Посмотришь — сразу скажешь: «Это кит,
А вот — дельфин, любитель игр и танцев»…
Лицо же человека состоит
Из глаз и незначительных нюансов.Там — ухо, рот и нос,
Вид и цвет волос,
Челюсть — чо в ней: сила или тупость?
Да! Ещё вот лоб,
Чтоб понять без проб:
Этот лоб с намёком на преступность.В чужой беде нам разбираться лень —
Дельфин зарезан и киту не сладко.
Не верь, что кто-то там на вид — тюлень,
Взгляни в глаза — в них, может быть, касатка! Вот — череп на износ:
Нет на нём волос,
Правда, он медлителен, как филин,
А лицо его —
Уши с головой,
С небольшим количеством извилин.Сегодня оглянулся я назад,
Труба калейдоскопа завертелась,
И вспомнил все глаза и каждый взгляд,
И мне пожить вторично захотелось.И… видел я носы,
Бритых и усы,
Щёки, губы, шеи — всё как надо,
Нёба, языки,
Зубы, как клыки,
И ни одного прямого взгляда.Не относя сюда своих друзей,
Своих любимых не подозревая,
Привязанности все я сдам в музей —
Так будет, если вывезет кривая.Пусть врёт экскурсовод:
«Благородный рот,
Волевой квадратный подбородок…»
Это всё не жизнь,
Это — муляжи,
Вплоть до носовых перегородок.Пусть переводит импозантный гид
Про типы древних римлян и германцев —
Не знает гид: лицо-то состоит
Из глаз и незначительных нюансов.
Однажды деревянный дом
Сносили в тихом переулке,
И дети, в старом доме том,
Нашли сокровище в шкатулке.Открылся взору клад монет,
Что тусклым золотом светился
И неизвестно сколько лет
В своем хранилище таился.От глаз людских, от глаз чужих
Кто в этом доме прятал злато?
Кто, не забрав монет своих,
Потом навек исчез куда-то? — Ну, что ж, друзья! — сказал Вадим.
Нам нарушать закон не надо!
Зато, когда мы клад сдадим,
Нам всем положена награда! Был обнаружен звонкий клад
В монетах золотой чеканки,
И в тот же день, из рук ребят,
Он принят был в районном банке.— Ну, вот и все! — сказал Вадим,
Всех увлекая за собою,
И все, за вожаком своим,
Пошли веселою гурьбою.Был у Вадима лучший друг
И даже тот не знал, шагая,
Что у дружка, в кармане брюк,
Лежит монета дорогая… Понятия такие есть,
Как Стыд и Совесть, Долг и Честь!
Он был боксером и певцом —
Веселая гроза.
Ему родней был Пикассо,
Кандинский и Сезанн.
Он шел с подругой на пари,
Что через пару лет
Достанет литер на Париж
И в Лувр возьмет билет.Но рыцарь-пес, поднявши рог,
Тревогу протрубил,
Крестами черными тревог
Глаза домов забил.
И, предавая нас «гостям»,
Льет свет луна сама,
И бомбы падают свистя
В родильные дома.Тогда он в сторону кладет
Любимые тома,
Меняет кисть на пулемет,
Перо — на автомат.
А у подруги на глазах
Бегучая слеза.
Тогда, ее в объятья взяв,
Он ласково сказал: «Смотри, от пуль дрожит земля
На всех своих китах.
Летят приказы из Кремля,
Приказы для атак.
И, прикрывая от песка
Раскосые белки,
Идут алтайские войска,
Сибирские стрелки.Мечтал я встретить Новый год
В двухтысячном году.
Увидеть Рим, Париж… Но вот —
Я на Берлин иду.
А ты не забывай о тех
Любви счастливых днях.
И если я не долетел —
Заменит друг меня.»Поцеловал еще разок
Любимые глаза,
Потом шагнул через порог,
Не посмотрев назад.
…И если весть о смерти мне
Дойдет, сказать могу:
Он сыном был родной стране,
Он нес беду врагу.
Глаз твоих изумрудины
зеленее травы –
то сверкнут, то замрут они –
ни живы, ни мертвы.Твои ноги великие –
ноги Дитрих Марлен,
оказались уликами
тайной дрожи колен.
Красоту не запрятавшая,
ты живёшь, всех казня.
Неужели взаправдашне
ты влюбилась в меня? Мне любить тебя поздно.
Кто я — поезд? Перрон?
Ты уходишь как поезд,
или я — это он? И в Москве, и в Казани
быть красивой такой, —
это как истязанье
скользкоглазой толпой.
Хочет всю тебя улица
завалить на кровать,
ну, а то, что ты умница –
ей на это плевать! Чистых глаз изумрудины,
так раскованы вы!
Где Базаровы, Рудины?
Лишь Раскольниковы.Что карга-ростовщица,
испустившая дух!
От красавиц «тащиться»
слаще, чем от старух! Всюду твари дрожащие.
Неужели они
станут власть предержащими
и над женщинами? Мне так больно за родину.
Но, как будто в светце,
дышат две изумрудины
у тебя на лице.
Мы —
тамтамы гомеричные с глазами горемычными,
клубимся,
как дымы, —
мы… Вы —
белы, как холодильники, как марля карантинная,
безжизненно мертвы…
вы… О чем мы поем вам, уважаемые джентльмены? О руках ваших из воска, как белая известка, о, как они
впечатались между плечей печальных, о,
наших жен
печальных, как их позорно жгло —
о-о!
«Но-но!»
нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,
на рингах и на
рынках у нас в глазах темно,
но,
когда ночами спим мы, мерцают наши спины,
как звездное окно.
В нас,
боксерах, гладиаторах, как в черных радиаторах,
или в пруду карась,
созвездья отражаются
торжественно и жалостно —
Медведица и Марс —
в нас… Мы — негры, мы — поэты,
в нас плещутся планеты.
Так и лежим, как мешки, полные звездами
и легендами… Когда нас бьют ногами,
Пинают небосвод.
У вас под сапогами
Вселенная орет!
Пожар стихал. Закат был сух.
Всю ночь, как будто так и надо,
Уже не поражая слух,
К нам долетала канонада.
И между сабель и сапог,
До стремени не доставая,
Внизу, как тихий василек,
Бродила девочка чужая.
Где дом ее, что сталось с ней
В ту ночь пожара — мы не знали.
Перегибаясь к ней с коней,
К себе на седла поднимали.
Я говорил ей: «Что с тобой?» —
И вместе с ней в седле качался.
Пожара отсвет голубой
Навек в глазах ее остался.
Она, как маленький зверек,
К косматой бурке прижималась,
И глаза синий уголек
Все догореть не мог, казалось.
* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *
Когда-нибудь в тиши ночной
С черемухой и майской дремой,
У женщины совсем чужой
И всем нам вовсе незнакомой,
Заметив грусть и забытье
Без всякой видимой причины,
Что с нею, спросит у нее
Чужой, не знавший нас, мужчина.
А у нее сверкнет слеза,
И, вздрогнув, словно от удара,
Она поднимет вдруг глаза
С далеким отблеском пожара:
— Не знаю, милый. — А в глазах
Вновь полетят в дорожной пыли
Кавалеристы на конях,
Какими мы когда-то были.
Деревни будут догорать,
И кто-то под ночные трубы
Девчонку будет поднимать
В седло, накрывши буркой грубой.
В ресторанах злых и сонных
Шикарный вечер догорал.
В глазах давно опустошённых
Сверка недопитый бокал,
А на эстраде утомлённой,
Кружась над чёрною ногой,
Был бой зрачков в неё влюблённых,
Влюблённых в тихое танго.
И извиваясь телом голубым,
Она танцует полупьяная
(Скрипач и плач трубы),
Забавно-ресторанная.
Пьянеет музыка печальных скрипок,
Мерцанье ламп надменно и легко.
И подают сверкающий напиток
Нежнейших ног, обтянутых в трико.
Но лживых песен танец весел,
Уж не подняться с пышных кресел,
Пролив слезу.
Мы вечера плетём, как банты,
Где сладострастно дремлют франты,
В ночную синюю косу.
Кто в свирель кафешантанную
Зимним вечером поёт:
Об убийстве в ресторане
На краснеющем диване,
Где темнеет глаз кружок.
К ней, танцующей в тумане,
Он придёт — ревнивый Джо.
Он пронзит её кинжалом,
Платье тонкое распорет;
На лице своём усталом
Нарисует страсть и горе.
Танцовщица с умершими руками
Лежит под красным светом фонаря.
А он по-прежнему гуляет вечерами,
И с ним свинцовая заря.
Любимая, и это мы с тобой,
измученные, будто бы недугом,
такою долголетнею борьбой
не с кем-то третьим лишним, а друг с другом?
Но прежде, чем… Наш сын кричит во сне!
расстаться… Ветер дом вот-вот развалит!
Приди хотя бы раз в глаза ко мне,
приди твоими прежними глазами.
Но прежде, чем расстаться, как ты просишь,
туда искать совета не ходи,
где пустота, прикидываясь рощей,
луну притворно нянчит на груди.
Но прежде, чем расстаться, как ты просишь,
услышь в ночи, как всхлипывает лёд,
и обернётся прозеленью просинь,
и прозелень в прозренье перейдёт.
Но прежде, чем… Как мы жестоко жили!
Нас бы с тобой вдвоём по горло врыть!
Когда мы научились быть чужими?
Когда мы разучились говорить?
В ответ: «Не называй меня любимой…»
Мне поделом. Я заслужил. Я нем.
Но всею нашей жизнью, гнутой, битой,
тебя я заклинаю: прежде, чем…
Ты смотришь на меня, как неживая,
но я прошу, колени преклоня,
уже любимой и не называя:
«Мой старый друг, не покидай меня…»
Когда я эти годы — ревущие сороковые –
Проходил, плащ-палатку как парус раскрыв над собой,
Градом капель бомбили и били дожди грозовые,
На лице оставляя воронки, как на поле — бой.От тоскующих губ ускользали любимые руки,
Коченели друзья, навсегда ничего не должны.
Каски вязли в земле… Вдоволь муки, да мало науки,
Потому и хожу второгодником в школе войны.Вдоволь было, порой оглянусь и не верю,
Капли ливня бегут, только давишь ресницами их.
Но теперь не хочу — ни слезы, ни одной на потерю, —
Чтоб скрипели глаза, повернувшись в глазницах сухих.Постарела война, улеглась под могильные камни.
Жизнь! А я ничего не слыхал, не видал, не сказал.
Каска нашего века была велика мне:
Как надвинул — закрыла и уши мои, и глаза.Но когда в трудный час твой я в тесную башню залезу,
Люк захлопну и ринусь, могучим мотором трубя, —
Приучи мою кожу к огню и сердце — к железу,
Я опять сослужу тебе службу, достойный тебя.
Пустое болтают, что счастье где-то
У синего моря, у дальней горы.
Подошёл к телефону, кинул монету
И со Счастьем — пожалуйста! — говори.
Свободно ли Счастье в шесть часов?
Как смотрит оно на весну, на погоду?
Считает ли нужным до синих носов
Топтать по Петровке снег и воду?
Счастье торопится — надо решать,
Счастье волнуется, часто дыша.
Послушайте, Счастье, в ваших глазах
Такой замечательный свет.
Я вам о многом могу рассказать —
Пойдёмте гулять по Москве.
Закат, обрамлённый лбами домов,
Будет красиво звучать.
Хотите — я вам расскажу про любовь,
Хотите — буду молчать.
А помните — боль расстояний,
Тоски сжималось кольцо,
В бликах полярных сияний
Я видел ваше лицо.
Друзья в справедливом споре
Твердили: наводишь тень —
Это ж магнитное поле
Колеблется в высоте.
Явление очень сложное,
Не так-то легко рассказать.
А я смотрел, заворожённый,
И видел лицо и глаза…
Ах, Счастье, погода ясная!
Я счастлив, представьте, вновь.
Какая ж она прекрасная,
Московская любовь!
Солнце жжет. Тиха долина.
Отгремел в долине бой…
— Где ж ты, дочка? Где ж ты, Лина?
Что случилося с тобой?
Иль твое не слышит ухо?
Иль дошла ты до беды?
Отзовись! — твоя старуха
Принесла тебе воды.
Дочь молчит, не отвечает,
Не выходит наперед,
Мать родную не встречает,
Ключевой воды не пьет.
Спит она под солнцем жгучим,
Спит она с ружьем в руке
На сыпучем, на горючем,
Окровавленном песке.
Платье девичье измято,
И растрепана коса,
И, не двигаясь, куда-то
Смотрят темные глаза.
Мать сама глаза закрыла —
Молчалива и проста;
Мать сама ее зарыла
У зеленого куста.
Положила серый камень
На могилу на ее.
Прядь волос взяла на память
И еще взяла ружье.
И по горным переходам,
Через камни и пески,
Со своим пошла народом
На фашистские полки.
За страну пошла родную,
За великие дела
И за воду ключевую,
Что не выпита была.
Сердце — в гневе, сердце — в горе.
Сердце плачет и поет:
«По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед».
Не на пляже и не на «зиме»,
не у входа в концертный зал, –
я глазами тебя своими
в тесной кухоньке увидал.
От работы и керосина
закраснелось твое лицо.
Ты стирала с утра для сына
обиходное бельецо.А за маленьким за оконцем,
белым блеском сводя с ума,
стыла, полная слез и солнца,
раннеутренняя зима.И как будто твоя сестричка,
за полянками, за леском
быстро двигалась электричка
в упоении трудовом.Ты возникла в моей вселенной,
в удивленных глазах моих
из светящейся мыльной пены
да из пятнышек золотых.Обнаженные эти руки,
увлажнившиеся водой,
стали близкими мне до муки
и смущенности молодой.Если б был я в тот день смелее,
не раздумывал, не гадал —
обнял сразу бы эту шею,
эти пальцы б поцеловал.Но ушел я тогда смущенно,
только где–то в глуби светясь.
Как мы долго вас ищем, жены,
как мы быстро теряем вас.А на улице, в самом деле,
от крылечка наискосок
снеговые стояли ели,
подмосковный скрипел снежок.И хранили в тиши березы
льдинки светлые на ветвях,
как скупые мужские слезы,
не утертые второпях.
Всё б глаз не отрывать от города Петрова,
гармонию читать во всех его чертах
и думать: вот гранит, а дышит, как природа…
Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.Былая жизнь моя — предгорье сих ступеней.
Как улица стара, где жили повара.
Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.
Светает, а луна трудов не прервала.Как велика луна вблизи окна. Мы сами
затеяли жильё вблизи небесных недр.
Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:
ведь выше — только глушь, где нас с тобою нет.Плеск вечности в ночи подтачивает стены
и зарится на миг, где рядом ты и я.
Какая даль видна! И коль взглянуть острее,
возможно различить границу бытия.Вселенная в окне — букварь для грамотея,
читаю по складам и не хочу прочесть.
Объятую зарей, дымами и метелью,
как я люблю Москву, покуда время есть.И давешняя мысль — не больше безрассудства.
Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.
Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,
простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.
Сегодня не слышно биенье сердец —
Оно для аллей и беседок.
Я падаю, грудью хватая свинец,
Подумать успев напоследок:
«На этот раз мне не вернуться,
Я ухожу — придёт другой».
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
Вот кто-то, решив: «После нас — хоть потоп»,
Как в пропасть шагнул из окопа.
А я для того свой покинул окоп,
Чтоб не было вовсе потопа.
Сейчас глаза мои сомкнутся,
Я крепко обнимусь с землёй.
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
Кто сменит меня, кто в атаку пойдёт?
Кто выйдет к заветному мосту?
И мне захотелось — пусть будет вон тот,
Одетый во всё не по росту.
Я успеваю улыбнуться,
Я видел, кто придет за мной.
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
Разрывы глушили биенье сердец,
Моё же мне громко стучало,
Что всё же конец мой — ещё не конец:
Конец — это чьё-то начало.
Сейчас глаза мои сомкнутся,
Я крепко обнимусь с землёй.
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
Перевод Роберта Рождественского
Вот судьи выстроились в ряд,
Полгоризонта заслоня.
И гневом их глаза горят,
А все слова летят в меня:
«Юнец, не бривший бороды,
Щенок, не помнящий добра,
Ответь нам: правда ли, что ты
Был с женщиной в лесу вчера?..»
Я судьям отвечаю: «Да!
Я многое в лесу нашел,
Мальчишкою я шел туда,
Оттуда я мужчиной шел!..»
Вновь судьи выстроились в ряд,
Полгоризонта заслоня.
И гневом их глаза горят,
А все слова летят в меня:
«Забыв о седине своей
И прежние забыв грехи,
Шел с женщиною ты и ей
Шептал любовные стихи?..»
«Да! — отвечаю судьям я.—
Шел с женщиной. Шептал слова.
И верил, что судьба моя
Светла, пока любовь жива!..»
А судьи грозно хмурят взгляд,
И снова требуют они:
«Нам непонятно, — говорят, —
Нам непонятно. Объясни…»
Я говорю им: «Есть любовь,
И, ощутив ее венец,
Взрослеет запросто юнец,
А старец молодеет вновь.
Становится певцом немой,
Становится певец немым.
Любовь — всегдашний спутник мой.
Я буду вечно молодым!»
Четыре года рыскал в море наш корсар,
В боях и штормах не поблекло наше знамя,
Мы научились штопать паруса
И затыкать пробоины телами.
За нами гонится эскадра по пятам.
На море штиль — и не избегнуть встречи!
А нам сказал спокойно капитан:
«Ещё не вечер, ещё не вечер!»
Вот развернулся боком флагманский фрегат —
И левый борт окрасился дымами.
Ответный залп — на глаз и наугад!
Вдали — пожар и смерть! Удача с нами!
Из худших выбирались передряг,
Но с ветром худо, и в трюме течи,
А капитан нам шлёт привычный знак:
Ещё не вечер, ещё не вечер!
На нас глядят в бинокли, в трубы сотни глаз —
И видят нас от дыма злых и серых,
Но никогда им не увидеть нас
Прикованными к вёслам на галерах!
Неравный бой — корабль кренится наш.
Спасите наши души человечьи!
Но крикнул капитан: «На абордаж!
Ещё не вечер, ещё не вечер!»
Кто хочет жить, кто весел, кто не тля,
Готовьте ваши руки к рукопашной!
А крысы пусть уходят с корабля —
Они мешают схватке бесшабашной.
И крысы думали: «А чем не шутит чёрт» —
И тупо прыгали, спасаясь от картечи.
А мы с фрегатом становились борт о борт…
Ещё не вечер, ещё не вечер!
Лицо в лицо, ножи в ножи, глаза в глаза!
Чтоб не достаться спрутам или крабам,
Кто с кольтом, кто с кинжалом, кто в слезах,
Мы покидали тонущий корабль.
Но нет, им не послать его на дно —
Поможет океан, взвалив на плечи,
Ведь океан-то с нами заодно.
И прав был капитан: ещё не вечер!
Я не помню, сутки или десять
Мы не спим, теряя счет ночам.
Вы в похожей на Мадрид Одессе
Пожелайте счастья москвичам.
Днем, по капле нацедив во фляжки,
Сотый раз переходя в штыки,
Разодрав кровавые тельняшки,
Молча умирают моряки.
Ночью бьют орудья корпусные…
Снова мимо. Значит, в добрый час.
Значит, вы и в эту ночь в России —
Что вам стоит — вспомнили о нас.
Может, врут приметы, кто их знает!
Но в Одессе люди говорят:
Тех, кого в России вспоминают,
Пуля трижды бережет подряд.
Третий раз нам всем еще не вышел,
Мы под крышей примостились спать.
Не тревожьтесь — ниже или выше,
Здесь ведь все равно не угадать.
Мы сегодня выпили, как дома,
Коньяку московский мой запас;
Здесь ребята с вами незнакомы,
Но с охотой выпили за вас.
Выпили за свадьбы золотые,
Может, еще будут чудеса…
Выпили за ваши голубые,
Дай мне бог увидеть их, глаза.
Помню, что они у вас другие,
Но ведь у солдат во все века,
Что глаза у женщин — голубые,
Принято считать издалека.
Мы вас просим, я и остальные, —
Лучше, чем напрасная слеза, —
Выпейте вы тоже за стальные
Наши, смерть видавшие, глаза.
Может быть, они у нас другие,
Но ведь у невест во все века,
Что глаза у всех солдат — стальные,
Принято считать издалека.
Мы не все вернемся, так и знайте,
Но ребята просят — в черный час
Заодно со мной их вспоминайте,
Даром, что ли, пьют они за вас!
Барашек родился хмурым осенним днем
И свежим апрельским утром стал шашлыком,
Мы обвили его веселым желтым огнем
И запили его черным кизлярским вином.
Мы обложили его тархуном — грузинской травой -
И выжали на него целый лимон.
Он был так красив, что даже живой
Таким красивым не мог быть он,
Мы пили вино, глядя на горы и дыша
Запахом уксуса, перца и тархуна,
И, кажется, после шестого стакана вина
В нас вселилась его белая прыгающая душа,
Нам хотелось скакать по зеленым горам,
Еще выше, по синим ручьям, по снегам,
Еще выше, над облаками,
Проходившими под парусами.
Вот как гибельно пить бывает вино,
Вот до чего нас доводит оно,
А особенно если баклажка
Упраздняется под барашка.
Но женщина, бывшая там со мной,
Улыбалась одними глазами,
Твердо зная, что только она виной
Всему, что творилось с нами.
Это так, и в этом ни слова лжи,
У нее были волосы цвета ржи
И глаза совершенно зеленые,
Совершенно зеленые
И немножко влюбленные.
Ольге Михайловне
Блестит вода холодная в бутылке,
Во мне поползновения блестят.
И если я — судак, то ты подобна вилке,
При помощи которой судака едят.
Я страстию опутан, как катушка,
Я быстро вяну, сам не свой,
При появлении твоем дрожу, как стружка…
Но ты отрицательно качаешь головой.
Смешна тебе любви и страсти позолота —
Тебя влечет научная работа.
Я вижу, как глаза твои над книгами нависли.
Я слышу шум. То знания твои шумят!
В хорошенькой головке шевелятся мысли,
Под волосами пышными они кишмя кишат.
Так в роще куст стоит, наполненный движеньем.
В нем чижик водку пьет, забывши стыд.
В нем бабочка, закрыв глаза, поет в самозабвеньи,
И все стремится и летит.
И я хотел бы стать таким навек,
Но я не куст, а человек.
На голове моей орлы гнезда не вили,
Кукушка не предсказывала лет.
Люби меня, как все любили,
За то, что гений я, а не клеврет!
Я верю: к шалостям твой организм вернется
Бери меня, красавица, я — твой!
В груди твоей пусть сердце повернется
Ко мне своею лучшей стороной.
Нам, как аппендицит,
поудаляли стыд.
Бесстыдство — наш удел.
Мы попираем смерть.
Ну, кто из нас краснел?
Забыли, как краснеть!
Сквозь ставни наших щек
Не просочится свет.
Но по ночам — как шов,
заноет — спасу нет!
Я думаю, что бог
в замену глаз и уш
нам дал мембраны щек,
как осязанье душ.
Горит моя беда,
два органа стыда —
не только для бритья,
не только для битья.
Спускаюсь в чей-то быт,
смутясь, гляжу кругом —
мне гладит щеки стыд
с изнанки утюгом.
Как стыдно, мы молчим.
Как минимум — схохмим.
Мне стыдно писанин,
написанных самим!
Далекий ангел мой,
стыжусь твоей любви
авиазаказной…
Мне стыдно за твои
соленые, что льешь.
Но тыщи раз стыдней,
что не отыщешь слез
на дне души моей.
Смешон мужчина мне
с напухшей тучей глаз.
Постыднее вдвойне,
что это в первый раз.
И черный ручеек
бежит на телефон
за все, за все, что он
имел и не сберег.
За все, за все, за все,
что было и ушло,
что сбудется ужо,
и все еще — не все…
В больнице режиссер
Чернеет с простыней.
Ладони распростер.
Но тыщи раз стыдней,
что нам глядит в глаза,
как бы чужие мы,
стыдливая краса
хрустальнейшей страны.
Застенчивый укор
застенчивых лугов,
застенчивая дрожь
застенчивейших рощ…
Обязанность стиха
быть органом стыда.
Когда пуста казна,
Тогда страна бедна,
И если грянет война,
Так всем настанет хана.Но если казна полна,
То может лопнуть она,
А если лопнет казна,
Так всем нам грош цена.Ну, а наша профессия —
Изнутри и извне
Сохранять равновесие
В этой самой казне.Мы дружки закадычные,
Любим хвать и похвать.
Сядем в карты играть,
Только чур на наличные!
Только чур мухлевать!«Вот я смотритель касс,
Я вроде кассоглаз,
Хотя за мной-то как раз
И нужен бы глаз да глаз». —«А я забыл, кто я.
Звук злата всё звончей.
Казна — известно чья!
А я — так казначей!»Мы долги полной платою
Отдаём целиком,
Подгребаем лопатою
И горстями гребём.Нас понять захотите ли —
Двух друзей-горемык?
Не хотим мы тюрьмы:
Мы же не расхитители —
Уравнители мы.У нас болит спина,
По швам трещит казна,
Играем без отдыха-сна —
И будет казна спасена.Легко, без кутерьмы,
Когда придут нас брать,
Дойдём мы до тюрьмы —
Туда рукой подать.Это наша профессия —
Изнутри и извне
Сохранять равновесие
В этой самой казне.Нас понять захотите ли —
Двух друзей-горемык?
Не хотим мы тюрьмы:
Мы же не расхитители —
Уравнители мы.
Европа.
Город.
Глаза домищами шарили.
В глаза —
разноцветные капли.
На столбах,
на версту,
на мильоны ладов:
!!!!! ЧАРЛИ ЧАПЛИН!!!!!
Мятый человечишко
из Лос-Анжело́са
через океаны
раскатывает ролик.
И каждый,
у кого губы́ нашлося,
ржет до изнеможения,
ржет до колик.
Денди туфлястый (огурцами огу́рятся) —
к черту!
Дамища (груди — стог).
Ужин.
Курица.
В морду курицей.
Мотоцикл.
Толпа.
Сыщик.
Свисток.
В хвост.
В гриву.
В глаз.
В бровь.
Желе-подбородки трясутся игриво.
Кино
гогочет в мильон шиберов.
Молчи, Европа,
дура сквозная!
Мусьи, заткните ваше орло́.
Не вы,
я уверен, —
не вы,
я знаю, —
над вами
смеется товарищ Шарло́.
Жирноживотые.
Лобоузкие.
Европейцы,
на чем у вас пудры пыльца?
Разве
эти
чаплинские усики —
не всё,
что у Европы
осталось от лица?
Шарло.
Спадают
штаны-гармошки.
Кок.
Котелочек около кло́ка.
В издевке
твои
комарьи ножки,
Европа фраков
и файфоклоков.
Кино
заливается щиплемой девкой.
Чарли
заехал
какой-то мисс.
Публика, тише!
Над вами издевка.
Европа —
оплюйся,
сядь,
уймись.
Чаплин — валяй,
марай соуса́ми.
Будет:
не соусом,
будет:
не в фильме.
Забитые встанут,
забитые сами
метлою
пройдут
мировыми милями.
А пока —
Мишка,
верти ручку.
Бой! Алло!
Всемирная сенсация.
Последняя штучка.
Шарло на крыльях.
Воздушный Шарло.
Женщины, вы все, конечно, слабые!
Вы уж по природе таковы.
Ваши позолоченные статуи
со снопами пышными — не вы.И когда я вижу вас над рельсами
с ломами тяжелыми в руках,
в сердце моем боль звенит надтреснуто:
‘Как же это вам под силу, как? ’А девчонки с ломами веселые:
‘Ишь жалетель! Гляньте-ка каков! ’
И глаза синющие высовывают,
шалые глаза из-под платков.Женщин в геологию нашествие.
Что вы, право, тянетесь туда?
Это дело наше, а не женское.
Для мужчин, а не для вас тайга.Вы идете, губы чуть прикусывая,
не боясь загара и морщин,
и от ветки кедровой прикуривая,
шуткой ободряете мужчин.Вы, хозяйки нервные домашние,
Так порой на все ворчите зло
Над супами, над бельем дымящимся.…
Как в тайге, на кухне тяжело.Но помимо этой горькой нервности
слезы вызывающей подчас,
сколько в вас возвышенности, нежности,
сколько героического в вас! Я не верю в слабость вашу, жертвенность,
от рожденья вы не таковы.
Женственней намного ваша женственность
от того что мужественны вы.Я люблю вас нежно и жалеюще,
но на вас завидуя смотрю,
Лучшие мужчины — это женщины.
Это вам я точно говорю.
Деревья, кустарника пропасть,
болотная прорва, овраг…
Ты чувствуешь —
горе и робость
тебя окружают…
и мрак.
Ходов не давая пронырам,
у самой качаясь луны,
сосновые лапы над миром,
как сабли, занесены.
Рыдают мохнатые совы,
а сосны поют о другом —
бок о бок стучат, как засовы,
тебя запирая кругом.
Тебе, проходимец, судьбою,
дорогой — болота одни;
теперь над тобой, под тобою
гадюки, гнилье, западни.
Потом, на глазах вырастая,
лобастая волчья башка,
лохматая, целая стая
охотится исподтишка.
И старая туша, как туча,
как бурей отбитый карниз,
ломая огромные сучья,
медведь обрывается вниз.
Ни выхода нет, ни просвета,
и только в шерсти и зубах
погибель тяжелая эта
идет на тебя на дыбах.
Деревья клубятся клубами —
ни сна,
ни пути,
ни красы,
и ты на зверье над зубами
свои поднимаешь усы.
Ты видишь прижатые уши,
свинячьего глаза свинец,
шатанье слежавшейся туши,
обсосанной лапы конец.
Последние два шага,
последние два шага…
И грудь перехвачена жаждой,
и гнилостный ветер везде,
и старые сосны —
над каждой
по страшной пылает звезде.
Запоминайте:
Приметы — это суета,
Стреляйте в чёрного кота,
Но плюнуть трижды никогда
Не забывайте!
И не дрожите!
Молясь, вы можете всегда
Уйти от Страшного Суда,
А вот от пули, господа,
Не убежите!
Кто там крадётся вдоль стены,
Всегда в тени и со спины?
Его шаги едва слышны —
Остерегитесь!
Он врал, что истина в вине.
Кто доверял ему вполне —
Уже упал с ножом в спине.
Поберегитесь!
За маской не узнать лица,
В глазах — по девять грамм свинца,
Расчёт его точен и ясен.
Он не полезет на рожон,
Он до зубов вооружён
И очень, очень опасен!
Не доверяйте
Ему ни тайн своих, ни снов,
Не говорите лишних слов,
Под пули зря своих голов
Не подставляйте!
Гниль и болото
Произвели его на свет.
Неважно, прав ты или нет —
Он в ход пускает пистолет
С пол-оборота.
Он жаден, зол, хитёр, труслив,
Когда он пьёт, тогда слезлив,
Циничен он и не брезглив —
Когда и сколько?
Сегодня — я, а завтра — ты,
Нас уберут без суеты.
Зрачки его черны, пусты,
Как дула кольта.
За маской не узнать лица,
В глазах — по девять грамм свинца,
Расчёт его точен и ясен.
Он не полезет на рожон,
Он до зубов вооружён
И очень, очень опасен!
Стою, как мальчишка, под тополями.
Вишни осыпались, отцвели.
Багряное солнце вдали, за полями,
Коснулось родимой моей земли.
Вечер. Свежо. А в садах, не смолкая,
Соревнуются соловьи.
Важных грачей пролетевшая стая
Мирно уселась в гнёзда свои.
Молчат петухи. Не мычат коровы.
Мамаши ведут по домам ребят.
Только где-то у дома Штарёвых
Галки поссорились и галдят.
Ночь наступила, луна покатилась
По косогорам в луга, в поля.
А в доме напротив над книгой склонилась
Русая девушка — песня моя.
Ах, до чего она стала красивой —
Ни в сказке сказать, ни пером описать.
Танечка! Таня! Татьяна Васильевна!
Я и не знаю, как вас назвать.
Вы выходите утром из дома,
В руках — тетради и чертежи.
И, словно как в детстве, знакомо-знакомо
Над вашим домом летают стрижи.
У вас государственный нынче экзамен,
Светится гордость в глазах озорных.
А я восхищёнными вижу глазами
Русую девушку песен моих.
Не был я в жизни ни скрытным, ни ветреным,
Песни я пел, ничего не тая.
Милое, милое Малое Петрино!
Детство моё! Юность моя!
Стою, как мальчишка, под тополями.
Вишни осыпались, отцвели.
Багряное солнце вдали, за полями,
Вновь коснулось моей земли.
Бомбеев
Кто вы, кивающие маленькой головкой,
Играете с жуком и божией коровкой?
Голоса
— Я листьев солнечная сила.
— Желудок я цветка.
— Я пестика паникадило.
— Я тонкий стебелек смиренного левкоя,
— Я корешок судьбы,
— А я лопух покоя.
— Все вместе мы — изображение цветка,
Его росток и направленье завитка.
Бомбеев
А вы кто там, среди озер небес,
Лежите, длинные, глазам наперерез?
Голоса
— Я облака большое очертанье.
— Я ветра колыханье.
— Я пар, поднявшийся из тела человека.
— Я капелька воды не более ореха.
— Я дым, сорвавшийся из труб.
— А я животных суп.
— Все вместе мы — сверкающие тучи,
Собрание громов и спящих молнии кучи.
Бомбеев
А вы, укромные, как шишечки и нити,
Кто вы, которые под кустиком сидите?
Голоса
— Мы глазки жуковы.
— Я гусеницын нос.
— Я возникающий из семени овес.
— Я дудочка души, оформленной слегка.
— Мы не облекшиеся телом потроха.
— Я то, что будет органом дыханья.
— Я сон грибка.
— Я свечки колыханье,
— Возникновенье глаза я на кончике земли.
— А мы нули.
— Все вместе мы — чудесное рожденье,
Откуда ты свое ведешь происхожденье.
Бомбеев
Покуда мне природа спину давит,
Покуда мне она своизагадки ставит,
Я разыщу, судьбе наперекор,
Своих отцов, и братьев, и сестер.
Дорожите счастьем, дорожите!
Замечайте, радуйтесь, берите
Радуги, рассветы, звезды глаз —
Это все для вас, для вас, для вас.
Услыхали трепетное слово —
Радуйтесь. Не требуйте второго.
Не гоните время. Ни к чему.
Радуйтесь вот этому, ему!
Сколько песне суждено продлиться?
Все ли в мире может повториться?
Лист в ручье, снегирь, над кручей вяз…
Разве будет это тыщу раз!
На бульваре освещают вечер
Тополей пылающие свечи.
Радуйтесь, не портите ничем
Ни надежды, ни любви, ни встречи!
Лупит гром из поднебесной пушки.
Дождик, дождь! На лужицах веснушки!
Крутит, пляшет, бьет по мостовой
Крупный дождь, в орех величиной!
Если это чудо пропустить,
Как тогда уж и на свете жить?!
Все, что мимо сердца пролетело,
Ни за что потом не возвратить!
Хворь и ссоры временно отставьте,
Вы их все для старости оставьте
Постарайтесь, чтобы хоть сейчас
Эта «прелесть» миновала вас.
Пусть бормочут скептики до смерти.
Вы им, желчным скептикам, не верьте —
Радости ни дома, ни в пути
Злым глазам, хоть лопнуть, — не найти!
А для очень, очень добрых глаз
Нет ни склок, ни зависти, ни муки.
Радость к вам сама протянет руки,
Если сердце светлое у вас.
Красоту увидеть в некрасивом,
Разглядеть в ручьях разливы рек!
Кто умеет в буднях быть счастливым,
Тот и впрямь счастливый человек!
И поют дороги и мосты,
Краски леса и ветра событий,
Звезды, птицы, реки и цветы:
Дорожите счастьем, дорожите!
Реки Сибири,
как всякие реки,
начинаются ручейками.
Начинаются весело,
скользкие камни
раскалывая, как орехи…
Шальные,
покрытые пеной сивой, —
реки ведут разговор…
Но вот наливаются синей силой
тугие мускулы
волн!
Реки — еще в становленье, в начале,
но гнева их
страшится тайга, —
они на глазах взрослеют,
плечами
расталкивая
берега.
Они вырастают из берегов,
как дети из старых рубах…
В песок не уйдя,
в горах не пропав,
несут отражение облаков… Смотрите:
им снова малы глубины!
Они нараспев
текут.
Они уже запросто крутят турбины.
Плоты на себе
волокут!
Ворчат
и закатом любуются медным,
а по ночам замирают в дреме…
Становятся с каждым пройденным метром
старее
и умудренней.
Хотя еще могут,
взорвавшись мгновенно
и потемнев, потом,
тряхнуть стариною!
Вздуться, как вены,
перетянутые жгутом!
Но это — минутная вспышка… А после,
освободясь от невидимых пут,
они застывают в спокойной позе
и продолжают
путь.
То длинной равниной,
то лесом редким, —
уравновешенные и достойные, —
реки — легенды,
реки — истории,
красавицы и кормилицы —
реки.
И солнце восходит.
И вянут туманы… Свое отслужив,
отзвенев,
отсказав,
реки подкатываются к океану,
как слезы
к глазам.
Первое Мая.
Снега доконавши,
солнечный флаг подымай.
Вечно сияй
над республикой нашей,
Труд,
Мир,
Май.
Рдей над Европой!
И тюрьмы-коробки
майским
заревом
мой.
Пар из котлов!
Заглушайте топки!
Сталь,
стоп,
стой!
Сегодня
мы,
перед тем как драться,
в просторе улиц
и рощ
проверим
по счётам
шагов демонстраций
сил
тыщ
мощь.
В солнце
не плавится
память литая,
помнит,
чернее, чем грач:
шли
с палачом
по лачугам Китая
ночь,
корчь,
плач.
В жаре колоний
гнет оголеннее, —
кровью
плантации мажь.
В красных знаменах
вступайте, колонии,
к нам,
в наш
марш.
Лигою наций
бьются баклуши.
Внимание, ухо и глаз.
Слушай
антантовских
танков и пушек
гром,
визг,
лязг.
Враг
в открытую
зубья повыломил —
он
под земною корой.
Шахты расчисть
и с новыми силами
в сто
сил
строй.
В общее зарево
слейтесь, мильоны
флагов,
сердец,
глаз!
Чтобы
никто
не отстал утомленный,
нас
нес
класс.
Время,
яму
буржуям
вырой, —
заступы
дней
подымай!
Время
зажечь
над республикой мира
Труд,
Мир,
Май!
Пришла и говорю: как нынешнему снегу
легко лететь с небес в угоду февралю,
так мне в угоду вам легко взойти на сцену.
Не верьте мне, когда я это говорю.О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове
взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.
Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,
и он умрет, как снег, и обратится в грязь.Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь
явиться на помост с больничной простыни.
Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!
О, кто-нибудь, приди и время растяни! По грани роковой, по острию каната-
плясунья, так пляши, пока не сорвалась.
Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо.
Так было всякий раз. Так будет в этот раз.Исчерпана до дна пытливыми глазами,
на сведенье .ушей я трачу жизнь свою.
Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале —
Себя не сохраню, его не посрамлю.Измучена гортань кровотеченьем речи,
но весел мой прыжок из темноты кулис.
В одно лицо людей, все явственней и резче,
сливаются черты прекрасных ваших лиц.Я обращу в поклон нерасторопность жеста.
Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.
Достанет ли их вам для малого блаженства?
Не навсегда прошу — пускай на миг, на миг…
Меня просил попутчик мой и друг, —
А другу дважды не дают просить, —
Не видя ваших милых глаз и рук,
О вас стихи я должен сочинить.
В зеленом азиатском городке,
По слухам, вы сейчас влачите дни,
Там, милый след оставив на песке,
Проходят ваши легкие ступни.
За друга легче женщину просить,
Чем самому припасть к ее руке.
Вы моего попутчика забыть
Не смейте там, в зеленом городке.
Он говорил мне, что давно, когда
Еще он вами робко был любим,
Взошедшая Полярная звезда
Вам назначала час свиданья с ним.
Чтоб с ним свести вас, нет сейчас чудес,
На край земли нас бросила война,
Но все горит звезда среди небес,
Вам с двух сторон земли она видна.
Она сейчас горит еще ясней,
Попутчик мой для вас ее зажег,
Пусть ваши взгляды сходятся на ней,
На перекрестках двух земных дорог.
Я верю вам, вы смотрите сейчас,
Пока звезда горит — он будет жить,
Пока с нее не сводите вы глаз,
Ее никто не смеет погасить.
Где юность наша? Где забытый дом?
Где вы, чужая, нежная? Когда,
Чтоб мертвых вспомнить, за одним столом
Живых сведет Полярная звезда?
Она была во всём права —
И даже в том, что сделала.
А он сидел, дышал едва,
И были губы — белые.
И были чёрные глаза,
И были руки синие.
И были чёрные глаза
Пустынными пустынями.
Пустынный двор жестоких лет,
Пустырь, фонарь и улица.
И переулок, — как скелет,
И дом подъездом жмурится.
И музыка её шагов
Схлестнулась с подворотнею,
И музыка её шагов —
Таблеткой приворотною.
И стала пятаком луна —
Подруга полумесяца,
Когда потом ушла она,
А он решил повеситься.
И шантажом гремела ночь,
Улыбочкой приправленным.
И шантажом гремела ночь
И пустырем отравленным.
И лестью падала трава,
И местью встала выросшей.
И ото всех его бравад
Остался лишь пупырышек.
Сезон прошёл, прошёл другой —
И снова снег на паперти.
Сезон прошёл, прошёл другой —
Звенит бубенчик капелькой.
И заоконная метель,
И лампа — жёлтой дынею.
А он всё пел, всё пел, всё пел,
Наказанный гордынею.
Наказан скупостью своей,
Устал себя оправдывать.
Наказан скупостью своей
И страхом перед правдою.
Устал считать улыбку злом,
А доброту — смущением.
Устал считать себя козлом
Любого отпущения.
Двенадцать падает. Пора!
Дорога в темень шастает.
Двенадцать падает. Пора!
Забудь меня, глазастого!
Шинель двустворчатую гонит,
В какую даль — не знаю сам,
Вокзалы встали коренасты,
Воткнулись в облако кресты,
Свертелась бледная дорога,
Шел батальон, дышали ноги
Мехами кожи, и винтовки —
Стальные дула обнажив —
Дышали холодом. Лежит,
Она лежит — дорога хмурая,
Дорогая бледная моя.
Отпали облака усталые,
Склонились лица тополей, —
И каждый помнит, где жена,
Спокойствием окружена,
И плач трехлетнего ребенка,
В стакане капли, на стене —
Плакат войны: война войне.
На перевале меркнет день,
И тело тонет, словно тень,
И вот казарма встала рядом
Громадой жирных кирпичей —
В воротах меркнут часовые,
Занумерованные сном.И шел, смеялся батальон,
И по пятам струился сон,
И по пятам дорога хмурая
Кренилась, падая. Вдали
Шеренги коек рисовались,
И наши тени раздевались,
И падали… И снова шли…
Ночь вылезала по бокам,
Надув глаза, легла к ногам,
Собачья ночь в глаза глядела,
Дышала потом, тяготела,
По головам… Мы шли, мы шли… В тумане плотном поутру
Труба, бодрясь, пробила зорю,
И лампа, споря с потолком,
Всплыла оранжевым пятном, —
Еще дымился под ногами
Конец дороги, день вставал,
И наши тени шли рядами
По бледным стенам — на привал.
Всего и надо, что вглядеться, — боже мой,
Всего и дела, что внимательно вглядеться, —
И не уйдешь, и никуда уже не деться
От этих глаз, от их внезапной глубины.
Всего и надо, что вчитаться, — боже мой,
Всего и дела, что помедлить над строкою —
Не пролистнуть нетерпеливою рукою,
А задержаться, прочитать и перечесть.
Мне жаль не узнанной до времени строки.
И все ж строка — она со временем прочтется,
И перечтется много раз и ей зачтется,
И все, что было с ней, останется при ней.
Но вот глаза — они уходят навсегда,
Как некий мир, который так и не открыли,
Как некий Рим, который так и не отрыли,
И не отрыть уже, и в этом вся беда.
Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
За то, что суетно так жили, так спешили,
Что и не знаете, чего себя лишили,
И не узнаете, и в этом вся печаль.
А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
Вначале слово безраздельно мной владело.
А дело было после, после было дело,
И в этом дело все, и в этом вся печаль.
Мне тем и горек мой сегодняшний удел —
Покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
Каких сокровищ под ногами не заметил,
Каких созвездий в небесах не разглядел!