Нелепая песня
Заброшенных лет.
Он любит ее,
А она его — нет.Ты что до сих пор
Дуришь голову мне,
Чувствительный вздор,
Устаревший вполне? Сейчас распевают
С девчоночьих лет:
— Она его любит,
А он ее — нет.Да, он ее Знамя.
Она — его мёд.
Ей хочется замуж.
А он — не берёт.Она бы сумела
Парить и пленять,
Да он не охотник
Глаза поднимать.И дать ему счастье
Не хватит ей сил.
Сам призрачной власти
Ее он лишил… Всё правда. Вот песня
Сегодняшних дней.
Я сам отдаю
Предпочтение ей.Но только забудусь,
И слышу в ответ:
«Он любит ее,
А она его — нет».И сам повторяю,
Хоть это не так.
Хоть с этим не раз
Попадал я впросак.Ах, песня! Молчи,
Не обманывай всех.
Представь, что нашелся
Такой человек.И вот он, поверя
В твой святочный бред,
Всё любит ее,
А она его — нет.Подумай, как трудно
Пришлось бы ему…
Ведь эти пассажи
Ей все — ни к чему.Совсем не по чину
Сия благодать.
Ей тот и мужчина,
Кому наплевать.Она посмеется
Со злостью слепой
Над тем, кто ее
Вознесёт над собойИ встанет с ним рядом,
Мечтая о том,
Как битой собакой
Ей быть при другом.А этот — для страсти
Он, видимо, слаб.
Ведь нет у ней власти,
А он — ее раб.Вот песня. Ты слышишь?
Так шла бы ты прочь.
Потом ты ему
Не сумеешь помочь.А, впрочем, — что песня?
Ее ли вина,
Что в ней не на месте
Ни он, ни она.Что всё это спорит
С подспудной мечтой.
И в тайном разладе
С земной красотой.Но если любовь
Вдруг прорвется на свет,
Вновь: он ее любит.
Она его — нет.Хоть прошлых веков
Свет не вспыхнет опять.
Хоть нет дураков
Так ходить и страдать.Он тоже сумел бы
Уйти от неё.
Но он в ней нашел
Озаренье своё.Но манит, как омут,
Ее глубина,
Чего за собой
И не знает она.Не знает, не видит,
Пускай! Ничего.
Узнает! Увидит!
Глазами его.Есть песня одна
И один только свет:
Он любит ее,
А она его — нет.
Пусть певичка смешна и жеманна,
Пусть манерны у песни слова, —
В полуночном чаду ресторана
Так блаженно плывет голова.
Винограда тяжелые гроздья
Превратились в густое вино,
И теперь по артериям бродит,
Колобродит, бунтует оно.
А за маленьким столиком рядом
Трое бывших окопных солдат
Невеселым хмелеющим взглядом
На оркестр и певичку глядят.
Я, наверное, их понимаю:
Ветераны остались одни —
В том победном ликующем мае,
В том проклятом июне они…
А смешная певичка тем часом
Продолжает шептать о весне,
А парнишка в потертых техасах
Чуть не сверстницу видит во мне!
В этом спутник мой искренен вроде,
Лестно мне и немного смешно.
По артериям весело бродит,
Колобродит густое вино.
А за маленьким столиком рядом
Двое бывших окопных солдат
Немигающим пристальным взглядом
За товарищем вставшим следят.
Ну, а тот у застывшей певицы
Отодвинул молчком микрофон,
И, гранатой, в блаженные лица
Бросил песню забытую он —
О кострах на снегу, о шинели
Да о тех, кто назад не пришел…
И глаза за глазами трезвели,
И смолкал вслед за столиком стол.
Замер смех, и не хлопали пробки.
Тут оркестр очнулся, и вот
Поначалу чуть слышно и робко
Подхватил эту песню фагот,
Поддержал его голос кларнета,
Осторожно вступил контрабас…
Ах, нехитрая песенка эта,
Почему будоражишь ты нас?
Почему стали строгими парни
И никто уже больше не пьян?..
Не без горечи вспомнил ударник,
Что ведь, в сущности, он — барабан,
Тот, кто резкою дробью в атаку
Поднимает залегших бойцов.
Кто-то в зале беззвучно заплакал,
Закрывая салфеткой лицо.
И певица в ту песню вступила,
И уже не казалась смешной…
Ах, какая же все-таки сила
Скрыта в тех, кто испытан войной!
Вот мелодия, вздрогнув, погасла,
Словно чистая вспышка огня.
Знаешь, парень в модерных техасах,
Эта песенка и про меня.
Ты — грядущим, я прошлым богата,
Юность — юным, дружок, наше — нам.
Сердце тянется к этим солдатам,
К их осколкам и к их орденам.
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,
Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: — Господь вас спаси! —
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.
Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.
Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала: — Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.
«Мы вас подождем!» — говорили нам пажити.
«Мы вас подождем!» — говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.
По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.
Нас пули с тобою пока еще милуют.
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
Битвы словесной стихла гроза.
Полные гнева, супруг и супруга
Молча стояли друг против друга,
Сузив от ненависти глаза.
Все корабли за собою сожгли,
Вспомнили все, что было плохого.
Каждый поступок и каждое слово —
Все, не щадя, на свет извлекли.
Годы их дружбы, сердец их биенье —
Все перечеркнуто без сожаленья.
Часто на свете так получается:
В ссоре хорошее забывается.
Тихо. Обоим уже не до споров.
Каждый умолк, губу закусив.
Нынче не просто домашняя ссора,
Нынче конец отношений. Разрыв.
Все, что решить надлежало, — решили.
Все, что раздела ждало, — разделили.
Только в одном не смогли согласиться,
Это одно не могло разделиться.
Там, за стеною, в ребячьем углу
Сын их трудился, сопя, на полу.
Кубик на кубик. Готово! Конец!
Пестрый, как сказка, вырос дворец.
— Милый! — подавленными голосами
Молвили оба.- Мы вот что хотим…-
Сын повернулся к папе и маме
И улыбнулся приветливо им.
— Мы расстаемся… совсем… окончательно…
Так нужно, так лучше… И надо решить,
Ты не пугайся. Слушай внимательно:
С мамой иль с папой будешь ты жить?
Смотрит мальчишка на них встревожено.
Оба взволнованны… Шутят иль нет?
Палец в рот положил настороженно.
— И с мамой и с папой, — сказал он в ответ.
— Нет, ты не понял! — И сложный вопрос
Каждый ему втолковать спешит.
Но сын уже морщит облупленный нос
И подозрительно губы кривит…
Упрямо сердце мальчишечье билось,
Взрослых не в силах понять до конца.
Не выбирало и не делилось,
Никак не делилось на мать и отца!
Мальчишка! Как ни внушали ему,
Он мокрые щеки лишь тер кулаками,
Понять не умея никак: почему
Так лучше ему, папе и маме?
В любви излишен, друзья, совет.
Трудно в чужих делах разбираться.
Пусть каждый решает, любить или нет?
И где сходиться и где расставаться?
И все же порой в сумятице дел,
В ссоре иль в острой сердечной драме
Прошу только вспомнить, увидеть глазами
Мальчишку, что драмы понять не сумел
И только щеки тер кулаками.
Авто
Курфюрстендам-ом катая,
удивляясь,
раззеваю глаза —
Германия
совсем не такая,
как была
год назад.
На первый взгляд
общий вид:
в Германии не скулят.
Немец —
сыт.
Раньше
доллар —
лучище яркий,
теперь
«принимаем только марки».
По городу
немец
шествует гордо,
а раньше
в испуге
тек, как вода,
от этой самой
от марки твердой
даже
улыбка
как мрамор тверда.
В сомненья
гляжу
на сытые лица я.
Зачем же
тогда —
что ни шаг —
полиция!
Слоняюсь
и трусь
по рабочему Норду,
Нужда
худобой
врывается в глаз.
Толки:
«Вольфы…
покончили с голоду…
Семьей…
в коморке…
открыли газ…»
Поймут,
поймут и глупые дети,
Если
здесь
хоть версту пробрели,
что должен
отсюда
родиться третий —
третий родиться —
Красный Берлин.
Пробьется,
какие рогатки ни выставь,
прорвется
сквозь штык,
сквозь тюремный засов.
Первая весть:
за коммунистов
подано
три миллиона голосов.
Британская мощь
целиком на морях, —
цари
в многоводном лоне.
Мечта их —
одна:
весь мир покоря,
бросать
с броненосцев своих
якоря
в моря
кругосветных колоний.
Они
ведут
за войной войну,
не бросят
за прибылью гнаться.
Орут:
— Вперед, матросы!
А ну,
за честь
и свободу нации! —
Вздымаются бури,
моря́ беля,
моряк
постоянно на вахте.
Буржуи
горстями
берут прибыля
на всем —
на грузах,
на фрахте.
Взрываются
мины,
смертями смердя,
но жир у богатых
отрос;
страховку
берут
на матросских смертях,
и думает
мрачно
матрос.
Пока
за моря
перевозит груз,
он думает,
что на берегу
все те,
кто ведет
матросский союз,
копейку
его
берегут.
А на берегу
союзный глава,
мистер
Гевлок Вильсо́н,
хозяевам
продал
дела и слова
и с жиру
толстеет, как слон.
Хозяева рады —
свой человек,
следит
за матросами
круто.
И ловит
Вильсон
солидный чек
на сотню
английских фунтов.
Вильсон
к хозяевам впущен в палаты
и в спорах
добрый и миленький.
По ихней
просьбе
с матросской зарплаты
спускает
последние шиллинги.
А если
в его махинации
глаз
запустит
рабочий прыткий,
он
жмет плечами:
— Никак нельзя-с:
промышленность
терпит убытки. —
С себя ж
и рубля не желает соскресть,
с тарифной
иудиной сетки:
вождю, мол,
надо
и пить, и есть,
и, сами знаете,
детки.
Матрос, отправляясь
в далекий рейс,
к земле
оборачивай уши,
глаза
нацеливай
с мачт и рей
на то,
что творится на суше!
Пардон, Чемберлен,
что в ваши дела
суемся
поэмой этой!
Но мой Пегас,
порвав удила,
матросам
вашим
советует:
— В обратную сторону
руль завертя,
вернитесь
к союзным сонмам
и дальше
плывите,
послав к чертям
продавшего вас
Вильсона! —
За борт союза
в мгновение в одно!
Исчезнет —
и не был как будто:
его
моментально
потянет на дно
груз
иудиных фунтов.
Я первый смерил жизнь обратным счётом,
Я буду беспристрастен и правдив:
Сначала кожа выстрелила потом
И задымилась, поры разрядив.
Я затаился и затих. И замер.
Мне показалось — я вернулся вдруг
В бездушье безвоздушных барокамер
И в замкнутые петли центрифуг.Сейчас я стану недвижим и грузен,
И погружён в молчанье. А пока
Меха и горны всех газетных кузен
Раздуют это дело на века.Хлестнула память, как кнутом, по нервам,
В ней каждый образ был неповторим:
Вот мой дублёр, который мог быть первым,
Который смог впервые стать вторым.Пока что на него не тратят шрифта:
Запас заглавных букв — на одного.
Мы вместе с ним прошли весь путь до лифта,
Но дальше я поднялся без него.Вот тот, который прочертил орбиту,
При мне его в лицо не знал никто.
Всё мыслимое было им открыто
И брошено горстями в решето.И словно из-за дымовой завесы,
Друзей явились лица и семьи.
Они все скоро на страницах прессы
Расскажут биографии свои.Их всех, с кем вёл я доброе соседство,
Свидетелями выведут на суд.
Обычное моё босое детство
Обуют и в скрижали занесут.Чудное слово «Пуск!» — подобье вопля –
Возникло и нависло надо мной.
Недобро, глухо заворчали сопла
И сплюнули расплавленной слюной.И пламя мыслей вихрем чувств задуло,
И я не смел или забыл дышать.
Планета напоследок притянула,
Прижала, не желая отпускать.И килограммы превратились в тонны,
Глаза, казалось, вышли из орбит,
И правый глаз впервые удивлённо
Взглянул на левый, веком не прикрыт.Мне рот заткнул — не помню — крик ли? Кляп ли?
Я рос из кресла, как с корнями пень.
Вот сожрала всё топливо до капли
И отвалилась первая ступень.Там надо мной сирены голосили
Не знаю — хороня или храня.
А здесь надсадно двигатели взвыли
И из объятий вырвали меня.Приборы на земле угомонились,
Вновь чередом своим пошла весна.
Глаза мои на место возвратились,
Исчезли перегрузки. Тишина.Эксперимент вошёл в другую фазу, –
Пульс начал реже в датчики стучать.
Я в ночь влетел, минуя вечер, сразу –
И получил команду отдыхать.Я шлем скафандра положил на локоть,
Изрек про самочувствие своё.
Пришла такая приторная лёгкость,
Что даже затошнило от неё.Шнур микрофона словно в петли свился,
Стучались в рёбра лёгкие, звеня.
Я на мгновенье сердцем подавился, –
Оно застряло в горле у меня.Я отдал рапорт весело, на совесть,
Разборчиво и очень делово.
Я думал: вот она и невесомость,
Я вешу нуль — так мало, ничего!.. И стало тесно голосам в эфире,
Но Левитан ворвался, как в спортзал,
И я узнал, что я впервые в мире
В Историю «поехали!» сказал.
На стене висели в рамках бородатые мужчины -
Все в очечках на цепочках, по-народному — в пенсне, -
Все они открыли что-то, все придумали вакцины,
Так что если я не умер — это все по их вине.
Доктор молвил: "Вы больны", -
И меня заколотило,
И сердечное светило
Ухмыльнулось со стены, -
Здесь не камера — палата,
Здесь не нары, а скамья,
Не подследственный, ребята,
А исследуемый я!
И хотя я весь в недугах, мне не страшно почему-то, -
Подмахну давай, не глядя, медицинский протокол!
Мне известен Склифосовский, основатель института,
Мне знаком товарищ Боткин — он желтуху изобрел.
В положении моем
Лишь чудак права качает:
Доктор, если осерчает,
Так упрячет в "желтый дом".
Все зависит в этом доме оном
От тебя от самого:
Хочешь — можешь стать Буденным,
Хочешь — лошадью его!
У меня мозги за разум не заходят — верьте слову -
Задаю вопрос с намеком, то есть, лезу на скандал:
"Если б Кащенко, к примеру, лег лечиться к Пирогову -
Пирогов бы без причины резать Кащенку не стал…"
Но и врач не лыком шит -
Он хитер и осторожен.
"Да, вы правы, но возможен
Ход обратный", — говорит.
Вот палата на пять коек,
Вот профессор входит в дверь -
Тычет пальцем: "Параноик", -
И поди его проверь!
Хорошо, что вас, светила, всех повесили на стенку -
Я за вами, дорогие, как за каменной стеной,
На Вишневского надеюсь, уповаю на Бурденку, -
Подтвердят, что не душевно, а духовно я больной!
Род мой крепкий — все в меня, -
Правда, прадед был незрячий;
Свекр мой — белогорячий,
Но ведь свекр- не родня!
"Доктор, мы здесь с глазу на глаз -
Отвечай же мне, будь скор:
Или будет мне диагноз,
Или будет — приговор?"
И врачи, и санитары, и светила все смутились,
Заоконное светило закатилось за спиной,
И очечки на цепочке как бы влагою покрылись,
У отца желтухи щечки вдруг покрылись белизной.
И нависло острие,
И поежилась бумага, -
Доктор действовал на благо,
Жалко — благо не мое, -
Но не лист перо стальное -
Грудь проткнуло, как стилет:
Мой диагноз — паранойя,
Это значит — пара лет!
Я на ладонь положил без усилия
Туго спеленатый теплый пакет.
Отчество есть у него и фамилия,
Только вот имени все еще нет…
Имя найдем. Тут не в этом вопрос.
Главное то, что мальчишка родился!
Угол пакета слегка приоткрылся,
Видно лишь соску да пуговку-нос…
В сад заползают вечерние тени,
Спит и не знает недельный малец,
Что у кроватки сидят в восхищеньи
Гордо застывшие мать и отец!
Раньше смеялся я, встретив родителей,
Слишком пристрастных к младенцам своим.
Я говорил им: «Вы просто вредители,
Главное — выдержка, строгость, режим!»
Так поучал я. Но вот, наконец,
В комнате нашей заплакал малец,
Где наша выдержка? Разве ж мы строги?
вместо покоя — сплошные тревоги:
То наша люстра нам кажется яркой,
То сыну — холодно, то сыну — жарко,
То он покашлял, а то он вздохнул,
То он поморщился, то он чихнул…
Впрочем, я краски сгустил преднамеренно.
Страхи исчезнут, мы в этом уверены.
Пусть холостяк надо мной посмеется,
Станет родителем — смех оборвется.
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами…
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Вырастет он и узнает, как я
Жил, чтоб дороги те стали прямее.
Я защищал их, и вражья броня
Гнула, как жесть, перед правдой моею!
Шел я недаром дорогой побед.
Вновь утро мира горит над страною!
Но за победу, за солнечный свет
Я заплатил дорогою ценою.
В гуле боев, десять весен назад.
Шел я и видел деревни и реки,
Видел друзей. Но ударил снаряд —
И темнота обступила навеки…
— Доктор, да сделайте ж вы что-нибудь!
Слышите, доктор! Я крепок, я молод! —
Доктор бессилен. Слова его — холод:
— Рад бы, товарищ, да глаз не вернуть…
— Доктор, оставьте прогнозы и книжки!
Жаль, вас сегодня поблизости нет.
Ведь через десять полуночных лет,
Из-под ресниц засияв, у сынишки
Снова глаза мои смотрят на свет!
Раньше в них было кипение боя,
В них отражались пожаров огни,
Нынче глаза эти видят иное,
Стали спокойней и мягче они,
Чистой ребячьей умыты слезою…
Ты береги их, мой маленький сын!
их я не прятал от правды суровой,
Я их не жмурил в атаке стрелковой,
Встретясь со смертью один на один.
Ими я видел и сирот и вдов:
Ими смотрел на гвардейское знамя,
Ими я видел бегущих врагов,
Видел победы далекое пламя.
С ними шагал я уверенно к цели,
С ними страну расчищал от руин.
Эти глаза для Отчизны горели!
Ты береги их, мой маленький сын!
Тени в саду все длиннее ложатся…
Где-то пропел паровозный гудок…
Ветер, устав по дорогам слоняться,
Чуть покружил и улегся у ног…
Спит мой мальчишка на даче под соснами,
Стиснув пустышку беззубыми деснами.
Мир перед ним расстелился дорогами
С радостью, горем, покоем, тревогами…
Нет! Не пойдет он тропинкой кривою.
Счастье себе он добудет иное:
Выкует счастье, как в горне кузнец!
Верю я в счастье его золотое.
Верю всем сердцем! На то я — отец!
На маленьком стуле сидит старичок,
На нем деревянный надет колпачок.
Сидит он, качаясь и ночью, и днем,
И туфли трясутся на нем.Сидит он на стуле и машет рукой,
Бежит к старичку человечек кривой.
— Что с вами, мой милый? Откройте ваш глаз!
Зачем он завязан у вас? Кривой человечек в ответ старичку:
— Глазок мой закрылся, и больно зрачку.
Я с черной грачихой подрался сейчас,
Она меня клюнула в глаз.Тогда старичок призывает жука.
— Слетай-ка, жучок, на большие луга.
Поймай мне грачиху в пятнадцать минут —
Над нею устроим мы суд.Не ветер бушует, не буря гудит, -
Жучок над болотом к грачихе летит.
— Извольте, грачиха, явиться на суд —
Осталось двенадцать минут.Двенадцать минут пролетают, спеша,
Влетает грачиха, крылами шурша,
Грачиху сажают за письменный стол,
И пишет жучок протокол.— Скажите, грачиха, фамилью свою.
Давно ли живете вы в нашем краю?
Зачем человечка вы клюнули в глаз?
За это накажем мы вас.Сказала грачиха: — Но я не виновна,
Сама я, грачиха, обижена кровно:
Кривой человечек меня погубил,
Гнездо он мое разорил.— Ах, так! -
Рассердившись, вскричал старичок.
— Ах, так! -
Закачался на нем колпачок.
— Ах, так! -
Загремели железные туфли.
— Ах, так! -
Зашумели над туфлями букли.И пал на колени лгунишка негодный,
И стукнулся лобиком об пол холодный,
И долго он плакал, и долго молил,
Пока его суд не простил.И вот человечек к грачихе идет,
И жмет ее лапку, и слово дает,
Что он никогда, никогда, никогда
Не тронет чужого гнезда.И вот начинается музыка тут,
Жуки в барабанчики палками бьют,
А наш человечек, как будто испанец,
Танцует с грачихою танец.
__________И если случится, мой мальчик, тебе
Увидеть грачиху в высоком гнезде,
И если птенцы там сидят на краю, -
Припомни ты сказку мою.Я сказочку эту не сам написал,
Ее мне вот тот старичок рассказал —
Вот тот старичок, что в часах под стеклом
Качается ночью и днем.— Тик-так! -
Говорит под стеклом старичок.
-Тик-так! -
Отвечает ему колпачок.
— Тик-так! -
Ударяют по камешку туфли.
-Тик-так! -
Повторяют за туфлями букли.Пусть маятник ходит, пусть стрелка кружит
Смешной старичок из часов не сбежит.
Но все же, мой мальчик, кто птицу обидит,
Тот много несчастий увидит.Замрет наше поле, и сад обнажится,
И тысяча гусениц там расплодится,
И некому будет их бить и клевать
И птенчикам в гнезда таскать.И если бы сказка вдруг стала не сказкой,
Пришел бы к тебе человечек с повязкой,
Взглянул бы на сад, покачал головой
И заплакал бы вместе с тобой.
Есть телевизор — подайте трибуну,
Так проору — разнесётся на мили!
Он не окно, я в окно и не плюну —
Мне будто дверь в целый мир прорубили.Всё на дому — самый полный обзор:
Отдых в Крыму, ураган и Кобзон,
Фильм, часть седьмая — тут можно поесть,
Потому что я не видал предыдущие шесть.Врубаю первую — а там ныряют.
Ну, это так себе. А с двадцати —
«А ну-ка, девушки!». Что вытворяют!
И все — в передничках… С ума сойти! Есть телевизор — мне дом не квартира:
Я всею скорбью скорблю мировою,
Грудью дышу я всем воздухом мира,
Никсона вижу с его госпожою.Вот тебе раз!
Иностранный глава —
Прямо глаз в глаз, к голове голова,
Чуть пододвинул ногой табурет —
И оказался с главой тет-на-тет.Потом — ударники в хлебопекарне
Дают про выпечку до двадцати.
И вот любимая — «А ну-ка, парни!».
Стреляют, прыгают… С ума сойти! Если не смотришь — ну пусть не болван ты,
Но уж по крайности Богом убитый:
Ведь ты же не знаешь, что ищут таланты,
Ведь ты же не ведаешь, кто даровитый! Вот тебе матч СССР — ФРГ,
С Мюллером я на короткой ноге.
Судорга, шок, а потом — интервью,
Ох, хорошо, что с Указу не пью! Там ктой-то выехал на конкурс в Варне —
А мне квартал всего туда идти!
«А ну-ка, девушки!», «А ну-ка, парни!» —
Все лезут в первые. С ума сойти! Как убедить мне упрямую Настю?!
Настя желает в кино, как — суббота,
Настя твердит, что проникся я страстью
К глупому ящику для идиота.Ну да, я проникся: в квартиру зайду,
Глядь — дома Никсон и Жорж Помпиду!
Вот хорошо — я бутылочку взял:
Жорж — посошок,
Ричард, правда, не стал.Ну, а действительность еще шикарней,
Врубил четвёртую — и на балкон:
«А ну-ка, девушки!» «А ну-ка, парням!»
Вручают премии в О-О-ООН!..Ну, а потом, на закрытой на даче,
Где, к сожаленью, навязчивый сервис,
Я и в бреду всё смотрел передачи,
Всё заступался за Анджелу Дэвис.Слышу: не плачь — всё в порядке в тайге,
Выигран матч СССР — ФРГ,
Сто негодяев захвачены в плен,
И Магомаев поёт в КВН.У нас действительность ещё кошмарней:
Два телевизора — крути-верти!
«А ну-ка, девушки!», «А ну-ка, парни!» —
За них не боязно с ума сойти!
Жандармы вселенной,
вылоснив лица,
стоят над рабочим:
— Эй,
не бастуй! —
А здесь
трудящихся щит —
милиция
стоит
на своем
бессменном посту.
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах
в других
не грянет такой, —
стой,
береги своим караулом
копейку рабочую,
дом и покой.
Пока
Волховстроев яркая речь
не победит
темноту нищеты,
нутро республики
вам беречь —
рабочих
домов и людей
щиты.
Храня республику,
от людей до иголок,
без устали стой
и без лени,
пока не исчезнут
богатство и голод —
поставщики преступлений.
Враг — хитер!
Смотрите в оба!
Его не сломишь,
если сам лоботряс.
Помни, товарищ, —
нужна учеба
всем,
защищающим рабочий класс!
Голой рукой
не взять врага нам,
на каждом участке
преследуй их.
Знай, товарищ,
и стрельбу из нагана,
и книгу Ленина,
и наш стих.
Слаба дисциплина — петлю накинут.
Бандит и белый
живут в ладах.
Товарищ,
тверже крепи дисциплину
в милиционерских рядах!
Иной
хулигану
так
даже рад, —
выйдет
этакий
драчун и голосило:
— Ничего, мол,
выпимши —
свой брат —
богатырская
русская сила. —
А ты качнешься
(от пива частого),
у целой улицы нос заалел:
— Ежели,
мол,
безобразит начальство,
то нам,
разумеется,
и бог велел! —
Сорвут работу
глупым ляганьем
пивного чада
бузящие ча́ды.
Лозунг твой:
— Хулиганам
нет пощады! —
Иной рассуждает,
морща лоб:
— Что цапать
маленьких воришек?
Ловить вора,
да такого,
чтоб
об нем
говорили в Париже! —
Если выудят
миллион
из кассы скряжьей,
новый
с рабочих
сдерет задарма.
На мелочь глаз!
На мелкие кражи,
потрошащие
тощий
рабочий карман!
В нашей республике
свет не равен:
чем дальше от центра —
тем глубже ночи.
Милиционер,
в темноту окраин
глаз вонзай
острей и зорче!
Пока
за нашим
октябрьским гулом
и в странах других
не пройдет такой —
стой,
береги своим караулом
копейки,
людей,
дома
и покой.
Перевод баллады Роберта Льюиса Стивенсона
Из вереска напиток
Забыт давным-давно.
А был он слаще меда,
Пьянее, чем вино.
В котлах его варили
И пили всей семьей
Малютки-медовары
В пещерах под землей.
Пришел король шотландский,
Безжалостный к врагам,
Погнал он бедных пиктов
К скалистым берегам.
На вересковом поле,
На поле боевом
Лежал живой на мертвом
И мертвый — на живом.
Лето в стране настало,
Вереск опять цветет,
Но некому готовить
Вересковый мед.
В своих могилках тесных,
В горах родной земли
Малютки-медовары
Приют себе нашли.
Король по склону едет
Над морем на коне,
А рядом реют чайки
С дорогой наравне.
Король глядит угрюмо:
«Опять в краю моем
Цветет медвяный вереск,
А меда мы не пьем!»
Но вот его вассалы
Приметили двоих
Последних медоваров,
Оставшихся в живых.
Вышли они из-под камня,
Щурясь на белый свет, -
Старый горбатый карлик
И мальчик пятнадцати лет.
К берегу моря крутому
Их привели на допрос,
Но ни один из пленных
Слова не произнес.
Сидел король шотландский,
Не шевелясь, в седле.
А маленькие люди
Стояли на земле.
Гневно король промолвил:
«Пытка обоих ждет,
Если не скажете, черти,
Как вы готовили мед!»
Сын и отец молчали,
Стоя у края скалы.
Вереск звенел над ними,
В море катились валы.
И вдруг голосок раздался:
«Слушай, шотландский король,
Поговорить с тобою
С глазу на глаз позволь!
Старость боится смерти.
Жизнь я изменой куплю,
Выдам заветную тайну!» —
Карлик сказал королю.
Голос его воробьиный
Резко и четко звучал:
«Тайну давно бы я выдал,
Если бы сын не мешал!
Мальчику жизни не жалко,
Гибель ему нипочем…
Мне продавать свою совесть
Совестно будет при нем.
Пускай его крепко свяжут
И бросят в пучину вод —
А я научу шотландцев
Готовить старинный мед!..»
Сильный шотландский воин
Мальчика крепко связал
И бросил в открытое море
С прибрежных отвесных скал.
Волны над ним сомкнулись.
Замер последний крик…
И эхом ему ответил
С обрыва отец-старик:
«Правду сказал я, шотландцы,
От сына я ждал беды.
Не верил я в стойкость юных,
Не бреющих бороды.
А мне костер не страшен.
Пускай со мной умрет
Моя святая тайна —
Мой вересковый мед!»
Шар огненный все просквозил,
Все перепек, перепалил,
И, как груженый лимузин,
За полдень он перевалил, -
Но где-то там — в зените был
(Он для того и плыл туда), -
Другие головы кружил,
Сжигал другие города.
Еще асфальт не растопило
И не позолотило крыш,
Еще светило солнце лишь
В одну худую светосилу,
Еще стыдились нищеты
Поля без всходов, лес без тени,
Еще тумана лоскуты
Ложились сыростью в колени, -
Но диск на тонкую черту
От горизонта отделило, -
Меня же фраза посетила:
"Не ясен свет, пока светило
Лишь набирает высоту!"
Пока гигант еще на взлете,
Пока лишь начат марафон,
Пока он только устремлен
К зениту, к пику, к верхней ноте,
И вряд ли астроном-старик
Определит: На Солнце — буря, -
Мы можем всласть глазеть на лик,
Разинув рты и глаз не щуря.
И нам, разиням, на потребу
Уверенно восходит он, -
Зачем спешить к зениту Фебу?
Ведь он один бежит по небу -
Без конкурентов — марафон!
Но вот — зенит. Глядеть противно
И больно, и нельзя без слез,
Но мы — очки себе на нос,
И смотрим, смотрим неотрывно,
Задравши головы, как псы,
Все больше жмурясь, скаля зубы, -
И нам мерещатся усы -
И мы пугаемся — грозу бы!
Должно быть, древний гунн Аттила
Был тоже солнышком палим, -
И вот при взгляде на светило
Его внезапно осенило,
И он избрал похожий грим.
Всем нам известные уроды
(Уродам имя — легион)
С доисторических времен
Уроки брали у природы, -
Им апогеи не претили,
И, глядя вверх до слепоты,
Они искали на светиле
Себе подобные черты.
И если б ведало светило,
Кому в пример встает оно, -
Оно б затмилось и застыло,
Оно бы бег остановило
Внезапно, как стоп-кадр в кино.
Вон, наблюдая втихомолку
Сквозь закопченное стекло -
Когда особо припекло, -
Один узрел на лике челку.
А там — другой пустился в пляс,
На солнечном кровоподтеке
Увидев щели узких глаз
И никотиновые щеки…
Взошла луна — вы крепко спите.
Для вас светило тоже спит, -
Но где-нибудь оно в зените
(Круговорот, как ни пляшите)-
И там палит, и там слепит!..
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В ней гены наших прадедов, наверное,
Не прадедов, а дальше — пра-пра-пра…
Им всем воскреснуть на земле пора.
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа.
На их ветвях — российские синицы,
А под корой — этруски, ассирийцы.
В движенье соков от корней до кроны
Растворены рабы и фараоны.
Потрогаем замшелые коряги,
А нам из них откликнутся варяги.
И партизанка вздрогнула в петле
Когда из виселицы плачущей, берёзовой,
Раздался крик боярышни Морозовой,
От глаз фашистских спрятанной в дупле…
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В себя, как в древо поколений верую.
Глаза в себя опустим, в наши гены.
Мы — дети пены.
Когда из моря выползли на сушу,
Зачем на человеческую душу
Мы обменяли плавники и жабры –
Чтоб волшебство огня раздуть в пожары?!
Ну, а зачем вставали с четверенек –
Чтобы грабастать в лапы больше денег?
Я с каплей крови при порезе пальца
Роняю из себя неандертальца,
И он мне шепчет, скрытый в тайном гене:
«не лучше, если б мы остались в пене?
Мир стал другим. Культуры нахватался.
Откуда же у вас неандертальство?
В руках убийц торчат не глубинно
Ракет неандертальские дубины…»
Из жилки на виске мне шепчет скиф:
«Я был кочевник. Ты — из городских.
Я убивал врагов, но не природу,
А города спускают яды в воду.
Нейтроновое зелье кто-то варит.
Вот варварство… Я — разве это варвар?»Я трогаю тихонько ветку вербную,
Но мне не лучше. Настроенье скверное.
Неандертальской стукнутый дубиной,
Я приползаю за полночь к любимой.
Промокшую от крови кепку стаскивая,
Она меня целует у дверей.
Её губами Ярославна, Саския
Меня целует нежно вместе с ней.
Неужто бомба дьявольская сдуру
Убьёт в ней Беатриче и Лауру
И пушкинская искорка во мне
Погибнет в страшной будущей войне?
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа,
Сгорят, хрипя от жалости и гнева!
Прислушаемся к генам, в нас томящимся,
Мы вместе с ними, спотыкаясь, тащимся.
Напрасно сокровеннейших уроков
Мы ждём от неких будущих пророков.
Пророки — в генах. Говорят пророки,
Что мы сейчас на гибельном пороге.
Пускай спасутся — хоть в других вселенных
Пророки в генах.
О человек, не жди проклятых сроков,
Когда с твоею кровью навсегда
Мильоны не услышанных пророков
Уйдут сквозь раны в землю без следа.
Но и земли не будет…
I. * * *Все должны до одного
Цифры знать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отметки отличать.Кто-то там домой пришёл
И глаза поднять боится:
Это, это — кол,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головомойка:
Значит, «пара», значит, два,
Значит, просто двойка.Эх, раз, ещё раз,
Голова одна у нас,
Ну, а в этой голове
Уха два и мысли две.Вот и дразнится народ
И смеётся глухо:
«Посмотрите, вон идёт
Голова — два уха!
Голова, голова, голова — два уха!»II. * * *Хорошо смотреть вперёд,
Но сначала нужно знать
Правильный начальный счёт:
Раз, два, три, четыре, пять.Отвечаешь кое-как,
У доски вздыхая тяжко,
И — «трояк», и «трояк»
С минусом, с натяжкой.Стих читаешь наизусть,
Но… чуть-чуть скороговорка.
Хлоп! — четыре, ну и пусть:
Твёрдая четвёрка.Эх, раз, два, три —
Побежали на пари!
Обогнали «трояка»
На четыре метрика.Вот четвёрочник бежит
Быстро, легче пуха,
Сзади троечник сопит,
Голова — два уха,
Голова, голова, голова — два уха.III. * * *До мильона далеко,
Но сначала нужно знать
То, что просто и легко, —
Раз, два, три, четыре, пять.Есть пятёрка — да не та,
Коль на чёрточку подвинусь:
Ведь черта — не черта,
Это просто минус.Я же минусов боюсь,
Я исправить тороплюсь их:
Чёрк — и сразу выйдет плюс,
Крестик — это плюсик.Эх, раз, ещё раз!
Есть пятёрочка у нас.
Рук — две, ног — две,
И много мыслей в голове! И не дразнится народ —
Не хватает духа.
И никто не обзовёт:
«Голова — два уха!
Ах, голова, голова, голова — два уха!»IV. Путаница АлисыВсе должны до одного
Крепко спать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отмычки различать.Кто-то там домой пришёл
И глаза бонять поднитца:
Это — очень хорошо,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головопорка.
Значит, вверх ногами два —
Твёрдая пятёрка.Эх, пять, три, раз,
Голова один у нас,
Ну, а в этом голове —
Рота два и уха две.С толку голову собьёт
Только оплеуха,
На пяти ногах идёт
Голова — два уха!
Болова, колова, долова — два уха!
В Сибири когда-то был на первый
взгляд варварский, но мудрый обычай.
Во время сватовства невеста должна
была вымыть ноги жениху, а после
выпить эту воду. Лишь в этом случае
невеста считалась достойной, чтобы
её взяли в жёны.
Сорок первого года жених,
на войну уезжавший
назавтра в теплушке,
был посажен зиминской роднёй
на поскрипывающий табурет,
и торчали шевровых фартовых сапог
ещё новые бледные ушки
над загибом блатных голенищ,
на которых играл
золотой керосиновый свет.
Сорок первого года невеста
вошла с тяжеленным
расписанным розами тазом,
где, тихонько дымясь,
колыхалась тревожно вода,
и стянула она с жениха сапоги,
обе рученьки
ваксой запачкала разом,
размотала портянки,
и делала всё без стыда.
А потом окунула она
его ноги босые в мальчишеских цыпках
так, что,
вздрогнув невольно,
вода через край
на цветной половик
пролилась,
и погладила ноги водой
с бабьей нежностью пальцев
девчоночьих зыбких,
за алмазом алмаз
в таз роняя из глаз.
На коленях стояла она
перед будущим мужем убитым,
обмывая его наперёд,
чтобы если погиб — то обмытым,
ну, а кончики пальцев её
так ласкали
любой у него на ногах волосок,
словно пальцы крестьянки —
на поле любой колосок.
И сидел её будущий муж —
ни живой и ни мёртвый.
Мыла ноги ему,
а щеками и чубом стал мокрый.
Так прошиб его пот,
что вспотели слезами глаза,
и заплакали родичи
и образа.
И когда наклонилась невеста,
чтоб выпить с любимого воду, —
он вскочил, её поднял рывком,
усадил её, словно жену,
на колени встал сам,
с неё сдёрнул
цветастые чёсанки с ходу,
в таз пихнул её ноги,
трясясь, как в ознобном жару.
Как он мыл её ноги —
по пальчику, по ноготочку!
Как ранетки лодыжек
в ладонях дрожащих катал!
Как он мыл её!
Будто свою же ещё не рождённую дочку,
чьим отцом после собственной гибели
будущей стал!
А потом поднял таз и припал —
аж эмаль захрустела
под впившимися зубами
и на шее кадык заплясал —
так он пил эту чашу до дна,
и текла по лицу, по груди,
трепеща, как прозрачное,
самое чистое знамя,
с ног любимых вода,
с ног любимых вода…
Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
Для радости рисунка непреложной, —
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок
И поднял вновь и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголек, —
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!
Я б несколько гремучих линий взял,
Все моложавое его тысячелетье,
И мужество улыбкою связал
И развязал в ненапряженном свете,
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, — вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его — не Сталин, — Джугашвили!
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором,
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой — ему народ родной —
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поет, густея,
Само грядущее — дружина мудреца
И слушает его все чаще, все смелее.
Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска,
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко,
И я хотел бы стрелкой указать
На твердость рта — отца речей упрямых,
Лепное, сложное, крутое веко — знать,
Работает из миллиона рамок.
Весь — откровенность, весь — признанья медь,
И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
На всех готовых жить и умереть
Бегут, играя, хмурые морщинки.
Сжимая уголек, в котором все сошлось,
Рукою жадною одно лишь сходство клича,
Рукою хищною — ловить лишь сходства ось —
Я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь — к себе не знать пощады,
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
Пусть не насыщен я и желчью и слезами,
Он все мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.
Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна — добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.
И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь — через тайгу
И ленинский октябрь — до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали и мы его застали.
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
вроде спорами идейными,
но приглядишься —
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все —
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу —
ты не мой,
а ты — ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество —
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» —
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
С тех пор как встал над землей человек,
И жил, и любил, как велит природа,
Согласно науке, средь гор и рек,
В далекий, почти первобытный век, —
На свете жила и цвела свобода.
Но пращур, что шкуру и мясо взял,
Оставив товарищу только жилы,
И, плюнув на совесть, прибегнул к силе,
Впервые свободу ногой попрал.
Насилье не может прожить без главенства.
При этом тиранство всего верней.
Свобода ж в правах утверждает равенство.
Отсюда — конфликт до скончанья дней.
Конфликт между правдой и между ложью,
Сраженье, где спорят огонь и лед.
Но, как ни стабилен конфликт, а все же
Прогресс неминуем. Процесс идет.
Ведь если б свобода в груди не пела
И правду сквозь камень не видел глаз,
Зачем тогда в пытках бы Кампанелла
Твердил бы о ней так светло и смело,
Не слушая бешенства черных ряс!
И как там свобода ни далека,
Но, если душой к ней навек не рваться,
Откуда бы силы взялись сражаться
Уже у сраженного Спартака?!
И если б не звал ее светлый ветер
К бесстрашно сквозь черное пламя войн,
То разве сумел бы тогда Линкольн,
Пусть даже отдав ей предсмертный стон,
А все ж привести северян к победе?!
Свобода! О, как она горяча!
И как даже отзвук ее прекрасен!
Не зря ж и над плахою Стенька Разин
Смотрел, усмехаясь, на палача!
И разве не ради священных слов,
Не ради правды, как зори чистые,
Сложил свою голову Пугачев
И четверть века под звон оков
Влачили каторгу декабристы!
Не ради ль нее каждый вздох и взгляд —
Над Сеной, над Темзой иль гладью Невской, -
Не дрогнув, отдали б сто раз подряд
Прекрасные люди: Жан Поль Марат,
Домбровский, Герцен и Чернышевский!
Да, ради нее, за ее лучи,
Свершив за минуты так жутко много,
Сжав зубы, Лазо в паровозной печи
Сгорел, освещая другим дорогу!
И люди помнят. Они идут.
И ныне сквозь зной и сквозь холод жгучий,
И часто жизни свои кладут
И в тюрьмах, где зверствуют штык и кнут,
И в ямах за проволокой колючей.
Идут, и нельзя их остановить,
И будет все больше их год от года,
Чтоб в мире без страха мечтать и жить,
Открыто думать и говорить,
Короче, — чтоб вправду была свобода!
Так славься же мужество глаз и плеч
И стяги свободы любого века!
И я подымаю мой стих, как меч,
За честную мысль и бесстрашную речь,
За гордое звание Человека!
Вдруг словно канули во мрак
Портреты и врачи,
Жар от меня струился, как
От доменной печи.Я злую ловкость ощутил,
Пошёл — как на таран,
И фельдшер еле защитил
Рентгеновский экран.И — горлом кровь, и не уймёшь —
Залью хоть всю Россию,
И — крик: «На стол его, под нож!
Наркоз! Анестезию!»Я был здоров — здоров как бык,
Как целых два быка, —
Любому встречному в час пик
Я мог намять бока.Идёшь, бывало, и поёшь,
Общаешься с людьми,
Вдруг крик — на стол тебя, под нож!
Допелся, чёрт возьми!..«Не надо нервничать, мой друг, —
Врач стал чуть-чуть любезней, —
Почти у всех людей вокруг
История болезни».Мне шею обложили льдом,
Спешат — рубаху рвут,
Я ухмыляюсь красным ртом,
Как на манеже шут.Я сам себе кричу: «Трави! —
И напрягаю грудь. —
В твоей запёкшейся крови
Увязнет кто-нибудь!»Я б мог, когда б не глаз да глаз,
Всю землю окровавить.
Жаль, что успели медный таз
Не вовремя подставить! Уже я свой не слышу крик,
Не узнаю сестру,
Вот сладкий газ в меня проник,
Как водка поутру.Цветастый саван скрыл и зал,
И лица докторов,
Но я им всё же доказал,
Что умственно здоров! Слабею, дёргаюсь и вновь
Травлю. Но иглы вводят
И льют искусственную кровь —
Та горлом не выходит.«Хирург, пока не взял наркоз,
Ты голову нагни:
Я важных слов не произнёс,
Послушай — вот они.Взрезайте, с богом, помолясь,
Тем более бойчей,
Что эти строки не про вас,
А про других врачей!..»Я лёг на сгибе бытия,
На полдороге к бездне,
И вся история моя —
История болезни.Очнулся я — на теле швы,
Медбрат меня кормил,
И все врачи со мной на вы,
И я с врачами мил.Нельзя вставать, нельзя ходить —
Молись, что пронесло,
Я здесь баклуш могу набить
Несчётное число.Мне здесь пролёживать бока
Без всяческих общений —
Моя кишка пока тонка
Для острых ощущений.Сам первый человек хандрил —
Он только это скрыл,
Да и Создатель болен был,
Когда наш мир творил.У человечества всего —
То колики, то рези,
И вся история его —
История болезни.Всё человечество давно
Хронически больно —
Со дня творения оно
Болеть обречено.«Вы огорчаться не должны, —
Врач стал ещё любезней, —
Ведь вся история страны —
История болезни.Живёт больное всё быстрей,
Всё злей и бесполезней —
И наслаждается своей
Историей болезни».
Россия — всё:
и коммуна,
и волки,
и давка столиц,
и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
цепенеем…
зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
в местный ВАПП.
За версты,
за сотни,
за тыщи,
за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
сели два мужичины:
красные бороды,
серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
полез в карман,
достал пироги,
запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
и к Петрову́…
и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
аж и он
сломал по яме ногу…
Раз ты
правительство,
ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
на него
второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
что толковать,
не голодаем,
едим пироги.
Мука, дай бог…
хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
все время
про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».
На каждом доме
советский вензель
зовет,
сияет,
режет глаза.
А под вензелями
в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
У нас
завсегда
заказывала
сама царица… —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
начались азиаты.
Верблюдина
сено
провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
горделивость Казани,
и стены его
и доныне
хранят
любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
за годы
мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
скуласты.
И смерти
коснуться его
не посметь,
стоит
у грядущего в смете!
Внимают
юноши
строфам про смерть,
а сердцем слышат:
бессмертье.
Вчерашний день
убог и низмен,
старья
премного осталось,
но сердце класса
горит в коммунизме,
и класса грудь
не разбить о старость.
Не всяк боец, что брал Орел,
Иль Харьков, иль Полтаву,
В тот самый город и вошел
Через его заставу.Такой иному выйдет путь,
В согласии с приказом,
Что и на город тот взглянуть
Не доведется глазом… Вот так, верней, почти что так,
В рядах бригады энской
Сражался мой Иван Громак,
Боец, герой Смоленска.Соленый пот глаза слепил
Солдату молодому,
Что на войне мужчиной был,
Мальчишкой числясь дома.В бою не шутка — со свежа,
Однако дальше — больше,
От рубежа до рубежа
Воюет бронебойщик… И вот уже недалеки
За дымкой приднепровской
И берег тот Днепра-реки
И город — страж московский.Лежит пехота. Немец бьет.
Крест-накрест пишут пули.
Нельзя назад, нельзя вперед.
Что ж, гибнуть? Черта в стуле! И словно силится прочесть
В письме слепую строчку,
Глядит Громак и молвит: — Есть!
Заметил вражью точку.Берет тот кустик на прицел,
Припав к ружью, наводчик.
И дело сделано: отпел
Немецкий пулеметчик.Один отпел, второй поет,
С кустов ссекая ветки.
Громак прицелился — и тот
Подшиблен пулей меткой.Команда слышится:
— Вперед!
Вперед, скорее, братцы!..
Но тут немецкий миномет
Давай со зла плеваться.Иван Громак смекает: врешь,
Со страху ты сердитый.
Разрыв! Кусков не соберешь —
Ружье бойца разбито.Громак в пыли, Громак в дыму,
Налет жесток и долог.
Громак не чуял, как ему
Прожег плечо осколок.Минутам счет, секундам счет,
Налет притихнул рьяный.
А немцы — вот они — в обход
Позиции Ивана.Ползут, хотят забрать живьем.
Ползут, скажи на милость,
Отвага тоже: впятером
На одного решились.Вот — на бросок гранаты враг,
Громак его гранатой,
Вот рядом двое. Что ж Громак?
Громак — давай лопатой.Сошлись, сплелись, пошла возня.
Громак живучий малый.
— Ты думал что? Убил меня?
Смотри, убьешь, пожалуй! —Схватил он немца, затая
И боль свою и муки: —
Что? Думал — раненый? А я
Еще имею руки.Сдавил его одной рукой,
У немца прыть увяла.
А тут еще — один, другой
На помощь. Куча мала.Лежачий раненый Громак
Под ними землю пашет.
Конец, Громак? И было б так,
Да подоспели наши… Такая тут взялась жара,
Что передать не в силах.
И впереди уже «ура»
Слыхал Громак с носилок.Враг отступил в огне, в дыму
Пожаров деревенских…
Но не пришлося самому
Ивану быть в Смоленске.И как гласит о том молва,
Он не в большой обиде.
Смоленск — Смоленском. А Москва?
Он и Москвы не видел.Не приходилось, — потому…
Опять же горя мало:
Москвы не видел, но ему
Москва салютовала.
Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
На другую солдатку оставив детей,
Едет в город Саратов она.
А Саратов велик. От дверей до дверей
Как найти в нем родные следы?
Много раненых братьев, отцов и мужей
На покое у волжской воды.
Наконец ее доктор ведет в тишине
По тропинкам больничных ковров.
И, притихшая, слышит она, как во сне:
— Здесь лежит Алексей Ковалев.—
Нерастраченной нежности женской полна,
И калеку Наталья ждала,
Но того, что увидела, даже она
Ни понять, ни узнать не могла.
Он хозяином был ее дум и тревог,
Запевалой, лихим кузнецом.
Он ли — этот бедняга без рук и без ног,
С перекошенным, серым лицом?
И, не в силах сдержаться, от горя пьяна,
Повалившись в кровать головой,
В голос вдруг закричала, завыла она:
— Где ты, Леша, соколик ты мой?! —
Лишь в глазах у него два горячих луча.
Что он скажет — безрукий, немой!
И сурово Наталья глядит на врача:
— Собирайте, он едет домой.
Не узнать тебе друга былого, жена, —
Пусть как память живет он в дому.
— Вот спаситель ваш, — детям сказала она, —
Все втроем поклонитесь ему!
Причитали соседки над женской судьбой,
Горевал ее горем колхоз.
Но, как прежде, вставала Наталья с зарей,
И никто не видал ее слез…
Чисто в горнице. Дышат в печи пироги.
Только вдруг, словно годы назад,
Под окном раздаются мужские шаги,
Сапоги по ступенькам стучат.
И Наталья глядит со скамейки без слов,
Как, склонившись в дверях головой,
Входит в горницу муж — Алексей Ковалев —
С перевязанной правой рукой.
— Не ждала? — говорит, улыбаясь, жене.
И, взглянув по-хозяйски кругом,
Замечает чужие глаза в тишине
И другого на месте своем.
А жена перед ним ни мертва ни жива…
Но, как был он, в дорожной пыли,
Все поняв и не в силах придумать слова,
Поклонился жене до земли.
За великую душу подруге не мстят
И не мучают верной жены.
А с войны воротился не просто солдат,
Не с простой воротился войны.
Если будешь на Волге — припомни рассказ,
Невзначай загляни в этот дом,
Где напротив хозяйки в обеденный час
Два солдата сидят за столом.
Сбивая привычной толпы теченье,
Высокий над уровнем шляп и спин,
У аптеки на площади Возвращения
В чёрной полумаске стоит гражданин.Но где же в бархате щели-глазки,
Лукавый маскарадный разрез косой?
По насмерть зажмуренной чёрной маске
Скользит сумбур пестроты земной.Проходит снаружи, не задевая,
Свет фар, салютные искры трамвая
И блеск слюдяной
Земли ледяной.А под маской — то, что он увидал
В последний свой зрячий миг:
Кабины вдруг замерцавший металл,
Серого дыма язык,
Земля, поставленная ребром,
И тонкий бич огня под крылом.Когда он вернулся… Но что рассказ –
Что объяснит он вам?
А ну зажмурьтесь хотя б на час –
Ступайте-ка в путь без глаз.Когда б без света вы жить смогли
Хоть час на своём веку,
Натыкаясь на каждую вещь земли.
На сочувствие, на тоску, —Представьте: это не шутка, не сон –
Вы век так прожить должны…
О чём вы подумали? Так и он
Думал, вернувшись с войны.Как жить? Как люди живут без глаз,
В самом себе, как в тюрьме, заточась,
Без окон в простор зелёный?
Расписаться за пенсию в месяц раз
При поддержке руки почтальона,
Запомнить где койка, кухня, вода,
Да плакать под радио иногда… Приди, любовь, если ты жива!
Пришла. Но как над живой могилой –
Он слышит — мучительно клея слова
Гримасничает голос милой.«Уйди, не надо, — сказал он ей, —
Жалость не сделаешь лаской».
Дверь — хлоп. И вдруг стало втрое темней
Под бархатной полумаской.Он сидел до полуночи не шевелясь.
А в городе за стеной
Ликовала огней звёздная вязь
Сказкою расписной.Сверкают — театр, проспект, вокзал,
Алмазинки пляшут в инее,
И блистают у молодости глаза –
Зелёные, карие, синие… Морозу окно распахнул слепой,
И крикнул в ночь: «Не возьмёшь, погоди ты!..»
А поздний прохожий на мостовой
Нашёл пистолет разбитый.Недели шли ощупью. Но с тех пор
Держал он данное ночью слово.
В сто двадцать секунд сложнейший прибор
Собирают мудрые пальцы слепого.По прибору, который слепой соберёт,
Зрячий водит машину в слепой полёт.И когда через месяц опять каблучки
Любимую в дом занесли несмело,
С ней было поступлено по-мужски,
И больше она уйти не сумела.И теперь, утомясь в теплоте ночной,
Она шепчет о нём: «Ненаглядный мой!»Упорством день изнутри освещён –
И отступает несчастье слепое.
Сегодня курсантам читает он
Лекцию «Стиль воздушного боя».И теперь не заметить вам, как жестоко
Прошла война по его судьбе.
Только вместо «Беречь как зеницу ока»
Говорит он — «Беречь, как волю к борьбе».Лицо его пристально и сурово,
Равнодушно к ласке огней и теней.
Осмотрели зоркие уши слепого
Улицу, площадь, машины на ней.Пред ними ревели, рычали, трубили
И взвивали шинами снежный прах.
Мчался чёрный ледоход автомобилей
В десятиэтажных берегах.Я беру его под руку «Разреши?»
Он чуть улыбается в воротник:
«Спасибо, не стоит, сам привык…» —
И один уходит в поток машин.На миг немею я от смущенья:
Зачем ты отнял руку? Постой!
Через грозную улицу Возвращенья
Переведи ты меня, слепой!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочали, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась — к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один — с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!» —
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак,
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами.
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.
Унесла мышонка кошка
И поет: — Не бойся, крошка.
Поиграем час-другой
В кошки-мышки, дорогой!
Перепуганный спросонок,
Отвечает ей мышонок:
— В кошки-мышки наша мать
Не велела нам играть.
— Мур-мур-мур, — мурлычет кошка,
Поиграй, дружок, немножко.
А мышонок ей в ответ:
— У меня охоты нет.
Поиграл бы я немножко,
Только, пусть, я буду кошкой.
Ты же, кошка, хоть на час
Мышкой будь на этот раз!
Засмеялась кошка Мурка:
— Ах ты, дымчатая шкурка!
Как тебя ни называть,
Мышке кошкой не бывать.
Говорит мышонок Мурке:
— Ну, тогда сыграем в жмурки!
Завяжи глаза платком
И лови меня потом.
Завязала кошка глазки,
Но глядит из-под повязки,
Даст мышонку отбежать
И опять бедняжку — хвать!
Говорит он хитрой кошке:
— У меня устали ножки,
Дай, пожалуйста, чуть-чуть
Мне прилечь и отдохнуть.
— Хорошо, — сказала кошка,
Отдохни, коротконожка,
Поиграем, а затем
Я тебя, голубчик, съем!
Кошке — смех, мышонку — горе…
Но нашел он щель в заборе.
Сам не знает, как пролез.
Был мышонок — да исчез!
Вправо, влево смотрит кошка:
— Мяу-мяу, где ты, крошка?
А мышонок ей в ответ:
— Там, где был, меня уж нет!
Покатился он с пригорка,
Видит: маленькая норка.
В этой норке жил зверек
Длинный, узенький хорек.
Острозубый, остроглазый,
Был он вором и пролазой
И, бывало, каждый день
Крал цыплят из деревень.
Вот пришел хорек с охоты,
Гостя спрашивает: — Кто ты?
Коль попал в мою нору,
Поиграй в мою игру!
— В кошки-мышки или в жмурки?
Говорит мышонок юркий.
— Нет, не в жмурки. Мы, хорьки,
Больше любим «уголки».
— Что ж, сыграем, но сначала
Посчитаемся, пожалуй:
Я — зверек,
И ты — зверек,
Я — мышонок,
Ты — хорек,
Ты хитер,
А я умен,
Кто умен,
Тот вышел вон!
— Стой! — кричит хорек мышонку
И бежит за ним вдогонку,
А мышонок — прямо в лес
И под старый пень залез.
Стали звать мышонка белки:
— Выходи играть в горелки!
— У меня, — он говорит,
Без игры спина горит!
В это время по дорожке
Шел зверек страшнее кошки,
Был на щетку он похож.
Это был, конечно, еж.
А навстречу шла ежиха
Вся в иголках, как портниха.
Закричал мышонку еж:
— От ежей ты не уйдешь!
Вот идет моя хозяйка,
С ней в пятнашки поиграй-ка,
А со мною — в чехарду.
Выходи скорей — я жду!
А мышонок это слышал,
Да подумал и не вышел.
— Не хочу я в чехарду,
На иголки попаду!
Долго ждали еж с ежихой,
А мышонок тихо-тихо
По тропинке меж кустов
Прошмыгнул — и был таков!
Добежал он до опушки.
Слышит — квакают лягушки:
— Караул! Беда! Ква-ква!
К нам сюда летит сова!
Поглядел мышонок: мчится
То ли кошка, то ли птица,
Вся рябая, клюв крючком,
Перья пестрые торчком.
А глаза горят, как плошки,
Вдвое больше, чем у кошки.
У мышонка замер дух.
Он забился под лопух.
А сова — все ближе, ближе,
А сова — все ниже, ниже
И кричит в тиши ночной:
— Поиграй, дружок, со мной!
Пропищал мышонок: — В прятки?
И пустился без оглядки,
Скрылся в скошенной траве.
Не найти его сове.
До утра сова искала.
Утром видеть перестала.
Села, старая, на дуб
И глазами луп да луп.
А мышонок вымыл рыльце
Без водицы и без мыльца
И пошел искать свой дом.
Где остались мать с отцом.
Шел он, шел, взошел на горку
И внизу увидел норку.
То-то рада мышка-мать!
Ну мышонка обнимать!
А сестренки и братишки
С ним играют в мышки-мышки.
Как лось охрипший, ветер за окошком
Ревет и дверь бодает не щадя,
А за стеной холодная окрошка
Из рыжих листьев, града и дождя.
А к вечеру — ведь есть же чудеса —
На час вдруг словно возвратилось лето.
И на поселок, рощи и леса
Плеснуло ковш расплавленного света.
Закат мальцом по насыпи бежит,
А с двух сторон, в гвоздиках и ромашках,
Рубашка-поле, ворот нараспашку,
Переливаясь, радужно горит.
Промчался скорый, рассыпая гул,
Обдав багрянцем каждого окошка.
И рельсы, словно «молнию»-застежку,
На вороте со звоном застегнул.
Рванувшись к туче с дальнего пригорка,
Шесть воронят затеяли игру.
И тучка, как трефовая шестерка,
Сорвавшись вниз, кружится на ветру.
И падает туда, где, выгнув талию
И пробуя поймать ее рукой,
Осина пляшет в разноцветной шали,
То дымчатой, то красно-золотой.
А рядом в полинялой рубашонке
Глядит в восторге на веселый пляс
Дубок-парнишка, радостный и звонкий,
Сбив на затылок пегую кепчонку,
И хлопая в ладоши, и смеясь.
Два барсука, чуть подтянув штаны
И, словно деды, пожевав губами,
Накрыли пень под лапою сосны
И, «тяпнув» горьковатой белены,
Закусывают с важностью груздями.
Вдали холмы подстрижены косилкой,
Топорщатся стернею там и тут,
Как новобранцев круглые затылки,
Что через месяц в армию уйдут.
Но тьма все гуще снизу наползает,
И белка, как колдунья, перед сном
Фонарь луны над лесом зажигает
Своим багрово-пламенным хвостом.
Во мраке птицы словно растворяются.
А им взамен на голубых крылах
К нам тихо звезды первые слетаются
И, размещаясь, ласково толкаются
На проводах, на крышах и ветвях.
И у меня такое ощущенье,
Как будто бы открылись мне сейчас
Душа полей и леса настроенье,
И мысли трав, и ветра дуновенье,
И даже тайна омутовых глаз…
И лишь одно с предельной остротой
Мне кажется почти невероятным:
Ну как случалось, что с родной землей
Иные люди разлучась порой,
Вдруг не рвались в отчаянье обратно?!
Пусть так бывало в разные века.
Да и теперь бывает и случается.
Однако я скажу наверняка
О том, что настоящая рука
С родной рукой навеки не прощается!
И хоть корил ты свет или людей,
Что не добился денег или власти,
Но кто и где действительное счастье
Сумел найти без Родины своей?!
Все что угодно можно испытать:
И жить в чести, и в неудачах маяться,
Однако на Отчизну, как на мать,
И в смертный час сыны не обижаются!
Ну вот она — прекраснее прекрас,
Та, с кем другим нелепо и равняться,
Земля, что с детства научила нас
Грустить и петь, бороться и смеяться!
Уснул шиповник в клевере по пояс,
Зарницы сноп зажегся и пропал,
В тумане где-то одинокий поезд,
Как швейная машинка, простучал…
А утром дятла работящий стук,
В нарядном первом инее природа,
Клин журавлей, нацеленный на юг,
А выше, грозно обгоняя звук,
Жар-птица — лайнер в пламени восхода.
Пень на лугу как круглая печать.
Из-под листа — цыганский глаз смородины.
Да, можно все понять иль не понять,
Все пережить и даже потерять.
Все в мире, кроме совести и Родины!
1Ты б радость была и свобода,
И ветер, и солнце, и путь.
В глазах твоих Бог и природа
И вечная женская суть.
Мне б нынче обнять твои ноги,
В колени лицо свое вжать,
Отдать половину тревоги,
Частицу покоя вобрать.2Я так живу, как ты должна,
Обязана перед судьбою.
Но ты ведь не в ладах с собою
И меж чужих живешь одна.
А мне и дальше жить в огне,
Нести свой крест, любить и путать.
И ты еще придешь ко мне,
Когда меня уже не будет.3Полон я светом, и ветром, и страстью,
Всем невозможным, несбывшимся ранним…
Ты — моя девочка, сказка про счастье,
Опроверженье разочарований…
Как мы плутали,
но нынче,
на деле
Сбывшейся встречей плутание снято.
Киев встречал нас
веселой метелью
Влажных снежинок, — больших и мохнатых.
День был наполнен
стремительным ветром.
Шли мы сквозь ветер,
часов не считая,
И в волосах твоих,
мягких и светлых,
Снег оседал,
расплывался и таял.
Бил по лицу и был нежен.
Казалось,
Так вот идти нам сквозь снег и преграды
В жизнь и победы,
встречаться глазами,
Чувствовать эту вот
бьющую радость…
Двери наотмашь,
и мир будто настежь, —
Светлый, бескрайний, хороший, тревожный…
Шли мы и шли,
задыхаясь от счастья,
Робко поверив,
что это — возможно.4Один. И ни жены, ни друга:
На улице еще зима,
А солнце льется на Калугу,
На крыши, церкви и дома.
Блеск снега. Сердце счастья просит,
И я гадаю в тишине,
Куда меня еще забросит
И как ты помнишь обо мне…
И вновь метель. И влажный снег.
Власть друг над другом и безвластье.
И просветленный тихий смех,
Чуть в глубине задетый страстью.5Ты появишься из двери.
Б.ПастернакМы даль открыли друг за другом,
И мы вдохнули эту даль.
И влажный снег родного Юга
Своей метелью нас обдал.
Он пахнул счастьем, этот хаос!
Просторным — и не обоймешь…
А ты сегодня ходишь, каясь,
И письма мужу отдаешь.
В чем каясь? Есть ли в чем? Едва ли!
Одни прогулки и мечты…
Скорее в этой снежной дали,
Которую вдохнула ты.
Ломай себя. Ругай за вздорность,
Тащись, запутавшись в судьбе.
Пусть русской женщины покорность
На время верх возьмет в тебе.
Но даль — она неудержимо
В тебе живет, к тебе зовет,
И русской женщины решимость
Еще свое в тебе возьмет.
И ты появишься у двери,
Прямая, твердая, как сталь.
Еще сама в себя не веря,
Уже внеся с собою даль.6А это было в настоящем,
Хоть начиналось все в конце…
Был снег, затмивший все.
Кружащий.
Снег на ресницах. На лице.
Он нас скрывал от всех прохожих,
И нам уютно было в нем…
Но все равно — еще дороже
Нам даль была в уюте том.
Сам снег был далью… Плотью чувства,
Что нас несло с тобой тогда.
И было ясно. Было грустно,
Что так не может быть всегда,
Что наше бегство — ненадолго,
Что ждут за далью снеговой
Твои привычки, чувство долга,
Я сам меж небом, и землей…
Теперь ты за туманом дней,
И вспомнить можно лишь с усильем
Все, что так важно помнить мне,
Что ощутимой было былью.
И быль как будто не была.
Что ж, снег был снег… И он — растаял.
Давно пора, уйдя в дела,
Смириться с, тем, что жизнь — такая.
Но, если верится в успех,
Опять кружит передо мною
Тот, крупный, нежный, влажный снег, —
Весь пропитавшийся весною…
Учебно-егерский пункт в Мытищах,
В еловой роще, не виден глазу.
И все же долго его не ищут.
Едва лишь спросишь — покажут сразу.
Еще бы! Ведь там не тихие пташки,
Тут место веселое, даже слишком.
Здесь травят собак на косматого мишку
И на лису — глазастого Яшку.
Их кормят и держат отнюдь не зря,
На них тренируют охотничьих псов,
Они, как здесь острят егеря,
«Учебные шкуры» для их зубов!
Ночь для Яшки всего дороже:
В сарае тихо, покой и жизнь…
Он может вздремнуть, подкрепиться может,
Он знает, что ночью не потревожат,
А солнце встанет — тогда держись!
Егерь лапищей Яшку сгребет
И вынесет на заре из сарая,
Туда, где толпа возбужденно ждет
И рвутся собаки, визжа и лая.
Брошенный в нору, Яшка сжимается.
Слыша, как рядом, у двух ракит,
Лайки, рыча, на медведя кидаются,
А он, сопя, от них отбивается
И только цепью своей гремит.
И все же, все же ему, косолапому,
Полегче. Ведь — силища… Отмахнется…
Яшка в глину уперся лапами
И весь подобрался: сейчас начнется.
И впрямь: уж галдят, окружая нору,
Мужчины и дамы в плащах и шляпах,
Дети при мамах, дети при папах,
А с ними, лисий учуя запах,
Фоксы и таксы — рычащей сворой.
Лихие «охотники» и «охотницы»,
Ружья-то в руках не державшие даже,
О песьем дипломе сейчас заботятся,
Орут и азартно зонтами машут.
Интеллигентные вроде люди!
Ну где же облик ваш человечий?
— Поставят «четверку», — слышатся речи, —
Если пес лису покалечит.
— А если задушит, «пятерка» будет!
Двадцать собак и хозяев двадцать
Рвутся в азарте и дышат тяжко.
И все они, все они — двадцать и двадцать
На одного небольшого Яшку!
Собаки? Собаки не виноваты!
Здесь люди… А впрочем, какие люди?!
И Яшка стоит, как стоят солдаты,
Он знает, пощады не жди. Не будет!
Одна за другой вползают собаки,
Одна за другой, одна за другой…
И Яшка катается с ними в драке,
Израненный, вновь встречает атаки
И бьется отчаянно, как герой!
А сверху, через стеклянную крышу, —
Десятки пылающих лиц и глаз,
Как в Древнем Риме, страстями дышат:
— Грызи, Меркурий! Смелее! Фас!
Ну, кажется, все… Доконали вроде!..
И тут звенящий мальчиший крик:
— Не смейте! Хватит! Назад, уроды! —
И хохот: — Видать, сробел ученик!
Егерь Яшкину шею потрогал,
Смыл кровь… — Вроде дышит еще — молодец!
Предшественник твой протянул немного.
Ты дольше послужишь. Живуч, стервец!
День помутневший в овраг сползает,
Небо зажглось светляками ночными,
Они надо всеми равно сияют,
Над добрыми душами и над злыми…
Лишь, может, чуть ласковей смотрят туда,
Где в старом сарае, при егерском доме,
Маленький Яшка спит на соломе,
Весь в шрамах от носа и до хвоста.
Ночь для Яшки всего дороже:
Он может двигаться, есть, дремать,
Он знает, что ночью не потревожат,
А утро придет, не прийти не может,
Но лучше про утро не вспоминать!
Все будет снова — и лай и топот,
И деться некуда — стой! Дерись!
Пока однажды под свист и гогот
Не оборвется Яшкина жизнь.
Сейчас он дремлет, глуша тоску…
Он — зверь. А звери не просят пощады…
Я знаю: браниться нельзя, не надо,
Но тут, хоть режьте меня, не могу!
И тем, кто забыл гуманность людей,
Кричу я, исполненный острой горечи:
— Довольно калечить души детей!
Не смейте мучить животных, сволочи!
Вернулся сын в родимый дом
С полей войны великой.
И запоясана на нем
Шинель каким-то лыком.
Не брита с месяц борода,
Ершится — что чужая.
И в дом пришел он, как беда
Приходит вдруг большая… Но не хотели мать с отцом
Беде тотчас поверить,
И сына встретили вдвоем
Они у самой двери.
Его доверчиво обнял
Отец, что сам когда-то
Три года с немцем воевал
И добрым был солдатом;
Навстречу гостю мать бежит:
— Сынок, сынок родимый…-
Но сын за стол засесть спешит
И смотрит как-то мимо.
Беда вступила на порог,
И нет родным покоя.
— Как на войне дела, сынок? -
А сын махнул рукою.А сын сидит с набитым ртом
И сам спешит признаться,
Что ради матери с отцом
Решил в живых остаться.Родные поняли не вдруг,
Но сердце их заныло.
И край передника из рук
Старуха уронила.Отец себя не превозмог,
Поникнул головою.
— Ну что ж, выходит так, сынок,
Ты убежал из боя? .-
И замолчал отец-солдат,
Сидит, согнувши спину,
И грустный свой отводит взгляд
От глаз родного сына.Тогда глядит с надеждой сын
На материн передник.
— Ведь у тебя я, мать, один —
И первый, и последний.-
Но мать, поставив щи на стол,
Лишь дрогнула плечами.
И показалось, день прошел,
А может год, в молчанье.И праздник встречи навсегда
Как будто канул в омут.
И в дом пришедшая беда
Уже была, как дома.
Не та беда, что без вреда
Для совести и чести,
А та, нещадная, когда
Позор и горе вместе.Такая боль, такой позор,
Такое злое горе,
Что словно мгла на весь твой двор
И на твое подворье,
На всю родню твою вокруг,
На прадеда и деда,
На внука, если будет внук,
На друга и соседа… И вот поднялся, тих и строг
В своей большой кручине,
Отец-солдат: — Так вот, сынок,
Не сын ты мне отныне.
Не мог мой сын, — на том стою,
Не мог забыть присягу,
Покинуть Родину в бою,
Притти домой бродягой.Не мог мой сын, как я не мог,
Забыть про честь солдата,
Хоть защищали мы, сынок,
Не то, что вы. Куда там!
И ты теперь оставь мой дом,
Ищи отца другого.
А не уйдешь, так мы уйдем
Из-под родного крова.Не плачь, жена. Тому так быть.
Был сын — и нету сына,
Легко растить, легко любить.
Трудней из сердца вынуть…-
И что-то молвил он еще
И смолк. И, подняв руку,
Тихонько тронул за плечо
Жену свою, старуху.Как будто ей хотел сказать:
— Я все, голубка, знаю.
Тебе еще больней: ты — мать,
Но я с тобой, родная.
Пускай наказаны судьбой, -
Не век скрипеть телеге,
Не так нам долго жить с тобой,
Но честь живет вовеки…-А гость, качнувшись, за порог
Шагнул, нащупал выход.
Вот, думал, крикнут: «Сын, сынок!
Вернись!» Но было тихо.
И, как хмельной, держась за тын,
Прошел он мимо клети.
И вот теперь он был один,
Один на белом свете.Один, не принятый в семье,
Что отреклась от сына,
Один на всей большой земле,
Что двадцать лет носила.
И от того, как шла тропа,
В задворках пропадая,
Как под ногой его трава
Сгибалась молодая; И от того, как свеж и чист
Сиял весь мир окольный,
И трепетал неполный лист —
Весенний, — было больно.
И, посмотрев вокруг, вокруг
Глазами не своими,
Кравцов Иван, — назвал он вслух
Свое как будто имя.И прислонился головой
К стволу березы белой.
— А что ж ты, что ж ты над собой,
Кравцов Иван, наделал?
Дошел до самого конца,
Худая песня спета.
Ни в дом родимого отца
Тебе дороги нету, Ни к сердцу матери родной,
Поникшей под ударом.
И кары нет тебе иной,
Помимо смертной кары.
Иди, беги, спеши туда,
Откуда шел без чести,
И не прощенья, а суда
Себе проси на месте.И на глазах друзей-бойцов,
К тебе презренья полных,
Тот приговор, Иван Кравцов,
Ты выслушай безмолвно.
Как честь, прими тот приговор.
И стой, и будь, как воин,
Хотя б в тот миг, как залп в упор
Покончит счет с тобою.А может быть, еще тот суд
Свой приговор отложит,
И вновь ружье тебе дадут,
Доверят вновь. Быть может…
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Почище Гамбурга!
Держи карман!
Шарманки шамкают,
и шали шаркают,
и глотки гаркают:
«К нам! К нам!»
В руках приказчиков
под сказки-присказки
воздушны соболи,
парча тяжка.
А глаз у пристава
косится пристально,
и на «селедочке»
перчаточка.
Но та перчаточка
в момент с улыбочкой
взлетает рыбочкой
под козырек,
когда в пролеточке
с какой-то цыпочкой,
икая,
катит
икорный бог.
И богу нравится,
как расступаются
платки,
треухи
и картузы,
и, намалеваны
икрою паюсной,
под носом дамочки
блестят усы.
А зазывалы
рокочут басом,
торгуют юфтью,
шевром,
атласом,
пречистым Спасом,
прокисшим квасом,
протухшим мясом
и Салиасом.И, продав свою картошку
да хвативши первача,
баба ходит под гармошку,
еле ноги волоча,
и поет она,
предерзостная,
все захмелевая,
шаль за кончики придерживая,
будто молодая: «Я была у Оки,
ела я-бо-ло-ки.
С виду золоченые —
в слезыньках моченные.Я почапала на Каму,
я в котле сварила кашу.
Каша с Камою горька —
Кама слезная река.Я поехала на Яик,
села с миленьким на ялик.
По верхам и по низам —
всё мы плыли по слезам.Я пошла на тихий Дон,
я купила себе дом.
Чем для бабы не уют?
А сквозь крышу слезы льют».Баба крутит головой.
Все в глазах качается.
Хочет быть молодой,
а не получается.
И гармошка то зальется,
то вопьется, как репей…
Пей, Россия,
ежли пьется, —
только душу не пропей! Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Гуляй,
кому гуляется!
А баба пьяная
в грязи валяется.В тумане плавая,
царь похваляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.Корпя над планами,
министры маются…
А баба пьяная
в грязи валяется.Кому-то памятник
подготовляется…
А баба пьяная
в грязи валяется.И мещаночки,
ресницы приспустив,
мимо,
мимо:
«Просто ужас! Просто стыд!»
И лабазник — стороною
мимо,
а из бороды:
«Вот лежит…
А кто виною?
Всё студенты да жиды…»
И философ-горемыка
ниже шляпу на лоб
и, страдая гордо, —
мимо:
«Грязь —
твоя судьба, народ».
Значит, жизнь такая подлая —
лежи и в грязь встывай?! Но кто-то бабу под локоть
и тихо ей:
«Вставай!..»
Ярмарка!
В Симбирске ярмарка.
Качели в сини,
и визг,
и свист.
И, как гусыни,
купчихи яростно:
«Мальчишка с бабою…
Гимназист».
Он ее бережно
ведет за локоть.
Он и не думает,
что на виду.
«Храни Христос тебя,
яснолобый.
А я уж как-нибудь
сама дойду».
И он уходит.
Идет вдоль барок
над вешней Волгой,
и, вслед грустя,
его тихонечко крестит баба,
как бы крестила свое дитя.
Он долго бродит.
Вокруг все пасмурней.
Охранка —
белкою в колесе.
Но как ей вынюхать,
кто опаснейший,
когда опасны
в России все!
Охранка, бедная,
послушай, милая, —
всегда опасней,
пожалуй, тот,
кто остановится,
кто просто мимо
чужой растоптанности не пройдет.
А Волга мечется,
хрипя,
постанывая.
Березки светятся
над ней во мгле,
как свечки робкие,
землей поставленные
за настрадавшихся на земле.Ярмарка!
В России ярмарка.
Торгуют совестью,
стыдом,
людьми,
суют стекляшки,
как будто яхонты,
и зазывают на все лады.
Тебя, Россия,
вконец растрачивали
и околпачивали в кабаках,
но те, кто врали и одурачивали,
еще останутся в дураках!
Тебя, Россия,
вконец опутывали,
но не для рабства ты родилась —
Россию Разина,
Россию Пушкина1,
Россию Герцена
не втопчут в грязь!
Нет,
ты, Россия,
не баба пьяная!
Тебе великая дана судьба,
и если даже ты стонешь,
падая,
то поднимаешь сама себя! Ярмарка!
В России ярмарка.
В России рай,
а слез — по край.
Но будет мальчик —
он снова явится
и скажет праведное:
«Вставай!»
В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
и потерял товарища в бою.Был враг разбит. Но тихо друг лежал.
и кровь еще сочилась из виска.
Ты сам его обмыл и закопал
и взял с могилы горсточку песка.
И дальше жил, работал, отдыхал…
В колючие ветра и в лютый жар
живую воду запасал в меха,
на дальние колодцы уезжал.
Песок и небо тянутся кругом…
Сухой полынью пахнет хорошо… Ты телеграммой вызван был в обком
и распрощался. И верблюд пошел
Верблюд пошел, вздыхая и пыля.
Цвели узбекистанские поля.
Навстречу из Ташкента шли сады,
Текли арыки, полные воды,
Стояли голубые тополя,
верхушкой доставая до звезды,
и сладко пахла теплая земля.Партсекретарь ладонь держал у глаз,
другой рукой перебирал листы.
Партсекретарь сказал, что есть приказ, —
немедленно в Москву поедешь ты.Ребята проводили на вокзал,
махнули тюбетейками вослед.
Ты многого, спеша, не досказал,
не разобрал: доволен или нет.
И огляделся только лишь в Москве.
Перед вокзалом разбивали сквер.
В киоске выпил теплое ситро.
«Каким трамваем?» — продавца спросил.
И улыбнулся: «Можно на метро!»
И улыбнулся: «Можно на такси!»Направили во Фрунзенский райкам,
нагрузку дали, взяли на учет.
И так ты зажил, временем влеком.
Ему-то что! Оно, гляди, течет.
Оно спешит. И ты, и ты спеши.
Прислушивайся. Песню запевай.
Товарищи, как всюду, хороши.
Работы, как и всюду, — поспевай!
Загара не осталось и следа,
и все в порядке. Только иногда,
когда в Москве проходит первый дождь,
последний снег смывая с мостовой,
и ты с работы запоздно придешь,
негромко поздоровайся с женой.
Ты чувствуешь? Скорее выпей чай,
большую папиросу закури.
А спросит, что с тобой: не отвечай.
А спросит, что с тобой: не говори.
И сделай вид, как будто ты уснул,
зажмурь глаза, а сам лежи без сна… В пустыне зацветает саксаул.
В пустыне начинается весна.
Внезапный ветер сладок и горяч.
Идут дожди. Слышней шакалий плач.
Идут дожди который день подряд,
и оползает глиняный дувал.
Перед райкомом рос кривой гранат.
Он вдруг, бывало, за ночь зацветал.И тихо встань. И подойди к столу,
переступая с пятки на носок.
Там, в баночке, прижавшийся к стеклу,
живет руками собранный песок.
От одиночества и от тоски
он потускнел, он потемнел, притих… А там лежат начесами пески,
и ветер разворачивает их.
Насущный хлеб, насущная вода,
оазисы — цветные города,
где в улицах висит прозрачный зной,
стоят домишки к улице спиной,
они из глины, и они низки.
И посреди сгущающейся тьмы
бесшумные сухие старики
высоко носят белые чалмы.Народ спешит. И ты, и ты спеши!
Скрипит арба, и кашляет верблюд.
На регистане новые бахши
«Последние известия» поют.
Один кончает и в поднос стучит,
глоточек чая пьет из пиалы.
…Безлунна ночь, дороги горячи,
и звезды невысокие белы… Уже светает… За окном — Москва…
Шуршит в ладони горсточка песка.
«Не забывай своих земных дорог.
Ты с нами жил… Тебя мы помним, друг.
Ты нас любил… Ты много нам помог…»Рабочий день восходит на порог,
и репродуктор запевает вдруг.
Как широка она и как стройна,
большая песня наступленья дня!
И в комнату врывается страна,
великими просторами маня,
звеня песками, травами шурша,
зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,
сверкающие окна распахнуть,
освобожденным воздухом дыша,
ветрам республик подставляя грудь.
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Дня двадцатого апреля, года давнего,
Закричал вовсю в Москве, на Ивановской,
Дескать, дело у него. Государево!
Кто такой?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцов глядит без робости?
Вор — не вор, однако, кто ж его ведает?
А за крик держи ответ по всей строгости!
Мужичка того недремлющая стража взяла.
На расспросе объявил этот странный тать,
Что клянётся смастерить два великих крыла
И на оных, аки птица, будет в небе летать.
Подземелье, стол дубовый и стена на три крюка.
По стене плывут, качаясь, тени страшные…
Сам боярин Троекуров у смутьяна мужика,
Бородой тряся, грозно спрашивает:
— Что творишь, холоп?
— Не худое творю!
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?
— Непременно взлечу!
Был расспрашиван холоп строгим способом.
Шли от засветла расспросы и до затемна.
Дыбой гнули мужика, а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!.. Обязательно!..»
— Вдруг и вправду полетит, мозгля крамольная?
Вдруг понравится царю потеха знатная?
Призадумались бояре и промолвили:
«Ладно. Что тебе, холоп, к работе надобно?»
Дали всё, что просил, для крылатых дел:
Два куска холста, драгоценной слюды,
Прутьев ивовых, на неделю еды,
И подъячного, чтоб смотрел-глядел.
Необычное мужичок мастерил:
Вострым ножиком он холст кромсал,
Из белужьих жабр хитрый клей варил,
Прутья ивовые в три ряда вязал.
От рассветной зари до тёмных небес
Он работал и не печалился.
Он старался — чёрт! Он смеялся — бес!
«Получается!.. Ой… получается!!!»
Слух прошёл по Москве:
— Лихие дела!
— Мужичонка?
— Чтоб мне с места не встать!
— Завтра в полдень, слышь?
— Два великих крыла…
— На Ивановской!
— Аки птица, летать?
— Что? Творишь, холоп?
— Не худое творю…
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?!
— Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Появившись из ворот, скособоченный,
Дня тридцатого апреля, на Ивановскую
Вышел — вынес два крыла перепончатых.
Отливали эти крылья сверкающие
Толи кровушкою, толи пожарами.
Сам боярин Троекуров, со товарищами,
Поглазеть на это чудо пожаловали.
Крыльев радужных таких земля не видела.
И надел их мужик, слегка важничая.
Вся Ивановская площадь шеи вытянула…
Приготовилася ахнуть вся Ивановская!
Вот он крыльями взмахнул,
Сделал первый шаг…
Вот он чаще замахал,
От усердья взмок…
Вот на цыпочки привстал…
Да не взлеталось никак.
Вот он щёки надул,
Да взлететь не смог!
Он и плакал, и молился, и два раза вздыхал,
Закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал, присвистывал и крыльями махал,
И ногами семенил, как в присядочку…
По земле стучали крылья,
Крест мотался на груди,
Обдавала пыль вельможного боярина.
Мужичку уже кричали:
«Ну чего же ты?! Лети!!!
Обещался, так взлетай, окаянина!!!»
И тогда он завопил:
«Да где ж ты?! Господи!!!»
И купца задел крылом, пробегаючи.
Вся Ивановская площадь взвыла в хохоте,
Так, что брызнули с крестов стаи галочьи.
А мужик упал на землю, как подрезанный,
И не слышал он ни хохота, ни карканья.
Сам боярин Троекуров не побрезговали —
Подошли к мужику и в личность харкнули.
И сказали так бояре:
«Будя! Досыта
Посмеялись! А теперь давай похмуримся:
Батогами его!
Да чтоб не дo смерти!
Чтоб денёчка два пожил, да помучился!»
Ой, взлетали батоги, посреди весны…
Вился каждый батожок в небе пташкою…
И оттудова — да поперёк спины!
Поперёк спины, да всё с оттяжкою!
Чтобы думал — знал!..
Чтобы впрок — для всех!..
Чтоб вокруг тебя стало красненько!..
Да с размахом — Ах!..
Чтоб до сердца — Эх!..
И ещё раз — Ох!..
И — полразика…
— В землю смотришь, холоп?
— В землю смотрю…
— Полетать хотел?
— И теперь хочу.
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю…
— Ну, а дальше как?!
— Непременно взлечу!..
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой…
Одичалых собак пугая стонами,
В ночь промозглую лежал на Ивановской,
Словно чёрный крест — руки в стороны.
Посредине государства, затаённого во мгле,
Посреди берёз и зарослей смородины,
На заплаканной, залатанной, загадочной земле
Хлеборобов,
Храбрецов
И юродивых.
Посреди иконных ликов и немыслимых личин,
Бормотанья и тоски неосознанной,
Посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин,
Человек лежал ничком, в крови собственной.
Он лежал один. И не было ни звёзд, ни облаков.
Он лежал, широко глаза открывши.
И спина его горела не от царских батогов,
Прорастали крылья в ней.
Крылья!..
Крылышки!..