Ах, этот день двенадцатый апреля,
Как он пронёсся по людским сердцам.
Казалось, мир невольно стал добрее,
Своей победой потрясённый сам.
Какой гремел он музыкой вселенской,
Тот праздник, в пёстром пламени знамён,
Когда безвестный сын земли смоленской
Землёй-планетой был усыновлён.
Жилец Земли, геройский этот малый
В космической посудине своей
По круговой, вовеки небывалой,
В пучинах неба вымахнул над ней…
В тот день она как будто меньше стала,
Но стала людям, может быть, родней.
Ах, этот день, невольно или вольно
Рождавший мысль, что за чертой такой –
На маленькой Земле — зачем же войны,
Зачем же всё, что терпит род людской?
Ты знал ли сам, из той глухой Вселенной
Земных своих достигнув берегов,
Какую весть, какой залог бесценный
Доставил нам из будущих веков?
Почуял ли в том праздничном угаре,
Что, сын земли, ты у неё в гостях,
Что ты тот самый, но другой Гагарин,
Чьё имя у потомков на устах?
Нет, не родня российской громкой знати,
При княжеской фамилии своей,
Родился он в простой крестьянской хате
И, может, не слыхал про тех князей.
Фамилия — ни в честь она, ни в почесть,
И при любой — обычная судьба:
Подрос в семье, отбегал хлеботочец,
А там и время на свои хлеба.
А там и самому ходить в кормильцах,
И не гадали ни отец, и мать,
Что те князья у них в однофамильцах
За честь почтут хотя бы состоять;
Что сын родной, безгласных зон разведчик,
Там, на переднем космоса краю,
Всемирной славой, первенством навечным
Сам озаглавит молодость свою.
И неизменен жребий величавый,
На нём горит печать грядущих дней,
Что может смерть с такой поделать славой? –
Такая даже неподсудна ей.
Она не блекнет за последней гранью,
Та слава, что на жизненном пути
Не меньшее, чем подвиг, испытанье, –
Дай бог ещё его перенести.
Всё так, всё так. Но где во мгле забвенной
Вдруг канул ты, нам не подав вестей,
Не тот, венчанный славою нетленной,
А просто человек среди людей;
Тот свойский парень, озорной и милый,
Лихой и дельный, с сердцем нескупым,
Кого ещё до всякой славы было
За что любить, — недаром был любим.
Ни полуслова, ни рукопожатья,
Ни глаз его с бедовым огоньком
Под сдвинутым чуть набок козырьком…
Ах этот день с апрельской благодатью!
Цветёт ветла в кустах над речкой Гжатью,
Где он мальчонкой лазал босиком.
Люди
умирают
раз в жизнь.
А здоровые —
и того менее.
Что ж попу —
помирай-ложись?
Для доходов
попы
придумали говения.
Едва
до года дорос —
человек
поступает
к попу на допрос.
Поймите вы,
бедная паства, —
от говений
польза
лишь для богатея мошнастого.
Кулак
с утра до́ ночи
обирает
бедняка
до последней онучи.
Думает мироед:
«Совести нет —
выгод
много.
Семь краж — один ответ
перед богом.
Поп
освободит
от тяжести греховной,
и буду
снова
безгрешней овна.
А чтоб церковь не обиделась —
и попу
и ей
уделю
процент
от моих прибыле́й».
Под пасху
кулак
кончает грабежи,
вымоет лапы
и к попу бежит.
Накроет
поп
концом епитрахили:
«Грехи, мол,
отцу духовному вылей!»
Сделает разбойник
умильный вид:
«Грабил, мол,
и крал больно я».
А поп покрестит
и заголосит:
«Отпускаются рабу божьему прегрешения
вольные и невольные».
Поп
целковый
получит после голосений
да еще
корзину со снедью
в сени.
Доволен поп —
поделился с вором;
на баб заглядываясь,
идет притвором.
А вор причастился,
окрестил башку,
очистился,
улыбаясь и на солнце
и на пташку,
идет торжественно,
шажок к шажку,
и
снова
дерет с бедняка рубашку.
А бедный
с грехами
не пойдет к попу:
попы
у богатеев на откупу.
Бедный
одним помыслом грешен:
как бы
в пузе богатейском
пробить бреши.
Бывало,
с этим
к попу сунься —
он тебе пропишет
всепрощающего Иисуса.
Отпустит
бедному грех,
да к богатому —
с ног со всех.
А вольнолюбивой пташке —
сидеть в каталажке.
Теперь
бедный
в положении таком:
не на исповедь беги,
а в исполком.
В исполкоме
грабительскому нраву
найдут управу.
Найдется управа
на Титычей лихих.
Радуется пу́сть Тит —
отпустит
Титычу грехи,
а Титыча…
за решетку впустят.
Проект был сложным. Он не удавался.
И архитектор с напряженным лбом
Считал, курил, вздыхал и чертыхался,
Склонясь над непокорным чертежом.
Но в дверь вдруг постучали. И соседка,
Студентка, что за стенкою жила,
Алея ярче, чем ее жакетка,
Сказала быстро: «Здрасьте». И вошла.
Вздохнула, села в кресло, помолчала,
Потом сказала, щурясь от огня:
— Вы старше, вы поопытней меня…
Я за советом… Я к вам прямо с бала…
У нас был вечер песни и весны,
И два студента в этой пестрой вьюге,
Не ведая, конечно, друг о друге,
Сказали мне о том, что влюблены.
Но для чужой души рентгена нет,
Я очень вашим мненьем дорожу.
Кому мне верить? Дайте мне совет.
Сейчас я вам о каждом расскажу.
Но, видно, он не принял разговора:
Отбросил циркуль, опрокинул тушь
И, глядя ей в наивные озера,
Сказал сердито: — Ерунда и чушь!
Мы не на рынке и не в магазине!
Совет вам нужен? Вот вам мой совет:
Обоим завтра отвечайте «нет!»,
Затем, что чувства нет здесь и в помине!
А вот когда полюбите всерьёз,
Поймете сами, если час пробьёт.
Душа ответит на любой вопрос.
А он все сам заметит и поймёт!
Окончив речь уверенно и веско,
Он был немало удивлен, когда
Она, вскочив вдруг, выпалила резко:
— Все сам заметит? Чушь и ерунда!
Слегка оторопев от этих слов,
Он повернулся было для отпора,
Но встретил не наивные озера,
А пару злых, отточенных клинков.
— Он сам поймет? Вы так сейчас сказали?
А если у него судачья кровь?
А если там, где у людей любовь,
Здесь лишь проекты, балки и детали?
Он все поймет? А если он плевал,
Что в чьем-то сердце то огонь, то дрожь?
А если он не человек — чертеж?!
Сухой пунктир! Бездушный интеграл?!
На миг он замер, к полу пригвожден,
Затем, потупясь, вспыхнул почему-то.
Она же, всхлипнув, повернулась круто
И, хлопнув дверью, выбежала вон.
Весенний ветер в форточку ворвался
Гудел, кружил, бумагами шуршал…
А у стола «бездушный интеграл»,
Закрыв глаза, счастливо улыбался…
Сколько написано в мире статей
И сколько прочитано лекций умных
О том, как воспитывать нам детей,
Пытливых и добрых, смешных и шумных.
Советы несутся со всех сторон;
Пишут ученые, и писатели,
И методисты, и воспитатели,
Иные из кожи аж лезут вон.
Пишут о строгости и о такте,
Что благо, а что для учебы враг.
Твердят, что воспитывать надо так-то,
А вот по-иному нельзя никак!
Тысячи мнений простых и сложных,
Как разные курсы для корабля,
О том, что любить надо осторожно
И мудрости вдалбливать детям должно
С первых шагов, ну почти с нуля.
Все верно, беда, коли мало знаний.
И все-таки в этом ли только зло?
А что как успехов при воспитанье,
Простите крамолу мою заране,
Добиться не так уж и тяжело?!
Нет, беды не сами собой являются,
Хотите вы этого, не хотите ли,
И дети с пороками не рождаются,
А плюсов и минусов набираются
Все чаще от мудрых своих родителей.
Все ждут, чтоб горели глаза ребят
Незамутненно, светло и ясно.
И детям с утра до темна твердят,
Что надо быть честным, что ложь ужасна.
Но много ли веры внушеньям этим?
Ведь если родители сами лгут,
На службе и дома, и там и тут,
Лгут просто, как будто бы воду пьют,
Откуда же взяться правдивым детям?!
А совесть? Всегда ли она слышна?
Ведь если мы, словно играя в прятки,
Ловчим иль порою хватаем взятки,
Да всем нашим фразам лишь грош цена!
И кто будет верить словам о том,
Что вреден табак и спиртное тоже,
Коль взрослые тонут в дыму сплошном
И кто-то нарежется так вином,
Что только у стенки стоять и может!
А что до красот языка родного,
То все хрестоматии — ерунда,
Коль чадо от папочки дорогого
Порой понаслышится вдруг такого.
Что гаснут аж лампочки от стыда!
Как быть? Да внушать можно то и се,
А средство, по-моему, всем по росту,
Тут все очень сложно и очень просто:
Будьте хорошими. Вот и все!
Как здесь прекрасно, на морском
просторе,
на новом, осиянном берегу
Но я видала все, что скрыло море,
я в недрах сердца это сберегу
В тех молчаливых глубочайших
недрах,
где уголь превращается в алмаз,
которыми владеет только щедрый…
А щедрых много на земле у нас.
Этот лес посажен был при нас, —
младшим в нем не больше двадцати.
Но зимой пришел сюда приказ:
— Море будет здесь. Леса — снести.
Морю надо приготовить ложе,
ровное, расчищенное дно.
Те стволы, что крепче и моложе,
высадить на берег, над волной.
Те, которые не вынуть с ко’мом, —
вырубить и выкорчевать пни.
Строится над морем дом за домом,
много тесу требуют они.
Чтобы делу не было угрозы
(море начинало подходить), —
вам, директору лесопромхоза,
рубкой самому руководить.
Ложе расчищать и днем и ночью.
Сучья и кустарник — жечь на дне.
Море наступает, море хочет
к горизонту подойти к весне, —
У директора лесопромхоза
слез не навернулось: он солдат.
Есть приказ — так уж какие слезы.
Цель ясна: вперед, а не назад.
Он сказал, топор приподнимая,
тихо, но слыхали и вдали:
— Я его сажал, я лучше знаю,
где ему расти… А ну, пошли!
Он рубил, лицо его краснело,
таял на щеках
колючий снег,
легким пламенем душа горела, —
очень много думал человек.
Думал он:
«А лес мой был веселым…
Дружно, буйно зеленел весной.
Трудно будет первым новоселам,
высаженным прямо над волной…
Был я сам на двадцать лет моложе,
вместе с этим лесом жил и рос…
Нет! Я счастлив, что морское ложе
тоже мне готовить привелось».
Он взглянул —
костры пылали в ложе,
люди возле грелись на ходу.
Что-то было в тех кострах похоже
на костры в семнадцатом году
в Питере, где он красногвардейцем
грелся, утирая снег с лица,
и штыки отсвечивали, рдеясь,
перед штурмом Зимнего дворца.
Нынче в ночь,
по-новому тверда,
мир преображала
власть труда.
Вдруг словно канули во мрак
Портреты и врачи,
Жар от меня струился, как
От доменной печи.Я злую ловкость ощутил,
Пошёл — как на таран,
И фельдшер еле защитил
Рентгеновский экран.И — горлом кровь, и не уймёшь —
Залью хоть всю Россию,
И — крик: «На стол его, под нож!
Наркоз! Анестезию!»Я был здоров — здоров как бык,
Как целых два быка, —
Любому встречному в час пик
Я мог намять бока.Идёшь, бывало, и поёшь,
Общаешься с людьми,
Вдруг крик — на стол тебя, под нож!
Допелся, чёрт возьми!..«Не надо нервничать, мой друг, —
Врач стал чуть-чуть любезней, —
Почти у всех людей вокруг
История болезни».Мне шею обложили льдом,
Спешат — рубаху рвут,
Я ухмыляюсь красным ртом,
Как на манеже шут.Я сам себе кричу: «Трави! —
И напрягаю грудь. —
В твоей запёкшейся крови
Увязнет кто-нибудь!»Я б мог, когда б не глаз да глаз,
Всю землю окровавить.
Жаль, что успели медный таз
Не вовремя подставить! Уже я свой не слышу крик,
Не узнаю сестру,
Вот сладкий газ в меня проник,
Как водка поутру.Цветастый саван скрыл и зал,
И лица докторов,
Но я им всё же доказал,
Что умственно здоров! Слабею, дёргаюсь и вновь
Травлю. Но иглы вводят
И льют искусственную кровь —
Та горлом не выходит.«Хирург, пока не взял наркоз,
Ты голову нагни:
Я важных слов не произнёс,
Послушай — вот они.Взрезайте, с богом, помолясь,
Тем более бойчей,
Что эти строки не про вас,
А про других врачей!..»Я лёг на сгибе бытия,
На полдороге к бездне,
И вся история моя —
История болезни.Очнулся я — на теле швы,
Медбрат меня кормил,
И все врачи со мной на вы,
И я с врачами мил.Нельзя вставать, нельзя ходить —
Молись, что пронесло,
Я здесь баклуш могу набить
Несчётное число.Мне здесь пролёживать бока
Без всяческих общений —
Моя кишка пока тонка
Для острых ощущений.Сам первый человек хандрил —
Он только это скрыл,
Да и Создатель болен был,
Когда наш мир творил.У человечества всего —
То колики, то рези,
И вся история его —
История болезни.Всё человечество давно
Хронически больно —
Со дня творения оно
Болеть обречено.«Вы огорчаться не должны, —
Врач стал ещё любезней, —
Ведь вся история страны —
История болезни.Живёт больное всё быстрей,
Всё злей и бесполезней —
И наслаждается своей
Историей болезни».
За ухой, до слез перченной,
сочиненной в котелке,
спирт, разбавленный Печорой,
пили мы на катерке.Катерок плясал по волнам
без гармошки трепака
и о льды на самом полном
обдирал себе бока.И плясали мысли наши,
как стаканы на столе,
то о Даше, то о Маше,
то о каше на земле.Я был вроде и не пьяный,
ничего не упускал.
Как олень под снегом ягель,
под словами суть искал.Но в разброде гомонившем
не добрался я до дна,
ибо суть и говорившем
не совсем была ясна.Люди все куда-то плыли
по работе, по судьбе.
Люди пили. Люди были
неясны самим себе.Оглядел я, вздрогнув, кубрик:
понимает ли рыбак,
тот, что мрачно пьет и курит,
отчего он мрачен так? Понимает ли завскладом,
продовольственный колосс,
что он спрашивает взглядом
из-под слипшихся волос? Понимает ли, сжимая
локоть мой, товаровед, —
что он выяснить желает?
Понимает или нет? Кулаком старпом грохочет.
Шерсть дымится на груди.
Ну, а что сказать он хочет —
разбери его поди.Все кричат: предсельсовета,
из рыбкопа чей-то зам.
Каждый требует ответа,
а на что — не знает сам.Ах ты, матушка — Россия,
что ты делаешь со мной?
То ли все вокруг смурные?
То ли я один смурной! Я — из кубрика на волю,
но, суденышко креня,
вопрошаюшие волны
навалились на меня.Вопрошали что-то искры
из трубы у катерка,
вопрошали ивы, избы,
птицы, звери, облака.Я прийти в себя пытался,
и под крики птичьих стай
я по палубе метался,
как по льдине горностай.А потом увидел ненца.
Он, как будто на холме,
восседал надменно, немо,
словно вечность, на корме.Тучи шли над ним, нависнув,
ветер бил в лицо, свистя,
ну, а он молчал недвижно —
тундры мудрое дитя.Я застыл, воображая —
вот кто знает все про нас.
Но вгляделся — вопрошали
щелки узенькие глаз.«Неужели, — как в тумане
крикнул я сквозь рев и гик, —
все себя не понимают,
и тем более — других?»Мои щеки повлажнели.
Вихорь брызг меня шатал.
«Неужели? Неужели?
Неужели?» — я шептал.«Может быть, я мыслю грубо?
Может быть, я слеп и глух?
Может, все не так уж глупо —
просто сам я мал и глуп?»Катерок то погружался,
то взлетал, седым-седой.
Грудью к тросам я прижался,
наклонился над водой.«Ты ответь мне, колдовская,
голубая глубота,
отчего во мне такая
горевая глупота? Езжу, плаваю, летаю,
все куда-то тороплюсь,
книжки умные читаю,
а умней не становлюсь.Может, поиски, метанья —
не причина тосковать?
Может, смысл существованья
в том, чтоб смысл его искать?»Ждал я, ждал я в криках чаек,
но ревела у борта,
ничего не отвечая,
голубая глубота.
Ищут пожарные,
Ищет милиция,
Ищут фотографы
В нашей столице,
Ищут давно,
Но не могут найти
Парня какого-то
Лет двадцати.
Среднего роста,
Плечистый и крепкий,
Ходит он в белой
Футболке и кепке.
Знак «ГТО»
На груди у него.
Больше не знают
О нем ничего.
Многие парни
Плечисты и крепки.
Многие носят
Футболки и кепки.
Много в столице
Таких же значков.
Каждый
К труду-обороне
Готов.
Кто же,
Откуда
И что он за птица
Парень,
Которого
Ищет столица?
Что натворил он
И в чем виноват?
Вот что в народе
О нем говорят.
Ехал
Один
Гражданин
По Москве —
Белая кепка
На голове, -
Ехал весной
На площадке трамвая,
Что-то под грохот колес
Напевая…
Вдруг он увидел —
Напротив
В окне
Мечется кто-то
В дыму и огне.
Много столпилось
Людей на панели.
Люди в тревоге
Под крышу смотрели:
Там из окошка
Сквозь огненный дым
Руки
Ребенок
Протягивал к ним.
Даром минуты одной
Не теряя,
Бросился парень
С площадки трамвая
Автомобилю
Наперерез
И по трубе
Водосточной
Полез.Третий этаж,
И четвертый,
И пятый…
Вот и последний,
Пожаром объятый.
Черного дыма
Висит пелена.
Рвется наружу
Огонь из окна.
Надо еще
Подтянуться немножко.
Парень,
Слабея,
Дополз до окошка,
Встал,
Задыхаясь в дыму,
На карниз,
Девочку взял
И спускается вниз.
Вот ухватился
Рукой
За колонну.
Вот по карнизу
Шагнул он к балкону…
Еле стоит,
На карнизе нога,
А до балкона —
Четыре шага.
Видели люди,
Смотревшие снизу,
Как осторожно
Он шел по карнизу.
Вот он прошел
Половину
Пути.
Надо еще половину
Пройти.
Шаг. Остановка.
Другой. Остановка.
Вот до балкона
Добрался он ловко.
Через железный
Барьер перелез,
Двери открыл —
И в квартире исчез…
С дымом мешается
Облако пыли,
Мчатся пожарные
Автомобили,
Щелкают звонко,
Тревожно свистят.
Медные каски
Рядами блестят.
Миг — и рассыпались
Медные каски.
Лестницы выросли
Быстро, как в сказке.
Люди в брезенте —
Один за другим —
Лезут
По лестницам
В пламя и дым…
Пламя
Сменяется
Чадом угарным.
Гонит насос
Водяную струю.
Женщина,
Плача,
Подходит
К пожарным:
— Девочку,
Дочку
Спасите
Мою!
— Нет, -
Отвечают
Пожарные
Дружно, -
Девочка в здании
Не обнаружена.
Все этажи
Мы сейчас обошли,
Но никого
До сих пор
Не нашли.
Вдруг из ворот
Обгоревшего дома
Вышел
Один
Гражданин
Незнакомый.
Рыжий от ржавчины,
Весь в синяках,
Девочку
Крепко
Держал он в руках.
Дочка заплакала,
Мать обнимая.
Парень вскочил
На площадку трамвая,
Тенью мелькнул
За вагонным стеклом,
Кепкой махнул
И пропал за углом.
Ищут пожарные,
Ищет милиция,
Ищут фотографы
В нашей столице,
Ищут давно,
Но не могут найти
Парня какого-то
Лет двадцати.
Среднего роста,
Плечистый и крепкий,
Ходит он в белой
Футболке и кепке,
Знак «ГТО»
На груди у него.
Больше не знают
О нем ничего.
Многие парни
Плечисты и крепки,
Многие носят
Футболки и кепки.
Много в столице
Таких же
Значков.
К славному подвигу
Каждый
Готов!
Есть граница между ночью и утром,
между тьмой
и зыбким рассветом,
между призрачной тишью
и мудрым
ветром…
Вот осиновый лист трясется,
до прожилок за ночь промокнув.
Ждет,
когда появится солнце…
В доме стали заметней окна.
Спит,
раскинув улицы,
город,
все в нем —
от проводов антенных
до замков,
до афиш на стенах, —
все полно ожиданием:
скоро,
скоро!
скоро! —
вы слышите? — скоро
птицы грянут звонким обвалом,
растворятся,
сгинут туманы…
Темнота заползает
в подвалы,
в подворотни,
в пустые карманы,
наклоняется над часами,
смотрит выцветшими глазами
(ей уже не поможет это), —
и она говорит голосами
тех,
кто не переносит
света.
Говорит спокойно вначале,
а потом клокоча от гнева:
— Люди!
Что ж это?
Ведь при мне вы
тоже кое-что
различали.
Шли,
с моею правдой не ссорясь,
хоть и медленно,
да осторожно…
Я темней становилась нарочно,
чтоб вас не мучила совесть,
чтобы вы не видели грязи,
чтобы вы себя не корили…
Разве было плохо вам?
Разве
вы об этом тогда
говорили?
Разве вы тогда понимали
в беспокойных красках рассвета?
Вы за солнце
луну принимали.
Разве я
виновата в этом?
Ночь, молчи!
Все равно не перекричать
разрастающейся вполнеба зари.
Замолчи!
Будет утро тебе отвечать.
Будет утро с тобой говорить.
Ты себя оставь
для своих льстецов,
а с такими советами к нам
не лезь —
человек погибает в конце концов,
если он скрывает
свою болезнь.
…Мы хотим оглядеться
и вспомнить теперь
тех,
кто песен своих не допел до утра…
Говоришь,
что грязь не видна при тебе?
Мы хотим ее видеть!
Ты слышишь?
Пора
знать,
в каких притаилась она углах,
в искаженные лица врагов взглянуть,
чтобы руки скрутить им!
Чтоб шеи свернуть!
…Зазвенели будильники на столах.
А за ними
нехотя, как всегда,
коридор наполняется скрипом дверей,
в трубах
с клекотом гулким проснулась вода.
С добрым утром!
Ты спишь еще?
Встань скорей!
Ты сегодня веселое платье надень.
Встань!
Я птицам петь для тебя велю.
Начинается день.
Начинается день!
Я люблю это время.
Я
жизнь люблю!
— Нет, ребята, я не гордый.
Не загадывая вдаль,
Так скажу: зачем мне орден?
Я согласен на медаль.
На медаль. И то не к спеху.
Вот закончили б войну,
Вот бы в отпуск я приехал
На родную сторону.
Буду ль жив еще? — Едва ли.
Тут воюй, а не гадай.
Но скажу насчет медали:
Мне ее тогда подай.
Обеспечь, раз я достоин.
И понять вы все должны:
Дело самое простое —
Человек пришел с войны.
Вот пришел я с полустанка
В свой родимый сельсовет.
Я пришел, а тут гулянка.
Нет гулянки? Ладно, нет.
Я в другой колхоз и в третий —
Вся округа на виду.
Где-нибудь я в сельсовете
На гулянку попаду.
И, явившись на вечерку,
Хоть не гордый человек,
Я б не стал курить махорку,
А достал бы я «Казбек».
И сидел бы я, ребята,
Там как раз, друзья мои,
Где мальцом под лавку прятал
Ноги босые свои.
И дымил бы папиросой,
Угощал бы всех вокруг.
И на всякие вопросы
Отвечал бы я не вдруг.
— Как, мол, что? — Бывало всяко.
— Трудно все же? — Как когда.
— Много раз ходил в атаку?
— Да, случалось иногда.
И девчонки на вечерке
Позабыли б всех ребят,
Только слушали б девчонки,
Как ремни на мне скрипят.
И шутил бы я со всеми,
И была б меж них одна…
И медаль на это время
Мне, друзья, вот так нужна!
Ждет девчонка, хоть не мучай,
Слова, взгляда твоего…
— Но, позволь, на этот случай
Орден тоже ничего?
Вот сидишь ты на вечерке,
И девчонка — самый цвет.
— Нет, — сказал Василий Теркин
И вздохнул. И снова: — Нет.
Нет, ребята. Что там орден.
Не загадывая вдаль,
Я ж сказал, что я не гордый,
Я согласен на медаль.
_______
Теркин, Теркин, добрый малый,
Что тут смех, а что печаль.
Загадал ты, друг, немало,
Загадал далеко вдаль.
Были листья, стали почки,
Почки стали вновь листвой.
А не носит писем почта
В край родной смоленский твой.
Где девчонки, где вечерки?
Где родимый сельсовет?
Знаешь сам, Василий Теркин,
Что туда дороги нет.
Нет дороги, нету права
Побывать в родном селе.
Страшный бой идет, кровавый,
Смертный бой не ради славы,
Ради жизни на земле.
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым –
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, –
то в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, –
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова, –
Как начало пламенного льва.
Злом сопровождаемый
И сплетней –
И дела и думы велики, –
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен –
Гори и догорай, –
И лавина африканской крови
И кипит
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся –
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна — громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
Вставайте, вставайте, вставайте,
Работник с портфелем и без!
Очки на носы надевайте,
Премьера готовится здесь.Вперёд!
Пусть враг
Плюёт
В кулак.Театр наш уже состоялся…
Нам место! Ты, недруг, белей!
И как кое-кто ни старался,
А вот и у нас юбилей.Этот вихрь, местком и все цеха,
Выходные, наш досуг, актив —
Прибирал Любимов всё к рукам
С помощью того же Дупака,
И теперь мы дружный коллектив.Дышит время у имярека,
Дышит бурно уже полвека,
Время! Правильно! Так держать,
Чтоб так дальше ему дышать.Юбилеи традиционны,
Но шагаем — не по стопам.
Все театры реакционны,
Если время не дышит там! Я не знаю, зачем, кто виной этой драмы.
Тот, кто выдумал это, — наверное, слеп!
Чтоб под боком у чудной, спокойнейшей «Камы»
Создавать драматический этот вертеп! Утомлённые зрители, молча кутаясь в шубы,
Жгут костры по ночам, бросив жён и детей,
Только просят билетика посиневшие губы,
Только шепчут таинственно: «Юбилей, юбилей…»О ужасная очередь из тоскующих зрителей!
Тянут руки — и женщина что-то пишет впотьмах…
Мне всё это знакомо: я бывал в вытрезвителе —
Там рисуют похожее, только там — на ногах.И никто не додумался, чтоб работники «Камы»
Оставалися на ночь — замерзавших спасать! …
…Но теперь всем известно, кто виной этой драмы:
Это дело Любимова, а его — поздравлять! На Таганке я раньше знал метро и тюрьму,
А теперь здесь — театр, кто дошёл, докумекал?
Проведите, проведите меня к нему —
Я хочу видеть этого человека! Будто здесь миллион электрических вольт,
А фантазии свет исходил не отсюда ль?
Слава ему, пусть он не Мейерхольд —
Чернь его любит за буйство и удаль.Где он, где? Неужель его нет?
Если нет, я не выживу, мамочка!
Это теплое мясо носил скелет
На общипку Борис Иванычу.Я три года, три года по кинам блуждал,
Но в башку мою мысль засела:
Если он в дали дальние папу послал,
Значит будет горячее дело.Он три года, три года пробивался сквозь тьму,
Прижимая, как хлеб, композиции к векам…
Проведите, проведите меня к нему —
Я хочу поздравить этого человека.
Ева, как кувшин этрусский,
к ней пририсовал я змея,
дегустирующей ручкой,
как умею, как умею.Не раздумывая долго,
я рисунок красной спаржей
подарил нервопатологу.
Тот его повесил в спальне.Пока красный змей с ужимками
Кушал шею, кушал шею,
Исходило из кувшина
Искушенье, искушенье.Искушенье,
Разрушеньем.
Кайф, изведанный
Исусом,
Что-то вроде
Воскрешенья,
искушение
искусством.Это всё произошло
На последней
Неделе
Православной
Пасхи:
Полускорлупки
в воздухе
летели,
зазубренные,
как пачки.P.S.После Пасхи нас несмело
Посещает иногда
Прародительница Ева
В красках гнева и стыда.Мы лежим в зелёных ваннах,
Как горошины в стручках.
И, проняв твоё Евагелие,
Звёзды по небу стучат.В веке пасмурном и скучном
Пасха — искушенье кушаньем.Люди чокаются
яйцами,
Ищут в ближнем
дурака.
Указательными
Пальцами
Крутят
в области
виска.На рисунке озарялись
Линии от перегрева.
Женщина разорялась:
“Я — Ева!”
Я — Ева русская, лучшая
Из всех существовавших Ев,
Все эво- и рево-люции
Людские — блеф! Душа — спор
Голубки и ягуара.
Это моя скорлупа
и аура.Любовь — это понимание
Другого. Понять весь Свет,
Послав всех
к Евиной маме,
которой на свете нет.Люди в большинстве не Лувры,
приветик Шереметьеву!
Верьте в луны, луны, луны!
Верьте в Еву!
Все вы психи, аналитики, —
Без наития.
Не спасут вас частоколы.Попался невропатолог!
Я — Ева”…Мы представить не сумеем,
Что, быть может, тривиально
Эта женщина со змеем
Над учёным вытворяла.
Последнее, что помнил невро-
Патолог –
Пальцы с утолщением, как трефы,
Волнующие нерпавдоподобно.Самого невропатолога
Мы увидим через сутки.
Кровь хлестала из проколов,
Он в свихнувшемся рассудке.
Точно шрамы, были помочи,
Волосы дымились хлоркой,
И объяснялся он при помощи
Федерико Гарсиа Лорки…“Huye luna, luna, luna!”
Что по-русски значит — Полундра!
Я писал про Лорку в юности.
Теперь снова погиб прилюдно.Верьте в луны, луны, луны!
Льёт луна сквозь наши сны
Водопады из гальюна,
Как сверкают колуны.Лес, одетый в галуны.
И в мозгу прошелестело –
Что Евангелие от Евы,
Есть евангелие Луны.Ева, как Луна, — одна.
Скорлупа? Баул без дна?
Небеса начнут с нуля.
Улица луной полна.НА УЛ. ЛУНА.
Я часто слышу яростные споры,
Кому из поколений повезло.
А то вдруг раздаются разговоры,
Что, дескать, время подвигов прошло.
Лишь на войне кидают в дот гранаты,
Идут в разведку в логово врага,
По стеклам штаба бьют из автомата
И в схватке добывают «языка»!
А в мирный день такое отпадает.
Ну где себя проявишь и когда?
Ведь не всегда пожары возникают
И тонут люди тоже не всегда!
Что ж, коль сердца на подвиги равняются,
Мне, скажем прямо, это по душе.
Но только так проблемы не решаются,
И пусть дома пореже загораются,
А люди пусть не тонут вообще!
И споры о различье поколений,
По-моему, нелепы и смешны.
Ведь поколенья, так же как ступени,
Всегда равны по весу и значенью
И меж собой навечно скреплены.
Кто выдумал, что нынче не бывает
Побед, ранений, а порой смертей?
Ведь есть еще подобие людей
И те, кто перед злом не отступают.
И подвиг тут не меньше, чем на фронте!
Ведь дрянь, до пят пропахшая вином,
Она всегда втроем иль впятером.
А он шагнул и говорит им: — Бросьте!
Там — кулаки с кастетами, с ножами,
Там ненависть прицелилась в него.
А у него лишь правда за плечами
Да мужество, и больше ничего!
И пусть тут быть любой неравной драке,
Он не уйдет, не повернет назад.
А это вам не легче, чем в атаке,
И он герой не меньше, чем солдат!
Есть много разновидностей геройства,
Но я бы к ним еще приплюсовал
И мужество чуть-чуть иного свойства:
Готовое к поступку благородство,
Как взрыва ожидающий запал.
Ведь кажется порой невероятно,
Что подвиг рядом, как и жизнь сама.
Но для того, чтоб стало все понятно,
Я приведу отрывок из письма:
«…Вы, Эдуард Аркадьевич, простите
За то, что отрываю Вас от дел.
Вы столько людям нужного творите,
А у меня куда скромней удел!
Мне девятнадцать. Я совсем недавно
Окончил десять классов. И сейчас
Работаю механиком комбайна
В донецкой шахте. Вот и весь рассказ.
Живу как все. Мой жизненный маршрут
Один из многих. Я смотрю реально:
Ну, изучу предметы досконально,
Ну, поступлю и кончу институт.
Ну, пусть пойду не узенькой тропою.
И все же откровенно говорю,
Что ничего-то я не сотворю
И ничего такого не открою.
Мои глаза… Поверьте… Вы должны
Понять, что тут не глупая затея…
Они мне, как и всякому, нужны,
Но Вам они, конечно же, нужнее!
И пусть ни разу не мелькнет у Вас
Насчет меня хоть слабое сомненье.
Даю Вам слово, что свое решенье
Я взвесил и обдумал много раз!
Ведь если снова я верну Вам свет,
То буду счастлив! Счастлив, понимаете?!
Итак, Вы предложенье принимаете.
Не отвечайте только мне, что нет!
Я сильный! И, прошу, не надо, слышите,
Про жертвы говорить или беду.
Не беспокойтесь, я не пропаду!
А Вы… Вы столько людям понапишете!
А сделать это можно, говорят,
В какой-то вашей клинике московской.
Пишите. Буду тотчас, как солдат.
И верьте мне: я вправду буду рад.
Ваш друг, механик Слава Комаровский».
Я распахнул окно и полной грудью
Вдохнул прохладу в предвечерней мгле.
Ах, как же славно, что такие люди
Живут средь нас и ходят по земле!
И не герой, а именно герои! Давно ли из
Карелии лесной Пришло письмо.
И в точности такое ж,
От инженера Маши Кузьминой.
Да, имена… Но суть не только в них,
А в том, что жизнь подчас такая светлая,
И благородство часто неприметное
Живет, горит в товарищах твоих.
И пусть я на такие предложенья
Не соглашусь. Поступок золотой
Ничуть не сник, не потерял значенья.
Ведь лишь одно такое вот решенье
Уже есть подвиг. И еще какой!
И я сегодня, как поэт и воин,
Скажу, сметая всяческую ложь,
Что я за нашу молодежь спокоен,
Что очень верю в нашу молодежь!
И никакой ей ветер злой и хлесткий
И никакая подлость не страшна,
Пока живут красиво и неброско
Такие вот, как Слава Комаровский,
Такие вот, как Маша Кузьмина!
Жила-была девочка. Как ее звали?
Кто звал,
Тот и знал.
А вы не знаете.
Сколько ей было лет?
Сколько зим,
Столько лет, —
Сорока еще нет.
А всего четыре года.
И был у нее… Кто у нее был?
Серый,
Усатый,
Весь полосатый.
Кто это такой? Котенок.
Стала девочка котенка спать укладывать.
— Вот тебе под спинку
Мягкую перинку.
Сверху на перинку
Чистую простынку.
Вот тебе под ушки
Белые подушки.
Одеяльце на пуху
И платочек наверху.
Уложила котенка, а сама пошла ужинать.
Приходит назад, — что такое?
Хвостик — на подушке,
На простынке — ушки.
Разве так спят? Перевернула она котенка, уложила, как надо:
Под спинку —
Перинку.
На перинку —
Простынку.
Под ушки —
Подушки.
А сама пошла ужинать. Приходит опять, — что такое?
Ни перинки,
Ни простынки,
Ни подушки
Не видать,
А усатый,
Полосатый
Перебрался
Под кровать.
Разве так спят? Вот какой глупый котенок!
Захотела девочка котенка выкупать.
Принесла
Кусочек
Мыла,
И мочалку
Раздобыла,
И водицы
Из котла
В чайной
Чашке
Принесла.
Не хотел котенок мыться —
Опрокинул он корытце
И в углу за сундуком
Моет лапку языком.
Вот какой глупый котенок!
Стала девочка учить котенка говорить:
— Котик, скажи: мя-чик.
А он говорит: мяу!
— Скажи: ло-шадь.
А он говорит: мяу!
— Скажи: э-лек-три-че-ство.
А он говорит: мяу-мяу!
Все «мяу» да «мяу»! Вот какой глупый котенок!
Стала девочка котенка кормить.
Принесла овсяной кашки —
Отвернулся он от чашки.
Принесла ему редиски —
Отвернулся он от миски.
Принесла кусочек сала.
Говорит котенок: — Мало!
Вот какой глупый котенок!
Не было в доме мышей, а было много карандашей. Лежали они на столе у
папы и попали котенку в лапы. Как помчался он вприпрыжку, карандаш поймал, как мышку,
И давай его катать —
Из-под стула под кровать,
От стола до табурета,
От комода до буфета.
Подтолкнет — и цап-царап!
А потом загнал под шкап.
Ждет на коврике у шкапа,
Притаился, чуть дыша…
Коротка кошачья лапа —
Не достать карандаша!
Вот какой глупый котенок!
Закутала девочка котенка в платок и пошла с ним в сад.
Люди спрашивают: — Кто это у вас?
А девочка говорит: — Это моя дочка.
Люди спрашивают: — Почему у вашей дочки серые щечки?
А девочка говорит: — Она давно не мылась.
Люди спрашивают: — Почему у нее мохнатые лапы, а усы, как у папы?
Девочка говорит: — Она давно не брилась.
А котенок как выскочит, как побежит, — все и увидели, что это котенок —
усатый, полосатый.
Вот какой глупый котенок!
А потом,
А потом
Стал он умным котом,
А девочка тоже выросла, стала еще умнее и учится в первом классе сто
первой школы.
1
Умер друг у меня — вот какая беда…
Как мне быть — не могу и ума приложить.
Я не думал, не верил, не ждал никогда,
Что без этого друга придется мне жить.
Был в отъезде, когда схоронили его,
В день прощанья у гроба не смог постоять.
А теперь вот приеду — и нет ничего;
Нет его. Нет совсем. Нет. Нигде не видать.
На квартиру пойду к нему — там его нет.
Есть та улица, дом, есть подъезд тот и дверь,
Есть дощечка, где имя его — и теперь.
Есть на вешалке палка его и пальто,
Есть налево за дверью его кабинет…
Все тут есть… Только все это вовсе не то,
Потому что он был, а теперь его нет!
Раньше как говорили друг другу мы с ним?
Говорили: «Споем», «Посидим», «Позвоним»,
Говорили: «Скажи», говорили: «Прочти»,
Говорили: «Зайди ко мне завтра к пяти».
А теперь привыкать надо к слову: «Он был».
Привыкать говорить про него: «Говорил»,
Говорил, приходил, помогал, выручал,
Чтобы я не грустил — долго жить обещал,
Еще в памяти все твои живы черты,
А уже не могу я сказать тебе «ты».
Говорят, раз ты умер — таков уж закон, -
Вместо «ты» про тебя говорить надо: «он»,
Вместо слов, что люблю тебя, надо: «любил»,
Вместо слов, что есть друг у меня, надо: «был».
Так ли это? Не знаю. По-моему — нет!
Свет погасшей звезды еще тысячу лет
К нам доходит. А что ей, звезде, до людей?
Ты добрей был ее, и теплей, и светлей,
Да и срок невелик — тыщу лет мне не жить,
На мой век тебя хватит — мне по дружбе светить.
2
Умер молча, сразу, как от пули,
Побледнев, лежит — уже ничей.
И стоят в почетном карауле
Четверо немолодых людей.
Четверо, не верящие в бога,
Провожают раз и навсегда
Пятого в последнюю дорогу,
Зная, что не встретят никогда.
А в глазах — такое выраженье,
Словно верят, что еще спасут,
Словно под Москвой из окруженья,
На шинель подняв, его несут.
3
Дружба настоящая не старится,
За небо ветвями не цепляется, -
Если уж приходит срок, так валится
С грохотом, как дубу полагается.
От ветров при жизни не качается,
Смертью одного из двух кончается.
I
Нет, не с тем, чтоб прославить Россию, —
Размышленья в тиши любя,
Грозный князь, унизивший Киев,
Здесь воздвиг ее для себя.
И во снах беспокойных видел
То пожары вдоль всей земли,
То, как детство, — сию обитель
При владенье в Клязьму Нерли.
Он — кто власти над Русью добился.
Кто внушал всем боярам страх —
Здесь с дружиной смиренно молился
О своих кровавых грехах.
Только враг многолик и завистлив.
Пусть он часто ходит в друзьях.
Очень хитрые тайные мысли
Князь читал в боярских глазах…
И измучась душою грубой
От улыбок, что лгут всегда,
Покидал он свой Боголюбов
И скакал на коне сюда:
Здесь он черпал покой и холод.
Только мало осталось дней…
И под лестницей был заколот
Во дворце своем князь Андрей.
От раздоров земля стонала:
Человеку — волк человек,
Ну, а церковь — она стояла,
Отражаясь в воде двух рек.
А потом, забыв помолиться
И не в силах унять свой страх,
Через узкие окна-бойницы
В стан татарский стрелял монах.
И творили суд и расправу,
И терпели стыд и беду.
Здесь ордынец хлестал красавиц
На пути в Золотую Орду.
Каменистыми шли тропами
Мимо церкви к чужим краям
Ноги белые, что ступали
В теремах своих по коврам.
И ходили и сердцем меркли,
Распростившись с родной землей,
И крестились на эту церковь,
На прощальный ее покой.
В том покое была та малость,
Что и надо в дорогу брать:
Все же родина здесь осталась,
Все же есть о чем тосковать.
Эта церковь светила светом
Всех окрестных равнин и сел…
Что за дело, что церковь эту
Некий князь для себя возвел.
II
По какой ты скроена мерке?
Чем твой облик манит вдали?
Чем ты светишься вечно, церковь
Покрова на реке Нерли?
Невысокая, небольшая,
Так подобрана складно ты,
Что во всех навек зароняешь
Ощущение высоты…
Так в округе твой очерк точен,
Так ты здесь для всего нужна,
Будто создана ты не зодчим,
А самой землей рождена.
Среди зелени — белый камень,
Луг, деревья, река, кусты.
Красноватый закатный пламень
Набежал — и зарделась ты.
И глядишь доступно и строго,
И слегка синеешь вдали…
Видно, предки верили в Бога,
Как в простую правду земли.
Этими —
и добрыми,
и кобры лютѐй —
Союз
до краев загружён.
Кто делает
этих
искусственных людей?
Какой нагружённый Гужо́н?
Чтоб долго
не размусоливать этой темы
(ни зол,
ни рад),
объективно
опишу человека —
системы
«бюрократ».
Сверху — лысина,
пятки — низом, —
организм, как организм.
Но внутри
вместо голоса —
аппарат для рожений
некоторых выражений.
Разлад в предприятии —
грохочет адом,
буза и крик.
А этот, как сова,
два словца изрыгает:
— Надо
согласовать! —
Учрежденья объяты ленью.
Заменили дело канителью длинною,
А этот
отвечает
любому заявлению:
— Ничего,
выравниваем линию. —
Надо геройство,
надо умение,
чтоб выплыть
из канцелярщины вязкой,
а этот
жмет плечьми в недоумении:
— Неувязка! —
Из зава трестом
прямо в воры́
лезет
пройдоха и выжига,
а этот
изрекает
со спокойствием рыб:
— Продвижка! —
Разлазится все,
аппарат — вразброд,
а этот,
куря и позевывая,
с достоинством
мямлит
во весь свой рот:
— Использо́вываем. —
Тут надо
видеть
вражьи войска,
надо
руководить прицелом, —
а этот
про все
твердит свысока:
— В общем и целом. —
* * *
Тут не приходится в кулак свистеть, —
как пишется
в стенгазетных листах:
«Уничтожим это, —
если не везде,
то во всех местах».
Б, а б к а
В поле ветер-великан
Ломит дерево-сосну.
Во хлеву ревет баран,
А я чашки сполосну.
А я чашки вытираю,
Тихим гласом напеваю:
"Ветер, ветер, белый конь.
Нашу горницу не тронь".
Л у т о н я
Баба, баба, ветер где?
Б, а б к а
Ветер ходит по воде.
Л у т о н я
Баба, баба, где вода?
Б, а б к а
Убежала в города.
Л у т о н я
Баба, баба, мне приснился
Чудный город Ленинград.
Там на крепости старинной
Пушки длинные стоят.
Там на крепости старинной
Мертвый царь сидит в меху,
Люди воют, дети плачут,
Царь танцует, как дитя.
Б, а б к а
Успокойся, мой Лутоня,
Разум ночью не пытай.
За окошком вьюга стонет,
Налегая на сарай.
Погасили бабы свечки,
Сядем, дети, возле печки,
Перед печкой, над огнем
Мы Захарку запоем.
Дети садятся вокруг печки. Бабка раздает каждому
по зажженной лучинке. Дети машут ими в воздухе и поют.
Д е т и
Гори, гори жарко,
Приехал Захарка.
Сам на тележке,
Жена на кобылке,
Детки в санках,
В черных шапках.
Б, а б к а
Закачался мир подлунный,
Вздрогнул месяц и погас.
Кто тут ходит весь чугунный,
Кто тут бродит возле нас?
Велики его ладони,
Тяжелы его шаги.
Под окном топочут кони.
Боже, деткам помоги.
З, а х, а р ка
(входит)
Поднимите руки, дети,
Разгоните пальцы мне.
Вон Лутонька на повети,
Как чертенок, при луне.
(Бросается на Лутоню.)
Л у т о н я
Пощади меня, луна!
Защити меня, стена!
Перед Лутоней поднимается стена.
З, а х, а р к а
Дети, дети, руки выше,
Слышу, как Лутонька дышит.
Вон сидит он за стеной,
Закрывается травой.
(Бросается на Лутоню.)
Л у т о н я
Встаньте, травки, до небес,
Станьте, травки, словно лес!
Трава превращается в лес.
З, а х, а р к а
Дети, вытяните руки
Выше, выше до небес.
Стал Лутонька меньше мухи,
Вкруг него дремучий лес.
Вкруг него лихие звери
Словно ангелы стоят.
Это кто стучится в двери?
З в е р и
(вбегая в комнату)
Чудный город Ленинград!
Л у т о н я
В чудном граде Ленинграде
На возвышенной игле
Светлый вертится кораблик
И сверкает при луне.
Под корабликом железным
Люди в дудочки поют,
Убиенного Захарку
В домик с башнями ведут!
В Кишинёве снег в апреле,
Неожиданный для всех…
Вы чего, Господь, хотели,
Насылая этот снег? Он от Вас весь день слетает,
Сыплет с серых облаков,
Неприятно охлаждает
Тёплый город Кишинёв.И пускай он тут же тает,
Он сгущает серость дня…
Чем, конечно, угнетает
Всех на свете и — меня.Очень странно видеть это —
Снег без счастья, без игры, -
После солнца, после лета,
После света и жары.Холодов терпеть не может
Этот город летних снов.
Как в ущелье, расположен
Он на склонах двух холмов.А сегодня снег в ущелье
И туман на лицах всех…
Вы нам что сказать хотели,
Напуская этот снег? Что пора забыть про ересь?
Вспомнить вновь, как Вы нужны?
Всё смешалось. Давит серость,
Скука давит в дни весны.Всё во мне с тем снегом спорит.
Скука? Серость? — Чепуха!
Я ведь помню — этот город —
Город светлого греха.Здесь — два месяца уж будет —
Без венца (о чем скорблю)
Я живу — простите, люди, -
С той, которую люблю.С той веселой и капризной,
Смех вносящей на порог,
Без которой счастья в жизни
Я не знал и знать не мог.С той, что может быть серьёзной,
Но непрочь и чушь молоть.
С той, к кому Вы сами поздно
Привели меня, Господь.В Кишинёве снег в апреле
Сыплет мрачно, давит всех.
Что напомнить Вы хотели,
Напуская этот снег? Возбуждая эти мысли?
Что у страсти дух в плену?
Что права я все превысил?
Лямку честно не тяну? Зря. И так ознобом бродит
Это всё в крови моей,
От себя меня уводит
И от Вас, и от людей… От всего, чем жил сурово,
Что вдруг стало ни к чему.
И от слова. Даже слову
Я не верю своему… В Кишинёве снег в апреле
Ни за что терзает всех.
Ах, зачем Вам в самом деле
Нынче нужен этот снег? Разве честно мстить за страсти?
Не от Вас ли Дух и Плоть?
Не от Вас ли это счастье,
Что открылось мне, Господь? Так за что вконец измучен
Я лишением души?
Что Вам — вправду было б лучше,
Чтоб и впредь я жил во лжи? Иль случайный приступ злости —
Снег, что с неба к нам слетел?..
Часто кажется, что просто
Удалились Вы от дел, И внезапной власти рады,
С упоением ребят
Небо Ваши бюрократы —
Ваши ангелы — мутят.
Учебно-егерский пункт в Мытищах,
В еловой роще, не виден глазу.
И все же долго его не ищут.
Едва лишь спросишь — покажут сразу.
Еще бы! Ведь там не тихие пташки,
Тут место веселое, даже слишком.
Здесь травят собак на косматого мишку
И на лису — глазастого Яшку.
Их кормят и держат отнюдь не зря,
На них тренируют охотничьих псов,
Они, как здесь острят егеря,
«Учебные шкуры» для их зубов!
Ночь для Яшки всего дороже:
В сарае тихо, покой и жизнь…
Он может вздремнуть, подкрепиться может,
Он знает, что ночью не потревожат,
А солнце встанет — тогда держись!
Егерь лапищей Яшку сгребет
И вынесет на заре из сарая,
Туда, где толпа возбужденно ждет
И рвутся собаки, визжа и лая.
Брошенный в нору, Яшка сжимается.
Слыша, как рядом, у двух ракит,
Лайки, рыча, на медведя кидаются,
А он, сопя, от них отбивается
И только цепью своей гремит.
И все же, все же ему, косолапому,
Полегче. Ведь — силища… Отмахнется…
Яшка в глину уперся лапами
И весь подобрался: сейчас начнется.
И впрямь: уж галдят, окружая нору,
Мужчины и дамы в плащах и шляпах,
Дети при мамах, дети при папах,
А с ними, лисий учуя запах,
Фоксы и таксы — рычащей сворой.
Лихие «охотники» и «охотницы»,
Ружья-то в руках не державшие даже,
О песьем дипломе сейчас заботятся,
Орут и азартно зонтами машут.
Интеллигентные вроде люди!
Ну где же облик ваш человечий?
— Поставят «четверку», — слышатся речи, —
Если пес лису покалечит.
— А если задушит, «пятерка» будет!
Двадцать собак и хозяев двадцать
Рвутся в азарте и дышат тяжко.
И все они, все они — двадцать и двадцать
На одного небольшого Яшку!
Собаки? Собаки не виноваты!
Здесь люди… А впрочем, какие люди?!
И Яшка стоит, как стоят солдаты,
Он знает, пощады не жди. Не будет!
Одна за другой вползают собаки,
Одна за другой, одна за другой…
И Яшка катается с ними в драке,
Израненный, вновь встречает атаки
И бьется отчаянно, как герой!
А сверху, через стеклянную крышу, —
Десятки пылающих лиц и глаз,
Как в Древнем Риме, страстями дышат:
— Грызи, Меркурий! Смелее! Фас!
Ну, кажется, все… Доконали вроде!..
И тут звенящий мальчиший крик:
— Не смейте! Хватит! Назад, уроды! —
И хохот: — Видать, сробел ученик!
Егерь Яшкину шею потрогал,
Смыл кровь… — Вроде дышит еще — молодец!
Предшественник твой протянул немного.
Ты дольше послужишь. Живуч, стервец!
День помутневший в овраг сползает,
Небо зажглось светляками ночными,
Они надо всеми равно сияют,
Над добрыми душами и над злыми…
Лишь, может, чуть ласковей смотрят туда,
Где в старом сарае, при егерском доме,
Маленький Яшка спит на соломе,
Весь в шрамах от носа и до хвоста.
Ночь для Яшки всего дороже:
Он может двигаться, есть, дремать,
Он знает, что ночью не потревожат,
А утро придет, не прийти не может,
Но лучше про утро не вспоминать!
Все будет снова — и лай и топот,
И деться некуда — стой! Дерись!
Пока однажды под свист и гогот
Не оборвется Яшкина жизнь.
Сейчас он дремлет, глуша тоску…
Он — зверь. А звери не просят пощады…
Я знаю: браниться нельзя, не надо,
Но тут, хоть режьте меня, не могу!
И тем, кто забыл гуманность людей,
Кричу я, исполненный острой горечи:
— Довольно калечить души детей!
Не смейте мучить животных, сволочи!
Наверно, так уж повелось от века,
В народе говорится иногда,
Что где-то есть порой у человека
Далекая, счастливая звезда.
А коль звезда по небу покатилась,
В глубокой тьме прочерчивая след,
То где-то, значит, жизнь остановилась
И что кого-то в мире больше нет.
Звезда моя! Прозрачно-голубая!
Всю жизнь воюя, споря и любя,
Как ты добра — я в точности не знаю.
Но с детских лет я верую в тебя.
Когда мне было радостно до боли
При свете милых удивленных глаз,
И в час, когда читал я в нашей школе
На выпускном стихи в последний раз,
И в час, когда шагал я с аттестатом
В лучах надежды утренней Москвой,
Когда я был счастливым и крылатым, -
Ты в полный жар сияла надо мной!
И в дни, когда под грохот эшелонов,
Под пенье пуль, навстречу воронью,
Я шел без сна в шинели и погонах
Сквозь сто смертей за Родину мою,
Когда я стыл под вьюгой ледяною,
Когда от жажды мучился в пути,
И в тихий час, и в самом пекле боя
Я знал, что ты мне светишь впереди.
Но так уж в мире, кажется, бывает,
Что дальняя счастливая звезда
Не всякий раз приветливо мигает
И полным жаром блещет не всегда…
И в том бою, когда земля горела
И Севастополь затянула мгла,
Ты, видимо, меня не разглядела
И уберечь от горя не смогла.
И вот, когда дыханье пропадает,
Уходят силы, а сознанье — дым…
Тогда для смерти время наступает,
И смерть пришла за сердцем за моим.
Да не сумела, не остановила.
То ль потому, что молодость жила,
Иль потому, что комсомольским было,
Но только зря старуха прождала!
Звезда моя! Я вовсе не стараюсь
Всего добиться даром, без труда.
Я снова сам работаю, сражаюсь,
И все же ты свети хоть иногда…
Ведь как порою нелегко бывает,
Когда несутся стрелы мне вослед
И недруги бранят не умолкая,
Тогда сижу, курю я и не знаю,
Горишь ты надо мною или нет!
А впрочем, что мне недруги и стрелы!
Звезда моя! Горячая звезда!
Да, ты горишь! А если б не горела,
Я не достиг бы счастья никогда!
А я достиг… Чего мне прибедняться!
Я знаю цель. Тверды мои шаги.
И я умею даже там смеяться,
Где слабый духом выл бы от тоски!
Звезда моя! Ты тоже не сдаешься,
Как я, таким же пламенем горя!
И в час, когда ты, вздрогнув, оборвешься,
Не скажут нам, что мы горели зря!
И я мечтаю вопреки примете,
Когда судьба нас вычеркнет навек,
Пусть в этот миг родится на планете
Какой-нибудь счастливый человек!
У солнышка есть правило:
Оно лучи расправило,
Раскинуло с утра —
И на земле жара.
Оно по небу синему
Раскинуло лучи —
Жара такая сильная,
Хоть караул кричи!
Изнемогают жители
В Загорске-городке.
Они всю воду выпили
В киоске и в ларьке.
Мальчишки стали неграми,
Хоть в Африке и не были.
Жарко, жарко, нету сил!
Хоть бы дождь поморосил.
Жарко утром, жарко днем,
Влезть бы в речку, в водоем,
Влезть бы в речку, в озерцо,
Вымыть дождиком лицо.
Кто-то стонет: — Ой, умру!..—
Трудно в сильную жару,
Например, толстухам:
Стали падать духом.
А девчонка лет пяти
Не смогла пешком идти —
На отце повисла,
Будто коромысло.
Жарко, жарко, нету сил!
Хоть бы дождь поморосил.
Вовка вызвал бы грозу —
Не сговоришься с тучей.
Она — на небе, он — внизу.
Но он на всякий случай
Кричит: — Ну где же ты, гроза?
Гремишь, когда не надо! —
И долго ждет, подняв глаза,
Он у калитки сада.
Жарко, жарко, нету сил!..
Пить прохожий попросил:
— Вовка — добрая душа,
Дай напиться из ковша!
Вовка — добрая душа
Носит воду не дыша,
Тут нельзя идти вприпрыжку —
Расплескаешь полковша.
— Вовка, — просят две подружки, —
Принеси и нам по кружке!
— Я плесну вам из ведра,
Подставляйте горсти…
…Тридцать градусов с утра
В городе Загорске,
И все выше, выше ртуть…
Надо сделать что-нибудь,
Что-то сделать надо,
Чтоб пришла прохлада,
Чтоб не вешали носы
Люди в жаркие часы.
Вовка — добрая душа
Трудится в сарае,
Что-то клеит не спеша,
Мастерит, стараясь.
Вовка — добрая душа
Да еще три малыша.
Паренькам не до игры:
Предлагает каждый,
Как избавить от жары
Разомлевших граждан.
В городе Загорске
Горки да пригорки,
Что ни улица — гора.
Шла старушка в гору,
Причитала: — Ох, жара!
Помереть бы впору.
Вдруг на горке, на откосе,
Ей подарок преподносит,
Подает бумажный веер
Вовка — парень лет пяти.
Мол, шагайте поживее,
Легче с веером идти.
Обмахнетесь по пути.
Вовка — добрая душа
Да еще три малыша,
Да еще мальчишек восемь
Распевают на откосе:
— Получайте, граждане,
Веера бумажные,
Получайте веера,
Чтоб не мучила жара.
Раздаем бесплатно,
Не берем обратно.
На скамью старушка села,
Обмахнулась веером,
Говорит: — Другое дело —
Ветерком повеяло.—
Обмахнулся веером
Гражданин с бородкой,
Зашагал уверенной,
Деловой походкой.
И пошло конвейером:
Каждый машет веером.
Веера колышутся —
Людям легче дышится.
Из вас
никто
ни с компасом,
ни без компаса —
никак
и никогда
не сыщет Гомперса.
Многие
даже не знают,
что это:
фрукт,
фамилия
или принадлежность туалета.
А в Америке
это имя
гремит, как гром.
Знает каждый человек,
и лошадь,
и пес:
— А!
как же
знаем,
знаем —
знаменитейший,
уважаемый Гомперс! —
Чтоб вам
мозги
не сворачивало от боли,
чтоб вас
не разрывало недоумение, —
сообщаю:
Гомперс —
человек,
более
или менее.
Самое неожиданное,
как в солнце дождь,
что Гомперс
величается —
«рабочий вождь»!
Но Гомперсу
гимны слагать
рановато.
Советую
осмотреться, ждя, —
больно уж
вид странноватый
у этого
величественного
американского вождя.
Дактилоскопией
снимать бы
подобных выжиг,
чтоб каждый
троевидно видеть мог.
Но…
По причинам, приводимым ниже,
приходится
фотографировать
только профилёк.
Окидывая
Гомперса
умственным оком,
удивляешься,
чего он
ходит боком?
Думаешь —
первое впечатление
ложное,
разбираешься в вопросе —
и снова убеждаешься:
стороны
противоположной
нет
вовсе.
Как ни думай,
как ни ковыряй,
никому,
не исключая и господа-громовержца,
непонятно,
на чем,
собственно говоря,
этот человек
держится.
Нога одна,
хотя и длинная.
Грудь одна,
хотя и бравая.
Лысина —
половинная,
всего половина,
и то —
правая.
Но где же левая,
левая где же?!
Открою —
проще
нет ларчика:
куплена
миллиардерами
Рокфеллерами,
Карнеджи.
Дыра —
и слегка
прикрыта
долла́рчиком.
Ходить
на двух ногах
старо́.
Но себя
на одной
трудно нести.
Гомперс
прихрамывает
от односторонности.
Плетется он
у рабочего движения в хвосте.
Меж министрами
треплется
полубородка полуседая.
Раскланиваясь
разлюбезно
то с этим,
то с тем,
к ихнему полу
реверансами
полуприседает.
Чуть
рабочий
за ум берется, —
чтоб рабочего
обратно
впречь,
миллиардеры
выпускают
своего уродца,
и уродец
держит
такую речь:
— Мистеры рабочие!
Я стар,
я сед
и советую:
бросьте вы революции эти!
Ссориться
с папашей
никогда не след.
А мы
все —
Рокфеллеровы дети.
Скажите,
ну зачем
справлять маевки?!
Папаша
Рокфеллер
не любит бездельников.
Работать будете —
погладит по головке.
Для гуляний
разве
мало понедельников?!
Я сам —
рабочий бывший,
лишь теперь
у меня
буржуазная родня.
Я,
по понедельникам много пивший,
утверждаю:
нет
превосходнее
дня.
А главное —
помните:
большевики —
буки,
собственность отменили!
Аж курам смех!
Словом,
если к горлу
к большевичьему
протянем руки, —
помогите
Рокфеллерам
с ног
со всех. —
Позволяют ему,
если речь
чересчур гаденька,
даже
к ручке приложиться
президента Гардинга.
ВЫВОД —
вслепую
не беги за вождем.
Сначала посмотрим,
сначала подождем.
Чтоб после
не пришлось солоно,
говорунов
сильнее школь.
Иного
вождя —
за ушко
да на солнышко.
Ты все ревешь, порог Падун,
Но так тревожен рев:
Знать, ветер дней твоих подул
С негаданных краев.Подул, надул — нанес людей:
Кончать, старик, с тобой,
Хоть ты по гордости твоей
Как будто рвешься в бой.Мол, сила силе не ровня:
Что — люди? Моль. Мошка.
Им, чтоб устать, довольно дня,
А я не сплю века.Что — люди? Кто-нибудь сравни,
Затеяв спор с рекой.
Ах, как медлительны они,
Проходит год, другой… Как мыши робкие, шурша,
Ведут подкоп в земле
И будто нянчат груз ковша,
Качая на стреле.В мороз — тепло, в жару им — тень
Подай: терпеть невмочь,
Подай им пищу, что ни день,
И крышу, что ни ночь.Треть суток спят, встают с трудом,
Особо если тьма.
А я не сплю и подо льдом,
Когда скует зима.Тысячелетья песнь мою
Пою горам, реке.
Плоты с верховья в щепки бью,
Встряхнувшись налегке.И за несчетный ряд годов,
Минувших на земле,
Я пропустил пять-шесть судов, -
Их список на скале… И челноку и кораблю
Издревле честь одна:
Хочу — щажу, хочу — топлю, -
Все в воле Падуна.О том пою, и эту песнь
Вовек, но перепеть:
Таков Падун, каков он есть,
И был и будет впредь.Мой грозный рев окрест стоит,
Кипит, гремит река… Все так. Но с похвальбы, старик,
Корысть невелика.И есть всему свой срок, свой ряд,
И мера, и расчет.
Что — люди? Люди, знаешь, брат,
Какой они народ? Нет, ты не знаешь им цены,
Не видишь силы их,
Хоть и слова твои верны
О слабостях людских… Все так: и краток век людской,
И нужен людям свет,
Тепло, и отдых, и покой, -
Тебе в них нужды нет.Еще не все. Еще у них,
В разгар самой страды,
Забот, хлопот, затей иных
И дела — до беды.И полудела, и причуд,
И суеты сует,
Едва шабаш, -
Кто — в загс,
Кто — в суд,
Кто — в баню,
Кто — в буфет… Бегут домой, спешат в кино,
На танцы — пыль толочь.
И пьют по праздникам вино,
И в будний день не прочь.И на работе — что ни шаг,
И кто бы ни ступил —
Заводят множество бумаг,
Без них им свет не мил.Свой навык принятый храня
И опыт привозной,
На заседаньях по три дня
Сидят в глуши лесной.И, буквы крупные любя,
Как будто для ребят,
Плакаты сами для себя
На соснах громоздят.Чуть что — аврал:
«Внедрить! Поднять —
И подвести итог!»
И все досрочно, — не понять:
Зачем не точно в срок?.. А то о пользе овощей
Вещают ввысоке
И славят тысячи вещей,
Которых нет в тайге… Я правду всю насчет людей
С тобой затем делю,
Что я до боли их, чертей,
Какие есть, люблю.Все так.
И тот мышиный труд —
Не бросок он для глаз.
Но приглядись, а нет ли тут
Подвоха про запас? Долбят, сверлят — за шагом шаг —
В морозы и жары.
И под Иркутском точно так
Все было до поры.И там до срока все вокруг
Казалось — не всерьез.
И под Берлином — все не вдруг,
Все исподволь велось… Ты проглядел уже, старик,
Когда из-за горы
Они пробили бечевник
К воротам Ангары.Да что! Куда там бечевник! -
Таежной целиной
Тысячеверстный — напрямик —
Проложен путь иной.И тем путем в недавний срок,
Наполнив провода,
Иркутской ГЭС ангарский ток
Уже потек сюда.Теперь ты понял, как хитры,
Тебе не по нутру,
Что люди против Ангары
Послали Ангару.И та близка уже пора,
Когда все разом — в бой.
И — что Берлин,
Что Ангара,
Что дьявол им любой! Бетон, и сталь, и тяжкий бут
Ворота сузят вдруг…
Нет, он недаром длился, труд
Людских голов и рук.Недаром ветер тот подул.
Как хочешь, друг седой,
Но близок день, и ты, Падун,
Умолкнешь под водой… Ты скажешь: так тому и быть;
Зато удел красив:
Чтоб одного меня побить —
Такая бездна сил
Сюда пришла со всех сторон;
Не весь ли материк? Выходит, знали, что силен,
Робели?..
Ах, старик,
Твою гордыню до поры
Я, сколько мог, щадил:
Не для тебя, не для игры, -
Для дела — фронт и тыл.И как бы ни была река
Крута — о том не спор, -
Но со всего материка
Трубить зачем же сбор! А до тебя, не будь нужды,
Так люди и теперь
Твоей касаться бороды
Не стали бы, поверь.Ты присмирел, хоть песнь свою
Трубишь в свой древний рог.
Но в звуках я распознаю,
Что ты сказать бы мог.Ты мог бы молвить: хороши!
Всё на одни весы:
Для дела всё. А для души?
А просто для красы? Так — нет?.. Однако не спеши
Свой выносить упрек:
И для красы и для души
Пойдет нам дело впрок… В природе шагу не ступить,
Чтоб тотчас, так ли, сяк,
Ей чем-нибудь не заплатить
За этот самый шаг… И мы у этих берегов
Пройдем не без утрат.
За эту стройку для веков
Тобой заплатим, брат.Твоею пенной сединой,
Величьем диких гор.
И в дар Сибири свой — иной
Откроем вдаль простор.Морская ширь — ни дать ни взять —
Раздвинет берега,
Байкалу-батюшке под стать,
Чья дочь — сама река.Он добр и щедр к родне своей,
И вовсе не беда,
Что, может, будет потеплей
В тех берегах вода.Теплей вода,
Светлей места, -
Вот так, взамен твоей,
Придет иная красота, -
И не поспоришь с ней… Но кисть и хитрый аппарат
Тебя, твой лик, твой цвет
Схватить в натуре норовят,
Запечатлеть навек.Придет иная красота
На эти берега.
Но, видно, людям та и та
Нужна и дорога.Затем и я из слов простых
И откровенных дум
Слагаю мой прощальный стих
Тебе, старик Падун.
1
Убирайте комнату,
чтоб она блестела.
В чистой комнате —
чистое тело.
2
Воды —
не бойся,
ежедневно мойся.
3
Зубы
чисть дважды,
каждое утро
и вечер каждый.
4
Курить —
бросим.
Яд в папиросе.
5
То, что брали
чужие рты,
в свой рот
не бери ты.
6
Ежедневно
обувь и платье
чисть и очищай
от грязи и пятен.
7
Культурная привычка,
приобрети ее —
ходи еженедельно в баню
и меняй белье.
8
Долой рукопожатия!
Без рукопожатий
встречайте друг друга
и провожайте.
9
Проветрите комнаты,
форточки открывайте
перед тем
как лечь
в свои кровати.
10
Не пейте
спиртных напитков.
Пьющим — яд,
окружающим — пытка.
11
Затхлым воздухом —
жизнь режем.
Товарищи,
отдыхайте
на воздухе свежем.
12
Товарищи люди,
на пол не плюйте.
13
Не вытирайся
полотенцем чужим,
могли
и больные
пользоваться им.
14
Запомните —
надо спать
в проветренной комнате.
15
Будь аккуратен,
забудь лень,
чисть зубы
каждый день.
16
На улице были?
Одежду и обувь
очистьте от пыли.
17
Мойте окна,
запомните это,
окна — источник
жизни и света.
18
Товарищи,
мылом и водой
мойте руки
перед едой.
19
Запомните вы,
запомни ты —
пищу приняв,
полощите рты.
20
Грязь
в желудок
идет с едой,
мойте
посуду
горячей водой.
21
Фрукты
и овощи
перед
едой
мойте
горячей водой.
22
Нельзя человека
закупорить в ящик,
жилище проветривай
лучше и чаще.
23
Вытрите ноги!!!
забыли разве, —
несете с улицы
разную грязь вы.
24
Хоть раз в неделю,
придя домой, —
горячей водой
полы помой.
25
Болезни и грязь
проникают всюду.
Держи в чистоте
свою посуду.
26
Во фруктах и овощах
питательности масса.
Ешьте больше зелени
и меньше мяса.
27
Лишних вещей
не держи в жилище —
станет сразу
просторней и чище.
28
Чадят примуса, —
хозяйки, запомните:
нельзя
обед
готовить
в комнате.
29
Держите чище
свое жилище.
30
Каждое жилище
каждый житель
помещение
в сохранности держите.
31
Товарищ!
да приучись ты
держать жилище
опрятным и чистым.
32
С одежды грязь
доставляется на дом.
Одетому лежать
на кровати не надо.
33
Хозяйка,
помни о правиле важном:
Мети жилище
способом влажным.
34
Раз в неделю,
никак не реже,
белье постельное
меняй на свежее.
35
Не стирайте в комнате,
могут от сырости
грибы и мокрицы
в комнате вырасти.
Едва ошибся человек,
Как сразу — им в привычку —
Уж тянут, тянут руки вверх
Его друзья — в кавычках.
Один — чтоб первым осудить
На первом же собрании,
Другой — чтоб всех предупредить,
Что он все знал заранее…
Что говорить об этих двух?
Из сердца сделай вычерк!
Но вот сидит твой третий друг —
Как будто без кавычек.
Он и сегодня, как вчера,
Рубашкою поделится,
Проутешает до утра:
Что это все безделица
И скоро перемелется…
С тобой душой не покривит:
Что можно,
да и нужно
Тебе за грех твой дать на вид,
А больше не положено,
а больше не заслужено!
Но, не потупивши глаза
И медный голос выковав,
Его подаст он все же — за
Тот самый строгий выговор,
Что хоть и не положен
И все тому подобное…
Но раз уже предложен,
То против — неудобно!
Потом с собрания к нему
Зайдешь — затащит силой.
Чтоб объясниться, что к чему:
Что не тебе, брат, одному,
А и ему,
а и ему —
Да-да! — не просто было!
Что он тебя всегда любил,
И все об этом знают;
Случалось, вместе водку пил,
И это тоже знают;
Вдобавок вы с ним земляки,
И нету человека,
Чтобы не знал, как вы близки
С ним чуть не четверть века.
В твою защиту выступить, —
Как напоказ все выставить!
Вдруг раздались бы реплики:
Мол, время зря не тратили,
Мол, уж не слишком крепко ли
Спаялись вы, приятели?
Кому же это
нужно-то!
Ведь было б только хуже — да?
А так —
ну что ж, ну строго,
Ну перегнули малость,
За выговор, ей-богу,
Рука не подымалась!
— А все же поднял?
Поднял.
Так это ведь — сегодня,
Но есть еще райком,
горком,
Поговорят,
протрут с песком,
Дадут на вид, пожалуй,
А выговор — обжалуй!
И я, как вызовут, скажу,
Что в этом отношении
Я слишком строгим нахожу
Первичное решение.
Дерись, обжалуй!
А пока,
Коль доведется туго,
Вот, брат, тебе моя рука,
А если надо — угол,
Бывает, брат, и хуже,
Давай садись за ужин,
Беда — бедой,
еда — едой!
И смотришь на него, как он
Все ходит, суетится,
И добрый он,
И славный он,
И чуть собой гордится,
Накормит и напоит,
Спать у себя положит…
А большего не стоит
И спрашивать, быть может?
Но вдруг
совсем простой
вопрос:
«Постой, постой,
что он тут нес?
И почему же, собственно,
Не мог он на собрании
Сказать о мненье собственном
Перед голосованием?
Что вы не просто с ним дружки,
Что вы врагов с ним били,
Что в жизни не одни вершки —
И труд и бой делили;
Что не слепою верою —
В делах дурной попутчицей, —
Что всею жизни мерою
Он за тебя поручится!»
Его ты вправе упрекнуть,
Хоть люди есть и хуже…
Все дело в том,
как тут взглянуть:
Пошире?
Иль поуже?
Поуже — что ж, все ничего,
Он парень неплохой,
Не требуй лишнего с него —
Спасибо, что такой.
Пошире взгляд жесток, увы, —
С ним не были друзьями вы!
Тех двух, с кого я начал речь,
Их просто от себя отсечь.
Но с этим третьим — сложно,
Заколебаться можно…
Чтоб эти вытравить черты,
Пора в лицо смотреть им —
Случается,
что я и ты
Бываем этим —
третьим…
Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.
Сор — в ящик
Бросишь взор:
видишь…
сор,
объедки,
огрызки,
чтоб крысы рыскали.
Вид — противный,
от грязи
кора,
в сетях паутины
окурков гора.
Рабочие морщатся:
«Где же уборщица?»
Метлою сор не прокопать,
метет уборщица на ять,
с тоскою
сор таская!
Прибрала,
смотрит —
и опять
в грязище мастерская.
Рабочие топорщатся,
ругаются едко:
«Это не уборщица,
это —
дармоедка!»
Тише, товарищи!
О чем спор?
Учите
курящих и сорящих —
будьте культурны:
собственный сор
бросайте
в мусорный ящик!
Береги бак
Видел я
с водою баки.
Бак с водой
грязней собаки.
Кран поломан,
сбита крышка,
в баке
мух
полсотни с лишком.
На зловредность невзирая,
влита
в бак
вода сырая.
И висит
у бока бочки
клок
ободранной цепочки.
Кружка лежит
с такими краями,
как будто
валялась
в помойной яме.
Немыслимо
в губы
взять заразу.
Выпил раз —
и умер сразу.
Чтоб жажда
не жгла
работой денной,
храни
как следует
бак водяной!
Вымой
бак,
от грязи черный,
сырую воду
смени кипяченой!
Чтоб не болеть,
заражая друг дружку,
перед питьем
промывайте кружку!
А лучше всего,
подставляй под кран
с собой принесенный
свой стакан.
Или,
чтоб кружки
не касалась губа,
замени фонтанчиком
старый бак.
Одно из важнейших
культурных благ —
водой
кипяченой
наполненный бак.
Мой руки
Не видали разве
на руках грязь вы?
А в грязи —
живет зараза,
незаметная для глаза.
Если,
руки не помыв,
пообедать сели мы —
вся зараза
эта вот
к нам отправится
в живот.
В холере будешь корчиться,
гореть
в брюшном тифу…
Кому
болеть не хочется,
купите
мыла фунт
и воде
под струйки
подставляйте руки.
Грязные руки
грозят бедой.
Чтоб хворь
тебя
не сломила —
будь культурен:
перед едой
мой
руки
мылом!
Плюй в урну
Омерзительное явление,
что же это будет?
По всем направлениям
плюются люди.
Плюются чистые,
плюются грязные,
плюют здоровые,
плюют заразные.
Плевки просохнут,
станут легки,
и вместе с пылью
летают плевки.
В легкие,
в глотку
несут чахотку.
Плевки убивают
по нашей вине
народу
больше,
чем на войне.
Товарищи люди,
будьте культурны!
На пол не плюйте,
а плюйте
в урны.
Отдыхай!
Этот плакат увидя,
запомни правило простое:
работаешь —
сидя,
отдыхая —
стой!
Запомни правило простое,
Этот плакат увидя:
работаешь —
стоя,
отдыхай —
сидя!
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.
Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!
Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.
Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.
Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.
И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.
Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!
Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.
Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.
По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.
И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!
И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!
Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!
Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!
От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.
И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!
Майский бриз, освежая, скользит за ворот,
Где-то вздрогнул густой корабельный бас,
Севастополь! Мой гордый, мой светлый город,
Я пришел к тебе в праздник, в рассветный час!
Тихо тают в Стрелецкой ночные тени,
Вдоль бульваров, упруги и горячи,
Мчатся первые радостные лучи,
Утро пахнет гвоздиками и сиренью.
Но все дальше, все дальше лучи бегут,
Вот долина Бельбека: полынь и камень.
Ах, как выли здесь прежде металл и пламень,
Сколько жизней навеки умолкло тут…
Поле боя, знакомое поле боя,
Тонет Крым в виноградниках и садах,
А вот здесь, как и встарь — каменистый прах
Да осколки, звенящие под ногою.
Где-то галькой прибой шуршит в тишине.
Я вдруг словно во власти былых видений,
Сколько выпало тут вот когда-то мне,
Здесь упал я под взрывом в густом огне,
Чтоб воскреснуть и жить для иных сражений,
О мое поколенье! Мы шли с тобой
Ради счастья земли сквозь дымы и беды,
Пятна алой зари на земле сухой
Словно память о тяжкой цене победы…
Застываю в молчании, тих и суров.
Над заливом рассвета пылает знамя…
Я кладу на дорогу букет цветов
В честь друзей, чьих уже не услышать слов
И кто нынешний праздник не встретит с нами.
День Победы! Он замер на кораблях,
Он над чашею вечное вскинул пламя,
Он грохочет и бьется в людских сердцах,
Опаляет нас песней, звенит в стихах,
Полыхает плакатами и цветами.
На бульварах деревья равняют строй.
Все сегодня багровое и голубое.
Севастополь, могучий орел! Герой!
Двести лет ты стоишь над морской волной,
Наше счастье и мир заслонив собою!
А когда вдоль проспектов и площадей
Ветераны идут, сединой сверкая,
Им навстречу протягивают детей,
Люди плачут, смеются, и я светлей
Ни улыбок, ни слез на земле не знаю!
От объятий друзей, от приветствий женщин,
От цветов и сияния детских глаз
Нет, наверно, счастливее их сейчас!
Но безжалостно время. И всякий раз
Приезжает сюда их все меньше и меньше…
Да, все меньше и меньше. И час пробьет,
А ведь это случится же поздно иль рано,
Что когда-нибудь праздник сюда придет,
Но уже без единого ветерана…
Только нам ли искать трагедийных слов,
Если жизнь торжествует и ввысь вздымается,
Если песня отцовская продолжается
И вливается в песнь боевых сынов!
Если свято страну свою берегут
Честь и Мужество с Верою дерзновенной,
Если гордый, торжественный наш салют,
Утверждающий мир, красоту и труд,
Затмевает сияние звезд вселенной,
Значит, стужи — пустяк и года — ерунда!
Значит, будут цветам улыбаться люди,
Значит, счастье, как свет, будет жить всегда
И конца ему в мире уже не будет!
Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты тут и там.
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами,
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами
Иногда в дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун?!
Если клоун — должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену — так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье — век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой,
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.
Ну, а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал —
Горе наше брал он на себя.
Только — балагуря, тараторя —
Всё грустнее становился мим,
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце,
Делались всё горше пантомимы,
И — морщины глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас,
Будто многим обезболил роды,
А себе — защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
«Ах, как нас прекрасно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!»
Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая своё.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами её.
Злое наше вынес добрый гений
За кулисы — вот нам и смешно.
Вдруг — весь рой украденных мгновений
В нём сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь — и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего — и сломана спина.
Зрители — и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался — и переиграл.
Он застыл — не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилёг, устав, —
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперёд неукротимо,
Но успев склониться перед ним.
Этот трюк уже не пантомима:
Смерть была — царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживём и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно — на руках…
Сгинул, канул он — как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?..
Только я колпак ему — придумал,
Этот клоун был без колпака.
Три девочки — три школьницы
Купили эту вазу.
Искали,
Выбирали,
Нашли ее не сразу —
Овальную,
Хрустальную,
Чудесного стекла.
Из тех, что в магазине
Стояли на витрине,
Овальная,
Хрустальная —
Она одна была.
Сперва, от магазина,
Несла покупку Зина,
А до угла бульвара
Несла ее Тамара.
Вот у Тамары Женя
Берет ее из рук,
Неловкое движение —
И вдруг…
В глазах подруг
Туманом застилаются
И небо, и земля,
А солнце отражается
В осколках хрусталя.
Три девочки — три школьницы
Стоят на мостовой.
К трем девочкам — к трем школьницам
Подходит постовой:
— Скажите, что случилось?
— Разби… разби… разбилась!
Три школьницы рыдают
У Кировских ворот.
Подружек окружает
Взволнованный народ:
— Скажите, что случилось?
— Разби… разби… разбилась!
— Скажите, что случилось?
Что здесь произошло?
— Да, говорят, разбилось
Какое-то стекло!
— Нет! Не стекло, а ваза! —
Все три сказали сразу.-
Подарок мы купили!
Нас выбрал пятый класс.
Подарок мы купили,
Купили и… разбили!
И вот теперь ни вазы,
Ни денег нет у нас!
— Так вот какое дело! -
Толпа тут загудела.
— Не склеишь эти части! —
Сказал один шофер.
— Действительно, несчастье! —
Заметил старый мастер.
И, на осколки глядя,
Вздохнул огромный дядя —
Заслуженный боксер.
В том самом магазине,
Где вазы на витрине,
В громадном магазине
Людей полным-полно.
От летчика-майора
До знатного шахтера —
Кого там только нету!
А нужно всем одно.
Под звонким объявлением
«Стекло, хрусталь, фарфор»
Большое оживление —
Идет горячий спор:
— Пожалуйста, граненую!
— Не эту, а зеленую!
— Не лучше ли, товарищи,
Из красного стекла?
— Вот эту, что поближе,
Которая пониже!
— Что скажете, товарищи?
Не слишком ли мала?
Шоферу ваза нравится —
Зеленая красавица.
А летчику — прозрачная,
Как голубой простор.
— А я бы выбрал эту,
Красивей вазы нету! —
Сказал майору вежливо
Заслуженный боксер.
Три юных пятиклассницы
Сидят, переживая,
Что их везет трехтонная
Машина грузовая.
Дает проезд машине
Знакомый постовой,
Тамаре, Жене, Зине
Кивает головой.
А девочки в волнении,
Одна бледней другой:
В кабине, на сиденьи, -
Подарок дорогой!
— Нельзя ли чуть потише,
Товарищ дядя Гриша! —
Водителю подруги
В окошечко стучат.
Шофер в ответ смеется:
— У нас не разобьется!
У нас другой порядок —
Не как у вас, девчат!
Учительнице скромной
За труд ее огромный
К шестидесятилетию —
В большое торжество —
В просторном школьном зале
Три школьницы вручали
Подарок драгоценный.
Подарок?
От кого?
От штатских и военных —
Людей обыкновенных,
От всех в живых оставшихся
Участников войны,
От бывших одноклассников,
На встречи собиравшихся,
От мальчиков и девочек,
От всех детей страны!
Блокада длится… Осенью сорок второго года
ленинградцы готовятся ко второй блокадной зиме:
собирают урожай со своих огородов, сносят на
топливо деревянные постройки в городе. Время
огромных и тяжёлых работ.
Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
В огромных новых нежилых домах.
Тяжёлый свет артиллерийских вспышек
То озаряет контуры колонн,
То статуи, стоящие на крышах,
То барельеф из каменных знамён
И стены — сплошь в пробоинах снарядов…
А на проспекте — кучка горожан:
Трамвая ждут у ржавой баррикады,
Ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
Угрюмо сомкнуты её уста,
Доска в гвоздях — как будто часть распятья,
Большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
А может быть, разрушил путь снаряд…
Опять пешком до центра — как далёко!
Пошли… Идут — и тихо говорят.
О том, что вот — попался дом проклятый,
Стоит — хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
Надолго строили себе дома.
А мы… Поёжились и замолчали,
Разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
И граждане под сеткою дождя.
…О, чем утешить хмурых, незнакомых,
Но кровно близких и родных людей?
Им только б до́ски дотащить до до́ма
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай —
Я утешеньем вас не оскорблю:
Я тем же каменным, сырым путём угрюмым
Тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.
Нет, утешенья только душу ранят, —
Давай молчать…
Но странно: дни придут,
И чьи-то руки пепел соберут
Из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
Снесут в музей, пронизанный огнями,
И под стекло положат, как алмаз,
Невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
Потомкам, приходящим изумляться:
«Вот это — след Великого Огня,
Которым согревались ленинградцы.
В осадных, чёрных, медленных ночах,
Под плач сирен и орудийный грохот,
В их самодельных вре́менных печах
Дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
Что не годилось для сопротивленья,
Всё о́тдали победе, что могли,
Без мысли о признаньи в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
Казалось им поро́й — всего важней
Охапку досок дотащить до до́ма
И ненадолго руки снять с гвоздей…
…Так, день за днём, без жалобы, без стона,
Невольный вздох — и тот в груди сдавив,
Они творили новые законы
Людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
Очищена от ржавчины и смрада, —
Мы чтим тебя, священная зола
Из бедственных времянок Ленинграда…»
…И каждый, посетивший этот прах,
Смелее станет, чище и добрее,
И, может, снова душу мир согреет
У нашего блокадного костра.
За каждый букет и за каждый цветок
Я людям признателен чуть не до гроба.
Люблю я цветы! Но средь них особо
Я эту вот розу в душе сберег.
Громадная, гордая, густо-красная,
Благоухая, как целый сад,
Стоит она, кутаясь в свой наряд,
Как-то по-царственному прекрасная.
Ее вот такою взрастить сумел,
Вспоив голубою водой Севана,
Солнцем и песнями Еревана,
Мой жизнерадостный друг Самвел.
Девятого мая, в наш день солдатский,
Спиной еще слыша гудящий ИЛ,
Примчался он, обнял меня по-братски
И это вот чудо свое вручил.
Сказал: — Мы немало дорог протопали,
За мир, что дороже нам всех наград,
Прими же цветок как солдат Севастополя
В подарок от брестских друзей-солдат.
Прими, дорогой мой, и как поэт,
Этот вот маленький символ жизни.
И в память о тех, кого с нами нет,
Чьей кровью окрашен был тот рассвет —
Первый военный рассвет Отчизны.
Стою я и словно бы онемел…
Сердце вдруг сладкой тоскою сжало.
Ну, что мне сказать тебе, друг Самвел?!
Ты так мою душу сейчас согрел…
Любого спасибо здесь будет мало!
Ты прав: мы немало прошли с тобой,
И все же начало дороги славы —
У Бреста. Под той крепостной стеной,
Где принял с друзьями ты первый бой,
И люди об этом забыть не вправе!
Чтоб миру вернуть и тепло, и смех,
Вы первыми встали, голов не пряча,
А первым всегда тяжелее всех
Во всякой беде, а в войне — тем паче!
Мелькают рассветы минувших лет,
Словно костры у крутых обочин.
Но нам ли с печалью смотреть им вслед?!
Ведь жаль только даром прошедших лет,
А если с толком — тогда не очень!
Вечер спускается над Москвой,
Мягко долив позолоты в краски,
Весь будто алый и голубой,
Праздничный, тихий и очень майский.
Но вот в эту вешнюю благодать
Салют громыхнул и цветисто лопнул,
Как будто на звездный приказ прихлопнул
Гигантски-огненную печать.
То гром, то минутная тишина,
И вновь, рассыпая огни и стрелы,
Падает радостная волна,
Но ярче всех, в синем стекле окна —
Пламенно-алый цветок Самвела!
Как маленький факел горя в ночи,
Он словно растет, обдавая жаром.
И вот уже видно, как там, в пожарах,
С грохотом падают кирпичи,
Как в вареве, вздыбленном, словно конь,
Будто играя со смертью в жмурки,
Отважные, крохотные фигурки,
Перебегая, ведут огонь.
И то, как над грудой камней и тел,
Поднявшись навстречу свинцу и мраку,
Всех, кто еще уцелеть сумел,
Бесстрашный и дерзкий комсорг Самвел
Ведет в отчаянную атаку.
Но, смолкнув, погасла цветная вьюга,
И скрылось видение за окном.
И только горит на столе моем
Пунцовая роза — подарок друга.
Горит, на взволнованный лад настроив,
Все мелкое прочь из души гоня,
Как отблеск торжественного огня,
Навечно зажженного в честь героев!