Машенька, связистка, умирала
На руках беспомощных моих.
А в окопе пахло снегом талым,
И налет артиллерийский стих.
Из санроты не было повозки,
Чью-то мать наш фельдшер величал.
…О, погон измятые полоски
На худых девчоночьих плечах!
И лицо — родное, восковое,
Под чалмой намокшего бинта!..
Прошипел снаряд над головою,
Черный столб взметнулся у куста…
Девочка в шинели уходила
От войны, от жизни, от меня.
Снова рыть в безмолвии могилу,
Комьями замерзшими звеня…
Подожди меня немного, Маша!
Мне ведь тоже уцелеть навряд…
Поклялась тогда я дружбой нашей:
Если только возвращусь назад,
Если это совершится чудо,
То до смерти, до последних дней,
Стану я всегда, везде и всюду
Болью строк напоминать о ней —
Девочке, что тихо умирала
На руках беспомощных моих.
И запахнет фронтом — снегом талым,
Кровью и пожарами мой стих.
Только мы — однополчане павших,
Их, безмолвных, воскресить вольны.
Я не дам тебе исчезнуть, Маша, —
Песней возвратишься ты с войны!
Среди других играющих детей
Она напоминает лягушонка.
Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.
Двум мальчуганам, сверстникам её,
Отцы купили по велосипеду.
Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,
Гоняют по двору, забывши про неё,
Она ж за ними бегает по следу.
Чужая радость так же, как своя,
Томит её и вон из сердца рвётся,
И девочка ликует и смеётся,
Охваченная счастьем бытия.
Ни тени зависти, ни умысла худого
Ещё не знает это существо.
Ей всё на свете так безмерно ново,
Так живо всё, что для иных мертво!
И не хочу я думать, наблюдая,
Что будет день, когда она, рыдая,
Увидит с ужасом, что посреди подруг
Она всего лишь бедная дурнушка!
Мне верить хочется, что сердце не игрушка,
Сломать его едва ли можно вдруг!
Мне верить хочется, что чистый этот пламень,
Который в глубине её горит,
Всю боль свою один переболит
И перетопит самый тяжкий камень!
И пусть черты её нехороши
И нечем ей прельстить воображенье, —
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом её движенье.
А если это так, то что есть красота
И почему её обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
Разутюжила платье и ленты. С платочком
К материнским духам… И шумит. И поет.
Ничего не поделаешь, выросла дочка —
Комсомольский значок и шестнадцатый год.
— Ты куда собралась? — я спросить ее вправе.
— Мама знает, — тряхнула она головой.
— Мама — мамой. Но что ж ты со мною лукавишь?
Я ведь, девочка, тоже тебе не чужой! —
А Татьяна краснеет. Вовек не забыть ей
То, о чем я сейчас так случайно спросил.
У девчонки сегодня большое событье —
Первый раз ее мальчик в театр пригласил.
Кто такой? Я смотрю мимо глаз ее, на пол.
Парень славный и дельный. Но тихая грусть
Заполняет мне душу.— Ты сердишься, папа?
— Что ты, дочка! Иди. Я совсем не сержусь.
Белый фартук нарядный надела она.
Звучно хлопнула дверь. Тишина.
Почему же так грустно? Что выросла Таня?
А ведь Танина мама, чей смех по весне
Так же звонок и светел, как в юности ранней,
Все порой еще девочкой кажется мне.
Долго тянется вечер — секунды заметней…
Я сижу, вспоминая сквозь тысячи дней,
Был ли бережен с тою, шестнадцатилетней,
С полудетскою, с первой любовью моей.
В позолоченной комнате стиля ампир,
Где шнурками затянуты кресла,
Театральной Москвы позабытый кумир
И владычица наша воскресла.
В затрапезе похожа она на щегла,
В три погибели скорчилось тело.
А ведь, Боже, какая актриса была
И какими умами владела!
Что-то было нездешнее в каждой черте
Этой женщины, юной и стройной,
И лежал на тревожной её красоте
Отпечаток Италии знойной.
Ныне домик её превратился в музей,
Где жива её прежняя слава,
Где старуха подчас удивляет друзей
Своевольем капризного нрава.
Орденов ей и званий немало дано,
И она пребывает в надежде,
Что красе её вечно сиять суждено
В этом доме, как некогда прежде.
Здесь картины, портреты, альбомы, венки,
Здесь дыхание южных растений,
И они её образ, годам вопреки,
Сохранят для иных поколений.
И не важно, не важно, что в дальнем углу,
В полутёмном и низком подвале,
Безприютная девочка спит на полу,
На тряпичном своём одеяле!
Здесь у тетки-актрисы из милости ей
Предоставлена нынче квартира.
Здесь она выбивает ковры у дверей,
Пыль и плесень стирает с ампира.
И когда её старая тетка бранит,
И считает и прячет монеты, —
О, с каким удивленьем ребенок глядит
На прекрасные эти портреты!
Разве девочка может понять до конца,
Почему, поражая нам чувства,
Поднимает над миром такие сердца
Неразумная сила искусства!
Я выбежал на улицу,
По мостовой пошел,
Свернул налево за угол
И кошелёк нашел.
Четыре отделения
В тяжёлом кошельке,
И в каждом отделении
Пятак на пятаке.
И вдруг по той же улице,
По той же мостовой
Идет навстречу девочка
С поникшей головой.
И грустно смотрит под ноги,
Как будто по пути
Ей нужно что-то важное
На улице найти.
Не знает эта девочка,
Что у меня в руке
Её богатство медное
В тяжёлом кошельке.
Но тут беда случается,
И я стою дрожа:
Не нахожу в кармане я
Любимого ножа.
Четыре острых лезвия
Работы непростой,
Да маленькие ножницы,
Да штопор завитой.
И вдруг я вижу: девочка
Иёт по мостовой,
Мой ножик держит девочка
И спрашивает: «Твой?»
Я нож беру уверенно,
Кладу в карман его,
Проходит мимо девочка,
Не знает ничего.
И грустно смотрит под ноги,
Как будто по пути
Ей нужно что-то важное
На улице найти.
Не знает эта девочка,
Что у меня в руке
Её богатство медное
В тяжелом кошельке.
Я бросился за девочкой,
И я догнал её,
И я спросил у девочки:
«Твоё? Скажи, твоё?»
«Моё, — сказала девочка. —
Я шла разинув рот.
Отдай! Я так и думала,
Что кто-нибудь найдёт».
— Ах ты, девочка чумазая,
где ты руки так измазала?
Чёрные ладошки;
на локтях — дорожки.
— Я на солнышке
лежала,
руки кверху
держала.
ВОТ ОНИ И ЗАГОРЕЛИ.
— Ах ты, девочка чумазая,
где ты носик так измазала?
Кончик носа чёрный,
будто закопчённый.
— Я на солнышке
лежала,
нос кверху
держала.
ВОТ ОН И ЗАГОРЕЛ.
— Ах ты, девочка чумазая,
ноги в полосы
измазала,
не девочка,
а зебра,
ноги-
как у негра.
— Я на солнышке
лежала,
пятки кверху
держала.
ВОТ ОНИ И ЗАГОРЕЛИ.
— Ой ли, так ли?
Так ли дело было?
Отмоем всё до капли.
Ну-ка, дайте мыло.
МЫ ЕЁ ОТОТРЁМ.
Громко девочка кричала,
как увидела мочалу,
цапалась, как кошка:
— Не трогайте
ладошки!
Они не будут белые:
они же загорелые.
А ЛАДОШКИ-ТО ОТМЫЛИСЬ.
Оттирали губкой нос —
разобиделась до слёз:
— Ой, мой бедный
носик!
Он мыла
не выносит!
Он не будет белый:
он же загорелый.
А НОС ТОЖЕ ОТМЫЛСЯ.
Отмывали полосы —
кричала громким голосом:
— Ой, боюсь щекотки!
Уберите щётки!
Не будут пятки белые,
они же загорелые.
А ПЯТКИ ТОЖЕ ОТМЫЛИСЬ.
— Вот теперь ты белая,
Ничуть не загорелая.
ЭТО БЫЛА ГРЯЗЬ.
Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветет.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живет.
Ее золотые косицы
затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
как в поле, мелькают цветы.
И вовсе, представьте, неплохо,
что рыжий пройдоха апрель
бесшумной пыльцою веснушек
засыпал ей утром постель.
Не зря с одобреньем веселым
соседи глядят из окна,
когда на занятия в школу
с портфелем проходит она.
В оконном стекле отражаясь,
по миру идет не спеша
хорошая девочка Лида.
Да чем же она хороша?
Спросите об этом мальчишку,
что в доме напротив живет.
Он с именем этим ложится
и с именем этим встает.
Недаром на каменных плитах,
где милый ботинок ступал,
«Хорошая девочка Лида», -
в отчаяньи он написал.
Не может людей не растрогать
мальчишки упрямого пыл.
Так Пушкин влюблялся, должно быть,
так Гейне, наверно, любил.
Он вырастет, станет известным,
покинет пенаты свои.
Окажется улица тесной
для этой огромной любви.
Преграды влюбленному нету:
смущенье и робость — вранье!
На всех перекрестках планеты
напишет он имя ее.
На полюсе Южном — огнями,
пшеницей — в кубанских степях,
на русских полянах — цветами
и пеной морской — на морях.
Он в небо залезет ночное,
все пальцы себе обожжет,
но вскоре над тихой Землею
созвездие Лиды взойдет.
Пусть будут ночами светиться
над снами твоими, Москва,
на синих небесных страницах
красивые эти слова.
Я, верно, был упрямей всех.
Не слушал клеветы
И не считал по пальцам тех,
Кто звал тебя на «ты».
Я, верно, был честней других,
Моложе, может быть,
Я не хотел грехов твоих
Прощать или судить.
Я девочкой тебя не звал,
Не рвал с тобой цветы,
В твоих глазах я не искал
Девичьей чистоты.
Я не жалел, что ты во сне
Годами не ждала,
Что ты не девочкой ко мне,
А женщиной пришла.
Я знал, честней бесстыдных снов,
Лукавых слов честней
Нас приютивший на ночь кров,
Прямой язык страстей.
И если будет суждено
Тебя мне удержать,
Не потому, что не дано
Тебе других узнать.
Не потому, что я — пока,
А лучше — не нашлось,
Не потому, что ты робка,
И так уж повелось…
Нет, если будет суждено
Тебя мне удержать,
Тебя не буду все равно
Я девочкою звать.
И встречусь я в твоих глазах
Не с голубой, пустой,
А с женской, в горе и страстях
Рожденной чистотой.
Не с чистотой закрытых глаз,
Неведеньем детей,
А с чистотою женских ласк,
Бессонницей ночей…
Будь хоть бедой в моей судьбе,
Но кто б нас ни судил,
Я сам пожизненно к тебе
Себя приговорил.
Юля плохо кушает,
Никого не слушает.
— Съешь яичко, Юлечка!
— Не хочу, мамулечка!
— Съешь с колбаской бутерброд! —
Прикрывает Юля рот.
— Супик?
— Нет…
— Котлетку?
— Нет… —
Стынет Юлечкин обед.
— Что с тобою, Юлечка?
— Ничего, мамулечка!
— Сделай, девочка, глоточек,
Проглоти еще кусочек!
Пожалей нас, Юлечка!
— Не могу, мамулечка!
Мама с бабушкой в слезах —
Тает Юля на глазах!
Появился детский врач —
Глеб Сергеевич Пугач.
Смотрит строго и сердито:
— Нет у Юли аппетита?
Только вижу, что она,
Безусловно, не больна!
А тебе скажу, девица:
Все едят — и зверь и птица,
От зайчат и до котят
Все на свете есть хотят.
С хрустом Конь жует овес.
Кость грызет дворовый Пес.
Воробьи зерно клюют,
Там, где только достают,
Утром завтракает Слон —
Обожает фрукты он.
Бурый Мишка лижет мед.
В норке ужинает Крот.
Обезьянка ест банан.
Ищет желуди Кабан.
Ловит мошку ловкий Стриж.
Сыр швейцарский
Любит Мышь…
Попрощался с Юлей врач —
Глеб Сергеевич Пугач.
И сказала громко Юля:
— Накорми меня, мамуля!
За то, что девочка Настасья
добро чужое стерегла,
босая бегала в ненастье
за водкою для старика, —
ей полагался бог красивый
в чертоге, солнцем залитом,
щеголеватый, справедливый,
в старинном платье золотом.
Но посреди хмельной икоты,
среди убожества всего
две почерневшие иконы
не походили на него.
За это — вдруг расцвел цикорий,
порозовели жемчуга,
и раздалось, как хор церковный,
простое имя жениха.
Он разом вырос у забора,
поднес ей желтый медальон
и так вполне сошел за бога
в своем величье молодом.
И в сердце было свято-свято
от той гармошки гулевой,
от вин, от сладкогласья свата
и от рубашки голубой.
А он уже глядел обманно,
платочек газовый снимал
и у соседнего амбара
ей плечи слабые сминал…
А Настя волос причесала,
взяла платок за два конца,
а Настя пела, причитала,
держала руки у лица.
«Ах, что со мной ты понаделал,
какой беды понатворил!
Зачем ты в прошлый понедельник
мне белый розан подарил?
Ах, верба, верба, моя верба,
не вянь ты, верба, погоди.
Куда девалась моя вера —
остался крестик на груди».
А дождик солнышком сменялся,
и не случалось ничего,
и бог над девочкой смеялся,
и вовсе не было его.
Жила-была девочка. Как ее звали?
Кто звал,
Тот и знал.
А вы не знаете.
Сколько ей было лет?
Сколько зим,
Столько лет, —
Сорока еще нет.
А всего четыре года.
И был у нее… Кто у нее был?
Серый,
Усатый,
Весь полосатый.
Кто это такой? Котенок.
Стала девочка котенка спать укладывать.
— Вот тебе под спинку
Мягкую перинку.
Сверху на перинку
Чистую простынку.
Вот тебе под ушки
Белые подушки.
Одеяльце на пуху
И платочек наверху.
Уложила котенка, а сама пошла ужинать.
Приходит назад, — что такое?
Хвостик — на подушке,
На простынке — ушки.
Разве так спят? Перевернула она котенка, уложила, как надо:
Под спинку —
Перинку.
На перинку —
Простынку.
Под ушки —
Подушки.
А сама пошла ужинать. Приходит опять, — что такое?
Ни перинки,
Ни простынки,
Ни подушки
Не видать,
А усатый,
Полосатый
Перебрался
Под кровать.
Разве так спят? Вот какой глупый котенок!
Захотела девочка котенка выкупать.
Принесла
Кусочек
Мыла,
И мочалку
Раздобыла,
И водицы
Из котла
В чайной
Чашке
Принесла.
Не хотел котенок мыться —
Опрокинул он корытце
И в углу за сундуком
Моет лапку языком.
Вот какой глупый котенок!
Стала девочка учить котенка говорить:
— Котик, скажи: мя-чик.
А он говорит: мяу!
— Скажи: ло-шадь.
А он говорит: мяу!
— Скажи: э-лек-три-че-ство.
А он говорит: мяу-мяу!
Все «мяу» да «мяу»! Вот какой глупый котенок!
Стала девочка котенка кормить.
Принесла овсяной кашки —
Отвернулся он от чашки.
Принесла ему редиски —
Отвернулся он от миски.
Принесла кусочек сала.
Говорит котенок: — Мало!
Вот какой глупый котенок!
Не было в доме мышей, а было много карандашей. Лежали они на столе у
папы и попали котенку в лапы. Как помчался он вприпрыжку, карандаш поймал, как мышку,
И давай его катать —
Из-под стула под кровать,
От стола до табурета,
От комода до буфета.
Подтолкнет — и цап-царап!
А потом загнал под шкап.
Ждет на коврике у шкапа,
Притаился, чуть дыша…
Коротка кошачья лапа —
Не достать карандаша!
Вот какой глупый котенок!
Закутала девочка котенка в платок и пошла с ним в сад.
Люди спрашивают: — Кто это у вас?
А девочка говорит: — Это моя дочка.
Люди спрашивают: — Почему у вашей дочки серые щечки?
А девочка говорит: — Она давно не мылась.
Люди спрашивают: — Почему у нее мохнатые лапы, а усы, как у папы?
Девочка говорит: — Она давно не брилась.
А котенок как выскочит, как побежит, — все и увидели, что это котенок —
усатый, полосатый.
Вот какой глупый котенок!
А потом,
А потом
Стал он умным котом,
А девочка тоже выросла, стала еще умнее и учится в первом классе сто
первой школы.
(Быль)
На сцене шел аукцион:
Детей с отцами разлучали.
И звон оков, и плач, и стон
Со всех сторон в толпе звучали.
Плантатор лезет негру в рот —
Он пересчитывает зубы.
Так покупают только скот,
Его ощупывая грубо,
«Кто больше?.. Продан!.. Чей черед?
Эй, черный! Встать! Ты здесь не дома!»
Шатаясь, Том шагнул вперед.
Друзья! Купите дядю Тома!
«А ну, за этого раба
Кто больше долларов предложит?»
Том! В чьих руках твоя судьба?
Кто заплатить за выкуп сможет?
«Кто больше?» — «Больше денег нет!»
«Кто больше?» — «Вот еще монету!»
«Кто больше?» — «Вот еще браслет!
Еще возьмите брошку эту!»
«Кто купит негра? Кто богат?»-
Плантатор набивает цену.
И гневно зрители глядят
Из темноты на эту сцену.
«Кто больше?.. Раз!.. Кто больше?.. Два!..»
И вдруг из зрительного зала,
Шепча какие-то слова,
На сцену девочка вбежала.
Все расступились перед ней.
Чуть не упал торгаш со стула,
Когда девчушка пять рублей
Ему, волнуясь, протянула.
Она молчала и ждала,
И это та была минута,
Когда в порыве против Зла
Добро сильнее, чем валюта!
И воцарилась тишина,
Согретая дыханьем зала,
И вся Советская страна
За этой девочкой стояла…
Пришла ко мне девочка
с заплаканными глазами,
с надеждой коснулась моей руки:
-Ведь вы же когда-то любили сами, -
вы даже писали об этом стихи…
Я не хочу так, я не согласна…
Скажите, разве она права?
Зачем она перед целым классом
вслух читала его слова?
Зачем так брезгливо поджала губы,
когда рвала листок пополам,
зачем говорила о нас так грубо,
что мне повторять неудобно вам.
Мы очень с ним дружим…
-Я это знаю.
-Он очень хороший!
-Я помню, да…
-Вы разве знакомы с ним?
-Да, была я
такой же девчонкой, как ты, тогда
он тоже писал мне записки…
-Значит,
вы мне поверите?
-Всей душой!
…И вот разговор откровенный начат
между маленькой женщиной и большой.
Через час,
утешившись в детском горе,
она ушла на каток… А я
разговор продолжаю, волнуясь, спрою,
тревожно на сердце у меня.
Если учительница вскрывает
чужие письма- прощенья нет!
Простите, я кажется подрываю
педагогический авторитет?
Простите, но все это-
дело поэта,
а я к тому же еще и мать…
Поэт Маяковский писал «Про это»
затем, что про это надо писать!
Мы учим детей от гриппа спасаться,
улицы учим переходить,
так как же этого не касаться,
как будто легко научиться
любить.
(Казалось бы, это проще простого!)
Но я про любовь настоящую, ту,
когда самая жизнь
отдается без слова
за отчизну,
за женщину,
за мечту…
Чтобы люди
веку по росту были,
такими надо вырастить их,
чтобы с детства
все, что они любили,
любили бы
больше себя самих!
_____________Пришла ко мне девочка
с заплаканными глазами,
вами обиженная до слез.
Почему вы в доверии ей отказали?
Потрудитесь ответить на этот вопрос!
Ведь не просто
школьница перед доскою,
единица, из коих составлен класс, -
вам было доверено
сердце людское…
Теперь оно больше не верит в вас!
Один щенок
Был одинок,
Бродил он
Неприкаянно.
И наконец
Решил щенок:
Найду себе
Хозяина!
С утра собаки
Всех пород
С людьми
Выходят из ворот.
С людьми
Побыть мне хочется!
Зачем мне
Одиночество?
В каком-то
Дворике пустом
Один остался
С детства я…
И стал щенок
Мечтать о том,
Как будет он
Вилять хвостом,
Хозяина
Приветствуя.
И вот щенок
Пустился в путь.
Бежал он
За прохожими,
Но хоть спросил бы
Кто-нибудь:
Ты что
Такой встревоженный?
Нет, у людей
Свои дела:
Куда-то школьница
Прошла,
Прошли два длинных
Паренька…
Никто не смотрит
На щенка.
И, грустный,
Озабоченный,
Бежит он
Вдоль обочины.
Малыш
В коляске
Катится!
Малыш
В пушистом
Платьице.
Наверно, он
Возьмет
Щенка?!
Нет, он улегся
Спать пока.
Бежит девчонка,
Что-то ест.
Щенок — за ней!
Она — в подъезд!
Тоска
Напала
На щенка…
Догнал он
Деда, старика.
Но и у деда
Много дел,
Он на щенка
Не поглядел.
И так расстроился
Щенок,
Что он завыл
Отчаянно:
«Я одино-о-ок,
Я одино-о-о-ок,
Не нахожу-уууу
Хозяина!..»
Как вдруг
Увидели щенка
Две девочки,
Две Катеньки.
Они зовут
Издалека:
— Иди сюда,
Кудлатенький.
Одна кричит,
Всплеснув рукой:
— Ты нужен мне
Как раз такой!
Другая бросилась
К нему:
— Дай лучше я
Тебя возьму! —
Кудлатенький!
— Косматенький! —
Его ласкают
Катеньки.
Обнюхал девочек
Щенок,
Как завизжит
Отчаянно…
Сдержать он
Радости не мог:
Вдруг сразу —
Два хозяина!
Я и вправо и влево кинусь,
я и так, я и сяк, но, любя,
отмечая и плюс и минус,
не могу обойти тебя.Ты приходишь, моя забота
примечательная, ко мне,
с Металлического завода,
что на Выборгской стороне.Ты влетаешь сплошною бурею,
песня вкатывает, звеня,
восемнадцатилетней дурью
пахнет в комнате у меня.От напасти такой помилуй —
что за девочка: бровь дугой,
руки — крюки,
зовут Людмилой,
разумеется — дорогой.Я от Волги свое до Волхова
по булыжникам на боку,
под налетами ветра колкого,
сердце волоком волоку.Я любую повадку девичью
к своему притяну суду,
если надо, поставлю с мелочью
и с дешевкой в одном ряду.Если девочка скажет:
— Боренька,
обожаю тебя… (смешок)
и тебя умоляю — скоренько
сочини про меня стишок,
опиши молодую жизнь мою,
извиняюсь…
Тогда, гляди,
откачу, околпачу, высмею,
разыграю на все лады.
Отметайся с возможной силой,
поживей шевели ногой…
Но не тот разговор с Людмилой,
тут совсем разговор другой… Если снова
лиловый, ровный,
ядовитый нахлынет мрак —
по Москве,
Ленинграду
огромной,
тяжкой бомбой бабахнет враг… Примет бедная Белоруссия
стратегические бои…
Выйду я,
а со мною русая
и товарищи все мои.Снова панскую спесь павлинью
потревожим, сомнем, согнем,
на смертельную первую линию
встанем первые под огнем.Так как молоды,
будем здорово
задаваться,
давить фасон,
с нами наших товарищей прорва,
парабеллум и смит-вессон.Может быть,
погуляю мало с ним, —
всем товарищам и тебе
я предсмертным хрипеньем жалостным
заявлю о своей судьбе.Рухну наземь —
и роща липовая
закачается, как кольцо…
И в последний,
дрожа и всхлипывая,
погляжу на твое лицо.
Три девочки — три школьницы
Купили эту вазу.
Искали,
Выбирали,
Нашли ее не сразу —
Овальную,
Хрустальную,
Чудесного стекла.
Из тех, что в магазине
Стояли на витрине,
Овальная,
Хрустальная —
Она одна была.
Сперва, от магазина,
Несла покупку Зина,
А до угла бульвара
Несла ее Тамара.
Вот у Тамары Женя
Берет ее из рук,
Неловкое движение —
И вдруг…
В глазах подруг
Туманом застилаются
И небо, и земля,
А солнце отражается
В осколках хрусталя.
Три девочки — три школьницы
Стоят на мостовой.
К трем девочкам — к трем школьницам
Подходит постовой:
— Скажите, что случилось?
— Разби… разби… разбилась!
Три школьницы рыдают
У Кировских ворот.
Подружек окружает
Взволнованный народ:
— Скажите, что случилось?
— Разби… разби… разбилась!
— Скажите, что случилось?
Что здесь произошло?
— Да, говорят, разбилось
Какое-то стекло!
— Нет! Не стекло, а ваза! —
Все три сказали сразу.-
Подарок мы купили!
Нас выбрал пятый класс.
Подарок мы купили,
Купили и… разбили!
И вот теперь ни вазы,
Ни денег нет у нас!
— Так вот какое дело! -
Толпа тут загудела.
— Не склеишь эти части! —
Сказал один шофер.
— Действительно, несчастье! —
Заметил старый мастер.
И, на осколки глядя,
Вздохнул огромный дядя —
Заслуженный боксер.
В том самом магазине,
Где вазы на витрине,
В громадном магазине
Людей полным-полно.
От летчика-майора
До знатного шахтера —
Кого там только нету!
А нужно всем одно.
Под звонким объявлением
«Стекло, хрусталь, фарфор»
Большое оживление —
Идет горячий спор:
— Пожалуйста, граненую!
— Не эту, а зеленую!
— Не лучше ли, товарищи,
Из красного стекла?
— Вот эту, что поближе,
Которая пониже!
— Что скажете, товарищи?
Не слишком ли мала?
Шоферу ваза нравится —
Зеленая красавица.
А летчику — прозрачная,
Как голубой простор.
— А я бы выбрал эту,
Красивей вазы нету! —
Сказал майору вежливо
Заслуженный боксер.
Три юных пятиклассницы
Сидят, переживая,
Что их везет трехтонная
Машина грузовая.
Дает проезд машине
Знакомый постовой,
Тамаре, Жене, Зине
Кивает головой.
А девочки в волнении,
Одна бледней другой:
В кабине, на сиденьи, -
Подарок дорогой!
— Нельзя ли чуть потише,
Товарищ дядя Гриша! —
Водителю подруги
В окошечко стучат.
Шофер в ответ смеется:
— У нас не разобьется!
У нас другой порядок —
Не как у вас, девчат!
Учительнице скромной
За труд ее огромный
К шестидесятилетию —
В большое торжество —
В просторном школьном зале
Три школьницы вручали
Подарок драгоценный.
Подарок?
От кого?
От штатских и военных —
Людей обыкновенных,
От всех в живых оставшихся
Участников войны,
От бывших одноклассников,
На встречи собиравшихся,
От мальчиков и девочек,
От всех детей страны!
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
Как птицы, заливаются
Трамвайные звонки.
Шумная, веселая,
Весенняя Москва.
Еще не запыленная,
Зеленая листва.
Галдят грачи на дереве,
Гремят грузовики.
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
Тут прохожим не пройти:
Тут веревка на пути.
Хором девочки считают
Десять раз по десяти.
Это с нашего двора
Чемпионы, мастера
Носят прыгалки в кармане,
Скачут с самого утра.
Во дворе и на бульваре,
В переулке и в саду,
И на каждом тротуаре
У прохожих на виду,
И с разбега,
И на месте,
И двумя ногами
Вместе.
Вышла Лидочка вперед.
Лида прыгалку берет.
Скачут девочки вокруг
Весело и ловко,
А у Лидочки из рук
Вырвалась веревка.
— Лида, Лида, ты мала!
Зря ты прыгалку взяла! —
Лида прыгать не умеет,
Не доскачет до угла!
Рано утром в коридоре
Вдруг раздался топот ног.
Встал сосед Иван Петрович,
Ничего понять не мог.
Он ужасно возмутился,
И сказал сердито он:
— Почему всю ночь в передней
Кто-то топает, как слон?
Встала бабушка с кровати —
Все равно вставать пора.
Это Лида в коридоре
Прыгать учится с утра.
Лида скачет по квартире
И сама считает вслух.
Но пока ей удается
Досчитать всего до двух.
Лида просит бабушку:
— Немножко поверти!
Я уже допрыгала
Почти до десяти.
— Ну, — сказала бабушка, —
Не хватит ли пока?
Внизу, наверно, сыплется
Известка с потолка.
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
Галдят грачи на дереве,
Гремят грузовики.
Шумная, веселая,
Весенняя Москва.
Еще не запыленная,
Зеленая листва.
Вышла Лидочка вперед,
Лида прыгалку берет.
— Лида, Лида! Вот так Лида!
Раздаются голоса. —
Посмотрите, это Лида
Скачет целых полчаса!
— Я и прямо,
Я и боком,
С поворотом,
И с прискоком,
И с разбега,
И на месте,
И двумя ногами
Вместе…
Доскакала до угла.
— Я б не так еще могла!
Весна, весна на улице,
Весенние деньки!
С книжками, с тетрадками
Идут ученики.
Полны веселья шумного
Бульвары и сады,
И сколько хочешь радуйся,
Скачи на все лады.
Опять стоят туманные деревья,
И дом Бомбеева вдали, как самоварчик.
Жизнь леса продолжается, как прежде,
Но всё сложней его работа.
Деревья-императоры снимают свои короны,
Вешают их на сучья,
Начинается вращенье деревянных планеток
Вокруг обнаженного темени.
Деревья-солдаты, громоздясь друг на друга,
Образуют дупла, крепости и завалы,
Щелкают руками о твердую древесину,
Играют на трубах, подбрасывают кости.
Тут и там деревянные девочки
Выглядывают из овражка,
Хохот их напоминает сухое постукивание,
Потрескивание веток, когда по ним прыгает белка,
Тогда выступают деревья-виолончели,
Тяжелые сундуки струн облекаются звуками,
Еще минута, и лес опоясан трубами чистых мелодий,
Каналами песен лесного оркестра.
Бомбы ли рвутся, смеются ли бабочки —
Песня всё шире да шире,
И вот уж деревья-топоры начинают рассекать воздух
И складывать его в ровные параллелограммы.
Трение воздуха будит различных животных,
Звери вздымают на лестницы тонкие лапы,
Вверх поднимаются к плоским верхушкам деревьев
И замирают вверху, чистые звезды увидев.
Так над землей образуется новая плоскость:
Снизу — животные, взявшие в лапы деревья,
Сверху — одни вертикальные звезды.
Но не смолкает земля. Уже деревянные девочки
Пляшут, роняя грибы в муравейник.
Прямо над ними взлетают деревья-фонтаны,
Падая в воздух гигантскими чашками струек.
Дале стоят деревья-битвы и деревья-гробницы,
Листья их выпуклы и барельефам подобны.
Можно здесь видеть возникшего снова Орфея,
В дудку поющего. Чистою лиственной грудью
Здесь окружают певца деревянные звери.
Так возникает история в гуще зеленых
Старых лесов, в кустарниках, ямах, оврагах,
Так образуется летопись древних событий,
Ныне закованных в листья и длинные сучья.
Дале деревья теряют свои очертанья, и глазу
Кажутся то треугольником, то полукругом —
Это уже выражение чистых понятий,
Дерево Сфера царствует здесь над другими.
Дерево Сфера — это значок беспредельного дерева,
Это итог числовых операций.
Ум, не ищи ты его посредине деревьев:
Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду.
Дню минувшему замена
Новый день.
Я с ним дружна.
Как зовут меня?
«Зарема!»
Кто я?
«Девочка одна!»
Там, где Каспий непокладист,
Я расту, как все растут.
И меня еще покамест
Люди «маленькой» зовут.
Я мала и, вероятно,
Потому мне непонятно,
Отчего вдруг надо мной
Месяц сделался луной.
На рисунок в книжке глядя,
Не возьму порою в толк:
Это тетя или дядя,
Это телка или волк?
Я у папы как-то раз
Стала спрашивать про это.
Папа думал целый час,
Но не смог мне дать ответа.
Двое мальчиков вчера
Подрались среди двора.
Если вспыхнула вражда —
То услуга за услугу.
И носы они друг другу
Рассадили без труда.
Мигом дворник наш, однако,
Тут их за уши схватил:
«Это что еще за драка!»
И мальчишек помирил.
Даль затянута туманом,
И луна глядит в окно,
И, хоть мне запрещено,
Я сижу перед экраном,
Про войну смотрю кино.
Вся дрожу я от испуга:
Люди, взрослые вполне,
Не дерутся,
а друг друга
Убивают на войне.
Пригляделись к обстановке
И палят без остановки.
Вот бы за уши их взять,
Отобрать у них винтовки,
Пушки тоже отобрать.
Я хочу, чтобы детей
Были взрослые достойны.
Став дружнее, став умней,
Не вели друг с другом войны.
Я хочу, чтоб люди слыли
Добрыми во все года,
Чтобы добрым людям злые
Не мешали никогда.
Слышат реки, слышат горы —
Над землей гудят моторы.
То летит не кто-нибудь —
Это на переговоры
Дипломаты держат путь.
Я хочу, чтоб вместе с ними
Куклы речь держать могли,
Чьих хозяек в Освенциме
В печках нелюди сожгли.
Я хочу, чтобы над ними
Затрубили журавли
И напомнить им могли
О погибших в Хиросиме.
И о страшной туче белой,
Грибовидной, кочевой,
Что болезни лучевой
Мечет гибельные стрелы.
И о девочке умершей,
Не хотевшей умирать
И журавликов умевшей
Из бумаги вырезать.
А журавликов-то малость
Сделать девочке осталось…
Для больной нелегок труд,
Все ей, бедненькой, казалось —
Журавли ее спасут.
Журавли спасти не могут —
Это ясно даже мне.
Людям люди пусть помогут,
Преградив пути войне.
Если горцы в старину
Сталь из ножен вырывали
И кровавую войну
Меж собою затевали,
Между горцами тогда
Мать с ребенком появлялась.
И оружье опускалось,
Гасла пылкая вражда.
Каждый день тревожны вести,
Снова мир вооружен.
Может,
встать мне с мамой вместе
Меж враждующих сторон?
Ищут пожарные,
Ищет милиция,
Ищут фотографы
В нашей столице,
Ищут давно,
Но не могут найти
Парня какого-то
Лет двадцати.
Среднего роста,
Плечистый и крепкий,
Ходит он в белой
Футболке и кепке.
Знак «ГТО»
На груди у него.
Больше не знают
О нем ничего.
Многие парни
Плечисты и крепки.
Многие носят
Футболки и кепки.
Много в столице
Таких же значков.
Каждый
К труду-обороне
Готов.
Кто же,
Откуда
И что он за птица
Парень,
Которого
Ищет столица?
Что натворил он
И в чем виноват?
Вот что в народе
О нем говорят.
Ехал
Один
Гражданин
По Москве —
Белая кепка
На голове, -
Ехал весной
На площадке трамвая,
Что-то под грохот колес
Напевая…
Вдруг он увидел —
Напротив
В окне
Мечется кто-то
В дыму и огне.
Много столпилось
Людей на панели.
Люди в тревоге
Под крышу смотрели:
Там из окошка
Сквозь огненный дым
Руки
Ребенок
Протягивал к ним.
Даром минуты одной
Не теряя,
Бросился парень
С площадки трамвая
Автомобилю
Наперерез
И по трубе
Водосточной
Полез.Третий этаж,
И четвертый,
И пятый…
Вот и последний,
Пожаром объятый.
Черного дыма
Висит пелена.
Рвется наружу
Огонь из окна.
Надо еще
Подтянуться немножко.
Парень,
Слабея,
Дополз до окошка,
Встал,
Задыхаясь в дыму,
На карниз,
Девочку взял
И спускается вниз.
Вот ухватился
Рукой
За колонну.
Вот по карнизу
Шагнул он к балкону…
Еле стоит,
На карнизе нога,
А до балкона —
Четыре шага.
Видели люди,
Смотревшие снизу,
Как осторожно
Он шел по карнизу.
Вот он прошел
Половину
Пути.
Надо еще половину
Пройти.
Шаг. Остановка.
Другой. Остановка.
Вот до балкона
Добрался он ловко.
Через железный
Барьер перелез,
Двери открыл —
И в квартире исчез…
С дымом мешается
Облако пыли,
Мчатся пожарные
Автомобили,
Щелкают звонко,
Тревожно свистят.
Медные каски
Рядами блестят.
Миг — и рассыпались
Медные каски.
Лестницы выросли
Быстро, как в сказке.
Люди в брезенте —
Один за другим —
Лезут
По лестницам
В пламя и дым…
Пламя
Сменяется
Чадом угарным.
Гонит насос
Водяную струю.
Женщина,
Плача,
Подходит
К пожарным:
— Девочку,
Дочку
Спасите
Мою!
— Нет, -
Отвечают
Пожарные
Дружно, -
Девочка в здании
Не обнаружена.
Все этажи
Мы сейчас обошли,
Но никого
До сих пор
Не нашли.
Вдруг из ворот
Обгоревшего дома
Вышел
Один
Гражданин
Незнакомый.
Рыжий от ржавчины,
Весь в синяках,
Девочку
Крепко
Держал он в руках.
Дочка заплакала,
Мать обнимая.
Парень вскочил
На площадку трамвая,
Тенью мелькнул
За вагонным стеклом,
Кепкой махнул
И пропал за углом.
Ищут пожарные,
Ищет милиция,
Ищут фотографы
В нашей столице,
Ищут давно,
Но не могут найти
Парня какого-то
Лет двадцати.
Среднего роста,
Плечистый и крепкий,
Ходит он в белой
Футболке и кепке,
Знак «ГТО»
На груди у него.
Больше не знают
О нем ничего.
Многие парни
Плечисты и крепки,
Многие носят
Футболки и кепки.
Много в столице
Таких же
Значков.
К славному подвигу
Каждый
Готов!
Апрельской ночью Леночка
Стояла на посту.
Красоточка-шатеночка
Стояла на посту.
Прекрасная и гордая,
Заметна за версту,
У выезда из города
Стояла на посту.
Судьба милиционерская —
Ругайся цельный день,
Хоть скромная, хоть дерзкая —
Ругайся цельный день.
Гулять бы ей с подругами
И нюхать бы сирень!
А надо с шоферюгами
Ругаться цельный день
Итак, стояла Леночка,
Милиции сержант,
Останкинская девочка,
Милиции сержант.
Иной снимает пеночки,
Любому свой талант,
А Леночка, а Леночка —
Милиции сержант.
Как вдруг она заметила —
Огни летят, огни,
К Москве из Шереметьева
Огни летят, огни.
Ревут сирены зычные,
Прохожий — ни-ни-ни!
На Лену заграничные
Огни летят, огни!
Дает отмашку Леночка,
А ручка не дрожит,
Чуть-чуть дрожит коленочка,
А ручка не дрожит.
Машины, чай, не в шашечку,
Колеса — вжик да вжик!
Дает она отмашечку,
А ручка не дрожит.
Как вдруг машина главная
Свой замедляет ход.
Хоть и была исправная,
Но замедляет ход.
Вокруг охрана стеночкой
Из КГБ, но вот
Машина рядом с Леночкой
Свой замедляет ход.
А в той машине писаный
Красавец-эфиоп,
Глядит на Лену пристально
Красавец-эфиоп.
И встав с подушки кремовой,
Не промахнуться чтоб,
Бросает хризантему ей
Красавец-эфиоп!
А утром мчится нарочный
ЦК КПСС
В мотоциклетке марочной
ЦК КПСС.
Он машет Лене шляпою,
Спешит наперерез —
Пожалте, Л.Потапова,
В ЦК КПСС!
А там на Старой площади,
Тот самый эфиоп,
Он чинно благодарствует
И трет ладонью лоб,
Поскольку званья царского
Тот самый эфиоп!
Уж свита водки выпила,
А он глядит на дверь,
Сидит с моделью вымпела
И все глядит на дверь.
Все потчуют союзника,
А он сопит, как зверь,
Но тут раздалась музыка
И отворилась дверь:
Вся в тюле и в панбархате
В зал Леночка вошла.
Все прямо так и ахнули,
Когда она вошла.
И сам красавец царственный,
Ахмет Али-Паша
Воскликнул — вот так здравствуйте! —
Когда она вошла.
И вскоре нашу Леночку
Узнал весь белый свет,
Останкинскую девочку
Узнал весь белый свет —
Когда, покончив с папою,
Стал шахом принц Ахмет,
Шахиню Л.Потапову
Узнал весь белый свет!
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
вроде спорами идейными,
но приглядишься —
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все —
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу —
ты не мой,
а ты — ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество —
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» —
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.
До сумерек — до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.
Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
Ни друга, ни знакомых…
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.
Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом — совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.
Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных…
Вот возглас гвардии,
вот вздох ее нетленный:
«Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим…»
О да, как вздох — как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд…
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.
И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.
Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.
Кто ж там живет
и как живет — в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить — зачем пришла сюда?
Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.
«Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет…»
И я сказала людям незнакомым:
«Я просто к вам. От сердца. Я — поэт». —
«Нездешняя?» —
«Нет… Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду…»
И вдруг я рассказала про него.
И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.
Старуха мне сказала: «Раздевайся,
напьемся чаю — вон, уже кипит.
А это — внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша — под Японией…» Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье, — как моя.
Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
«А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их…
Прочти!»
И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье, —
о парусе, белеющем в степях.
Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой…
Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать, — томила теснота.
И, говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный, — герой,
жильцы уже мечтали — переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой.
С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге — узкая стрела.
«А к нам недавно немки прилетали, —
сказала тихо женщина одна, —
подарок привозили — планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна…»
«И я пойду взглянуть на эти звезды, —
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
«Во-оз-дух!»
Семья сгорела здесь… Душа болит».
И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: «Привет, товарищи! Я к вам…
Я — с Карповской… А Дон-то как ударит!
И — двинул к Волге!.. Прямо по снегам…»
И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»…
Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.
…А дом — он будет памятником.
Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог…
1
В легком шепоте ломаясь,
среди пальмы пышных веток,
она сидела, колыхаясь,
в центре однолетних деток.
Красотка нежная Петрова —
она была приятна глазу.
Платье тонкое лилово
ее охватывало сразу.
Она руками делала движенья,
сгибая их во всех частях,
Как будто страсти приближенье
предчувствовала при гостях.
То самоварчик открывала
посредством маленького крана,
то колбасу ножом стругала —
белолица, как Светлана.
То очень долго извинялась,
что комната не прибрана,
то, сияя, улыбалась
молоденькому Киприну.
Киприн был гитары друг,
сидел на стуле он в штанах
и среди своих подруг
говорил красотке «ах!» —
что не стоят беспокойства
эти мелкие досады,
что домашнее устройство
есть для женщины преграда,
что, стремяся к жизни новой,
обедать нам приходится в столовой,
и как ни странно это утверждать —
женщину следует обожать.
Киприн был при этом слове
неожиданно красив,
вдохновенья неземного
он почувствовал прилив.
»Ах, — сказал он, — это не бывало
среди всех злодейств судьбы,
чтобы с женщин покрывало
мы сорвать теперь могли…
Рыцарь должен быть мужчина!
Свою даму обожать!
Посреди другого чина
стараться ручку ей пожать,
глядеть в глазок с возвышенной любовью,
едва она лишь только бровью
между прочим поведет —
настоящий мужчина свою жизнь отдает!
А теперь, друзья, какое
всюду отупенье нрава —
нету женщине покоя,
повсюду распущенная орава, —
деву за руки хватают,
всюду трогают ее —
о нет! Этого не понимает
все мое существо!»
Он кончил. Девочки, поправив
свои платья у коленок,
разогреться были вправе —
какой у них явился пленник!
Иная, зеркальце открыв,
носик трет пуховкой нежной,
другая в этот перерыв
запела песенку, как будто бы небрежно:
»Ах, как это благородно
с вашей стороны!»
Сказала третья, закатив глазок дородный, —
»Мы пред мужчинами как будто бы обнажены,
все мужчины — фу, какая низость! —
на телесную рассчитывают близость,
иные — прямо неудобно
сказать — на что способны!»
»О, какое униженье! —
вскричал Киприн, вскочив со стула: —
На какое страшное крушенье
наша движется культура!
Не хвастаясь перед вами, заявляю —
всех женщин за сестер я почитаю».
Девочки, надувши губки,
молча стали удаляться
и, поправив свои юбки,
стали перед хозяйкой извиняться.
Петрова им в ответ слагает
тоже много извинений,
их до двери провожает
и приглашает заходить без промедленья.
2
Вечер дышит как магнит,
лампа тлеет оловянно.
Киприн за столом сидит,
улыбаясь грядущему туманно.
Петрова входит розовая вся,
снова плещет самоварчик,
хозяйка, чашки разнося,
говорит: «Какой вы мальчик!
Вам недоступны треволненья,
движенья женские души,
любови тайные стремленья,
когда одна в ночной тиши
сидишь, как детка, на кровати,
бессонной грезою томима,
тихонько книжечку читаешь,
себя героиней воображаешь,
то маслишь губки красной краской,
то на дверь глядишь с опаской —
а вдруг войдет любимый мой?
Ах, что я говорю? Боже мой!»
Петрова вся зарделась нежно,
Киприн задумчивый сидит,
чешет волосы небрежно
и про себя губами шевелит.
Наконец с тоской пророка
он вскричал, от муки бледен:
»Увы, такого страшного урока
не мыслил я найти на свете!
Вы мне казались женщиной иной
среди тех бездушных кукол,
и я — безумец дорогой, —
как мечту свою баюкал,
как имя нежное шептал,
Петрову звал во мраке ночи!
Ты была для меня идеал —
пойми, Петрова, если хочешь!»
Петрова вскрикнула, рыдая,
гостю руки протянула
и шепчет: «Я — твоя Аглая,
бери меня скорей со стула!
Неужели сказка любви дорогой
между нами зародилась?»
Киприн отпрянул: «Боже мой,
как она развеселилась!
Нет! Прости мечты былые,
прости довольно частые визиты —
мои желанья неземные
с сегодняшнего дня неизвестностью покрыты.
Образ неземной мадонны
в твоем лице я почитал —
и что же ныне я узнал?
Среди тех бездушных кукол
вы — бездушная змея!
Покуда я мечту баюкал,
свои желанья затая,
вы сами проситесь к любви!
О, как унять волненье крови?
Безумец! Что я здесь нашел?
Пошел отсюдова, дурак, пошел!»
Киприн исчез. Петрова плачет,
дрожа, играет на рояле,
припудрившись, с соседями судачит
и спит, не раздевшись, на одеяле.
Наутро, службу соблюдая,
стучит на счетах одной рукой…
А жизнь идет сама собой…
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
I
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…
II
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…
III
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
IV
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.
V
Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
VI
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]