В. Щукину
С кровью из клюва,
тёпел и липок,
шеей мотая по краю ведра,
в лодке качается гусь,
будто слиток
чуть черноватого серебра.
Двое летели они вдоль Вилюя.
Первый уложен был влёт,
а другой,
низко летя,
головою рискуя,
кружит над лодкой,
кричит над тайгой:
«Сизый мой брат,
появились мы в мире,
громко свою скорлупу проломя,
но по утрам
тебя первым кормили
мать и отец, а могли бы — меня.
Сизый мой брат,
ты был чуточку синий,
небо похожестью дерзкой дразня.
Я был темней,
и любили гусыни
больше — тебя,
а могли бы — меня.
Сизый мой брат,
возвращаться не труся,
мы улетали с тобой за моря,
но обступали заморские гуси,
первым — тебя,
а могли бы — меня.
Сизый мой брат,
мы и биты и гнуты,
вместе нас ливни хлестали хлестьмя,
только сходила вода почему-то
легче с тебя,
а могла бы — с меня.
Сизый мой брат,
истрепали мы перья.
Люди съедят нас двоих у огня
не потому ль,
что стремленье быть первым
ело тебя,
пожирало меня?
Сизый мой брат,
мы клевались полжизни,
братства, и крыльев, и душ не ценя.
Разве нельзя было нам положиться:
мне — на тебя,
а тебе — на меня?
Сизый мой брат,
я прошу хоть дробины,
зависть мою запоздало кляня,
но в наказанье мне люди убили
первым — тебя, а могли бы —
меня…»
Да останутся за плечами
иссык-кульские берега,
ослепительными лучами
озаряемые снега,
и вода небывалой сини,
и высокий простор в груди —
да останется все отныне
далеко, далеко позади!
Все, что сказано между нами,
недосказано что у нас……Песня мечется меж горами.
Едет, едет герой Манас.
Перевалы, обвалы, петли.
Горы встали в свой полный рост.
Он, как сильные люди, приветлив,
он, как сильные люди, прост.
Он здоровается, не знакомясь,
с населеньем своей страны… Это только играет комуз —
три натянутые струны.
Это только орлиный клекот,
посвист каменных голубей… И осталось оно далеко,
счастье этих коротких дней.
Счастье маленькое, как птица,
заблудившаяся в пути.
Горы трудные. Утомится.
Не пробьется. Не долетит.
Как же я без него на свете?
Притаилась я, не дыша… Но летит неустанный ветер
с перевалов твоих, Тянь-Шань,
Разговаривают по-киргизски
им колеблемые листы.
Опьяняющий, терпкий, близкий,
ветер Азии, это ты!
Долети до московских предместий,
нагони меня у моста.
Разве счастье стоит на месте?
Разве может оно отстать? Я мелодии не забыла.
Едет, едет герой Манас…
Наше счастье чудесной силы,
и оно обгоняет нас.
И пока мы с тобою в печали.
Только счастья не прогляди.
Мы-то думали: за плечами,
а оно уже впереди! И в осеннее бездорожье,
по пустыне, по вечному льду,
если ты мне помочь не сможешь,
я одна до него дойду!
В драгоценностях смысла я вижу немного.
Но одна драгоценность нужна мне — дорога.
Да, хоть мало мне нужно, нужна мне зачем-то
Этих серых дорог бесконечная лента,
Этот ветер в лицо, это право скитаться,
Это чувство свободы от всех гравитаций,
Чем нас жизнь ограничила, ставя пределы, -
Чем мы с детства прикованы к месту и к делу.Это мало? Нет, много! Скажу даже: очень.
Ведь в душе, может, каждый подобного хочет, -
Чтобы жить: нынче дома, а завтра — далече,
Чтоб недели и версты летели навстречу,
И чтоб судьбы сплетались с твоею судьбою,
А потом навсегда становились тобою,
Без тебя доживать, оставаясь на месте,
О тебе дожидаясь случайных известий.Это мало? Нет, много. Не мудрствуй лукаво.
На великую роскошь присвоил ты право.
И привык. И тоскуя не можешь иначе.
Если совесть вернёт тебя к жизни сидячей,
Сердце снова дороги, как хлеба, попросит.
И не вынесешь снова… А люди — выносят.
За себя и тебя… Что ты можешь? — немного:
Дать на миг ощутить, как нужна им дорога.Это нужно им? Нужно. Наверное, нужно.
Суть не в том. Самому мне без этого душно.
И уже до конца никуда я не денусь,
От сознанья, что мне, словно хлеб, драгоценность, -
Заплатить за которую — жизни не хватит,
Но которую люди, как прежде, оплатят.
Бытом будней, трудом. И отчаяньем — тоже…
На земле драгоценности нету дороже…
На земле драгоценной и скудной
я стою, покорителей внук,
где замёрзшие слёзы якутов
превратились в алмазы от мук. Не добытчиком, не атаманом
я спустился к Олёкме-реке,
голубую пушнину туманов
тяжко взвешивая на руке. Я меняла особый. Убытку
рад, как золото — копачу.
На улыбку меняю улыбку
и за губы — губами плачу. Никого ясаком не опутав,
я острогов не строю. Я сам
на продрогшую землю якутов
возлагаю любовь как ясак. Я люблю, как старух наших русских,
луноликих якутских старух,
где лишь краешком в прорезях узких
брезжит сдержанной мудрости дух. Я люблю чистоту и печальность
чуть расплющенных лиц якутят,
будто к окнам носами прижались
и на ёлку чужую глядят. Но сквозь розовый чад иван-чая,
сквозь дурманящий мёдом покос,
сокрушённо крестами качая,
наплывает старинный погост. Там лежат пауки этих вотчин —
целовальники, тати, купцы
и счастливые, может, а в общем
разнесчастные люди — скопцы. Те могилы кругом, что наросты,
и мне стыдно, как будто я тать,
«Здесь покоится прах инородца», —
над могилой якута читать. Тот якут жил, наверно, не бедно, —
подфартило. Есть даже плита.
Ну, а сколькие мёрли бесследно
от державной культуры кнута! Инородцы?! Но разве рожали
по-иному якутов на свет?
По-иному якуты рыдали?
Слёзы их — инородный предмет? Жили, правда, безводочно, дико,
без стреляющей палки, креста,
ну, а всё-таки добро и тихо,
а культура и есть доброта. Люди — вот что алмазная россыпь.
Инородец — лишь тот человек,
кто посмел процедить: «Инородец!»
или бросил глумливо: «Чучмек!» И без всяческих клятв громогласных
говорю я, не любящий слов:
пусть здесь даже не будет алмазов,
но лишь только бы не было слёз.
Забайкалье. Зарево заката.
Запоздалый птичий перелет.
Мой попутчик, щурясь хитровато,
мятные леденчики сосет.
За окном бегут крутые сопки,
словно волны замерших морей,
стелются чуть видимые тропки —
тайный след неведомых зверей.
Он ученый малый, мой попутчик, —
обложился целой грудой книг.
Он читает, думает и учит —
сам, считает, все уже постиг.
Он твердит, что я не знаю жизни,
нет меж нами кровного родства,
и в его ленивой укоризне
сдержанные нотки торжества.
Мол, на мне горит густою краской
жительства московского печать,
мол, таким, избалованным лаской,
надо жизнь поглубже изучать.Я молчу, ему не возражая,
не желая спор вести пустой,
раз уж человеку жизнь чужая
кажется, как блюдечко, простой,
раз уж он о ней надменно судит,
не робеет, не отводит глаз…
Жизнь моя! Другой уже не будет!
Жизнь моя, что знает он о нас? Ничего не знает — и не надо.
Очевидно, интересу нет.
Дорогой мой, я была бы рада
выполнить ваш дружеский совет,
но, сказать по совести, не знаю,
как приняться мне за этот труд.
Почему, когда, с какого краю
изучают жизнь, а не живут? С дальнего заветного начала
тех путей, которыми прошла,
никогда я жизнь не изучала,
просто я дышала и жила…
Людям верила, людей любила,
отдавала людям, что могла,
никакой науки не забыла,
все, что мне дарили, берегла.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня?
Не лелеяла и не щадила
в непогоды лета и зимы,
по обходным тропкам не водила
напрямик,
как люди, так и мы.
Мне хватало счастья и печали.
На пирах и в битвах я была.
Вот ведь вы небось не изучали
то, что я сама пережила.
Или я опять не то сказала?
Вижу, вы нахмурились опять:
«Я сама… Ей-богу, это мало!
Надо жизнь чужую изучать!»
Изучать положено от века
ремесло, науки, языки.
Но живые чувства человека,
жар любви и холодок тоски,
негасимый свет, огонь горячий,
тот, который злу не потушить…
Это называется иначе.
Понимать все это — значит жить.Не умею, как бы ни старалась,
издали рассматривать людей,
их живая боль, живая радость
попросту становится моей.
Сколько ни стараюсь, не умею,
жизнь моя, делить тебя межой:
мол, досюда ты была моею,
а отсюда делалась чужой.
Своего солдата провожая
в сторону фашистского огня,
это жизнь моя или чужая, —
право, не задумывалась я.
Разве обошла меня сторонкой
хоть одна народная беда?
Разве той штабною похоронкой
нас не породнило навсегда?
Разве в грозный год неурожая
разная была у нас нужда?
Это жизнь моя или чужая —
я не размышляла никогда.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня? Буду ждать, гадая как о чуде,
веря в жизнь и обещая ей
жить неравнодушно, жить как люди,
просто жить с людьми и для людей.
Нету мне ни праздника, ни славы,
люди мои добрые, без вас.
Жизнь моя — судьба моей державы,
каждый сущий день ее и час.
Грозных бурь железные порывы,
лучезарных полдней синева,
все — мое,
и всем, чем люди живы,
я жива, покуда я жива!
Не прошу о льготе и защите,
жизнь моя, горю в твоем огне.
Так что, мой попутчик, не взыщите
и не сокрушайтесь обо мне.
Жизнь огромна, жизнь везде и всюду,
тем полней, чем больше человек.
Я уж изучать ее не буду.
Буду влюблена в нее навек!
Расскажи, дорогой,
Что случилось с тобой,
Расскажи, дорогой, не таясь!
Может, всё потерял,
Проиграл,
прошвырял?
Может, ангел-хранитель не спас? Или просто устал,
Или поздно стрелял?
Или спутал, бедняга, где верх, а где низ?
В рай хотел? Это верх.
Ах, чудак-человек,
Что поделать теперь? Улыбнись! Сколько славных парней, загоняя коней,
Рвутся в мир, где не будет ни злобы, ни лжи!
Неужели, чудак, ты собрался туда?
Что с тобой, дорогой, расскажи.Может быть, дорогой,
Ты скакал за судьбой,
Умолял: «Подожди, оглянись!»
Оглянулась она —
И стара, и страшна.
Наплевать на неё, улыбнись! А беду, чёрт возьми,
Ты запей, задыми
И, попробуй, ещё раз садись на коня.
Хоть на миг, на чуть-чуть
Ты её позабудь,
Обними, если хочешь, меня.Сколько славных парней, загоняя коней,
Рвутся в мир, где не будет ни злобы, ни лжи!
Неужели, чудак, ты собрался туда?
Что с тобой, дорогой, расскажи.Притомился — приляг,
Вся земля — для бродяг!
Целый век у тебя впереди.
А прервётся твой век —
Там, в земле, человек
Потеснится: давай, заходи! Отдохни, не спеши,
Сбрось всю тяжесть с души —
За удачею лучше идти налегке!
Всё богатство души
Нынче стоит гроши —
Меньше глины и грязи в реке! Сколько славных парней, загоняя коней,
Рвутся в мир, где ни злобы, ни лжи, — лишь покой.
Если, милый чудак, доберёшься туда,
Не забудь обо мне, дорогой.
Сидишь ты, внимая, не споря…
А Вагнер еще не раскрыт.
Он звуков стеклянное море
Над нами сомкнул — и гремит.Гремит! И весь мир заколдован,
Весь тянется к блеску слюды…
И вовсе не надо другого,
Солёного моря воды! Тепла его, ласки, лазури,
И неба, и даже земли…
Есть только стеклянная буря
И берег стеклянный — вдали… Там высь — в этом призрачном гуле,
Там можно кружить — но не быть.
Там духи стоят в карауле,
Чтоб нам на стекло не ступить.Нас Вагнер к себе не пускает,
Ему веселей одному…
Царит чистота нелюдская
Над жизнью — что вся ни к чему.Позор и любви, и науке!
О, буйство холодных страстей…
Гремят беспристрастные звуки, -
Как танки идут на людей.Он власть захватил — и карает.
Гудит беспощадная медь.
Он — демон! Он всё презирает,
Чем люди должны овладеть.Он рыщет. Он хочет поспешно
Наш дух затопить, как водой,
Нездешней (а, может, нигдешней?)
Стеклянной своей красотой… Так будьте покорней и тише,
Мы все — наважденье и зло…
Мы дышим… А каждый, кто дышит,
Мутит, оскверняет стекло… Тебе ж этот Вагнер не страшен.
И правда — ну чем он богат?
Гирлянды звучащих стекляшек
Придумал, навешал — и рад.Он верит, что ходит по краю —
Мужчина! Властитель! герой!..
Слепец! Ничего он не знает,
Что женщине нужно земной.Не знает ни страсти, ни Бога,
Ни боли, ни даже обид…
С того и шумит он так много,
Пугает и кровь леденит.
Еще старухи молятся,
в богомольном изгорбясь иге,
но уже
шаги комсомольцев
гремят о новой религии.
О религии,
в которой
нам
не бог начертал бег,
а, взгудев электромоторы,
миром правит сам
человек.
Не будут
вперекор умам
дебоширить ведьмы и Вии —
будут
даже грома́
на учете тяжелой индустрии.
Не господу-богу
сквозь воздух
разгонять
солнечный скат.
Мы сдадим
и луны,
и звезды
в Главсиликат.
И не будут,
уму в срам,
люди
от неба зависеть —
мы ввинтим
лампы «Осрам»
небу
в звездные выси.
Не нам
писанья священные
изучать
из-под попьей палки.
Мы земле
дадим освящение
лучом космографий
и алгебр.
Вырывай у бога вожжи!
Что морочить мир чудесами!
Человечьи законы
— не божьи! —
на земле
установим сами.
Мы
не в церковке,
тесной и грязненькой,
будем кукситься в праздники наши.
Мы
свои установим праздники
и распразднуем в грозном марше.
Не святить нам столы усеянные.
Не творить жратвы обряд.
Коммунистов воскресенье —
25-е октября.
В этот день
в рост весь
меж
буржуазной паники
раб рабочий воскрес,
воскрес
и встал на̀ ноги.
Постоял,
посмотрел
и пошел,
всех религий развея ига.
Только вьется красный шелк,
да в руке
сияет книга.
Пусть их,
свернувшись в кольца,
бьют церквами поклон старухи.
Шагайте,
да так,
комсомольцы,
чтоб у неба звенело в ухе!
Что за дом притих,
Погружен во мрак,
На семи лихих
Продувных ветрах,
Всеми окнами
Обратясь в овраг,
А воротами —
На проезжий тракт?
Ох, устал я, устал, — а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, — только тень промелькнула в сенях
Да стервятник спустился и сузил круги.
В дом заходишь, как
Все равно в кабак,
А народишко:
Каждый третий — враг.
Своротят скулу,
Гость непрошеный!
Образа в углу
И те перекошены.
И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал и гитару терзал,
А припадошный малый — придурок и вор —
Мне тайком из-под скатерти нож показал.
«Кто ответит мне, что за дом такой?
Почему во тьме, как барак чумной?
Свет лампад погас, воздух вылился,
Али жить у вас разучилися?»
Двери настежь у вас, а душа взаперти,
Кто хозяином здесь? Напоил бы вином…
А в ответ мне «Видать, был ты долго в пути
И людей позабыл, мы всегда так живем.
Траву кушаем —
Век на щавеле,
Скисли душами,
Опрыщавели.
И еще вином
Много тешились —
Разоряли дом,
Дрались, вешались»
«Я коней заморил, от волков ускакал,
Укажите мне край, где светло от лампад
Укажите мне место, какое искал
Где поют, а не стонут, где пол не покат».
«О таких домах
Не слыхали мы,
Долго жить впотьмах
Привыкали мы.
Испокону мы —
В зле да шепоте,
Под иконами
В черной копоти».
И из смрада, где косо висят образа
Я башку очертя гнал, забросивши кнут
Куда кони несли да глядели глаза,
И где люди живут, и — как люди живут.
…Сколько кануло, сколько схлынуло.
Жизнь кидала меня — не докинула.
Может, спел про вас неумело я,
Очи черные — скатерть белая?!
…А балку недаром Солянкой назвали.
Здесь речка когда-то жила, хорошея.
Жила, но исчезла: ее затерзали
колючие, мглистые суховеи. И почва соленою стала навечно,
как будто б насквозь пропиталась слезами,
горючей печалью исчезнувшей речки,
бегущей, быть может, чужими краями. А может быть, люди в слезах горевали
о светлой, о доброй, несущей прохладу,
над высохшим руслом ее вспоминали,
простую, бесценную давнюю радость. И люди нашли и вернули беглянку… И мне ли не помнить сверкающий полдень, когда в омертвелую балку Солянку из камеры шлюза рванулися волны. И пахло горячей полынью. И мрели
просторы в стеклянном струящемся зное,
и жаворонки исступленно звенели
в дуге небосвода над бурой волною. Река возвращалась сюда не такою,
какою отсюда давно уходила:
со всею столетьями зревшей тоскою,
достигшей бесстрашья и творческой силы. Вначале она узнавала. Вначале
все трогала волнами, точно руками:
— Здесь дикие лебеди в полночь кричали…
— Здесь был острогрудый, неласковый камень. — Здесь будут затоны, ракиты, полянки.
— Здесь луг, домоткаными травами устлан…
О, как не терпелося речке Солянке
обжить, обновить незабытое русло! И, властно смывая коросту из соли
и жаворонков неостывшие гнезда,
река разливалась все шире, все боле,
уже колыхала тяжелые звезды,
сносила угрюмых поселков останки,
врывалась в пруды молодого селенья… …Прости, что я плачу над речкой Солянкой,
предчувствуя день своего возвращенья…
Истома ящерицей ползает в костях,
И сердце с трезвой головой не на ножах,
И не захватывает дух на скоростях,
Не холодеет кровь на виражах,
И не прихватывает горло от любви,
И нервы больше не внатяжку: хочешь — рви,
Провисли нервы, как верёвки от белья,
И не волнует, кто кого — он или я.
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
Не пью воды, чтоб стыли зубы, питьевой
И ни событий, ни людей не тороплю,
Мой лук валяется со сгнившей тетивой,
Все стрелы сломаны — я ими печь топлю.
Не наступаю и не рвусь, а как-то так…
Не вдохновляет даже самый факт атак.
Сорви-голов не принимаю и корю,
Про тех, кто в омут с головой, — не говорю.
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
И не хочу ни выяснять, ни изменять
И ни вязать и ни развязывать узлы.
Углы тупые можно и не огибать,
Ведь после острых — это не углы.
Любая нежность душу не разбередит,
И не внушит никто, и не разубедит.
А так как чужды всякой всячине мозги,
То ни предчувствия не жмут, ни сапоги.
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
Не ноют раны, да и шрамы не болят, —
На них наложены стерильные бинты!
Не бесят больше, не свербят, не теребят
Ни мысли, ни вопросы, ни мечты.
Не знаю, скульптор в рост ли, в профиль слепит ли,
Ни пули в лоб не удостоюсь, ни петли.
Я весь прозрачный, как раскрытое окно,
И неприметный, как льняное полотно.
Толка нет: толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
Ни философский камень больше не ищу,
Ни корень жизни — ведь уже нашли женьшень.
Не напрягаюсь, не стремлюсь, не трепещу
И не пытаюсь поразить мишень.
Устал бороться с притяжением земли:
Лежу — так больше расстоянье до петли.
И сердце дёргается, словно не во мне, —
Пора туда, где только «ни» и только «не».
Я на коне, толкани — я с коня.
Только «не», только «ни» у меня.
Иосифу Уткину
Четырем лошадям
На фронтоне Большого театра —
Он задаст им овса,
Он им крикнет веселое «тпру!».
Мы догнали ту женщину!
Как тебя звать? Клеопатра?
Приходи, дорогая,
Я калитку тебе отопру.
Покажу я тебе и колодец,
И ясень любимый,
Познакомлю с друзьями,
К родителям в гости сведу.
Посмотри на меня —
Никакого на мне псевдонима,
Весь я тут —
У своих земляков на виду.
В самом дальнем краю
Никогда я их не позабуду,
Пусть в моих сновиденьях
Оно повторится стократ —
Это мирное поле,
Где трудятся близкие люди
И журавль лениво бредет,
Как скучающий аристократ.
Я тебе расскажу
Все свои сокровенные чувства,
Что люблю, что читаю,
Что мечтаю в дороге найти.
Я хочу подышать
Возле теплого тела искусства,
Я в квартиру таланта
Хочу как хозяин войти.
Мне б запеть под оркестр
Только что сочиненную песню,
Удивительно скромную девушку
Вдруг полюбить,
Погибать, как бессмертный солдат
В героической пьесе,
И мучительно думать в трагедии:
«Быть иль не быть?»
Быть красивому дому
И дворику на пепелище!
Быть ребенку счастливым,
И матери радостной быть!
На измученной нашей планете,
Отроду нищей,
Никому оскорбленным
И униженным больше не быть!
И не бог поручил,
И не сам я надумал такое,
Это старого старше,
Это так повелось искони,
Чтобы прошлое наше
Не оставалось в покое,
Чтоб артист и художник
Вторгались в грядущие дни.
Я — как поле ржаное,
Которое вот-вот поспеет,
Я — как скорая помощь,
Которая вот-вот успеет, -
Беспокойство большое
Одолевает меня,
Тянет к людям Коммуны
И к людям вчерашнего дня.
По кавказским долинам
Идет голодающий Горький,
Пушкин ранен смертельно,
Ломоносову нужно помочь!..
Вот зачем я тебя
Догоняю на славной четверке,
Что мерещится мне
В деревенскую долгую ночь!
Дню минувшему замена
Новый день.
Я с ним дружна.
Как зовут меня?
«Зарема!»
Кто я?
«Девочка одна!»
Там, где Каспий непокладист,
Я расту, как все растут.
И меня еще покамест
Люди «маленькой» зовут.
Я мала и, вероятно,
Потому мне непонятно,
Отчего вдруг надо мной
Месяц сделался луной.
На рисунок в книжке глядя,
Не возьму порою в толк:
Это тетя или дядя,
Это телка или волк?
Я у папы как-то раз
Стала спрашивать про это.
Папа думал целый час,
Но не смог мне дать ответа.
Двое мальчиков вчера
Подрались среди двора.
Если вспыхнула вражда —
То услуга за услугу.
И носы они друг другу
Рассадили без труда.
Мигом дворник наш, однако,
Тут их за уши схватил:
«Это что еще за драка!»
И мальчишек помирил.
Даль затянута туманом,
И луна глядит в окно,
И, хоть мне запрещено,
Я сижу перед экраном,
Про войну смотрю кино.
Вся дрожу я от испуга:
Люди, взрослые вполне,
Не дерутся,
а друг друга
Убивают на войне.
Пригляделись к обстановке
И палят без остановки.
Вот бы за уши их взять,
Отобрать у них винтовки,
Пушки тоже отобрать.
Я хочу, чтобы детей
Были взрослые достойны.
Став дружнее, став умней,
Не вели друг с другом войны.
Я хочу, чтоб люди слыли
Добрыми во все года,
Чтобы добрым людям злые
Не мешали никогда.
Слышат реки, слышат горы —
Над землей гудят моторы.
То летит не кто-нибудь —
Это на переговоры
Дипломаты держат путь.
Я хочу, чтоб вместе с ними
Куклы речь держать могли,
Чьих хозяек в Освенциме
В печках нелюди сожгли.
Я хочу, чтобы над ними
Затрубили журавли
И напомнить им могли
О погибших в Хиросиме.
И о страшной туче белой,
Грибовидной, кочевой,
Что болезни лучевой
Мечет гибельные стрелы.
И о девочке умершей,
Не хотевшей умирать
И журавликов умевшей
Из бумаги вырезать.
А журавликов-то малость
Сделать девочке осталось…
Для больной нелегок труд,
Все ей, бедненькой, казалось —
Журавли ее спасут.
Журавли спасти не могут —
Это ясно даже мне.
Людям люди пусть помогут,
Преградив пути войне.
Если горцы в старину
Сталь из ножен вырывали
И кровавую войну
Меж собою затевали,
Между горцами тогда
Мать с ребенком появлялась.
И оружье опускалось,
Гасла пылкая вражда.
Каждый день тревожны вести,
Снова мир вооружен.
Может,
встать мне с мамой вместе
Меж враждующих сторон?
Мы дети эпохи.
Атомная копоть,
Рыдают оркестры
На всех площадях.
У этой эпохи
Свирепая похоть —
Все дразнится, морда,
Детей не щадя.
Мы славим страданье,
Боимся успеха.
Нам солнце не в пору
И вьюга не в лад.
У нашего смеха
Печальное эхо,
У нашего счастья
Запуганный взгляд.
Любой зазывала
Ползет в запевалы,
Любой вышибала —
Хранитель огня.
Забыта основа
Веселого слова.
Монахи, монахи,
Простите меня!
Не схимник, а химик
Решает задачу.
Не схема, а тема
Разит дураков.
А если уж схема,
То схема поэмы,
В которой гипотезы
Новых веков.
Простим же двадцатому
Скорость улитки,
Расчеты свои
Проведем на бегу.
Давайте же выпьем
За схему улыбки,
За график удачи
И розы в снегу.
За тех, кто услышал
Трубу на рассвете.
За женщин
Упрямые голоса,
Которые звали нас,
Как Андромеда,
И силой тащили
Нас в небеса.
Полюбим наш век,
Забыв отупенье.
Омоется старость
Живою водой.
От света до тени,
От снеди до денег
Он алый, как парус
Двадцатых годов.
Мы рваное знамя
«Бээфом» заклеим,
Мы выдуем пыль
Из помятой трубы.
И солнце над нами —
Как мячик в алее,
Как бубен удачи
И бубен судьбы.
Давайте же будем
Звенеть в этот бубен,
Наплюнем на драмы
Пустых площадей.
Мы, смертные люди, —
Бессмертные люди!
Не стадо баранов,
А племя вождей!
Отбросим заразу,
Отбросим обузы,
Отбросим игрушки
Сошедших с ума!
Да здравствует разум!
Да здравствуют музы!
Да здравствует Пушкин!
Да скроется тьма!
Тем не менее приснилось что-то.
…Но опять колесный перестук.
После неожиданного взлета
я на землю опускаюсь вдруг.
Не на землю, — на вторую полку
Мимо окон облако неслось.
Без конца, без умолку, без толку
длилось лопотание колес.
Но, обвыкнув в неумолчном гуде,
никуда как будто не спеша,
спали люди, разно спали люди,
громко, успокоенно дыша.
Как и мне, соседям, верно, снились
сказки без начала и конца…
В шуме я не слышала, как бились
их живые, теплые сердца,
но они стучали мерно. Верю
сердцу человеческому я.
…Толстыми подошвами скрипя,
проводник прошел и хлопнул дверью.
И светало. Дым стоял у окон,
обагренный маревом зари,
точно распускающийся кокон
с розовою бабочкой внутри, Есть в движенье сладость и тревога.
Станция, внезапный поворот —
Жизнь моя — железная дорога,
вечное стремление вперед.
Желтые вокзальные буфеты,
фикусы, которым не цвести,
черные, холодные котлеты,
на стене суровые запреты,
тихое, щемящее «прости».
Слишком много дальних расстояний, —
только бы хватило кратких дней!
Слишком много встреч и расставаний
на вокзалах юности моей.Где-то на далекой остановке,
синие путевки пролистав,
составитель, сонный и неловкий,
собирает экстренный состав.
И опять глухие перегоны,
запах дыма горький и родной.
И опять зеленые вагоны
пробегают линией одной.
И опять мелькают осторожно
вдольбереговые огоньки
по теченью железнодорожной
в горизонт впадающей реки.
Дальних рельс мерцанье голубое…
Так лети, судьба моя, лети!
Вот они, твои, перед тобою,
железнодорожные пути.
Чтоб в колесном гомоне и гуде,
чтоб в пути до самого конца
вкруг меня всегда дышали люди,
разные, несхожие с лица.
Чтобы я забыла боль и горесть
разочарований и невзгод,
чтобы мне навек осталась скорость,
вечное стремление вперед!
Шалеем от радостных слёз мы.
А я не шалею — каюсь.
Земля — это тоже космос.
И жизнь на ней — тоже хаос.Тот хаос — он был и будет.
Всегда — на земле и в небе.
Ведь он не вовне — он в людях.
Хоть он им всегда враждебен.Хоть он им всегда мешает,
Любить и дышать мешает…
Они его защищают,
Когда себя защищают.
И сами следят пристрастно,
Чтоб был он во всем на свете……Идти сквозь него опасней,
Чем в космос взлетать в ракете.
Пускай там тарелки, блюдца,
Но здесь — пострашней несчастья:
Из космоса — можно вернуться,
А здесь — куда возвращаться.…Но всё же с ним не смыкаясь
И ясным чувством согреты,
Идут через этот хаос
Художники и поэты.
Печально идут и бодро.
Прямо идут — и блуждают.
Они человеческий образ
Над ним в себе утверждают.
А жизнь их встречает круто,
А хаос их давит — массой.
…И нет на земле институтов
Чтоб им вычерчивать трассы.
Кустарность!.. Обидно даже:
Такие открытья… вехи…
А быть человеком так же
Кустарно — как в пятом веке.Их часто встречают недобро,
Но после всегда благодарны
За свой сохраненный образ,
За тот героизм — кустарный.
Средь шума гремящих буден,
Где нет минуты покоя,
Он всё-таки нужен людям,
Как нужно им быть собою.
Как важно им быть собою,
А не пожимать плечами……Москва встречает героя,
А я его — не встречаю.Хоть вновь для меня невольно
Остановилось время,
Хоть вновь мне горько и больно
Чувствовать не со всеми.
Но так я чувствую всё же,
Скучаю в праздники эти…
Хоть, в общем, не каждый может
Над миром взлететь в ракете.
Нелёгкая это работа,
И нервы нужны тут стальные…
Всё правда… Но я полёты,
Признаться, люблю другие.
Где всё уж не так фабрично:
Расчёты, трассы, задачи…
Где люди летят от личной
Любви — и нельзя иначе.
Где попросту дышат ею,
Где даже не нужен отдых…
Мне эта любовь важнее,
Чем ею внушённый подвиг.Мне жаль вас, майор Гагарин,
Исполнивший долг майора.
Мне жаль… Вы хороший парень,
Но вы испортитесь скоро.
От этого лишнего шума,
От этой сыгранной встречи,
Вы сами начнете думать,
Что вы совершили нечто, -
Такое, что люди просят
У неба давно и страстно.
Такое, что всем приносит
На унцию больше счастья.
А людям не нужно шума.
И всё на земле иначе.
И каждому вредно думать,
Что больше он есть, чем он значит.Всё в радости: — сон ли, явь ли, -
Такие взяты высоты.
Мне ж ясно — опять поставлен
Рекорд высоты полёта.
Рекорд!
…Их эпоха нижет
На нитку, хоть судит строго:
Летали намного ниже,
А будут и выше намного… А впрочем, глядите: дружно
Бурлит человечья плазма.
Как будто всем космос нужен,
Когда у планеты — астма.
Гремите ж вовсю, орудья!
Радость сия — велика есть:
В Космос выносят люди
Их победивший
Хаос.
Я был наивный инок. Целью
мнил одноверность на Руси
и обличал пороки церкви,
но церковь — боже упаси! От всех попов, что так убого
людей морочили простых,
старался выручить я бога,
но — богохульником прослыл.«Не так ты веришь!» — загалдели,
мне отлучением грозя,
как будто тайною владели —
как можно верить, как нельзя.Но я сквозь внешнюю железность
у них внутри узрел червей.
Всегда в чужую душу лезут
за неимением своей.О, лишь от страха монолитны
они, прогнившие давно.
Меняются митрополиты,
но вечно среднее звено.И выбивали изощренно
попы, попята день за днем
наивность веры, как из чрева
ребенка, грязным сапогом.И я учуял запах скверны,
проникший в самый идеал.
Всегда в предписанности веры
безверье тех, кто предписал.И понял я: ложь исходила
не от ошибок испокон,
а от хоругвей, из кадила,
из глубины самих икон.Служите службою исправной,
а я не с вамп — я убег.
Был раньше бог моею правдой,
но только правда — это бог! Я ухожу в тебя, Россия,
жизнь за судьбу благодаря,
счастливый, вольный поп-расстрига
из лживого монастыря.И я теперь на Лене боцман,
и хорошо мне здесь до слез,
и в отношенья мои с богом
здесь никакой не лезет пес.Я верю в звезды, женщин, травы,
в штурвал и кореша плечо.
Я верю в Родину и правду…
На кой — во что-нибудь еще?! Живые люди — мне иконы.
Я с работягами в ладу,
но я коленопреклоненно
им не молюсь. Я их люблю.И с верой истинной, без выгод,
что есть, была и будет Русь,
когда никто меня не видит,
я потихонечку крещусь.
Боль свою вы делите с друзьями,
Вас сейчас утешить норовят,
А его последними словами,
Только вы нахмуритесь, бранят.
Да и человек ли, в самом деле,
Тот, кто вас, придя, околдовал,
Стал вам близким через две недели,
Месяц с вами прожил и удрал?
Вы общались, дорогая, с дрянью.
Что ж нам толковать о нем сейчас?!
Дрянь не стоит долгого вниманья,
Тут важнее говорить о вас.
Вы его любили? Неужели?
Но полшага — разве это путь?!
Сколько вы пудов с ним соли съели?
Как успели в душу заглянуть?!
Что вы знали, ведали о нем?
To, что у него есть губы, руки,
Комплимент, цветы, по моде брюки —
Вот и все, пожалуй, в основном?
Что б там ни шептал он вам при встрече,
Как возможно с гордою душой
Целоваться на четвертый вечер
И в любви признаться на восьмой?!
Пусть весна, пускай улыбка глаз…
Но ведь мало, мало две недели!
Вы б сперва хоть разглядеть успели,
Что за руки обнимают вас!
Говорите, трудно разобраться,
Если страсть. Допустим, что и так.
Но ведь должен чем-то отличаться
Человек от кошек и дворняг!
Но ведь чувства тем и хороши,
Что горят красиво, гордо, смело.
Пусть любовь начнётся. Но не с тела,
А с души, вы слышите, — с души!
Трудно вам. Простите. Понимаю.
Но сейчас вам некого ругать.
Я ведь это не мораль читаю,
Вы умны, и вы должны понять:
Чтоб ценили вас, и это так,
Сами цену впредь себе вы знайте.
Будьте горделивы. Не меняйте
Золота на первый же медяк!
Когда непросто женщине живётся —
одна живёт, одна растит ребят —
и не перебивается, а бьётся, —
«Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада?
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё —
два гордых слова, чем бы не награда
за тихое достоинство её? И почему всё горестней с годами
два этих слова в сутолоке дня,
как две моих единственных медали,
побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Я не о вас, Работа и Забота!
Вы — по плечу, хоть с вами тяжело.
Но есть ещё помужественней что-то,
что не на плечи — на сердце легло. Когда непросто женщине живётся,
когда она одна растит ребят
и не перебивается, а бьётся,
ей — «Будь мужчиной!» — люди говорят. А как надоедает «быть мужчиной»!
Не охнуть, не поплакать, не приврать,
не обращать вниманья на морщины
и платья подешевле выбирать. С прокуренных собраний возвращаться —
всё, до рубашки, вешать на балкон
не для того, чтоб женщиной остаться,
а чтобы ночь не пахла табаком. Нет, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Ну, что ж! Мы научились, укрощая
крылатую заносчивость бровей,
глядеть на них спокойно, всё прощая,
как матери глядят на сыновей. Но всё труднее верится в ночи нам,
когда они, поддавшись на уют,
вдруг вспоминают, что они — мужчины,
и на колени всё-таки встают.
В просторы, где сочные травы росли
И рожь полновесная зрела,
Пришли мастера плодоносной земли,
Чья слава повсюду гремела.И, словно себе не поверивши вдруг,
Что счастье им в руки далося,
Смотрели на север,
Смотрели на юг
И желтые рвали колосья.Они проверяли победу свою
Пред жаркой порой обмолота;
Они вспоминали, как в этом краю
Седое дымилось болото.Кривыми корнями густая лоза
Сосала соленые соки,
И резали руки и лезли в глаза
Зеленые пики осоки.И был этот край неприветлив и глух,
Как темное логово смерти,
И тысячу лет
Суеверных старух
Пугали болотные черти.Но люди, восставшие против чертей,
Но люди, забывшие счет на заплаты,
Поставили на ноги
Жен и детей
И дали им в руки лопаты.И там, где не всякий решался пройти,
Где вязли по ступицу дроги,
Они провели подъездные пути,
Они проложили дороги.Глухое безмолвие каждой версты
Они покорили
Трудом терпеливым.
И врезалось поле в земные пласты
Ликующим
Желтым заливом.Пред ними легли молодые луга,
Широкие зори встречая,
И свежего сена крутые стога —
Душистей цейлонского чая.И в праздник, когда затихает страда
И косы блестящие немы,
За щедрой наградой приходят сюда
Творцы и герои поэмы.И, словно прикованы радостным сном,
В ржаном шелестящем затопе
Стоят и любуются крупным зерном,
Лежащим на жесткой ладони.И ветер уносит обрывки речей,
И молкнут беседы простые.
И кажется так от вечерних лучей,
Что руки у них —
Золотые.
Есть слова иностранные.
Иные
чрезвычайно странные.
Если люди друг друга процеловали до дыр,
вот это
по-русски
называется — мир.
А если
грохнут в уха оба,
и тот
орет, разинув рот,
такое доведение людей до гроба
называется убивством.
А у них —
наоборот.
За примерами не гоняться! —
Оптом перемиривает Лига Наций.
До пола печати и подписи свисали.
Перемирили и Юг, и Север.
То Пуанкаре расписывается в Версале,
то —
припечатывает печатями Севр.
Кончилась конференция.
Завершен труд.
Умолкните, пушечные гулы!
Ничего подобного!
Тут —
только и готовь скулы.
— Севрский мир — вот это штука! —
орут,
наседают на греков турки.
— А ну, турки,
помиримся,
ну-ка! —
орут греки, налазя на турка.
Сыплется с обоих с двух штукатурка.
Ясно —
каждому лестно мириться.
В мирной яри
лезут мириться государств тридцать:
румыны,
сербы,
черногорцы,
болгаре…
Суматоха.
У кого-то кошель стянули,
какие-то каким-то расшибли переносья —
и пошли мириться!
Только жужжат пули,
да в воздухе летают щеки и волосья.
Да и версальцы людей мирят не худо.
Перемирили половину европейского люда.
Поровну меж государствами поделили земли:
кому Вильны,
кому Мѐмели.
Мир подписали минуты в две.
Только
география — штука скользкая;
польские городишки раздарили Литве,
а литовские —
в распоряжение польское.
А чтоб промеж детей не шла ссора —
крейсер французский
для родительского надзора.
Глядит восторженно Лига Наций.
Не ей же в драку вмешиваться.
Милые, мол, бранятся —
только… чешутся.
Словом —
мир сплошной:
некуда деться,
от Мосула
до Рура
благоволение во человецех.
Одно меня настраивает хмуро.
Чтоб выяснить это,
шлю телеграмму
с оплаченным ответом:
«Париж
(точка,
две тиры)
Пуанкаре — Мильерану.
Обоим
(точка).
Сообщите —
если это называется миры,
то что
у вас
называется мордобоем?»
Кружится испанская пластинка.
Изогнувшись в тонкую дугу,
Женщина под черною косынкой
Пляшет на вертящемся кругу.
Одержима яростною верой
В то, что он когда-нибудь придет,
Вечные слова «Yo te quiero» *
Пляшущая женщина поет.
В дымной, промерзающей землянке,
Под накатом бревен и земли,
Человек в тулупе и ушанке
Говорит, чтоб снова завели.
У огня, где жарятся консервы,
Греет свои раны он сейчас,
Под Мадридом продырявлен в первый
И под Сталинградом — в пятый раз.
Он глаза устало закрывает,
Он да песня — больше никого…
Он тоскует? Может быть. Кто знает?
Кто спросить посмеет у него?
Проволоку молча прогрызая,
По снегу ползут его полки.
Южная пластинка, замерзая,
Делает последние круги.
Светит догорающая лампа,
Выстрелы да снега синева…
На одной из улочек Дель-Кампо
Если ты сейчас еще жива,
Если бы неведомою силой
Вдруг тебя в землянку залучить,
Где он, тот голубоглазый, милый,
Тот, кого любила ты, спросить?
Ты, подняв опущенные веки,
Не узнала б прежнего, того,
В грузном поседевшем человеке,
В новом, грозном имени его.
Что ж, пора. Поправив автоматы,
Встанут все. Но, подойдя к дверям,
Вдруг он вспомнит и мигнет солдату:
«Ну-ка, заведи вдогонку нам».
Тонкий луч за ним блеснет из двери,
И метель их сразу обовьет.
Но, как прежде, радуясь и веря,
Женщина вослед им запоет.
Потеряв в снегах его из виду,
Пусть она поет еще и ждет:
Генерал упрям, он до Мадрида
Все равно когда-нибудь дойдет.
* «Я тебя люблю» (исп.)
Нынче век электроники и скоростей.
Нынче людям без знаний и делать нечего.
Я горжусь озареньем ума человечьего,
Эрой смелых шагов и больших идей.
Только, видно, не все идеально в мире,
И ничто безнаказанно не получается:
Если рамки в одном становятся шире,
То в другом непременно, увы, сужаются.
Чем глазастей радар, чем хитрей ультразвук
И чем больше сверхмощного и сверхдальнего,
Тем все меньше чего-то наивно-тайного,
Романтически-сказочного вокруг.
Я не знаю, кто прав тут, а кто не прав,
Только что-то мы, видно, навек спугнули.
Сказка… Ей неуютно в ракетном гуле,
Сказке нужен скворечник и шум дубрав.
Нужен сказке дурман лугового лета,
Стук копыт, да мороз с бородой седой,
Да сверчок, да еще чтоб за печкой где-то
Жил хоть кроха, а все-таки домовой…
Ну, а мы, будто в вихре хмельного шквала,
Все стремимся и жить и любить быстрей.
Даже музыка нервной какой-то стала,
Что-то слишком визгливое слышится в ней!
Пусть река — не ожившая чья-то лента,
И в чащобах не прячутся колдуны.
Только людям нужны красивые сны,
И Добрыни с Аленушками нужны,
И нельзя, чтоб навеки ушла легенда.
Жизнь скучна, обнаженная до корней,
Как сверх меры открытая всем красавица.
Ведь душа лишь тогда горячо влюбляется,
Если тайна какая-то будет в ней.
Я — всем сердцем за технику и прогресс!
Только пусть не померкнут слова и краски,
Пусть хохочет в лесах берендеевский бес,
Ведь экстракт из хвои не заменит лес,
И радар никогда не заменит сказки!
Моё человечество
входит бочком в магазин,
сначала идёт
к вяловатой проросшей картошке,
потом выбирает
большой-пребольшой апельсин,
но так, чтобы кожа
была бы как можно потоньше.
Моё человечество
крутит баранку такси
с возвышенным видом
всезнающего снисхожденья,
и, булькнув свистулькой,
как долго его ни проси,
само у себя
отбирает права на вожденье.
Моё человечество —
это прохожий любой.
Моё человечество —
строит,
слесарит,
рыбачит,
и в тёмном углу
с оттопыренной нижней губой
моё человечество,
кем-то обижено, плачет.
И я человек,
и ты человек,
и он человек,
а мы обижаем друг друга,
как самонаказываемся,
стараемся взять
друг над другом
отчаянно верх,
но если берём,
то внизу незаметно оказываемся.
Моё человечество,
что мы так часто грубим?
Нам нет извиненья,
когда мы грубим, лишь отругиваясь, —
ведь грубость потом,
как болезнь, переходит к другим,
и снова от них
возвращается к нам
наша грубость.
Грубит продавщица,
и официантка грубит.
Кассирша на жалобной книге
седалищем расположилась,
но эта их грубость —
лишь голос их тайных обид
на грубость чужую,
которая в них отложилась.
Моё человечество,
будем друг к другу нежней.
Давайте-ка вдруг
удивимся по-детски в толчище,
как сыплется солнце
с поющих о жизни ножей,
когда на педаль
нажимает, как Рихтер, точильщик.
Моё человечество,
нет невиновных ни в чём.
Мы все виноваты,
когда мы резки,
торопливы,
и если в толпе
мы толкаем кого-то плечом,
то всё человечество
можем столкнуть, как с обрыва.
Моё человечество —
это любое окно.
Моё человечество —
это собака любая,
и пусть я живу,
сколько будет мне жизнью дано,
но пусть я живу,
за него каждый день погибая.
Моё человечество
спит у меня на руке.
Его голова
у меня на груди улегается,
и я, прижимаясь
к его беззащитной щеке,
щекой понимаю —
оно в темноте улыбается.
Мещанин и обыватель
Про него бубнит весь век:
— Фантазер, пустой мечтатель,
Несерьезный человек!
Что ж, мечтам отнюдь не ново
Натыкаться на вражду:
С давних пор косятся совы
На сверкнувшую звезду.
И еще до книжной грамоты
У пещеры, среди скал,
Пращур наш, свежуя мамонта,
На товарища ворчал:
— До чего ведь люди странные,
Есть жилье и сыт, так нет —
Про пещеры деревянные
Стал выдумывать сосед.
Чтоб в мороз не знать кручины —
Посреди костер с трубой
Да «нетающие льдины»
Вставить в стены. Ну, герой!
— Не свихни мозгов, приятель!
Так бурчал сосед один —
Первый древний обыватель
И пещерный мещанин.
Шли века, старели горы,
Высыхали сотни рек,
Но, как встарь, глядит с укором
Мещанин на фантазера:
— Несерьезный человек!
«Несерьезный»? А читает
Про луну и про сирень.
«Несерьезный»? А включает
Телевизор каждый день.
Эх вы, совы-порицатели!
Души, спящие во мгле!
Да когда бы не мечтатели,
Что бы было на земле?!
Вы бы вечно прозябали
Без морей и островов,
В самолетах не летали,
Не читали бы стихов.
Не слыхали б, как роняет
Май росинку в тишине,
Не видали б, как сверкает
Спутник в темной вышине.
Что б вы там ни говорили,
Но, наверное, без них
Вы бы до сих пор ходили
В шкурах пращуров своих!
А мечта, она крылата,
А мечта, она живет!
И пускай ее когда-то
Кто-то хмурый не поймет!
Пусть тот лондонский писатель,
Встретив стужу да свечу, Произнес
потом: «Мечтатель!» —
Не поверив Ильичу.
Пусть бормочут, пусть мрачнеют,
Выдыхаясь от хулы.
Все равно мечта умнее,
Все равно мечта сильнее,
Как огонь сильнее мглы!
Но брюзги не умолкают:
— Ведь не все горят огнем!
Есть такие, что мечтают
И о личном, о своем!
О, назойливые судьи!
Что за грех в такой мечте?!
Ведь о чем мечтают люди?
Не о горе, не о худе,
А стремятся к красоте!
Приглядитесь же внимательно:
Сколько светлого подчас
В тех улыбках обаятельных
И мечтательности глаз!
Сад с рекой перекликаются,
Звезды кружатся во мгле,
Песни в ветре зарождаются,
Сказки бродят по земле…
Мой привет вам, открыватели
Всех сокровищниц планеты!
Будьте счастливы, мечтатели,
Беспокойные искатели,
Фантазеры и поэты!
Миф этот в детстве каждый прочёл —
Чёрт побери!
Парень один к счастью прошёл
Сквозь лабиринт.
Кто-то хотел парня убить —
Видно, со зла,
Но царская дочь путеводную нить
Парню дала.
С древним сюжетом
Знаком не один ты.
В городе этом —
Сплошь лабиринты:
Трудно дышать,
Не отыскать
Воздух и свет…
И у меня
дело неладно —
Я потерял
нить Ариадны…
Словно в час пик,
Всюду тупик —
Выхода нет!
Древний герой ниточку ту
Крепко держал.
И слепоту, и немоту —
Всё испытал,
И духоту, и черноту
Жадно глотал.
И долго руками одну пустоту
Парень хватал.
Сколько их бьётся,
Людей одиноких,
Словно в колодцах
Улиц глубоких!
Я тороплюсь,
В горло вцеплюсь —
Вырву ответ!
Слышится смех:
зря вы спешите,
Поздно! У всех
порваны нити!
Хаос, возня…
И у меня
Выхода нет!
Злобный король в этой стране
Повелевал,
Бык Минотавр ждал в тишине —
И убивал.
Лишь одному это дано —
Смерть миновать:
Только одно, только одно —
Нить не порвать!
Кончилось лето,
Зима на подходе,
Люди одеты
Не по погоде—
Видно, подолгу
Ищут без толку
Слабый просвет.
Холодно — пусть!
Всё заберите.
Я задохнусь:
здесь, в лабиринте,
Наверняка
Из тупика
Выхода нет!
Древним затея не удалась!
Ну и дела!
Нитка любви не порвалась,
Не подвела.
Свет впереди! Именно там
На холодок
Вышел герой, а Минотавр
С голода сдох!
Здесь, в лабиринте,
Мечутся люди:
Рядом — смотрите! —
Жертвы и судьи,
Здесь, в темноте,
Эти и те
Чувствуют ночь.
Крики и вопли —
всё без вниманья!..
Я не желаю
в эту компанью!
Кто меня ждёт —
Знаю, придёт,
Выведет прочь!
Только пришла бы,
Только нашла бы —
И поняла бы:
Нитка ослабла!
Да, так и есть:
Ты уже здесь —
Будет и свет!
Руки сцепились
до миллиметра.
Всё! Мы уходим
к свету и ветру,
Прямо сквозь тьму,
Где одному
Выхода нет!
Могила,
ты ограблена оградой.
Ограда, отделила ты его
от грома грузовых,
от груш,
от града
агатовых смородин.
От всего,
что в нем переливалось, мчалось, билось,
как искры из-под бешеных копыт.
Все это было буйный быт —
не бытность.
И битвы —
это тоже было быт.
Был хряск рессор
и взрывы конских храпов,
покой прудов
и сталкиванье льдов,
азарт базаров
и сохранность храмов,
прибой садов
и груды городов.
Подарок — делать созданный подарки,
камнями и корнями покорен,
он, словно странник, проходил по давке
из-за кормов и крошечных корон.
Он шел,
другим оставив суетиться.
Крепка была походка и легка
серебряноголового артиста
со смуглыми щеками моряка.
Пушкинианец, вольно и велико
он и у тяжких горестей в кольце
был как большая детская улыбка
у мученика века на лице.
И знаю я — та тихая могила
не пристань для печальных чьих-то лиц.
Она навек неистово магнитна
для мальчиков, цветов, семян и птиц.
Могила,
ты ограблена оградой,
но видел я в осенней тишине:
там две сосны растут, как сестры, рядом —
одна в ограде и другая вне.
И непреоборимыми рывками,
ограду обвиняя в воровстве,
та, что в ограде, тянется руками
к не огражденной от людей сестре.
Не помешать ей никакою рубкой!
Обрубят ветви —
отрастут опять.
И кажется мне —
это его руки
людей и сосны тянутся обнять.
Всех тех, кто жил, как он, другим наградой,
от горестей земных, земных отрад
не отгородишь никакой оградой.
На свете нет еще таких оград.
Конь степной
бежит устало,
пена каплет с конских губ.
Гость ночной
тебя не стало,
вдруг исчез ты на бегу.
Вечер был.
Не помню твердо,
было все черно и гордо.
Я забыл
существованье
слов, зверей, воды и звезд.
Вечер был на расстояньи
от меня на много верст.
Я услышал конский топот
и не понял этот шепот,
я решил, что это опыт
превращения предмета
из железа в слово, в ропот,
в сон, в несчастье, в каплю света.
Дверь открылась,
входит гость.
Боль мою пронзила
кость.
Человек из человека
наклоняется ко мне,
на меня глядит как эхо,
он с медалью на спине.
Он обратною рукою
показал мне — над рекою
рыба бегала во мгле,
отражаясь как в стекле.
Я услышал, дверь и шкап
сказали ясно:
конский храп.
Я сидел и я пошел
как растение на стол,
как понятье неживое,
как пушинка или жук,
на собранье мировое
насекомых и наук,
гор и леса,
скал и беса,
птиц и ночи,
слов и дня.
Гость я рад,
я счастлив очень,
я увидел край коня.
Конь был гладок,
без загадок,
прост и ясен как ручей.
Конь бил гривой
торопливой,
говорил —
я съел бы щей.
Я собранья председатель,
я на сборище пришел.
— Научи меня Создатель.
Бог ответил: хорошо.
Повернулся боком конь,
и я взглянул
в его ладонь.
Он был нестрашный.
Я решил,
я согрешил,
значит, Бог меня лишил воли, тела и ума.
Ко мне вернулся день вчерашний.
В кипятке
была зима,
в ручейке
была тюрьма,
был в цветке
болезней сбор,
был в жуке
ненужный спор.
Ни в чем я не увидел смысла.
Бог Ты может быть отсутствуешь?
Несчастье.
Нет я все увидел сразу,
поднял дня немую вазу,
я сказал смешную фразу
чудо любит пятки греть.
Свет возник,
слова возникли,
мир поник,
орлы притихли.
Человек стал бес
и покуда
будто чудо
через час исчез.
Я забыл существованье,
я созерцал
вновь
расстоянье.
Сердитой махоркой да тусклым костром
Не скрасить сегодняшний отдых…
У пристани стынет усталый паром,
Качаясь на медленных водах.
Сухая трава и густые пески
Хрустят по отлогому скату.
И месяц, рискуя разбиться в куски,
На берег скользит по канату.В старинных сказаньях и песнях воспет,
Паромщик идет
К шалашу одиноко.
Служил он парому до старости лет,
До белых волос,
До последнего срока.Спокойные руки, испытанный глаз
Повинность несли аккуратно.
И, может быть, многие тысячи раз
Ходил он туда и обратно.А ночью, когда над рекою туман
Клубился,
Похожий на серую вату,
Считал перевозчик и прятал в карман
Тяжелую
Медную плату.И спал в шалаше под мерцанием звезд,
И мирно шуршала
Солома сухая…
Но люди решили, что надобно — мост,
Что нынче эпоха другая.И вот расступилася вдруг тишина,
Рабочих на стройку созвали.
И встали послушно с глубокого дна
Дубовые черные сваи.В любые разливы не дрогнут они, —
Их ставили люди на совесть…
Паром доживает последние дни,
К последнему рейсу готовясь.О нем, о ненужном, забудет народ,
Забудет, и срок этот — близко.
И по мосту месяц на берег скользнет
Без всякого страха и риска.Достав из кармана истертый кисет,
Паромщик садится
На узкую лавку.
И горько ему, что за выслугой лет
Он вместе с паромом
Получит отставку; Что всю свою жизнь разменял на гроши,
Что по ветру годы развеял;
Что строить умел он одни шалаши,
О большем и думать не смея.Ни радости он не видал на веку,
Ни счастье ему не встречалось…
Эх, если бы сызнова жить старику, —
Не так бы оно получалось!
Я не знаю, где граница
Между Севером и Югом,
Я не знаю, где граница
Меж товарищем и другом.Мы с тобою шлялись долго,
Бились дружно, жили наспех.
Отвоевывали Волгу,
Лавой двигались на Каспии.И, бывало, кашу сваришь.
(Я — знаток горячей пищи),
Пригласишь тебя:
— Товарищ,
Помоги поесть, дружище! Протекло над нашим домом
Много лет и много дней,
Выросло над нашим домом
Много новых этажей.Это много, это слишком:
Ты опять передо мной —
И дружище, и братишка,
И товарищ дорогой!.. Я не знаю, где граница
Между пламенем и дымом,
Я не знаю, где граница
Меж подругой и любимой. .Мы с тобою лишь недавно
Повстречались — и теперь
Закрываем наши ставни,
Запираем нашу дверь.Сквозь полуночную дрему
Надвигается покой,
Мы вдвоем остались дома,
Мой товарищ дорогой! Я тебе не для причуды
Стих и молодость мою
Вынимаю из-под спуда,
Не жалея, отдаю.Люди злым меня прозвали,
Видишь — я совсем другой,
Дорогая моя Валя,
Мой товарищ дорогой! Есть в районе Шепетовки
Пограничный старый бор —
Только люди
И винтовки,
Только руки
И затвор.
Утро тихо серебрится…
Где, родная, голос твой? На единственной границе
Я бессменный часовой.Скоро ль встретимся — не знаю.
В эти злые времена
Ведь любовь, моя родная, -
Только отпуск для меня.Посмотри:
Сквозь муть ночную
Дым от выстрелов клубится…
Десять дней тебя целую,
Десять лет служу границе… Собираются отряды…
Эй, друзья!
Смелее, братцы!.. Будь же смелой —
Стань же рядом,
Чтобы нам не расставаться!
Когда в непогоду в изнеможенье
Журавль что-то крикнет в звёздной дали,
Его товарищи журавли
Все понимают в одно мгновенье.
И, перестроившись на лету,
Чтоб не отстал, не покинул стаю,
Не дрогнул, не начал терять высоту,
Крылья, как плечи, под ним смыкают.
А южные бабочки с чёрным пятном,
Что чуют за семь километров друг друга:
Усы — как радары для радиоволн.
— Пора! Скоро дождик! — сигналит он.
И мчится к дому его подруга.
Когда в Антарктике гибнет кит
И вынырнуть из глубины не может,
Он SOS ультразвуком подать спешит
Всем, кто услышит, поймёт, поможет.
И все собратья киты вокруг,
Как по команде, на дно ныряют,
Носами товарища подымают
И мчат на поверхность, чтоб выжил друг.
А мы с тобою, подумать только,
Запасом в тысячи слов обладаем,
Но часто друг друга даже на толику
Не понимаем, не понимаем!
Всё было б, наверно, легко и ясно,
Но можно ли, истины не губя,
Порой говорить почти ежечасно
И слышать при этом только себя?
А мы не враги. И как будто при этом
Не первые встречные, не прохожие,
Мы вроде бы существа с интеллектом,
Не бабочки и не киты толстокожие.
Какой-то почти парадокс планеты!
Выходит порой — чем лучше, тем хуже,
Вот скажешь, поделишься, вывернешь душу —
Как в стену! Ни отзвука, ни ответа…
И пусть только я бы. Один, наконец,
Потеря не слишком-то уж большая.
Но сколько на свете людей и сердец
Друг друга не слышат, не понимают?!
И я одного лишь в толк не возьму:
Иль впрямь нам учиться у рыб или мухи?
Ну почему, почему, почему
Люди так часто друг к другу глухи?!
Появились
молодые
превоспитанные люди —
Мопров
знаки золотые
им
увенчивают груди.
Парт-комар
из МКК
не подточит
парню
носа:
к сроку
вписана
строка
проф-
и парт-
и прочих взносов.
Честен он,
как честен вол.
В место
в собственное
вросся
и не видит
ничего
дальше
собственного носа.
Коммунизм
по книге сдав,
перевызубривши «измы»,
он
покончил навсегда
с мыслями
о коммунизме.
Что заглядывать далече?!
Циркуляр
сиди
и жди.
— Нам, мол,
с вами
думать неча,
если
думают вожди. —
Мелких дельцев
пару шор
он
надел
на глаза оба,
чтоб служилось
хорошо,
безмятежно,
узколобо.
День — этап
растрат и лести,
день,
когда
простор подлизам, —
это
для него
и есть
самый
рассоциализм.
До коммуны
перегон
не покрыть
на этой кляче,
как нарочно
создан
он
для чиновничьих делячеств.
Блещут
знаки золотые,
гордо
выпячены
груди,
ходят
тихо
молодые
приспособленные люди.
О коряги
якорятся
там,
где тихая вода…
А на стенке
декорацией
Карлы-марлы борода.
Мы томимся неизвестностью,
что нам делать
с ихней честностью?
Комсомолец,
живя
в твои лета́,
октябрьским
озоном
дыша,
помни,
что каждый день —
этап,
к цели
намеченной
шаг.
Не наши —
которые
времени в зад
уперли
лбов
медь;
быть коммунистом —
значит дерзать,
думать,
хотеть,
сметь.
У нас
еще
не Эдем и рай —
мещанская
тина с цвелью.
Работая,
мелочи соразмеряй
с огромной
поставленной целью.
Перевод Якова Козловского
Я солнце пил, как люди воду,
Ступая по нагорьям лет
Навстречу красному восходу,
Закату красному вослед.
В краю вершин крутых и гордых,
Где у сердец особый пыл,
Я звезды пил из речек горных,
Из родников студеных пил.
Из голубой небесной чаши
В зеленых чащах и лугах
Я жадно воздух пил сладчайший,
Настоянный на облаках.
Я пил снежинки, где тропинки
Переплелись над крутизной.
И помню:
таяли снежинки,
В пути пригубленные мной.
Я весны пил,
когда о севе
В горах пекутся там и тут.
Где крепок градусами Север,
Я пил мороз, как водку пьют.
Когда я грозы пил, бывало,
Чья слава землям дорога,
Как будто верхний край бокала,
Сверкала радуга-дуга.
И вновь шиповник цвел колючий,
Сочился хмель из темных скал.
Я, поднимавшийся на кручи,
Хмельные запахи вдыхал.
Земной красой я упивался,
Благословлял ее удел.
Не раз влюблялся, убивался
И песни пил, как песни пел.
Людской души сложна природа, —
Я пил с друзьями заодно
В час радости — бузу из меда,
В час горя — горькое вино.
И если сердцем пил,
то не пил
Забавы ради и утех.
Я Хиросимы видел пепел,
Я фестивалей слышал смех.
И, резко дунув, как на пиво,
Чтобы пустую пену сдуть,
Пил жизни суть:
она не лжива,
Она правдива — жизни суть.
Люблю, и радуюсь, и стражду,
И день свой каждый пью до дна,
И снова ощущаю жажду,
И в том повинна жизнь одна.
Пускай покину мир однажды
Я, жажды в нем не утоля,
Но людям жаждать этой жажды,
Покуда вертится Земля.
Ах, как мы мало время бережем!
Нет, это я не к старшим обращаюсь.
Они уж научились. Впрочем, каюсь, —
Кой-кто поздненько вспомнили о нем.
И лишь порой у юности в груди
Кипит ключом беспечное веселье,
Ведь времени так много впереди
На жизнь, на труд и даже на безделье.
Какой коварный розовый туман,
Мираж неограниченности времени.
Мираж растает, выплывет обман,
И как же больно клюнет он по темени!
Пускай вам двадцать, или даже тридцать,
И впереди вся жизнь, как белый свет,
Но сколько и для вас прекрасных лет
Мелькнуло за спиной и больше нет,
И больше никогда не возвратится.
Еще вчера, буквально же вчера,
Вы мяч гоняли где-нибудь на даче,
А вот сейчас судьбу решать пора
И надо пробиваться в мастера,
В всяком деле только в мастера,
Такое время, что нельзя иначе.
А кто-то рядом наплевал на дело,
Ловя одни лишь радости бессонные,
Тряся с отцов на вещи закордонные.
Но человек без дела — только тело,
К тому же не всегда одушевленное.
Болтать способен каждый человек,
И жить бездумно каждый может тоже.
А время мчит, свой ускоряя бег,
И спрашивает: — Кто ты в жизни, кто же?
Уж коль расти, то с юности расти,
Ведь не годами, а делами зреешь,
И все, что не успел до тридцати,
Потом, всего скорее не успеешь.
И пусть к вам в сорок или пятьдесят
Еще придет прекрасное порою,
Но все-таки все главное, большое,
Лишь в дерзновенной юности творят.
Пусть будут весны, будут соловьи,
Любите милых горячо и свято,
Но все же в труд идите как в бои.
Творите биографии свои,
Не упускайте времени, ребята!
Если
с неба
радуга
свешивается
или
синее
без единой заплатки —
неужели
у вас
не чешутся
обе
лопатки?!
Неужели не хочется,
чтоб из-под блуз,
где прежде
горб был,
сбросив
груз
рубашек-обуз,
раскры́лилась
пара крыл?!
Или
ночь когда
в звездищах разно́чится
и Медведицы
всякие
лезут —
неужели не завидно?!
Неужели не хочется?!
Хочется!
до зарезу!
Тесно,
а в небе
простор —
дыра!
Взлететь бы
к богам в селения!
Предъявить бы
Саваофу
от ЦЖО
ордера̀
на выселение!
Калуга!
Чего окопалась лугом?
Спишь
в земной яме?
Тамбов!
Калуга!
Ввысь!
Воробьями!
Хорошо,
если жениться собрался:
махнуть крылом —
и
губерний за двести!
Выдернул
перо
у страуса —
и обратно
с подарком
к невесте!
Саратов!
Чего уставил глаз?!
Зачарован?
Птичьей точкой?
Ввысь —
ласточкой!
Хорошо
вот такое
обделать чисто:
Вечер.
Ринуться вечеру в дверь.
Рим.
Высечь
в Риме фашиста —
и
через час
обратно
к самовару
в Тверь.
Или просто:
глядишь,
рассвет вскрыло —
и начинаешь
вперегонку
гнаться и гнаться.
Но…
люди — бескрылая
нация.
Людей
создали
по дрянному плану:
спина —
и никакого толка.
Купить
по аэроплану —
одно остается
только.
И вырастут
хвост,
перья,
крылья.
Грудь
заостри
для любого лёта.
Срывайся с земли!
Лети, эскадрилья!
Россия,
взлетай развоздушенным флотом.
Скорей!
Чего,
натянувшись жердью,
с земли
любоваться
небесною твердью?
Буравь ее,
авио.