруг.

Был он теплый и прекрасный…
Как обида нас ни жгла,
та сентенция напрасной,
очевидно, не была.

Я клянусь вам, друг мой давний,
не случайны с древних лет
эти чашки, эти ставни,
полумрак и старый плед,

и счастливый час покоя,
и заварки колдовство,
и завидное такое
мирной ночи торжество;
разговор, текущий скупо,
и как будто даже скука,
но… не скука -
естество.

Маргарита Агашина

Юрка

Дверь подъезда распахнулась строго,
Не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.

До дому дойдёт, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдёт? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук.

…Телогрейка, стеганые бурки,
хлеб не вволю, сахар не всегда —
это всё, что было детством Юрки
в трудные военные года.

Мать приходит за полночь с завода.
Спрятан ключ в углу дровяника.
Юрка лез на камень возле входа,
чтобы дотянуться до замка.

И один в нетопленой квартире
долго молча делал самопал,
на ночь ел картошину в мундире,
не дождавшись мамы, засыпал…

Человека в кожаной тужурке
привела к ним мама как-то раз
и спросила, глядя мимо Юрки:
— Хочешь, дядя будет жить у нас?

По щеке тихонько потрепала,
провела ладонью по плечу
Юрка хлопнул пробкой самопала
и сказал, заплакав:
— Не хочу.

В тот же вечер, возвратясь из загса,
отчим снял калоши не спеша,
посмотрел на Юрку, бросил: — Плакса! —
больно щелкнув по лбу малыша.

То ли сын запомнил эту фразу,
то ли просто так, наперекор,
только слез у мальчика ни разу
даже мать не видела с тех пор.

Но с тех пор всё чаще и суровей,
только отчим спустится с крыльца,
Юрка, сдвинув тоненькие брови,
спрашивал у мамы про отца.

Был убит в боях под Сталинградом
Юркин папа, гвардии солдат.
Юрка слушал маму, стоя рядом,
и просил:
— Поедем в Сталинград!..

Так и жили. Мать ушла с работы.
Юрка вдруг заметил у неё
новые сверкающие боты,
розовое тонкое бельё.

Вот она у зеркала большого
примеряет байковый халат.
Юрка глянул. Не сказал ни слова.
Перестал проситься в Сталинград.

Только стал и скрытней, и неслышней.
Отчим злился и кричал на мать.
Так оно и вышло: третий — лишний.
Кто был лишним? Трудно разобрать!

…Годы шли. От корки и до корки
Юрка книги толстые читал,
приносил и тройки, и пятерки,
и о дальних плаваньях мечтал.

Годы шли… И в курточке ребячьей
стало тесно Юркиным плечам.
Вырос и заметил: мама плачет,
уходя на кухню по ночам.

Мама плачет! Ей жилось несладко!
Может, мама помощи ждала!..
Первая решительная складка
Юркин лоб в ту ночь пересекла.

Он всю ночь не спал, вертясь на койке.
Утром в классе не пошёл к доске.
И, чтоб не узнала мать о двойке,
вырвал две страницы в дневнике.

…Дверь подъезда распахнулась строго,
не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.

До дому дойдёт, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдёт? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук…

Евгений Евтушенко

Ярмарка в Симбирске

Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Почище Гамбурга!
Держи карман!
Шарманки шамкают,
и шали шаркают,
и глотки гаркают:
«К нам! К нам!»
В руках приказчиков
под сказки-присказки
воздушны соболи,
парча тяжка.
А глаз у пристава
косится пристально,
и на «селедочке»
перчаточка.
Но та перчаточка
в момент с улыбочкой
взлетает рыбочкой
под козырек,
когда в пролеточке
с какой-то цыпочкой,
икая,
катит
икорный бог.
И богу нравится,
как расступаются
платки,
треухи
и картузы,
и, намалеваны
икрою паюсной,
под носом дамочки
блестят усы.
А зазывалы
рокочут басом,
торгуют юфтью,
шевром,
атласом,
пречистым Спасом,
прокисшим квасом,
протухшим мясом
и Салиасом.И, продав свою картошку
да хвативши первача,
баба ходит под гармошку,
еле ноги волоча,
и поет она,
предерзостная,
все захмелевая,
шаль за кончики придерживая,
будто молодая: «Я была у Оки,
ела я-бо-ло-ки.
С виду золоченые —
в слезыньках моченные.Я почапала на Каму,
я в котле сварила кашу.
Каша с Камою горька —
Кама слезная река.Я поехала на Яик,
села с миленьким на ялик.
По верхам и по низам —
всё мы плыли по слезам.Я пошла на тихий Дон,
я купила себе дом.
Чем для бабы не уют?
А сквозь крышу слезы льют».Баба крутит головой.
Все в глазах качается.
Хочет быть молодой,
а не получается.
И гармошка то зальется,
то вопьется, как репей…
Пей, Россия,
ежли пьется, —
только душу не пропей! Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Гуляй,
кому гуляется!
А баба пьяная
в грязи валяется.В тумане плавая,
царь похваляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.Корпя над планами,
министры маются…
А баба пьяная
в грязи валяется.Кому-то памятник
подготовляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.И мещаночки,
ресницы приспустив,
мимо,
мимо:
«Просто ужас! Просто стыд!»
И лабазник — стороною
мимо,
а из бороды:
«Вот лежит…
А кто виною?
Всё студенты да жиды…»
И философ-горемыка
ниже шляпу на лоб
и, страдая гордо, —
мимо:
«Грязь —
твоя судьба, народ».
Значит, жизнь такая подлая —
лежи и в грязь встывай?! Но кто-то бабу под локоть
и тихо ей:
«Вставай!..»
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Качели в сини,
и визг,
и свист.
И, как гусыни,
купчихи яростно:
«Мальчишка с бабою…
Гимназист».
Он ее бережно
ведет за локоть.
Он и не думает,
что на виду.
«Храни Христос тебя,
яснолобый.
А я уж как-нибудь
сама дойду».
И он уходит.
Идет вдоль барок
над вешней Волгой,
и, вслед грустя,
его тихонечко крестит баба,
как бы крестила свое дитя.
Он долго бродит.
Вокруг все пасмурней.
Охранка —
белкою в колесе.
Но как ей вынюхать,
кто опаснейший,
когда опасны
в России все!
Охранка, бедная,
послушай, милая, —
всегда опасней,
пожалуй, тот,
кто остановится,
кто просто мимо
чужой растоптанности не пройдет.
А Волга мечется,
хрипя,
постанывая.
Березки светятся
над ней во мгле,
как свечки робкие,
землей поставленные
за настрадавшихся на земле.Ярмарка!
В России ярмарка.
Торгуют совестью,
стыдом,
людьми,
суют стекляшки,
как будто яхонты,
и зазывают на все лады.
Тебя, Россия,
вконец растрачивали
и околпачивали в кабаках,
но те, кто врали и одурачивали,
еще останутся в дураках!
Тебя, Россия,
вконец опутывали,
но не для рабства ты родилась —
Россию Разина,
Россию Пушкина1,
Россию Герцена
не втопчут в грязь!
Нет,
ты, Россия,
не баба пьяная!
Тебе великая дана судьба,
и если даже ты стонешь,
падая,
то поднимаешь сама себя! Ярмарка!
В России ярмарка.
В России рай,
а слез — по край.
Но будет мальчик —
он снова явится
и скажет праведное:
«Вставай!»

Александр Твардовский

Василий Теркин: 10. О потере

Потерял боец кисет,
Заискался, — нет и нет.

Говорит боец:
— Досадно.
Столько вдруг свалилось бед:
Потерял семью. Ну, ладно.
Нет, так на тебе — кисет!

Запропастился куда-то,
Хвать-похвать, пропал и след.
Потерял и двор и хату.
Хорошо. И вот — кисет.

Кабы годы молодые,
А не целых сорок лет…
Потерял края родные,
Все на свете и кисет.

Посмотрел с тоской вокруг:
— Без кисета, как без рук.

В неприютном школьном доме
Мужики, не детвора.
Не за партой — на соломе,
Перетертой, как костра.

Спят бойцы, кому досуг.
Бородач горюет вслух:

— Без кисета у махорки
Вкус не тот уже. Слаба!
Вот судьба, товарищ Теркин.—
Теркин:
— Что там за судьба!

Так случиться может с каждым,
Возразил бородачу, —
Не такой со мной однажды
Случай был. И то молчу,

И молчит, сопит сурово.
Кое-где привстал народ.
Из мешка из вещевого
Теркин шапку достает.

Просто шапку меховую,
Той подругу боевую,
Что сидит на голове.
Есть одна. Откуда две?

— Привезли меня на танке, —
Начал Теркин, — сдали с рук.
Только нет моей ушанки,
Непорядок чую вдруг.

И не то чтоб очень зябкий, —
Просто гордость у меня.
Потому, боец без шапки —
Не боец. Как без ремня.

А девчонка перевязку
Нежно делает, с опаской,
И, видать, сама она
В этом деле зелена.

— Шапку, шапку мне, иначе
Не поеду! — Вот дела.
Так кричу, почти что плачу,
Рана трудная была.

А она, девчонка эта,
Словно «баюшки-баю»:
— Шапки вашей, — молвит, — нету,
Я вам шапку дам свою.

Наклонилась и надела.
— Не волнуйтесь, — говорит
И своей ручонкой белой
Обкололась: был небрит.

Сколько в жизни всяких шапок
Я носил уже — не счесть,
Но у этой даже запах
Не такой какой-то есть…

— Ишь ты, выдумал примету.
— Слышал звон издалека.
— А зачем ты шапку эту
Сохраняешь?
— Дорога.

Дорога бойцу, как память.
А еще сказать могу
По секрету, между нами, —
Шапку с целью берегу.

И в один прекрасный вечер
Вдруг случится разговор:
«Разрешите вам при встрече
Головной вручить убор.».;

Сам привстал Василий с места
И под смех бойцов густой,
Как на сцене, с важным жестом
Обратился будто к той,
Что пять слов ему сказала,
Что таких ребят, как он,
За войну перевязала,
Может, целый батальон.

— Ишь, какие знает речи,
Из каких политбесед:
«Разрешите вам при встрече.».;
Вон тут что. А ты — кисет.

— Что ж, понятно, холостому
Много лучше на войне:
Нет тоски такой по дому,
По детишкам, по жене.

— Холостому? Это точно.
Это ты как угадал.
Но поверь, что я нарочно
Не женился. Я, брат, знал!

— Что ты знал! Кому другому
Знать бы лучше наперед,
Что уйдет солдат из дому,
А война домой придет.

Что пройдет она потопом
По лицу земли живой
И заставит рыть окопы
Перед самою Москвой.
Что ты знал!..

— А ты постой-ка,
Не гляди, что с виду мал,
Я не столько,
Не полстолько, —
Четверть столько! —
Только знал.

— Ничего, что я в колхозе,
Не в столице курс прошел.
Жаль, гармонь моя в обозе,
Я бы лекцию прочел.

Разреши одно отметить,
Мой товарищ и сосед:
Сколько лет живем на свете?
Двадцать пять! А ты — кисет.

Бородач под смех и гомон
Роет вновь труху-солому,
Перещупал все вокруг:
— Без кисета, как без рук…

— Без кисета, несомненно,
Ты боец уже не тот.
Раз кисет — предмет военный,
На-ко мой, не подойдет?

Принимай, я — добрый парень.
Мне не жаль. Не пропаду.
Мне еще пять штук подарят
В наступающем году.

Тот берет кисет потертый.
Как дитя, обновке рад…

И тогда Василий Теркин
Словно вспомнил:
— Слушай, брат.

Потерять семью не стыдно —
Не твоя была вина.
Потерять башку — обидно,
Только что ж, на то война.

Потерять кисет с махоркой,
Если некому пошить, —
Я не спорю, — тоже горько,
Тяжело, но можно жить,
Пережить беду-проруху,
В кулаке держать табак,
Но Россию, мать-старуху,
Нам терять нельзя никак.

Наши деды, наши дети,
Наши внуки не велят.
Сколько лет живем на свете?
Тыщу?.. Больше! То-то, брат!

Сколько жить еще на свете, —
Год, иль два, иль тыщи лет, —
Мы с тобой за все в ответе.
То-то, брат! А ты — кисет…


Владимир Маяковский

Безработный

Веселый автобус
                       то фыркнет, то визгнет.
Пока на Лубянку
                    с вокзала свезен,
в солидной
              «Экономической жизни»
читаю:
        «Строительный сорван сезон».
Намокла
           мосполиграфская вывеска.
Погода
        годится
                    только для рыб.
Под вывеской,
                 место сухое выискав,
стоят
        безработные маляры.
Засохшими пальмами
                             высятся кисти,
им
     хочется
                 краской обмахивать дом.
Но —
     мало строек,
                       и фартучный хвистик
висит
        обмокшим
                       собачьим хвостом.
В окраске фасадов
                       дождя перебои,
а небо
        расцветкой
                       похоже на белку.
На солнце
              сменить бы
                             ливней обои,
на синьку сменить бы
                             неба побелку!
Но кто-то
           где-то
                    кому-то докладывал
«О перспективе,
                    о срыве сезона».
А эти собрались
                    на месяц и на́ два…
Стоят, голодая,
                    бездельно и сонно.
Вращали очками
                    по цементо-трестам,
чтоб этот обойщик
                      и этот маляр
пришел бы
              и стал бы
                          об это вот место
стоять,
        безработной лапой моля.
Быть может,
              орудовали и вредители,
чтоб безработные
                     смачно и всласть
ругали в бога,
                 крыли в родителей
и мать,
         и душу,
                   и время,
                               и власть.
Дельцов ревизуют.
                     Ярится перо.
Набит портфель.
                   Карандаш отточен.
Но нас,
         и особенно маляров,
интересует
             очень и очень:
быть может,
             из трестов
                           некая знать
за это
       живет
               в Крыму, хорошея?
Нам очень и очень
                     хотелось бы знать,
кому
     за срыв
               надавали по шее?
Мы знаем
             всё
                   из газетного звона,
но нас бы
           другое устроило знанье:
раскрыть бы
               дельцов по срывам сезона
и выгнать —
               еще зимою, — заранее!
Мы знаем,
             не сгинет
                         враз
                                 безработица —
разрухи
         с блокадой
                       законное чадо,
но
   если
           сезоны
                     сознательно портятся —
вредителю
             нет пощады.

Александр Твардовский

Василий Теркин: 19. Отдых Теркина

На войне — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке, —
Там, где случай приведет, —

Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь кой-как друг к дружке,
Отдохнуть… Минут шестьсот.

Даже больше б не мешало,
Но солдату на войне
Срок такой для сна, пожалуй,
Можно видеть лишь во сне.

И представь, что вдруг, покинув
В некий час передний край,
Ты с попутною машиной
Попадаешь прямо в рай.

Мы здесь вовсе не желаем
Шуткой той блеснуть спроста,
Что, мол, рай с передним краем
Это — смежные места.

Рай по правде. Дом. Крылечко.
Веник — ноги обметай.
Дальше — горница и печка.
Все, что надо. Чем не рай?

Вот и в книге ты отмечен,
Раздевайся, проходи.
И плечьми у теплой печи
На свободе поведи.

Осмотрись вокруг детально,
Вот в ряду твоя кровать.
И учти, что это — спальня,
То есть место — специально
Для того, чтоб только спать.

Спать, солдат, весь срок недельный,
Самолично, безраздельно
Занимать кровать свою,
Спать в сухом тепле постельном,
Спать в одном белье нательном,
Как положено в раю.

И по строгому приказу,
Коль тебе здесь быть пришлось,
Ты помимо сна обязан
Пищу в день четыре раза
Принимать. Но как? — вопрос.

Всех привычек перемена
Поначалу тяжела.
Есть в раю нельзя с колена,
Можно только со стола.

И никто в раю не может
Бегать к кухне с котелком,
И нельзя сидеть в одеже
И корежить хлеб штыком.

И такая установка
Строго-настрого дана,
Что у ног твоих винтовка
Находиться не должна.

И в ущерб своей привычке
Ты не можешь за столом
Утереться рукавичкой
Или — так вот — рукавом.

И когда покончишь с пищей,
Не забудь еще, солдат,
Что в раю за голенище
Ложку прятать не велят.

Все такие оговорки
Разобрав, поняв путем,
Принял в счет Василий Теркин
И решил:
— Не пропадем.

Вот обед прошел и ужин.
— Как вам нравится у нас?
— Ничего. Немножко б хуже,
То и было б в самый раз…

Покурил, вздохнул и на бок.
Как-то странно голове.
Простыня — пускай одна бы,
Нет, так на, мол, сразу две.

Чистота — озноб по коже,
И неловко, что здоров,
А до крайности похоже,
Будто в госпитале вновь.

Бережет плечо в кровати,
Головой не повернет.
Вот и девушка в халате
Совершает свой обход.

Двое справа, трое слева
К ней разведчиков тотчас.
А она, как королева:
Мол, одна, а сколько вас.

Теркин смотрит сквозь ресницы:
О какой там речь красе.
Хороша, как говорится,
В прифронтовой полосе.

Хороша, при смутном свете,
Дорога, как нет другой,
И видать, ребята эти
Отдохнули день, другой…

Сон-забвенье на пороге,
Ровно, сладко дышит грудь.
Ах, как холодно в дороге
У объезда где-нибудь!

Как прохватывает ветер,
Как луна теплом бедна!
Ах, как трудно все на свете:
Служба, жизнь, зима, война.

Как тоскует о постели
На войне солдат живой!
Что ж не спится в самом деле?
Не укрыться ль с головой?

Полчаса и час проходит,
С боку на бок, навзничь, ниц.
Хоть убейся — не выходит.
Все храпят, а ты казнись.

То ли жарко, то ли зябко,
Не понять, а сна все нет.
— Да надень ты, парень, шапку, —
Вдруг дают ему совет.

Разъясняют:
— Ты не первый,
Не второй страдаешь тут.
Поначалу наши нервы
Спать без шапки не дают.

И едва надел родимый
Головной убор солдат,
Боевой, пропахший дымом
И землей, как говорят, —

Тот, обношенный на славу
Под дождем и под огнем,
Что еще колючкой ржавой
Как-то прорван был на нем;

Тот, в котором жизнь проводишь,
Не снимая, — так хорош! —
И когда ко сну отходишь,
И когда на смерть идешь, —

Видит: нет, не зря послушал
Тех, что знали, в чем резон:
Как-то вдруг согрелись уши,
Как-то стало мягче, глуше —
И всего свернуло в сон.

И проснулся он до срока
С чувством редкостным — точь-в-точь
Словно где-нибудь далеко
Побывал за эту ночь;

Словно выкупался где-то,
Где — хоть вновь туда вернись —
Не зима была, а лето,
Не война, а просто жизнь.

И с одной ногой обутой,
Шапку снять забыв свою,
На исходе первых суток
Он задумался в раю.

Хороши харчи и хата,
Осуждать не станем зря,
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.

Посудите сами, братцы,
Кто б чудней придумать мог:
Раздеваться, разуваться
На такой короткий срок.

Тут обвыкнешь — сразу крышка,
Чуть покинешь этот рай.
Лучше скажем: передышка.
Больше время не теряй.

Закусил, собрался, вышел,
Дело было на мази.
Грузовик идет, — заслышал,
Голосует:
— Подвези.

И, четыре пуда грузу
Добавляя по пути,
Через борт ввалился в кузов,
Постучал: давай, крути.

Ехал — близко ли, далеко —
Кому надо, вымеряй.
Только, рай, прощай до срока,
И опять — передний край.

Соскочил у поворота, —
Глядь — и дома, у огня.
— Ну, рассказывайте, что тут,
Как тут, хлопцы, без меня?

— Сам рассказывай. Кому же
Неохота знать тотчас,
Как там, что в раю у вас…

— Хорошо. Немножко б хуже,
Верно, было б в самый раз…

— Хорошо поспал, богато,
Осуждать не станем зря.
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.

Как дойдем до той границы
По Варшавскому шоссе,
Вот тогда, как говорится,
Отдохнем. И то не все.

А пока — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке,
Где нам случай приведет, —

Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь плотней друг к дружке,
Отдохнуть.
А там — вперед.