Москва
меня
обступает, сипя,
до шепота
голос понижен:
«Скажите,
правда ль,
что вы
для себя
авто
Не прячьтесь от дождя! Вам что, рубашка
Дороже, что ли, свежести земной?
В рубашке вас схоронят. Належитесь.
А вот такого ярого сверканья
Прохладных струй, что льются с неба (с неба!),
Прозрачных струй, в себе дробящих солнце,
И пыль с травы смывающих,
И листья
Полощущих направо и налево,
Их вам увидеть будет не дано.
Не потому, что я за всё в ответе,
не оттого, что я во всём права,
но всё, что ни случается на свете,
на свой аршин я меряю сперва. И я — не испугаюсь и не спрячусь.
И я — не из героев, а не трус.
И я — с неправды досыта наплачусь,
но всё равно до правды доберусь. И я, как ты, крута и своевольна:
умру — не отступлюсь от своего.
Но кто бы ведал, как бывает больно,
когда ты прав,
Концерт. На знаменитую артистку,
Что шла со сцены в славе и цветах,
Смотрела робко девушка-хористка
С безмолвным восхищением в глазах.
Актриса ей казалась неземною
С ее походкой, голосом, лицом.
Не человеком — высшим божеством,
На землю к людям посланным судьбою
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.
Да не услышишь ты,
да не сорвется
упрек мой опрометчивый,
когда
уродливое населит сиротство
глаза мои, как два пустых гнезда.
Все прочь лететь — о, птичий долг проклятый!
Та птица, что здесь некогда жила,
исполнила его, — так пусть прохладой
Сидят на дачах старенькие ВОХРы
И щурятся на солнце сквозь очки.
Послушаешь про них — так прямо волки,
А поглядишь — так ангелы почти.
Их добрые глаза — как два болотца —
Застенчиво мерцают из глазниц,
В них нет желанья с кем-нибудь бороться,
В них нет мечты кого-нибудь казнить.
Но не в том смысле сорок первый, что сорок первый год, а в том, что сорок медведей убивает охотник, а сорок первый медведь — охотника… Есть такая сибирская легенда.Я сказал одному прохожему
С папироской «Казбек» во рту,
На вареник лицом похожему
И с глазами, как злая ртуть.
Я сказал ему: «На окраине
Где-то, в городе, по пути,
Сердце девичье ждет хозяина.
Как дорогу к нему найти?»Посмотрев на меня презрительно
И сквозь зубы цедя слова,
Он сказал:
Ты не часто мне снишься, мой Отчий Дом,
Золотой мой, недолгий век.
Но все то, что случится со мной потом, —
Все отсюда берет разбег!
Здесь однажды очнулся я, сын земной,
И в глазах моих свет возник.
Здесь мой первый гром говорил со мной,
И я понял его язык.
Бывало, спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина из полумрака
глазами зыбкими глядит.
Потом под пихтою приляжет
на куртку рыжую мою
и мне,
задумчивая,
скажет:
Б. БабочкинуПоднимается пар от излучин.
Как всегда, ты негромок, Урал,
а «Чапаев» переозвучен —
он свой голос, крича, потерял. Он в Москве и Мадриде метался,
забывая о том, что в кино,
и отчаянной шашкой пытался
прорубиться сквозь полотно. Сколько раз той рекой величавой,
без друзей, выбиваясь из сил,
к нам на помощь, Василий Иваныч,
ты, обложенный пулями, плыл. Твои силы, Чапай, убывали,
Смешная птица пеликан!
Он грузный, неуклюжий,
Громадный клюв как ятаган,
И зоб — тугой как барабан,
Набитый впрок на ужин…
Гнездо в кустах на островке,
В гнезде птенцы галдят,
Ныряет мама в озерке,
А он стоит невдалеке,
В жилищах наших
Мы тут живём умно и некрасиво.
Справляя жизнь, рождаясь от людей,
Мы забываем о деревьях.Они поистине металла тяжелей
В зелёном блеске сомкнутых кудрей.Иные, кроны поднимая к небесам,
Как бы в короны спрятали глаза,
И детских рук изломанная прелесть,
Одетая в кисейные листы,
Еще плодов удобных не наелась
И держит звонкие плоды.Так сквозь века, селенья и сады
Как странно томит нежаркое лето
звучаньем, плывущим со всех сторон,
как будто бы колокол грянул где-то
и над землей не смолкает звон.
Может быть, кто-то в пучине тонет?
Спасти его!
Поздно!
Уже утонул.
Колокол…
Он не звонит, а стонет,
— Любовь? Ее нет между нами, —
Мне строго сказала она. —
Хотите, мы будем друзьями,
Мне верная дружба нужна.
Что спорить, она откровенна,
Но только я хмуро молчу.
Ведь я же солгу непременно,
Когда ей скажу, что хочу.
В глуши бутылочного рая,
Где пальмы высохли давно,
Под электричеством играя,
В бокале плавало окно.
Оно, как золото, блестело,
Потом садилось, тяжелело,
Над ним пивной дымок вился…
Но это рассказать нельзя.Звеня серебряной цепочкой,
Спадает с лестницы народ,
Трещит картонною сорочкой,
Суров же ты, климат охотский, —
Уже третий день ураган.
Встаёт у руля сам Крючковский,
На отдых — Федотов Иван.Стихия реветь продолжала —
И Тихий шумел океан.
Зиганшин стоял у штурвала
И глаз ни на миг не смыкал.Суровей, ужасней лишенья,
Ни лодки не видно, ни зги.
И принято было решенье —
И начали есть сапоги.Последнюю съели картошку,
Его ввели в германский штаб,
и офицер кричал:
— Где старший брат? Твой старший брат!
Ты знаешь — отвечай!
А он любил ловить щеглят,
свистать и петь любил,
и знал, что пленники молчат, —
так брат его учил.
Шар луны под звездным абажуром
Озарял уснувший городок.
Шли, смеясь, по набережной хмурой
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелёк.
Видно, распалясь от разговора,
Парень, между прочим, рассказал,
Как однажды в бурю ради спора
Он морской залив переплывал,
ДжанСобрав еле-еле с дорог
расшвырянного себя,
я переступаю порог
страны под названьем «семья». Пусть нету прощения мне,
здесь буду я понят, прощён,
и стыдно мне в этой стране
за всё, из чего я пришёл. Набитый опилками лев,
зубами вцепляясь в пальто,
сдирает его, повелев
стать в угол, и знает — за что. Заштопанный грустный жираф
Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный сезам,
Появились стрелки, на помине легки,
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла — в две руки, в две руки!
Мы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап;
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
В зипунах домашнего покроя,
Из далеких сел, из-за Оки,
Шли они, неведомые, трое —
По мирскому делу ходоки.Русь моталась в голоде и буре,
Все смешалось, сдвинутое враз.
Гул вокзалов, крик в комендатуре,
Человечье горе без прикрас.Только эти трое почему-то
Выделялись в скопище людей,
Не кричали бешено и люто,
Не ломали строй очередей.Всматриваясь старыми глазами
Глядел я с верным другом Васькой,
укутан в теплый тетин шарф,
и на фокстроты, и на вальсы,
глазок в окошке продышав.
Глядел я жадно из метели,
из молодого января,
как девки жаркие летели,
цветастым полымем горя.
Открылась дверь с игривой шуткой,
и в серебрящейся пыльце —
…На скрещенье путей непреложных
дом возник из сырой темноты.
В этой комнате умер художник,
и соседи свернули холсты.
Изумляли тяжелые рамы
бесполезной своей пустотой
на диковинных зорях, пока мы
были счастливы в комнате той.
Я голубой на звероферме серой,
но, цветом обреченный на убой,
за непрогрызной проволочной сеткой
не утешаюсь тем, что голубой.И я бросаюсь в линьку. Я лютую,
себя сдирая яростно с себя,
но голубое, брызжа и ликуя,
сквозь шкуру прет, предательски слепя.И вою я, ознобно, тонко вою
трубой косматой Страшного суда,
прося у звезд или навеки волю,
или хотя бы линьку навсегда.Заезжий мистер на магнитофоне
Сирень в стакане томится у шторки,
Туманная да крестастая,
Сирень распушила свои пятерки,
Вывела все свои «счастья».Вот-вот заквохчет, того и гляди,
Словно лесная нежить!
Не оттого ль в моей груди
Лиловая нежность? Брожу, глазами по свету шаря,
Шепча про себя невесть что…
Должна же быть где-то
на земном шаре
В отдаленном совхозе «Победа»
Был потрепанный старенький «ЗИЛ»,
А при нем был Степан Грибоедов,
И на «ЗИЛе» он воду возил.
Он справлялся с работой отлично,
Был по обыкновению пьян.
Словом, был человеком обычным
Водовоз Грибоедов Степан.
Так бел, что опаляет веки,
кратчайшей ночи долгий день,
и белоручкам белошвейки
прощают молодую лень.
Оборок, складок, кружев, рюшей
сегодня праздник выпускной
и расставанья срок горючий
моей черемухи со мной.
Во ржи катились медленные волны.
За синим лесом собирался дождь.
Каким-то чудом
Озорник-подсолнух
Забрел по пояс в спеющую рожь.
Он, словно шапку,
Тень на землю бросил,
Смотрел, как поле набиралось сил,
Навстречу чутким
Бронзовым колосьям
Что так сближает прямо, а не косвенно
и делает роднее и родней
страну снегов и остров пальм кокосовых —
мою Россию с Кубою моей? И вот я встретил вас, туристы русские,
когда, держась достойно, как послы,
вы — пожилые, медленные, грузные —
в посольство наше поутру пришли. Высоких лиц в той группе вовсе не было —
и столько было в ней высоких лиц:
здесь были боги домен, шахт и неводов
и боги стали, яблонь и пшениц. И так сказал послу рабочий сормовский:
I
Как дерево поверх лесной травы
Распластывает листьев пятерню
И, опираясь о кустарник, вкось
И вширь и вверх распространяет ветви,
Я вытянулся понемногу. Мышцы
Набухли у меня, и раздалась
Грудная клетка. Легкие мои
Наполнил до мельчайших альвеол
Пришла ко мне девочка
с заплаканными глазами,
с надеждой коснулась моей руки:
-Ведь вы же когда-то любили сами, -
вы даже писали об этом стихи…
Я не хочу так, я не согласна…
Скажите, разве она права?
Зачем она перед целым классом
вслух читала его слова?
Зачем так брезгливо поджала губы,
В Германии,
куда ни кинешься,
выжужживается
имя
Стиннеса.
Разумеется,
не резцу
его обреза́ть,
недостаточно
ни букв,
Был у меня соперник, неглупый был и красивый,
Рожденный, видать, в рубашке, — все удавалось ему.
Был он не просто соперник,
а, как говориться, счастливый,
Та, о которой мечтал я, сердцем рвалась к нему.
И все-таки я любовался, под вечер ее встречая,
Нарядную, с синими-синими звездами вместо глаз,
Была она от заката вся словно бы золотая,
И я понимал, куда она торопится в этот час.
Я весь в свету, доступен всем глазам,
Я приступил к привычной процедуре:
Я к микрофону встал, как к образам…
Нет-нет, сегодня — точно к амбразуре!
И микрофону я не по нутру —
Да, голос мой любому опостылет.
Уверен, если где-то я совру —
Он ложь мою безжалостно усилит.