1.
Эх, найду участье в ком?
2.
Червь-разруха гложет.
3.
Мчись, крестьянин, в посевком,
4.
он тебе поможет.
Слепит буржуев Европы от советского света.
А тут и вовсе буржуй глазки выкатил.
По всему миру пойдет свет Советов,
если за дело возьмется электрический двигатель.
1.
Домком должен собраться и сказать:
братцы, давайте обсудим,
как помочь
голодающим людям.
2.
Прежде всего разберемся в достатках своих.
3.
Обсудили и выяснили: прокормим троих.
4.
Пошли в комитет сами,
запаслись адресами.
5.
Сообщено:
в Лукьяновке деревне
изголодались Петров с женой
и отец их,
старик древний.
6.
Берем на пропитание, — решил домком, —
вот будем заботиться о ком.
7.
И вот, что соберет в домкоме люд, —
все своим призреваемым шлют.
8.
Пишут,
интересуются об их нужде,
спрашивают,
дошли ли посылки те.
9.
Только так помогая в народном горе,
голод поборем.
1.
В РСФСР с деньгами туго,
дорого стоит каждая услуга.
2.
Чтоб всем бесплатно пользовалась рабочая рать, надо с этих за услуги брать.
3.
Бывало, и день
и ночь-то
работает почта,
все работой перегружено.
4.
Пишут все:
и кому нужно,
и кому не нужно.
5.
Натрудится почта над передачей поцелуя,
6.
а потом над почтой пой аллилуйя.
7.
Чтоб зря не писали, введен новый,
повышенный тариф почтовый.
8.
В Петрограде число заказной корреспонденции упало с 17 до 11 тысяч в день.
9.
А заплатила публика1
0.
вместо 700 000-55 000 000 рубликов.1
1.
А рабочей республике1
2.
средства эти
необходимы для восстановления почтовой сети.
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плево́чки жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полу́денной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
«Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!»
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
Чуть ночь превратится в рассвет,
вижу каждый день я:
кто в глав,
кто в ком,
кто в полит,
кто в просвет,
расходится народ в учрежденья.
Обдают дождем дела бумажные,
чуть войдешь в здание:
отобрав с полсотни —
самые важные! —
служащие расходятся на заседания.
Заявишься:
«Не могут ли аудиенцию дать?
Хожу со времени о́на». —
«Товарищ Иван Ваныч ушли заседать —
объединение Тео и Гукона».
Исколесишь сто лестниц.
Свет не мил.
Опять:
«Через час велели придти вам.
Заседают:
покупка склянки чернил
Губкооперативом».
Через час:
ни секретаря,
ни секретарши нет —
го́ло!
Все до 22-х лет
на заседании комсомола.
Снова взбираюсь, глядя на́ ночь,
на верхний этаж семиэтажного дома.
«Пришел товарищ Иван Ваныч?» —
«На заседании
А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома».
Взъяренный,
на заседание
врываюсь лавиной,
дикие проклятья доро́гой изрыгая.
И вижу:
сидят людей половины.
О дьявольщина!
Где же половина другая?
«Зарезали!
Убили!»
Мечусь, оря́.
От страшной картины свихнулся разум.
И слышу
спокойнейший голосок секретаря:
«Они на двух заседаниях сразу.
В день
заседаний на двадцать
надо поспеть нам.
Поневоле приходится раздвояться.
До пояса здесь,
а остальное
там».
С волнения не уснешь.
Утро раннее.
Мечтой встречаю рассвет ранний:
«О, хотя бы
еще
одно заседание
относительно искоренения всех заседаний!»
Мрачные до черного вышли люди,
тяжко и чинно выстроились в городе,
будто сейчас набираться будет
хмурых монахов черный орден.
Траур воронов, выкаймленный под окна,
небо, в бурю крашеное, —
все было так подобрано и подогнано,
что волей-неволей ждалось страшное.
Тогда разверзлась, кряхтя и нехотя,
пыльного воздуха сухая охра,
вылез из воздуха и начал ехать
тихий катафалк чудовищных похорон.
Встревоженная о́жила глаз масса,
гору взоров в гроб бросили.
Вдруг из гроба прыснула гримаса,
после —крик: «Хоронят умерший смех!» —
из тысячегрудого меха
гремел омиллионенный множеством эх
за гробом, который ехал.
И тотчас же отчаяннейшего плача ножи
врезались, заставив ничего не понимать.
Вот за гробом, в плаче, старуха-жизнь, —
усопшего смеха седая мать.
К кому же, к кому вернуться назад ей?
Смотрите: в лысине — тот —
это большой, носатый
плачет армянский анекдот.
Еще не забылось, как выкривил рот он,
а за ним ободранная, куцая,
визжа, бежала острота.
Куда — если умер — уткнуться ей?
Уже до неба плачей глыба.
Но еще,
еще откуда-то плачики —
это целые полчища улыбочек и улыбок
ломали в горе хрупкие пальчики.
И вот сквозь строй их, смокших в один
сплошной изрыдавшийся Гаршин,
вышел ужас — вперед пойти —
весь в похоронном марше.
Размокло лицо, стало — кашица,
смятая морщинками на выхмуренном лбу,
а если кто смеется — кажется,
что ему разодрали губу.
Один Париж —
адвокатов,
казарм,
другой —
без казарм и без Эррио.
Не оторвать
от второго
глаза —
от этого города серого.
Со стен обещают:
«Un verre de Koto
donne de l’energie».
Вином любви
каким
и кто
мою взбудоражит жизнь?
Может,
критики
знают лучше.
Может,
их
и слушать надо.
Но кому я, к черту, попутчик!
Ни души
не шагает
рядом.
Как раньше,
свой
раскачивай горб
впереди
поэтовых арб —
неси,
один,
и радость,
и скорбь,
и прочий
людской скарб.
Мне скучно
здесь
одному
впереди, —
поэту
не надо многого, —
пусть
только
время
скорей родит
такого, как я,
быстроногого.
Мы рядом
пойдем
дорожной пыльцой.
Одно
желанье
пучит:
мне скучно —
желаю
видеть в лицо,
кому это
я
попутчик?!
«Je suis un chameau»,
в плакате стоят
литеры,
каждая — фут.
Совершенно верно:
«je suis», —
это
«я»,
a «chameau» —
это
«я верблюд».
Лиловая туча,
скорей нагнись,
меня
и Париж полей,
чтоб только
скорей
зацвели огни
длиной
Елисейских полей.
Во всё огонь —
и небу в темь
и в чернь промокшей пыли.
В огне
жуками
всех систем
жужжат
автомобили.
Горит вода,
земля горит,
горит
асфальт
до жжения,
как будто
зубрят
фонари
таблицу умножения.
Площадь
красивей
и тысяч
дам-болонок.
Эта площадь
оправдала б
каждый город.
Если б был я
Вандомская колонна,
я б женился
на Place de la Concorde.
В любом учрежденье,
куда ни препожалуйте,
слышен
ладоней скрип:
это
при помощи
рукопожатий
люди
разносят грипп.
Но бацилла
ни одна
не имеет права
лезть
на тебя
без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
в простеночной теми
висит
объявление
следующей сути:
«Ввиду
эпидемии
руку
друг другу
зря не суйте».
А под плакатом —
помглавбуха,
робкий, как рябчик,
и вежливей пуха.
Прочел
чиновник
слова плакатца,
решил —
не жать:
на плакат полагаться.
Не умирать же!
И, как мышонок,
заерзал,
шурша
в этажах бумажонок.
И вдруг
начканц
учреждения оного
пришел
какой-то бумаги касательно.
Сует,
сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
кому
указательный.
Ушла
в исходящий
душа помбуха.
И вдруг
над помбухом
в самое ухо:
— Товарищ…
как вас?
Неважно!
Здрасьте. —
И ручка —
властней,
чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
вашей тете,
что вы
и тут
руки́ не пожмете.
Какой там принцип!
Мы служащие…
мы не принцы».
И палец
затем —
в ладони в обе,
забыв обо всем
и о микробе.
Знаком ли
товарищеский этот
жест вам?
Блаженство!
Назавтра помылся,
но было
поздно.
Помглавбуха —
уже гриппозный.
Сует
термометр
во все подмышки.
Тридцать восемь,
и даже лишки.
Бедняге
и врач
не помог ничем,
бедняга
в кроватку лег.
Бедняга
сгорел,
как горит
на свече
порхающий мотылек.
Я
в жизни
суровую школу прошел.
Я —
разным условностям
враг.
И жил он,
по-моему,
нехорошо,
и умер —
как дурак.
Есть слова иностранные.
Иные
чрезвычайно странные.
Если люди друг друга процеловали до дыр,
вот это
по-русски
называется — мир.
А если
грохнут в уха оба,
и тот
орет, разинув рот,
такое доведение людей до гроба
называется убивством.
А у них —
наоборот.
За примерами не гоняться! —
Оптом перемиривает Лига Наций.
До пола печати и подписи свисали.
Перемирили и Юг, и Север.
То Пуанкаре расписывается в Версале,
то —
припечатывает печатями Севр.
Кончилась конференция.
Завершен труд.
Умолкните, пушечные гулы!
Ничего подобного!
Тут —
только и готовь скулы.
— Севрский мир — вот это штука! —
орут,
наседают на греков турки.
— А ну, турки,
помиримся,
ну-ка! —
орут греки, налазя на турка.
Сыплется с обоих с двух штукатурка.
Ясно —
каждому лестно мириться.
В мирной яри
лезут мириться государств тридцать:
румыны,
сербы,
черногорцы,
болгаре…
Суматоха.
У кого-то кошель стянули,
какие-то каким-то расшибли переносья —
и пошли мириться!
Только жужжат пули,
да в воздухе летают щеки и волосья.
Да и версальцы людей мирят не худо.
Перемирили половину европейского люда.
Поровну меж государствами поделили земли:
кому Вильны,
кому Мѐмели.
Мир подписали минуты в две.
Только
география — штука скользкая;
польские городишки раздарили Литве,
а литовские —
в распоряжение польское.
А чтоб промеж детей не шла ссора —
крейсер французский
для родительского надзора.
Глядит восторженно Лига Наций.
Не ей же в драку вмешиваться.
Милые, мол, бранятся —
только… чешутся.
Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре — Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»
Веселый автобус
то фыркнет, то визгнет.
Пока на Лубянку
с вокзала свезен,
в солидной
«Экономической жизни»
читаю:
«Строительный сорван сезон».
Намокла
мосполиграфская вывеска.
Погода
годится
только для рыб.
Под вывеской,
место сухое выискав,
стоят
безработные маляры.
Засохшими пальмами
высятся кисти,
им
хочется
краской обмахивать дом.
Но —
мало строек,
и фартучный хвистик
висит
обмокшим
собачьим хвостом.
В окраске фасадов
дождя перебои,
а небо
расцветкой
похоже на белку.
На солнце
сменить бы
ливней обои,
на синьку сменить бы
неба побелку!
Но кто-то
где-то
кому-то докладывал
«О перспективе,
о срыве сезона».
А эти собрались
на месяц и на́ два…
Стоят, голодая,
бездельно и сонно.
Вращали очками
по цементо-трестам,
чтоб этот обойщик
и этот маляр
пришел бы
и стал бы
об это вот место
стоять,
безработной лапой моля.
Быть может,
орудовали и вредители,
чтоб безработные
смачно и всласть
ругали в бога,
крыли в родителей
и мать,
и душу,
и время,
и власть.
Дельцов ревизуют.
Ярится перо.
Набит портфель.
Карандаш отточен.
Но нас,
и особенно маляров,
интересует
очень и очень:
быть может,
из трестов
некая знать
за это
живет
в Крыму, хорошея?
Нам очень и очень
хотелось бы знать,
кому
за срыв
надавали по шее?
Мы знаем
всё
из газетного звона,
но нас бы
другое устроило знанье:
раскрыть бы
дельцов по срывам сезона
и выгнать —
еще зимою, — заранее!
Мы знаем,
не сгинет
враз
безработица —
разрухи
с блокадой
законное чадо,
но
если
сезоны
сознательно портятся —
вредителю
нет пощады.