Я знаю много ворожащих зелий.
Есть ведьмин глаз, похожий на луну,
Общипанную в дикий час веселий.
Есть одурь, что к густому клонит сну,
Как сусло, как болотная увяза,
Где, утопая, не приходишь к дну.
Есть лихосмех, в его цветках проказа.
Есть волчий вздох. Есть заячий озноб.
Рябиньи бусы хороши от сглаза.
Для сглаза же отрыть полезно гроб,
В могиле, где положена колдунья,
И щепку в овсяной протиснуть сноп.
Ту гробовую щепку, в Новолунье,
Посей в лугах, прибавь чуть-чуть огня,
Взростет трава, которой имя лгунья.
Падеж скота, оскал зубов коня,
Дыб лошадиный, это все сестрицы
Травинки той, что свет не любит дня.
Вот конница, все кони легче птицы,
Но только лгуньи поедят в лугах,
Бегут вразброд и ржут их вереницы.
Из тысяч конских глоток воет страх,
Подковы дрябнут, ноги охромели,
Оскал зубов—как ранний снег в горах.
Я знаю много, очень много зелий.
Любовь сильняе всех страстей,
И слаще всех сластей;
Да худо что любовь частенько и обидит,
А ето от того, любовь не ясно видит,
И мучит нас любовь гораздо иногда;
Любовной слепоты хранитеся всегда.
Влюбился лев; и львов заразы побеждают,
И львицы любятся; они левят рождают;
Так ето ничево;
Спросите вы в ково.
В девицу.
А не во львицу,
Влюбился лев гораздо горячо.
Подставил девке он плечо,
Подставил спину,
И хочет он,
Суровый сей Плутон,
Прекрасную похитить Прозерпину,
От нетерпения лев весь горит,
А девка говорит:
Готова я в твои возлюбленный мой когти,
Для целования твоих прелестных губ;
Да только я боюсь ногтей твоих и зуб;
Ты вырви зубы вон, и вплоть отрежь ты ногти...
Тогда душа моя,
Я вся твоя.
К прекрасной мыслию и сердцем прилепленный,
Чево не зделает любовник ослепленный!
Готов, сударыня, ответствует ей лев,
Исполнити я то, любви твоей желая:
Разинул зев,
Любовию пылая,
И ноги протянул.
О естьли бы ты лев тогда воспомянул,
Не потеряв разсудка,
Что ето вить не шутка!
Исполнил он по прозьбе той,
И протянул поцаловаться губы,
А девка говорит: постой,
Покаместь выростут твои, любовник, зубы,
И будешь ты с ногтьми опять.
А тесть ему сказал, нагнув колено:
Зубов, ногтей уж негде взять:
Прости, любезный зять:
И взяв палено,
Сказал ему еще: домой пора,
И проводил ево паленом со двора.
Любовь сильняе всех страстей,
И слаще всех сластей;
Да худо что любовь частенько и обидит,
А ето от того, любовь не ясно видит,
И мучит нас любовь гораздо иногда;
Любовной слепоты хранитеся всегда.
Влюбился левъ; и львов заразы побеждают,
И львицы любятся; они левят рождаютъ;
Так ето ничево;
Спросите вы в ково.
В девицу.
А не во львицу,
Влюбился лев гораздо горячо.
Подставил девке он плечо,
Подставил спину,
И хочет он,
Суровый сей Плутон,
Прекрасную похитить Прозерпину,
От нетерпения лев весь горит,
А девка говорит:
Готова я в твои возлюбленный мой когти,
Для целования твоих прелестных губъ;
Да только я боюсь ногтей твоих и зубъ;
Ты вырви зубы вон, и вплоть отреж ты ногти…
Тогда душа моя,
Я вся твоя.
К прекрасной мыслию и сердцем прилепленный,
Чево не зделает любовник ослепленный!
Готов, сударыня, ответствует ей лев.
Исполнити я то, любви твоей желая:
Разинул зев,
Любовию пылая,
И ноги протянул.
О естьли бы ты лев тогда воспомянул,
Не потеряв разсудка,
Что ето вить не шутка!
Исполнил он по прозьбе той,
И протянул поцаловаться губы,
А девка говорит: постой,
Покаместь выростут твои, любовник, зубы,
И будеш ты с ногтьми опять.
А тесть ему сказал, нагнув колено:
Зубов, ногтей уж негде взять:
Прости, любезный зять:
И взяв палено,
Сказал ему еще: домой пора,
И проводил ево паленом со двора.
Я смотрю в родник старинных наших слов,
Там провиденье глядится в глубь веков.
Словно в зеркале, в дрожании огней,
Речь старинная — в событьях наших дней.
Волчье время — с ноября до февраля.
Ты растерзана, родимая земля.
Волколаки и вампиры по тебе
Ходят с воем, нет и меры их гурьбе.
Что ни встретится живого — пища им,
Их дорога — трупы, трупы, дым и дым.
Что ни встретится живого — загрызут.
Где же есть на них управа — правый суд?
Оболгали, осквернили все кругом,
Целый край — один сплошной кровавый ком.
С ноября до февраля был волчий счет,
С февраля до коих пор другой идет?
Волчьи души, есть же мера, наконец,
Слишком много было порвано сердец.
Слишком много было выпито из жил
Крови, крови, кровью мир вам послужил.
Он за службу ту отплатит вам теперь,
В крайний миг и агнец может быть как зверь.
В вещий миг предельно глянувших расплат
С вами травы как ножи заговорят.
Есть для оборотней страшный оборот,
Казнь для тех, кто перепутал всякий счет.
Волчье время превратило всех в волков,
Волчьи души, зуб за зуб, ваш гроб готов.
Неужели и о взятках писать поэтам!
Дорогие, нам некогда. Нельзя так.
Вы, которые взяточники,
хотя бы поэтому,
не надо, не берите взяток.
Я, выколачивающий из строчек штаны, —
конечно, как начинающий, не очень часто,
я еще и российский гражданин,
беззаветно чтущий и чиновника и участок.
Прихожу и выплакиваю все мои просьбы,
приникши щекою к светлому кителю.
Думает чиновник: «Эх, удалось бы!
Этак на двести птичку вытелю».
Сколько раз под сень чиновник,
приносил обиды им.
«Эх, удалось бы, — думает чиновник, —
этак на триста бабочку выдоим».
Я знаю, надо и двести и триста вам —
возьмут, все равно, не те, так эти;
и руганью ни одного не обижу пристава:
может быть, у пристава дети.
Но лишний труд — доить поодиночно,
вы и так ведете в работе года.
Вот что я выдумал для вас нарочно —
Господа!
Взломайте шкапы, сундуки и ларчики,
берите деньги и драгоценности мамашины,
чтоб последний мальчонка в потненьком кулачике
зажал сбереженный рубль бумажный.
Костюмы соберите. Чтоб не было рваных.
Мамаша! Вытряхивайтесь из шубы беличьей!
У старых брюк обшарьте карманы —
в карманах копеек на сорок мелочи.
Все это узлами уложим и свяжем,
а сами, без денег и платья,
придем, поклонимся и скажем:
Нате!
Что нам деньги, транжирам и мотам!
Мы даже не знаем, куда нам деть их.
Берите, милые, берите, чего там!
Вы наши отцы, а мы ваши дети.
От холода не попадая зубом на зуб,
станем голые под голые небеса.
Берите, милые! Но только сразу,
Чтоб об этом больше никогда не писать.
М. Шолохову
На Кубани долго не стареют,
Грустно умирать и в сорок лет.
Много раз описанный, сереет
Медленный решетчатый рассвет.
Казаки безвестного отряда
(Рожь двадцатый раз у их могил)
Песню спели, покурили рядом,
Кое-кто себя перекрестил.
Самый молодой лежал. И ясно
Так казалось, что в пивной подвал
Наркомпрод царицынский, вглядяся,
Зубы стиснув, руку подавал.
То не стон зубов — еще нет срока.
То не ключ охранника в замке.
То не сумасшедшая сорока
На таком же взбалмошном дубке.
Да и то не сердца стук. То время
Близит срок шагами часовых.
Легче умирать, наверно, в темень.
И наверное, под плач совы.
Чистый двор, метенный спозаранок,
И песок, посыпанный в зигзаг.
Рукавом отерши с глаз туманок,
Выстроиться приказал казак.
И построилися две шеренги отдаль,
Соревнуясь выправкой своей.
Каждый пил реки Кубани воду,
Все — кубанских золотых кровей.
Есаул тверезый долго думал.
Три креста светились на груди.
Все молчали. Он сказал угрюмо:
«Кто с крестом на сердце — выходи».
Пленные расхристывали ворот:
«Нет, нас не разделит жизнь и смерть!
Пусть возьмет их ворон или ворог!» —
И бросали золото и медь.
И топтали крест босые ноги.
Всех ворон гром снял со всех дубков.
И плыли глазницы над дорогой
Без креста впервые казаков.
Прислушайся к вьюге, сквозь десны процеженной,
Прислушайся к голой побежке бесснежья.
Разбиться им не обо что, и заносы
Чугунною цепью проносятся понизу
Полями, по чересполосице, в поезде,
По воздуху, по снегу, в отзывах ветра,
Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.Полями, по воздуху, сквозь околесицу,
Приснившуюся небесному постнику.
Он видит: попадали зубы из челюсти,
И шамкают замки, поместия с пришептом,
Все вышиблено, ни единого в целости,
И постнику тошно от стука костей.
От зубьев пилотов, от флотских трезубцев,
От красных зазубрин карпатских зубцов.
Он двинуться хочет, не может проснуться,
Не может, засунутый в сон на засов.И видит еще. Как назем огородника,
Всю землю сравняли с землей на Стоходе.
Не верит, чтоб выси зевнулось когда-нибудь
Во всю ее бездну, и на небо выплыл,
Как колокол на перекладине дали,
Серебряный слиток глотательной впадины,
Язык и глагол ее, — месяц небесный.
Нет, косноязычный, гундосый и сиплый,
Он с кровью заглочен хрящами развалин.
Сунь руку в крутящийся щебень метели, -
Он на руку вывалится из расселины
Мясистой култышкою, мышцей бесцельной
На жиле, картечиной напрочь отстреленной.
Его отожгло, как отеклую тыкву.
Он прыгнул с гряды за ограду. Он в рытвине.
Он сорван был битвой и, битвой подхлеснутый,
Как шар, откатился в канаву с откоса
Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.Прислушайся к гулу раздолий неезженных,
Прислушайся к бешеной их перебежке.
Расскальзывающаяся артиллерия
Тарелями ластится к отзывам ветра.
К кому присоседиться, верстами меряя,
Слова гололедицы, мглы и лафетов?
И сказка ползет, и клочки околесицы,
Мелькая бинтами в желтке ксероформа,
Уносятся с поезда в поле. Уносятся
Платформами по снегу в ночь к семафорам.Сопят тормоза санитарного поезда.
И снится, и снится небесному постнику…
Валерию Брюсову
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!
Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
У того исчез навеки безмятежный свет очей,
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.
Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад и когда горит восток.
Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.
Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,
В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.
И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.
Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
Но я вижу — ты смеешься, эти взоры — два луча.
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!
1907
Ты устанешь, ты замедлишь, и на миг прервется пенье,
Тотчас бешеные волки устремятся на тебя.
И запрыгают, завоют в кровожадном исступленье,
Белоснежными зубами кости крепкие дробя.
исправление рукой Гумилева:
Сколько боли лучезарной, сколько полуночной муки
Скрыто в музыке веселой, как полуденный ручей!
В горло вцепятся зубами, станут лапами на грудь.
Мальчик, дальше, здесь не встретишь ни веселий, ни сокровищ,
Сила страстей — приходящее дело.
Силе другой потихоньку учись.
Есть у людей приключения тела.
Есть приключения мыслей и чувств.
Тело само приключений искало,
А измочалилось вместе с душой.
Лишь не хватало, чтоб смерть приласкала,
Но показалось бы тоже чужой. Всё же меня пожалела природа,
Или как хочешь её назови.
Установилась во мне, как погода,
Ясная, тихая сила любви.
Раньше казалось мне сила огромной,
Громко стучащей в большой барабан…
Стала тобой. В нашей комнате тёмной
Палец строжайше прижала к губам. Младшенький наш неразборчиво гулит,
И разбудить его — это табу.
Старшенький каждый наш скрип караулит,
Новеньким зубом терзая губу.
Мне целоваться приказано тихо.
Плачь целоваться совсем не даёт.
Детских игрушек неразбериха
Стройный порядок вокруг создаёт. И подчиняюсь такому порядку,
Где, словно тоненький лучик, светла
Мне подшивающая подкладку
Быстрая, бережная игла.
В дом я ввалился ещё не отпутав
В кожу вонзившиеся глубоко
Нитки всех злобных дневных лилипутов, -
Ты их распутываешь легко. Так ли сильна вся глобальная злоба,
Вооружённая до зубов,
Как мы с тобой, безоружные оба,
И безоружная наша любовь?
Спит на гвозде моя мокрая кепка.
Спят на пороге тряпичные львы.
В доме всё крепко, и в жизни всё крепко,
Если лишь дети мешают любви. Я бы хотел, чтобы высшим начальством
Были бы дети — начало начал.
Боже, как был Маяковский несчастен
Тем, что он сына в руках не держал!
В дни затянувшейся эпопеи,
Может быть, счастьем я бомбы дразню?
Как мне счастливым прожить, не глупея,
Не превратившимся в размазню? Тёмные силы орут и грохочут –
Хочется им человечьих костей.
Ясная, тихая сила не хочет,
Чтобы напрасно будили детей.
Ангелом атомного столетья
Танки и бомбы останови
И объясни им, что спят наши дети,
Ясная, тихая сила любви.
(Посвящена князю Владимиру Федоровичу Одоевскому)
Не смотря в лицо,
Она пела мне,
Как ревнивый муж
Бил жену свою.
А в окно луна
Тихо свет лила,
Сладострастных снов
Была ночь полна!
Лишь зеленый сад
Под горой чернел;
Мрачный образ к нам
Из него глядел.
Улыбаясь, он
Зуб о зуб стучал;
Жгучей искрою
Его глаз сверкал.
Вот он к нам идет,
Словно дуб большой…
И тот призрак был —
Ее муж лихой…
По костям моим
Пробежал мороз;
Сам не знаю как,
К полу я прирос.
Но лишь только он
Рукой за дверь взял,
Я схватился с ним —
И он мертвый пал.
«Что ж ты, милая,
Вся как лист дрожишь?
С детским ужасом
На него глядишь?
Уж не будет он
Караулить нас;
Не придет теперь
В полуночный час!..» —
«Ах, не то, чтоб я…
Ум мешается…
Всё два мужа мне
Представляются:
На полу один
Весь в крови лежит;
А другой — смотри —
Вон в саду стоит!..»
Попытка,
когда она стала пожизненной, —
пытка.
Я в стольких попытках
отчаянно мир обнимал,
и снова пытался,
и чёрствой надеждой питался,
да так зачерствела она,
что я зубы себе обломал.
И я научился,
как будто бы воблою ржавою,
как заплесневелою коркой,
сходящей порой за любовь,
питаться надеждой,
почти уже воображаемой,
при помощи воображаемых
прежних зубов.
Я в бывших зубастых
заметил такую особенность,
в которой особенности никакой —
гражданскую злость
заменила трусливо озлобленность,
и фигокарманство,
и лозунг скопцов:
«А на кой?»
Ведь лишь допусти
чью-то руку во рту похозяйничать —
зуб трусости вставят,
зуб хитрости ввинтят
на самых надёжных штифтах,
и будет не челюсть,
а что ни на есть показательность —
и нету зубов,
а как будто бы все на местах.
И я ужаснулся,
как самой смертельной опасности,
что стану одним из спасателей
личных задов,
что стану беззубой реликвией
бывшей зубастости,
и кланяться буду
выдёргивателям зубов.
Тогда я прошёлся,
как по фортепьяно,
по челюсти.
Зуб мудрости спёрли.
Торчит лишь какая-то часть.
Но знаете —
все коренные пока ещё в целости,
и руку по локоть
мне в рот не советую класть.
А кто-то за лацкан берёт меня:
«Слушай, тебе ещё не надоело?
Ты всё огрызаешься…
Что ты играешь в юнца?
Нельзя довести до конца
бесконечное дело —
ведь всем дуракам и мерзавцам
не будет конца».
Нельзя заменить
на прекрасные лица все рыла,
нельзя научить палачей
возлюбить своих жертв,
нельзя переделать всё страшное то,
что, к несчастию, было —
но можно ещё переделать
грядущего страшный сюжет.
И надо пытаться
связать всех людей
своей кровью, как ниткой,
чтоб стал человек человеку
действительно брат,
и если окажется жизнь
лишь великой попыткой,
то всё-таки это —
великий уже результат.
Нельзя озлобляться,
но если хотят растерзать её тело,
то клацнуть зубами
имеет моральное право овца.
Нельзя довести до конца
бесконечное дело,
но всё-таки надо
его довести до конца.
Деревья, кустарника пропасть,
болотная прорва, овраг…
Ты чувствуешь —
горе и робость
тебя окружают…
и мрак.
Ходов не давая пронырам,
у самой качаясь луны,
сосновые лапы над миром,
как сабли, занесены.
Рыдают мохнатые совы,
а сосны поют о другом —
бок о бок стучат, как засовы,
тебя запирая кругом.
Тебе, проходимец, судьбою,
дорогой — болота одни;
теперь над тобой, под тобою
гадюки, гнилье, западни.
Потом, на глазах вырастая,
лобастая волчья башка,
лохматая, целая стая
охотится исподтишка.
И старая туша, как туча,
как бурей отбитый карниз,
ломая огромные сучья,
медведь обрывается вниз.
Ни выхода нет, ни просвета,
и только в шерсти и зубах
погибель тяжелая эта
идет на тебя на дыбах.
Деревья клубятся клубами —
ни сна,
ни пути,
ни красы,
и ты на зверье над зубами
свои поднимаешь усы.
Ты видишь прижатые уши,
свинячьего глаза свинец,
шатанье слежавшейся туши,
обсосанной лапы конец.
Последние два шага,
последние два шага…
И грудь перехвачена жаждой,
и гнилостный ветер везде,
и старые сосны —
над каждой
по страшной пылает звезде.
Запоминайте:
Приметы — это суета,
Стреляйте в чёрного кота,
Но плюнуть трижды никогда
Не забывайте!
И не дрожите!
Молясь, вы можете всегда
Уйти от Страшного Суда,
А вот от пули, господа,
Не убежите!
Кто там крадётся вдоль стены,
Всегда в тени и со спины?
Его шаги едва слышны —
Остерегитесь!
Он врал, что истина в вине.
Кто доверял ему вполне —
Уже упал с ножом в спине.
Поберегитесь!
За маской не узнать лица,
В глазах — по девять грамм свинца,
Расчёт его точен и ясен.
Он не полезет на рожон,
Он до зубов вооружён
И очень, очень опасен!
Не доверяйте
Ему ни тайн своих, ни снов,
Не говорите лишних слов,
Под пули зря своих голов
Не подставляйте!
Гниль и болото
Произвели его на свет.
Неважно, прав ты или нет —
Он в ход пускает пистолет
С пол-оборота.
Он жаден, зол, хитёр, труслив,
Когда он пьёт, тогда слезлив,
Циничен он и не брезглив —
Когда и сколько?
Сегодня — я, а завтра — ты,
Нас уберут без суеты.
Зрачки его черны, пусты,
Как дула кольта.
За маской не узнать лица,
В глазах — по девять грамм свинца,
Расчёт его точен и ясен.
Он не полезет на рожон,
Он до зубов вооружён
И очень, очень опасен!
Спи, мальчишка, не реветь:
По садам идет медведь…
…Меда жирного, густого
Хочет сладкого медведь.
А за банею подряд
Ульи круглые стоят —
— Все на ножках на куриных,
— Все в соломенных платках;
А кругом, как на перинах,
Пчелы спят на васильках.
Он идет на ульи боком,
Разевая старый рот,
И в молчании глубоком
Прямо горстью мед берет.
Прямо лапой, прямо в пасть
Он пропихивает сласть,
И, конечно, очень скоро
Наедается ворча …
Лапа толстая у вора
Вся намокла до плеча.
Он ее сосет и гложет,
Отдувается… Капут!
Он полпуда съел, а может,
Не полпуда съел, а пуд!
Полежать теперь в истоме
Волосатому сластене,
Убежать, пока из Мишки
Не наделали колбас,
Захватив с собой подмышкой
Толстый улей про запас…
Спит во тьме собака-лодырь,
Спит деревня у реки…
Через тын, через колоду
До берлоги напрямки.
Он заплюхал, глядя на ночь,
Волосатая гора,
— Михаил — Медведь — Иваныч.
И ему заснуть пора!
Спи, малышка, не реветь:
Не ушел еще медведь!
А от меда у медведя
Зубы начали болеть!!!
Боль проникла, как проныра,
Заходила ходуном,
Сразу дернуло, заныло
В зубе правом коренном,
Застучало, затрясло! —
Щеку набок разнесло…
Обмотал ее рогожей,
Потерял медведь покой.
Был медведь — медведь пригожий,
А теперь на что похожий? —
— С перевязанной щекой,
Некрасивый, не такой!..
Пляшут елки хороводом…
Ноет пухлая десна!
Где-то бросил улей с медом:
Не до меда, не до сна,
Не до радостей медведю,
Не до сладостей медведю, —
Спи, малышка, не реветь! —
Зубы могут заболеть!
Шел медведь, стонал медведь,
Дятла разыскал медведь.
Дятел щеголь в птичьем свете,
В красном бархатном берете,
В черном-черном пиджаке,
С червяком в одной руке.
Дятел знает очень много.
Он медведю сесть велит.
Дятел спрашивает строго:
«—Что у Вас, медведь, болит?»
«Зубы? — Где?» — с таким вопросом
Он глядит медведю в рот
И своим огромным носом
У медведя зуб берет.
Приналег, и смаху, грубо
Сразу выдернул его…
Что медведь — медведь без зуба?
— Он без зуба — ничего!
Не дерись и не кусайся,
Бойся каждого зверька,
Бойся волка, бойся зайца,
Бойся хитрого хорька!
Скучно: в пасти — пустота!..
Разыскал медведь крота…
Подошел к медведю крот,
Посмотрел медведю в рот,
А во рту медвежьем — душно,
Зуб не вырос молодой…
Крот сказал медведю: «Нужно
Зуб поставить золотой!»
Спи, малышка, надо спать:
В темноте медведь опасен,
Он на все теперь согласен,
Только б золота достать!
Крот сказал ему: «Покуда
Подождите, милый мой,
Мы Вам золота полпуда
Откопаем под землей!»
И уходит крот горбатый…
И в полях до темноты
Роет землю, как лопатой;
Ищут золото кроты.
Ночью где-то в огородах
Откопали… самородок!
Спи, малышка, не реветь!
Ходит радостный медведь,
Щеголяет зубом свежим,
Пляшет Мишка молодой,
И горит во рту медвежьем
Зуб веселый, золотой!
Все темнее, все синее
Над землей ночная тень…
Стал медведь теперь умнее:
Зубы чистит каждый день,
Много меда не ворует,
Ходит важный и не злой
И сосновой пломбирует
Зубы новые смолой.
…Спят березы, толстый крот
Спать уходит в огород,
Рыба сонная плеснула…
Дятлы вымыли носы
И уснули. Все уснуло,
Только тикают часы…
Как молоток
влетело в голову
отточенное слово,
вколочено напропалую!
— Задержите! Караул!
Не попрощался.
В Кодж оры! —
Бегу по шпалам,
Кричу и падаю под ветер.
Все поезда
проносятся
над онемелым переносьем…
Ты отделилась от вокзала,
покорно сникли семафоры.
Гудел трепыхался поезд,
горлом прорезывая стальной воздух.
В ознобе не попадали
зуб-на-зуб шпалы.
Петлей угарной — ветер замахал.
А я глядел нарядно-катафальный
в галстуке…
И вдруг — вдогонку:
— Стой! Схватите!
Она совсем уехала? —
Над лесом рвутся силуэты,
а я — в колодезь,
к швабрам,
барахтаться в холодной одиночке,
где сырость с ночью спят в обнимку,
Ты на Кавказец профуфирила в экспрессе
и скоро выйдешь замуж,
меня ж — к мокрицам,
где костоломный осьмизуб
настежь
прощелкнет…
Умчался…
Уездный гвоздь — в селезенку!
И все ж — живу!
Уж третью пятидневку
в слякоть и в стужу
— ничего, привыкаю —
хожу на службу
и даже ежедневно
что-то дряблое
обедаю
с кислой капусткой.
Имени ее не произношу.
Живу молчальником.
Стиснув виски,
стараюсь выполнить
предотъездное обещание.
Да… так спокойнее —
анемильником…
Занафталиненный медикамен-
тами доктор
двенадцатью щипцами
сделал мне аборт памяти…
Меня зажало в люк.
Я кувыркаюсь без памяти,
Стучу о камень,
Знаю — не вынырну!
На мокрые доски
молчалкою —
плюх!..
Где вы,
бодрые задиры?
Крыть бы розгой!
Взять в слезу бы!
До чего же
наш сатирик
измельчал
и обеззубел!
Для подхода
для такого
мало,
што ли,
жизнь дрянна?
Для такого
Салтыкова —
Салтыкова-Щедрина?
Заголовком
жирно-алым
мозжечок
прикрывши
тощий,
ходят
тихо
по журналам
дореформенные тещи.
Саранчой
улыбки выев,
ходят
нэпманам на страх
анекдоты гробовые —
гроб
о фининспекторах.
Или,
злобой измусоля
сотню
строк
в бумажный крах,
пишут
про свои мозоли
от зажатья в цензорах.
Дескать,
в самом лучшем стиле,
будто
розы на заре,
лепестки
пораспустили б
мы
без этих цензорей.
А поди
сними рогатки —
этаких
писцов стада
пару
анекдотов гадких
ткнут —
и снова пустота.
Цензоров
обвыли воем.
Я ж
другою
мыслью ранен:
жалко бедных,
каково им
от прочтенья
столькой дряни?
Обличитель,
меньше крему,
очень
темы
хороши.
О хорошенькую тему
зуб
не жалко искрошить.
Дураков
больших
обдумав,
взяли б
в лапы
лупы вы.
Мало, што ли,
помпадуров?
Мало —
градов Глуповых?
Припаси
на зубе
яд,
в километр
жало вызмей
против всех,
кто зря
сидят
на труде,
на коммунизме!
Чтоб не скрылись,
хвост упрятав,
крупных
вылови налимов —
кулаков
и бюрократов,
дураков
и подхалимов.
Измельчал
и обеззубел,
обэстетился сатирик.
Крыть бы в розги,
взять в слезу бы!
Где вы,
бодрые задиры?
Гроза кипела
И текла.
И с пунктуальностью
Капели
На светлом голосе
Стекла
Дробинки, вскакивая,
Пели.
И, заворачивая
За
Особняки и
Мезонины,
Вооруженная гроза
Расстраивала гражданина.
И граждане
Хвалили зонт,
Галоши, сумочки,
Пижамы…
……………………
Я шел.
Московский горизонт
Вовсю
Жонглировал ножами.
И у Пречистенских ворот,
Как любопытный,
Из-за стула,
Ко мне
В газетный разворот
Гроза развязно
Заглянула.
И пальцем мокрым
Провела
Черту, ребячески косую.
«Ага, китайские дела
И вас, мадам,
Интересуют».
И тут,
Без дождевых забот,
Я ноги циркулем
Раздвинул,
Все тридцать клавишей зубов
Показывая гражданину.
Но обывателю
Почти
Что флюс,
Что ливень —
Все едино.
И с молнией его очки
Ведут курьезный
Поединок.
Чудно смотреть,
Как на ходу
Беснуется
Сердитый галстук.
Еще в семнадцатом году
Он в громах
Разочаровался.
А мы —
Без дождевых забот —
Стоим над русским
Мезонином,
Все тридцать клавишей
Зубов
Показывая гражданину.
— Даешь грозу!
Мы крепко — за,
За стиль,
Работу в этом роде.
Друзья, да здравствует гроза
И в человеке,
И в природе!
Пусть обывателям
Грозит.
А мы читаем,
И неплохо,
В китайских росчерках грозы
Идеи грозовой
Эпохи.
Товарищ Иванов —
мужчина крепкий,
в штаты врос
покрепше репки.
Сидит
бессменно
у стула в оправе,
придерживаясь
на службе
следующих правил.
Подходит к телефону —
достоинство складкой.
— Кто спрашивает?
— Товарищ тот —
И сразу
рот
в улыбке сладкой —
как будто
у него не рот, а торт.
Когда
начальство
рассказывает анекдот,
такой,
от которого
покраснел бы и дуб, —
Иванов смеется,
смеется, как никто,
хотя
от флюса
ноет зуб.
Спросишь мнение —
придет в смятеньице,
деликатно
отложит
до дня
до следующего,
а к следующему
узнаете
мненьице —
уважаемого
товарища заведующего.
Начальство
одно
смахнут, как пыльцу…
Какое
ему,
Иванову,
дело?
Он служит
так же
другому лицу,
его печёнке,
улыбке,
телу.
Напялит
на себя
начальственную маску,
начальственные привычки,
начальственный вид.
Начальство ласковое —
и он
ласков.
Начальство грубое —
и он грубит.
Увидя безобразие,
не протестует впустую.
Протест
замирает
в зубах тугих.
— Пускай, мол,
первыми
другие протестуют.
Что я, в самом деле,
лучше других? —
Тот —
уволен.
Этот —
сокращен.
Бессменно
одно
Ивановье рыльце.
Везде
и всюду
пролезет он,
подмыленный
скользким
подхалимским мыльцем.
Впрочем,
написанное
ни для кого не ново
разве нет
у вас
такого Иванова?
Кричу
благим
(а не просто) матом,
глядя
на подобные истории:
— Где я?
В лонах
красных наркоматов
или
в дооктябрьской консистории?!
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.
Снова вспышка! Улыбки, ленты,
Дрогнул занавес и упал.
И под шквалом аплодисментов
В преисподнюю рухнул зал…
Правду молвить: порой не раз
Кто-то втайне о ней вздыхал
И, не пряча влюбленных глаз,
Уходя, про себя шептал:
«Эх, и счастлив, наверно, тот,
Кто любимой ее зовет,
В чьи объятья она из зала
Легкой птицею упорхнет».
Только видеть бы им, как, одна,
В перештопанной шубке своей,
Поздней ночью спешит она
Вдоль заснеженных фонарей…
Только знать бы им, что сейчас
Смех не брызжет из черных глаз
И что дома совсем не ждет
Тот, кто милой ее зовет…
Он бы ждал, непременно ждал!
Он рванулся б ее обнять,
Если б крыльями обладал,
Если ветром сумел бы стать!
Что с ним? Будет ли встреча снова?
Где мерцает его звезда?
Все так сложно, все так сурово,
Люди просто порой за слово
Исчезали Бог весть куда.
Был январь, и снова январь…
И опять январь, и опять…
На стене уж седьмой календарь.
Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать!
Ждать и жить! Только жить не просто:
Всю работе себя отдать,
Горю в пику не вешать носа,
В пику горю любить и ждать!
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!..
Но свершилось: сломался, канул
Срок печали. И над окном
В дни Двадцатого съезда грянул
Животворный весенний гром.
Говорят, что любовь цыганок —
Только пылкая цепь страстей,
Эх вы, злые глаза мещанок,
Вам бы так ожидать мужей!
Сколько было злых январей…
Сколько было календарей…
В двадцать три — распростилась с мужем,
В сорок — муж возвратился к ней.
Снова вспыхнуло счастьем сердце,
Не хитрившее никогда.
А сединки, коль приглядеться,
Так ведь это же ерунда!
Ах, как бурен цыганский танец,
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
И, наверное, счастлив тот,
Кто любимой ее зовет!
Огромные
зеленеют столы.
Поляны такие.
И —
по стенам,
с боков у стола —
стволы,
называемые —
«кии́».
Подходят двое.
«Здоро́во!»
«Здоро́во!»
Кий выбирают.
Дерево —
во!
Первый
хочет
надуть второго,
второй —
надуть
первого.
Вытянув
кисти
из грязных манжет,
начинает
первый
трюки.
А у второго
уже
«драже-манже»,
то есть —
дрожат руки.
Капли
со лба
текут солоны́,
он бьет
и вкривь и вкось…
Аж встали
вокруг
привиденья-слоны,
свою
жалеючи
кость.
Забыл,
куда колотить,
обо што, —
стаскивает
и галстук, и подтяжки.
А первый
ему
показывает «клопштосс»,
берет
и «эффе»
и «оттяжки».
Второй
уже
бурак бураком
с натуги
и от жары.
Два
— ура! —
положил дураком
и рад —
вынимает шары.
Шары
на полке
сияют лачком,
но только
нечего радоваться:
первый — «саратовец»;
как раз
на очко
больше
всегда
у «саратовца».
Последний
шар
привинтив к борту́
(отыгрыш —
именуемый «перлом»),
второй
улыбку
припрятал во рту,
ему
смеяться
над первым.
А первый
вымелил кий мелком:
«К себе
в середину
дуплет».
И шар
от борта
промелькнул мельком
и сдох
у лузы в дупле.
О зубы
зубы
скрежещут зло,
улыбка
утопла во рту.
«Пропали шансы…
не повезло…
Я в новую партию
счастья весло —
вырву
у всех фортун».
О трешнице
только
вопрос не ясен —
выпотрашивает
и брюки
и блузу.
Стоит
партнер,
холодный, как Нансен,
и цедит
фразу
в одном нюансе:
«Пожалуйста —
деньги в лузу».
Зальдилась жара.
Бурак белеет.
И голос
чужой и противный:
«Хотите
в залог
профсоюзный билет?
Не хотите?
Берите партийный!»
До ночи
клятвы
да стыдный гнет,
а ночью
снова назад…
Какая
сила
шею согнет
тебе,
человечий азарт?!
Потушена лампа.
Свеча зажжена.
И плачет дите,
И скулит жена:
«На рынке нет пшена».
Я утром встаю.
И опять жена
Одной катастрофой поражена:
«На рынке нет пшена».
Тогда на меня
Из трех углов
Нисходит триада голов.
Мундиром сияя,
Крестом звеня,
Империя прет
На меня.
Сначала
Я чувствую
Адскую боль —
Мне Чичиков
Жмет мозоль.
Потом,
Гомерически скаля зуб,
Спешивается Скалозуб.
И третьим:
Столыпинская труба
Расхваливает отруба,
И трое согнулись:
«У нас
Для вас
Стоит православный квас».
И трое смеются:
«Жена?
Извольте мешок пшена».
Тогда я, срываясь,
Ору в упор:
«Жена, до каких это пор?
Когда это кончится, жена,
Проблема хлебопшена?
Ты думаешь, что же, —
Я позабыл,
Кем Чичиков этот был?
И как это
Нижнему чину
В зуб
Везжал полковой Скалозуб?
А кем
Этот самый Столыпин был,
Ты думаешь,
Я позабыл?
Не будет Республика —
Это чушь —
Республикой мертвых душ!
И к пуле Багрова
В моей стране
Прибавить нечего мне.
Страна не поднимет
Трехцветный позор!» —
Кричу я жене
В упор.
Мы хлопаем дверью.
Разрешена
Проблема хлебопшена.
_____
…Товарищи, дома
У всех жена,
И каждому
С нею жить.
И каждому надо
Проблему пшена,
Товарищи, разрешить.
Давайте же скажем жене и стране
«Домашности — в стороне.
Пшеном мы питаем
Плавильную печь.
И если не хватит пшена,
Мы сами готовы
Горючим лечь
В плавильную печь, жена!
А личность, домашности —
В стороне», —
Давайте скажем стране.
Война сурова и непроста.
Умри, не оставляя поста,
Если приказ таков.
За ночь морской пехоты отряд
Десять раз отшвырнул назад
Озверелых врагов.
Не жизнью —
Патронами дорожа,
Гибли защитники рубежа
От пуль, от осколков мин.
Смолкли винтовки…
И, наконец,
В бою остались: один боец
И пулемет один.
В атаку поднялся очередной
Рассвет. Сразился с ночною мглой.
И отступила мгла.
Тишина грозовая. Вдруг
Моряк услышал негромкий стук.
Недвижны тела.
Но застыла над грудою тел
Рука. Не пот на коже блестел —
Мерцали капли росы.
Мичмана — бравого моряка —
Мертвая скрюченная рука.
На ней живые часы.
Мичман часа четыре назад
На светящийся циферблат
Глянул в последний раз
И прохрипел, пересилив боль:
«Ребята, до девяти ноль-ноль
Держаться. Таков приказ».
Ребята молчат. Ребята лежат.
Они не оставили рубежа.
Напоминая срок
Последнему воину своему,
Мичман часы протянул ему:
— Не подведи, браток!
Дисков достаточно.
С ревом идет,
Блеск штыков выставляя вперед,
Атакующий вал.
Глянул моряк на часы: восьмой.
И пылающей щекой
К автомату припал.
Еще атаку моряк отбил.
Незаметно пробравшись в тыл,
Ползет фашистский солдат.
В щучьих глазах —
Злоба и страх.
Гранаты в руках, гранаты в зубах,
За поясом пара гранат.
И в автоматчика все пять штук
Он их швыряет подряд…. Но вдруг,
Словно самою землею рожден —
Вырос русский моряк большой
С окровавленной рукой.
Быстро зубами белыми он
С последней гранаты сорвал кольцо,
Дерзко крикнул врагу в лицо:
— А ну-ка, фриц! Взлетим мы, что ль,
За компанию до облаков?
От взрыва застыли стрелки часов
На девяти ноль-ноль.
На кладбище китов
на снеговом погосте
стоят взамен крестов
их собственные кости.
Они не по зубам —
все зубы мягковаты.
Они не по супам —
кастрюли мелковаты.
Их вьюга, тужась, гнет,
но держатся — порядок! —
вколоченные в лед,
как дуги черных радуг.
Горбатый эскимос,
тоскующий по стопке,
как будто бы вопрос,
в них заключен, как в скобки.
Кто резво щелкнул там?
Ваш фотопыл умерьте!
Дадим покой китам
хотя бы после смерти.
А жили те киты,
людей не обижая,
от детской простоты
фонтаны обожая.
И солнца красный шар
плясал на струях белых…
«Киты по борту! Жарь!
Давай, ребята, бей их!»
Спастись куда-нибудь?
Но ты — пространства шире.
А под воду нырнуть —
воды не хватит в мире.
Ты думаешь, ты бог?
Рисковая нескромность.
Гарпун получишь в бок
расплатой за огромность.
Огромность всем велит
охотиться за нею.
Тот дурень, кто велик.
Кто мельче — тот умнее.
Плотва, как вермишель.
Среди ее безличья
дразнящая мишень — беспомощность величья!
Бинокли на борту
в руках дрожат, нацелясь,
и с гарпуном в боку
Толстой бежит от «цейсов».
Величью мель страшна.
На камни брошен гонкой,
обломки гарпуна
выхаркивает Горький.
Кровав китовый сан.
Величье убивает,
и Маяковский сам
гарпун в себя вбивает.
Китеныш, а не кит,
но словно кит оцеплен,
гарпунным тросом взвит,
качается Есенин.
Почти не простонав,
по крови, как по следу,
уходит Пастернак
с обрывком троса в Лету.
Хемингуэй молчит,
но над могилой грозно
гарпун в траве торчит,
проросший ввысь из гроба.
И, скрытый за толпой,
кровавым занят делом
даласский китобой
с оптическим прицелом.
…Идет большой загон,
а после смерти — ласка.
Честнее твой закон,
жестокая Аляска.
На кладбище китов
у ледяных торосов
нет ханжеских цветов —
есть такт у эскимосов.
Эх, эскимос-горбун, —
у белых свой обычай:
сперва всадив гарпун,
поплакать над добычей.
Скорбят смиренней дев,
сосут в слезах пилюли
убийцы, креп надев,
в почетном карауле.
И промысловики,
которым здесь не место,
несут китам венки
от Главгарпунотреста.
Но скручены цветы
стальным гарпунным тросом
Довольно доброты!
Пустите к эскимосам!
Ну, ребята,
Чур — молчок:
Будет сказка
про ВОЛЧОК!
I
Дело было в старину —
По старинке и начну:
Жил да был
Серый Волк.
Выл да выл
Серый Волк
Дни и ночи напролет
(Сам он думал,
Что поет).
Песню пел одну и ту же
Нет ее на свете хуже:
— Ухвачу-уу-у!
Укушу-у-у!
Утащу-у-у!
Удушу-у-у!
И — съем!
Волк — скажу вам наперед —
Хоть фальшивит,
Но не врет:
Тех, кто песню слушает,
Он охотно скушает.
Так представьте, каково
Слушать пение его!
Каково лесным зверятам
Жить
С таким артистом
Рядом!
До того он надоел
Всем, кого он недоел, —
Впору тоже
Волком взвыть!..
Стали думать —
Как тут быть…
И
ПРИДУМАЛИ!
II
Как-то утром
Волк проснулся,
Потянулся,
Облизнулся,
Спел любимую свою
(«Укушу да разжую!»)
И пустился — чин по чину —
На обед искать дичину.
Бегал-бегал…
Что за притча?!
«Где же, — думает, — добыча?
Нет ни пуха, ни пера,
Ни зайчишки, ни бобра,
Ни мышонка, ни лягушки,
Ни неведомой зверушки!»
А с верхушки старой ели
Две пичужки засвистели:
— Серый! Вся твоя еда
Разбежалась кто куда!
III
Да,
Зайцы убежали,
Птицы улетели,
Мышата-лягушата —
И те усвиристели,
И легкие, как тени,
Умчались прочь олени.
IV
И пришлось,
Ребята,
Волку
Зубы положить на полку
А на полку зубы класть
Это небольшая сласть!
…Серый Волк
Дня два крепился,
Все терпел невольный пост.
А на третий день
Вцепился
В свой же
Серый волчий хвост!
Так вцепился он в беднягу,
Что охотно дал бы тягу
(Убежал бы) —
Да шалишь:
От себя не убежишь!
И не в силах бедный хвост
Проглотить,
И не в силах вкусный хвост
Отпустить —
Вслед за собственным
Серым хвостом
Серый Волк
Завертелся винтом!
Он вертелся,
Он кружился,
Он крутился,
Он вращался,
И — само собой понятно!
Он
В кого-то
Превращался!
А когда он
Встал торчком —
Было поздно:
Стал Волчком!
Не сердитым,
Не голодным,
Развеселым,
Беззаботным,
Пестрым,
Звонким и блестящим —
Словом, самым настоящим
Замечательным волчком!
Сам
Мечтаю о таком!
V
Уж теперь он никого
Не обижает,
И его за это каждый
Уважает!
И поет теперь он песенку
Иную:
Развеселую,
Смешную,
Заводную:
— Жу-жу-жу, жу-жу-жу
Кого хочешь закружу!
Жу-жу-жу, жу-жу-жу —
Я с ребятами дружу!
То-то!
Вблизи дороги, с пашней рядом,
Кузнец огромный, с бодрым взглядом
Весь день проводит, закоптелый
От дыма едкаго вокруг…
Он молот взял рукою смелой,
И у огня, забыв досуг,
Бьет, закаляет лезвия,
Терпенье гордое тая!
И жители из деревень,
Чья злоба гаснет от испуга,
Все знают, почему весь день
Кузнец не ведает досуга,
И никогда
В часы труда,
Хоть чужд ему их жалкий страх,
Нет злобы в стиснутых зубах!
И только те, чья речь всегда
Лишь лай в кустарнике безсильный,
При виде долгаго труда, —
Свой взор то гневный, то умильный
Свести не могут с кузнеца:
Дрожат их слабыя сердца!
В свой горн блестящий бросил он —
И тяжкий стон,
И крики злобы вековой!
В свой горн, как солнце золотой,
Он, веря в силы, побросал:
И возмущенье, и страданье,
Чтоб закалить их, как кинжал,
И дать им молнии сиянье!
Его чело
Спокойно, гордо и светло…
Он наклонился над огнем, —
И вдруг все вспыхнуло кругом!
Высок и молод,
С угрозой будущему,—он
Настойчиво вращает молот;
Он светлой мыслью озарен,
Что победит упорный труд,
И мускулы его растут!
Кузнец давно, давно узнал,
К чему ведет спор безполезный,
И, гордый волею железной,
Он терпеливо замолчал.
Он тот упрямец, что без слов
Падет иль победит в сраженьи,
Но гордость не отдаст в мученьи
Из крепко стиснутых зубов!
Он знает цену твердой мочи,
Что волей камень разобьет,
И с нею в сумрак тихой ночи
Дробить преграды он пойдет!
Когда со всех сторон
Он слышит только стон,
Не видя стойкости своей,
Он верит, силою страстей
Сердца толпы, страданья крики
Откроют в жизни путь великий!
Не может мир не оживиться,
Живым огнем не озариться,
И золота руно, вращающее миром,
Не повернуться к ним—измученным и сирым.
И этой верой озаренный,
Встречая проблеск отдаленный,
Кузнец огромный, с бодрым взглядом
Вблизи дороги, с пашней рядом,
Обятый пламенем и жаром,
Стоит,—и твердым бьет ударом
Живую сталь сердец людских,
В терпеньи закаляя их!
Издавна в дружбе к себе верною познанну,
Градскую некогда мышь полевая в гости
Зазвала в убогую нору непространну,
Где без всякой пышности, от воздуха злости
Щитяся, вела век свой в тишине покойный.
Мох один около стен, на полу солома
Составляла весь убор, хозяйке пристойный;
В лето собранный запас щель, лишь ей знакома,
К умеренну корму ей тут же сокрывая.
Торовата, для гостя крупы, и горохи,
И оглоданный кусок от окорка края
И подносит черствые ему хлеба крохи,
Разнством яств приятнее обед учинити
Желая; но гордым той зубом, пожимаясь,
Того, другого куснет — и невкусно быти
Все находит; а бедна хозяйка, стараясь
Гостю, пищу лучшую собя, угодити,
Ест сама вялый ячмень и гнилу мякину.
Напоследок он так к ней начал говорити:
«Никак я, дружок, дознать не могу причину,
Для чего ты на горах пустых меж лесами
Жить избрала, и людей обществу любезну,
И городов красоте, обильных сластями,
Так бедную предпочла жизнь и неполезну?
Оставь, поверь мне, твое жилище, так дико,
И мне следуй. Всякому животну земному
Земной рок пал, и хотя мало, хоть велико
Неизбежную смерть ждет, всякому знакому.
Для того можно пока, отложив все бремя
И печалей и сует, живи, наслаждаясь
Мира вещми, и помни, сколь коротко время
Жизни твоей, на всяк час к концу приближаясь».
Лестны дружины слова нетрудно склонили
Мышь лесную, и, тотчас из норы легонько
Выскочив, в намеренный обе путь вступили,
В темный час в город войти имея тихонько.
Средину неба уж ночь самую обняла,
Когда обеим был вход в огромны палаты,
Златотканна где парча обильно блистала
На кроватях костяных; останки богаты
Где пышной вчерашния ужины храненны
В многих зрились кошницах. Тогда полевую
Гостью уложив на те парчи позлащенны,
Гражданка бежит, тащит то ту, то другую
И подносит лакому еству, прикушая
Сама прежде, как слуги все звыкли чинити.
Поселянка, на златых себя растягая
Коврах, радость всю в себе не может вместити
В счастья премене такой: пирует обильно,
Веселым другу себя гостем являть ищет, —
Когда вдруг у дверей стук, поднявшийся сильно,
Обеих с ложа согнал. По комнате рыщет
Без ума, в дрожи, в поту, одна за другою;
Еще страх удвоился, когда зазвучали
Криком меделянских псов своды. Уж с душою
В зубах, лесная тогда другу, что с печали,
С стыда и страха поднять чуть голову может,
«Нет, такая, — говорит, — жизнь мне неугодна;
Пред тобой в лесу, в щели, хоть корку зуб гложет,
От наветов я живу в покое свободна».
Степень высока, богатство бывают
Без беды редко, всегда беспокойны.
Кои довольны в тишине быть знают
Малым, те зваться умными достойны.
Давно две мраморных громады,
Из них воздвигнут был фронтон,
Под небом пламенным Эллады
Лелеяли свой бедный сон;
Мечтая меж подводных лилий,
Что Афродита все жива,
Два перла в бездне говорили
Друг другу странные слова,
Среди садов Генералифа,
Где бьют фонтаны с высоты,
Две розы при дворе калифа
Сплели между собой цветы.
В Венеции над куполами,
С ногами красными, как кровь,
Два голубя спустились сами,
Чтоб вечной стала их любовь.
Голубка, мрамор, перл и розы —
Все погибают в свой черед,
Перл тает, губят цвет морозы,
Смерть птицам, мрамор упадет.
И, расставаясь, каждый атом
Ложится в бездну вещества
Посевом царственно богатым
Для форм, творений Божества.
Но в превращеньях незаметных
Прекрасной плотью белый прах,
А роза красных губ приветных
В иных становятся телах.
Голубки снова бьют крылами
В сердцах, познавших мир утех,
И перлы, ставшие зубами,
Веселый освещают смех.
Здесь зарожденье тех симпатий,
Чей пыл и нежен и остер,
Чтоб души, чутки к благодати,
Друг в друге встретили сестер.
Покорный сладким ароматам,
Зовущим краскам иль лучам,
Все к атому стремится атом
Как жадная пчела к цветам.
И вспоминаются мечтанья
Там, на фронтоне иль в волнах,
Давно увядшие признанья
Перед фонтанами в садах,
Над куполами белой птицы
И взмахи крыльев и любовь,
И вот покорные частицы
Друг друга ищут, любят вновь.
Любовь как прежде стала бурной,
В тумане прошлое встает,
И на губах цветок пурпурный
Себя, как прежде, узнает.
В зубах отлива перламутра
Сияют перлы вечно те ж;
И, кожа девушек в час утра,
Старинный мрамор юн и свеж.
Голубка вновь находит голос,
Страданья эхо своего,
И как бы сердце ни боролось,
Пришелец победит его.
Вы, странных полная предвестий,
Какой фронтон, какой поток,
Сад иль собор нас знали вместе,
Голубку, мрамор, перл, цветок?
Я собирался к вам
Лететь с моим почтеньем
И с нежным поздравленьем,
Но вздумалось судьбам
Расчет мой переправить,
И я друзей поздравить
Заочно принужден!
Печален сей закон!
Но как же то случилось,
Что и во сне не снилось!
Вот так. Был ясный день!
Прогнавши сон и лень,
По просьбе Плещепупа,
Без кенег, без тулупа,
Пошел я чинно в сад!
Ходили мы, ходили,
Да ноги замочили!
Когда ж пришли назад,
А лихорадка с нами!
И ну стучать зубами.
Желанный Плещепуп
В набойчатом тюрбане,
Под дюжиною шуб
В гостиной на диване
Кобенился, кряхтел,
И мерзнул, и потел;
А я как будто с бою,
С двуярусной щекою,
С хандрою в голове
На штофных креслах жался
И тем уподоблялся
Трофимовне сове. —
Товарищ мой все болен!
А я хоть и уволен
От щелканья зубов,
Но в лапах у Лефорта,
Не доктора, а черта,
Сушителя кишков,
Злодея поваров!
Когда б его послушать,
То кухню б на запор!
Он не охотник кушать
И Бог его запор.
Зато уж наша Нина
На голос казачка
Поет исподтишка:
„О рожа! О скотина!
Копченый сатана!“
Не диво! ведь она
Желудку не злодейка!
В руках ее индейка
И два-три пирога
Исчезнут в два мига!
Приятно ль ей поститься!
Но я чем виноват!
И можно ль не взбеситься?
Злодеи говорят,
Что будто очень худо
Дарить друзей простудой
(Своей, а не чужой),
Что будто в грязь, по стуже
Поеду я домой;
Что, притаившись в луже,
С бутылкой хины ждет
Меня сестра припадка
Злодейка лихорадка!
О милые друзья!
Итак невольно я
Сей день для нас бесценный
Не с вами проведу!
Но мыслями найду
Я к милым путь открытой!
Для мыслей хины нет!
И важный факультет
С своей пузырной свитой
Не властен удержать
Их быстрое стремленье...
Был ноябрь
по-январски угрюм и зловещ,
над горами метель завывала.
Егерей
из дивизии «Эдельвейс»
наши
сдвинули с перевала.
Командир поредевшую роту собрал
и сказал тяжело и спокойно:
— Час назад
меня вызвал к себе генерал.
Вот, товарищи, дело какое:
Там — фашисты.
Позиция немцев ясна.
Укрепились надёжно и мощно.
С трёх сторон — пулемёты,
с четвёртой — стена.
Влезть на стену
почти невозможно.
Остаётся надежда
на это «почти».
Мы должны –
понимаете, братцы? –
нынче ночью
на чёртову гору вползти.
На зубах –
но до верха добраться! –
А солдаты глядели на дальний карниз,
и один –
словно так, между прочим –
вдруг спросил:
— Командир,
может, вы — альпинист? –
Тот плечами пожал:
— Да не очень…
Я родился и вырос в Рязани,
а там
горы встанут,
наверно, не скоро…
В детстве
лазал я лишь по соседским садам.
Вот и вся
«альпинистская школа».
А ещё, -
он сказал как поставил печать, -
там у них патрули.
Это значит:
если кто-то сорвётся,
он должен молчать.
До конца.
И никак не иначе. –
…Как восходящие капли дождя,
как молчаливый вызов,
лезли,
наитием находя
трещинку,
выемку,
выступ.
Лезли,
почти сроднясь со стеной, -
камень светлел под пальцами.
Пар
поднимался над каждой спиной
и становился
панцирем.
Молча
тянули наверх свои
каски,
гранаты,
судьбы.
Только дыхание слышалось и
стон
сквозь сжатые зубы.
Дышат друзья.
Терпят друзья.
В гору
ползёт молчание.
Охнуть — нельзя.
Крикнуть — нельзя.
Даже –
слова прощания.
Даже –
когда в озноб темноты,
в чёрную прорву
ночи,
всё понимая,
рушишься ты,
напрочь
срывая
ногти!
Душу твою ослепит на миг
жалость,
что прожил мало…
Крик твой истошный,
неслышный крик
мама услышит.
Мама…
…Лезли
те,
кому повезло.
Мышцы
в комок сводило, -
лезли!
(Такого
быть не могло!
Быть не могло.
Но- было…)
Лезли,
забыв навсегда слова,
глаза напрягая
до рези.
Сколько прошло?
Час или два?
Жизнь или две?
Лезли!
Будто на самую
крышу войны…
И вот,
почти как виденье,
из пропасти
на краю стены
молча
выросли
тени.
И так же молча –
сквозь круговерть
и колыханье мрака –
шагнули!
Была
безмолвной, как смерть,
страшная их атака!
Через минуту
растаял чад
и грохот
короткого боя…
Давайте и мы
иногда
молчать,
об их молчании
помня.
Ночка сегодня морозная, ясная.
В горе стоит над рекой
Русская девица, девица красная,
Щупает прорубь ногой.
Тонкий ледок под ногою ломается,
Вот на него набежала вода;
Царь водяной из воды появляется,
Шепчет: «Бросайся, бросайся сюда!
Любо здесь!» Девица, зову покорная,
Вся наклонилась к нему.
«Сердце покинет кручинушка черная,
Только разок обойму,
Прянь!..» И руками к ней длинными тянется… Синие льды затрещали кругом,
Дрогнула девица! Ждет — не оглянется —
Кто-то шагает, идет прямиком.«Прянь! Будь царицею царства подводного!..»Тут подошел воевода Мороз:
«Я тебя, я тебя, вора негодного!
Чуть было девку мою не унес!»
Белый старик с бородою пушистою
На воду трижды дохнул,
Прорубь подернулась корочкой льдистою,
Царь водяной подо льдом потонул.Молвил Мороз: «Не топися, красавица!
Слез не осушишь водой,
Жадная рыба, речная пиявица,
Там твой нарушит покой;
Там защекотят тебя водяные,
Раки вопьются в высокую грудь,
Ноги опутают травы речные.
Лучше со мной эту ночку побудь!
К утру я горе твое успокою,
Сладкие грезы его усыпят,
Будешь ты так же пригожа собою,
Только красивее дам я наряд:
В белом венке голова засияет
Завтра, чуть красное солнце взойдет».Девица берег реки покидает,
К темному лесу идет.Села на пень у дороги: ласкается
К ней воевода-старик.
Дрогнется — зубы колотят — зевается —
Вот и закрыла глаза… забывается…
Вдруг разбудил ее Лешего крик: «Девонька! встань ты на резвые ноги,
Долго Морозко тебя протомит.
Спал я и слышал давно: у дороги
Кто-то зубами стучит,
Жалко мне стало. Иди-ка за мною,
Что за охота всю ноченьку ждать!
Да и умрешь — тут не будет покою:
Станут оттаивать, станут качать!
Я заведу тебя в чащу лесную,
Где никому до тебя не дойти,
Выберем, девонька, сосну любую…»Девица с Лешим решилась идти.Идут. Навстречу медведь попадается,
Девица вскрикнула — страх обуял.
Хохотом Лешего лес наполняется:
«Смерть не страшна, а медведь испугал!
Экой лесок, что ни дерево — чудо!
Девонька! глянь-ка, какие стволы!
Глянь на вершины — с синицу оттуда
Кажутся спящие летом орлы!
Темень тут вечная, тайна великая,
Солнце сюда не доносит лучей,
Буря взыграет — ревущая, дикая —
Лес не подумает кланяться ей!
Только вершины поропщут тревожно…
Ну, полезай! подсажу осторожно…
Люб тебе, девица, лес вековой!
С каждого дерева броситься можно
Вниз головой!»
1
Убирайте комнату,
чтоб она блестела.
В чистой комнате —
чистое тело.
2
Воды —
не бойся,
ежедневно мойся.
3
Зубы
чисть дважды,
каждое утро
и вечер каждый.
4
Курить —
бросим.
Яд в папиросе.
5
То, что брали
чужие рты,
в свой рот
не бери ты.
6
Ежедневно
обувь и платье
чисть и очищай
от грязи и пятен.
7
Культурная привычка,
приобрети ее —
ходи еженедельно в баню
и меняй белье.
8
Долой рукопожатия!
Без рукопожатий
встречайте друг друга
и провожайте.
9
Проветрите комнаты,
форточки открывайте
перед тем
как лечь
в свои кровати.
10
Не пейте
спиртных напитков.
Пьющим — яд,
окружающим — пытка.
11
Затхлым воздухом —
жизнь режем.
Товарищи,
отдыхайте
на воздухе свежем.
12
Товарищи люди,
на пол не плюйте.
13
Не вытирайся
полотенцем чужим,
могли
и больные
пользоваться им.
14
Запомните —
надо спать
в проветренной комнате.
15
Будь аккуратен,
забудь лень,
чисть зубы
каждый день.
16
На улице были?
Одежду и обувь
очистьте от пыли.
17
Мойте окна,
запомните это,
окна — источник
жизни и света.
18
Товарищи,
мылом и водой
мойте руки
перед едой.
19
Запомните вы,
запомни ты —
пищу приняв,
полощите рты.
20
Грязь
в желудок
идет с едой,
мойте
посуду
горячей водой.
21
Фрукты
и овощи
перед
едой
мойте
горячей водой.
22
Нельзя человека
закупорить в ящик,
жилище проветривай
лучше и чаще.
23
Вытрите ноги!!!
забыли разве, —
несете с улицы
разную грязь вы.
24
Хоть раз в неделю,
придя домой, —
горячей водой
полы помой.
25
Болезни и грязь
проникают всюду.
Держи в чистоте
свою посуду.
26
Во фруктах и овощах
питательности масса.
Ешьте больше зелени
и меньше мяса.
27
Лишних вещей
не держи в жилище —
станет сразу
просторней и чище.
28
Чадят примуса, —
хозяйки, запомните:
нельзя
обед
готовить
в комнате.
29
Держите чище
свое жилище.
30
Каждое жилище
каждый житель
помещение
в сохранности держите.
31
Товарищ!
да приучись ты
держать жилище
опрятным и чистым.
32
С одежды грязь
доставляется на дом.
Одетому лежать
на кровати не надо.
33
Хозяйка,
помни о правиле важном:
Мети жилище
способом влажным.
34
Раз в неделю,
никак не реже,
белье постельное
меняй на свежее.
35
Не стирайте в комнате,
могут от сырости
грибы и мокрицы
в комнате вырасти.
Дни марта меж собою не в родстве.
Двенадцатый — в нём гость или подкидыш.
Черты чужие есть в его красе,
и март: «Эй, март!» — сегодня не окликнешь.
День — в зиму вышел нравом и лицом:
когда с холмов ее снега поплыли,
она его кукушкиным яйцом
снесла под перья матери-теплыни.
Я нынче глаз не отпускала спать —
и как же я умна, что не заснула!
Я видела, как воля Дня и стать
пришли сюда, хоть родом не отсюда.
Дню доставало прирожденных сил
и для восхода, и для снегопада.
И слышалось: «О, нареченный сын,
мне боязно, не восходи, не надо».
Ему, когда он челядь набирал,
всё, что послушно, явно было скушно.
Зачем позёмка, если есть буран?
Что в бледной стыни мыкаться? Вот — стужа.
Я, как известно, не ложилась спать,
Вернее, это Дню и мне известно.
Дрожать и зубом на зуб не попасть
мне как-то стало вдруг не интересно.
Я было вышла, но пошла назад.
Как не пойти? Описанный в тетрадке,
Дня нынешнего пред… — скажу: пред-брат —
оставил мне наследье лихорадки.
Минувший день, прости, я солгала!
Твой гений — добр. Сама простыла, дура,
и провожала в даль твои крыла
на зябких крыльях зыбкого недуга.
Хворь — боязлива. Ей невмоготу
терпеть окна красу и зазыванье —
в блеск бытия вперяет слепоту,
со страхом слыша бури завыванье.
Устав смотреть, как слишком сильный День
гнёт сосны, гладит против шерсти ели,
я без присмотра бросила метель
и потащилась под присмотр постели.
Проснулась. Вышла. Было семь часов.
В закате что-то слышимое было,
но тихое, как пенье голосов:
«Прощай, прощай, ты мной была любима».
О, как сквозь чернь березовых ветвей
и сквозь решетку… там была решетка —
не для красы, а для других затей,
в честь нищего какого-то расчета…
сквозь это всё сияющая весть
о чём-то высшем — горем мне казалась.
Нельзя сказать: каков был цвет. Но цвет
чуть-чуть был розовей, чем несказанность.
Вот участь совершенной красоты:
чуть брезжить, быть отсутствия на грани.
А прочего всего — грубы черты.
Звезда взошла не как всегда, а ране.
О День, ты — крах или канун любви
к тебе, о День? Уж видно мне и слышно,
как блещет в небе ровно пол-луны:
всё — в меру, без изъяна, без излишка.
Скончаньем Дня любуется слеза.
Мороз: слезу содеешь, но не выльешь.
Я ничего не знаю и слепа.
А Божий День — всезнающ и всевидящ.
Над Шере-метьево
В ноябре третьего —
Метео-условия не те.
Я стою встревоженный,
Бледный, но ухоженный
На досмотр таможенный в хвосте.Стоял сначала, чтоб не нарываться —
Я сам спиртного лишку загрузил,
А впереди шмонали уругвайца,
Который контрабанду провозил.Крест на груди в густой шерсти —
Толпа как хором ахнет:
«За ноги надо потрясти —
Глядишь, чего и звякнет!»И точно: ниже живота —
Смешно, да не до смеху —
Висели два литых креста
Пятнадцатого веку.Ох, как он сетовал:
Где закон? Нету, мол!
Я могу, мол, опоздать на рейс!..
Но Христа распятого
В половине пятого
Не пустили в Буэнос-Айрес.Мы всё-таки мудреем год от года —
Распятья нам самим теперь нужны,
Они богатство нашего народа,
Хотя, конечно, и пережиток старины.А раньше мы во все края —
И надо и не надо —
Дарили лики, жития,
В окладе, без оклада… Из пыльных ящиков косясь
Безропотно, устало,
Искусство древнее от нас,
Бывало, и — сплывало.Доктор зуб высверлил,
Хоть слезу мистер лил,
Но таможник вынул из дупла,
Чуть поддев лопатою,
Мраморную статую —
Целенькую, только без весла.Общупали заморского барыгу,
Который подозрительно притих, —
И сразу же нашли в кармане фигу,
А в фиге — вместо косточки — триптих.«Зачем вам складень, пассажир?
Купили бы за трёшку
В «Берёзке» русский сувенир —
Гармонь или матрёшку!» —«Мир-дружба! Прекратить огонь! —
Попёр он как на кассу. —
Козе — баян, попу — гармонь,
Икону — папуасу!»Тяжело с истыми
Контрабан-дистами!
Этот, что статуи был лишён,
Малый с подковыркою
Цыкнул зубом с дыркою,
Сплюнул — и уехал в Вашингтон.Как хорошо, что бдительнее стало,
Таможня ищет ценный капитал —
Чтоб золотинки с нимба не упало,
Чтобы гвоздок с распятья не пропал! Таскают: кто — иконостас,
Кто — крестик, кто — иконку,
И веру в Господа от нас
Увозят потихоньку.И на поездки в далеко —
Навек, бесповоротно —
Угодники идут легко,
Пророки — неохотно.Реки льют потные!
Весь я тут, вот он я —
Слабый для таможни интерес.
Правда возле щиколот
Синий крестик выколот,
Но я скажу, что это — Красный Крест.Один мулла триптих запрятал в книги.
Да, контрабанда — это ремесло!
Я пальцы сжал в кармане в виде фиги —
На всякий случай, чтобы пронесло.Арабы нынче — ну и ну! —
Европу поприжали,
А мы в «шестидневную войну»
Их очень поддержали.Они к нам ездят неспроста —
Задумайтесь об этом! —
И возят нашего Христа
На встречу с Магометом.…Я пока здесь ещё,
Здесь моё детищё,
Всё моё — и дело, и родня!
Лики — как товарищи —
Смотрят понимающе
С почерневших досок на меня.Сейчас, как в вытрезвителе ханыгу,
Разденут — стыд и срам! — при всех святых,
Найдут: в мозгу туман, в кармане фигу,
Крест на ноге — и кликнут понятых! Я крест сцарапывал, кляня
Судьбу, себя — всё вкупе,
Но тут вступился за меня
Ответственный по группе.Сказал он тихо, делово —
Такого не обшаришь:
Мол, вы не трогайте его
(Мол, кроме водки — ничего) —
Проверенный, наш товарищ!
Я пел об арбузах и о голубях,
О битвах, убийствах, о дальних путях,
Я пел о вине, как поэту пристало.
Романтика! Мне ли тебя не воспеть,
Откинутый плащ и сверканье кинжала,
Степные походы и трубная медь…
Романтика! Я подружился с тобой,
Когда с пожелтевших страниц Вальтер Скотта
Ты мимо окна пролетала совой,
Ты вызвала криком меня за ворота!
Я вышел… Ходили по саду луна
И тень (от луны ль?) над листвой обветшалой…
Романтика! Здесь?! Неужели она?
Совою была ты и женщиной стала.
В беседку пойдем. Там скамейка и стол,
Закуска и выпивка для вдохновенья:
Ведь я не влюбленный, и я не пришел
С тобой целоваться под сизой сиренью…
И, тонкую прядь отодвинув с лица,
Она протянула мне пальцы худые:
— К тебе на свиданье, о сын продавца,
В июльскую ночь прихожу я впервые…
Я в эту страну возвратилась опять,
Дорог на земле для романтики мало;
Здесь Пушкина в сад я водила гулять,
Над Блоком я пела и зыбку качала…
Я знаю, как время уходит вперед,
Его не удержишь плотиной из стали,
Он взорван, подземный семнадцатый год,
И два человека над временем встали…
И первый, храня опереточный пыл,
Вопил и мотал головою ежастой;
Другой, будто глыба, над веком застыл,
Зырянин лицом и с глазами фантаста…
На площади гомон, гармоника, дым,
И двое встают над голодным народом,
За кем ты пойдешь? Я пошел за вторым —
Романтика ближе к боям и походам…
Поземка играет по конским ногам,
Знамена полнеба полотнами кроют.
Романтика в партии! Сбоку наган,
Каракуль на шапке зернистой икрою…
Фронты за фронтами.
Ни лечь, ни присесть!
Жестокая каша да сытник суровый;
Депеша из Питера: страшная весть
О черном предательстве Гумилева…
Я мчалась в телеге, проселками шла;
И хоть преступленья его не простила,
К последней стене я певца подвела,
Последним крестом его перекрестила…
Скорее назад! И товарный вагон
Шатает меня по России убогой…
Тут новое дело — из партии вон:
Интеллигентка и верует в бога.
Зима наступала колоннами льда,
Бирючьей повадкой и посвистом вьюжным,
И в бестолочь эту брели поезда
От северной стужи к губерниям южным.
В теплушках везла перекатная голь,
Бездомная голь — перелетная птица —
Менять на муку и лиманскую соль
Ночную посуду и пестрые ситцы…
Степные заносы, ночные гудки.
Романтика в угол забилась, как заяц,
В тюки с табаком и в мучные мешки,
Вонзаясь ногтями, зубами вгрызаясь…
Приехали! Вился по улицам снег.
И вот сквозь метелицу, злой и понурый,
Ко мне подошел молодой человек:
«Романтика, вы мне нужны для халтуры!
Для новых стихов не хватило огня,
Над рифмой корпеть недостало терпенья;
На тридцать копеек вдохните в меня
Гражданского мужества и вдохновенья…»
Пустынная нас окружает пора,
Знамена в чехлах, и заржавели трубы.
Мой друг! Погляди на меня — я стара:
Морщины у глаз, и расшатаны зубы…
Мой друг, погляди — я бездомная тень,
Бездомные песни в ночи запеваю,
К тебе я пришла сквозь туман и сирень, —
Такой принимаешь меня?
«Принимаю!
Вложи свои пальцы в ладони мои,
Старушечьей ниже склонись головою —
За мною войсками стоят соловьи,
Ты видишь — июльские ночи за мною!»
Стихи на качели
Земля от топота шатающихся стонет,
И всякий мещанин в вине и пиве тонет,
Тюльпаны красные на лицах их цветут
И розы на устах прекрасные растут.
Тут игры царствуют, приятности и смехи;
Начало их любви—каленые орехи:
Бросает Адонис с качели или вниз,
С улыбкой говорит: « Сударушка, склонись».
А та ответствует ему приятным взором,
Блистая младостью и дорогим убором.
Но что еще я зрю? Какая это туча?
Великая лежит яиц в народе куча.
С пригорка покатит веселый молодец,
Разбито яицо, добьет его вконец;
По грязи без скорлуп катают и марают,
Куда же яица сии употребляют,
О том не знаю я, иль честь имею знать,
Однако не скажу, чтоб их не осмеять;
О вкусе молодцы не рассуждают строго,
В Санкт-Петербурге же воды гораздо много.
Когда с предивныя и страшной высоты,
Воззрело солнышко на наши красоты,
Глубокие снега растаяли во граде,
Пастух нам предвестил рожком своим о стаде;
Тогда наполнились канавы все водой,
Однак не чистою, но грязной и худой;
Увы, любезные цветные епанечки,
Различные фаты, и перстни, и колечки;
Я часто вас видал поверженных в бедах;
Как вы купалися в нечистых сих водах;
О рок! О случай злой! Чего ты не наносишь.
Ты женщин и мужчин в таких канавах топишь;
Ни лет, ни пола ты не тщишься разбирать,
Старух и стариков дерзаешь погружать;
Ничто того уже не может быти хуже,
Как в праздник сей лежать поверженному в луже;
Однако, весельчак, отваги не теряй,
В грязи ты лежучи, кричи « не замарай».
Восточный Фаэтон на севере явился,
Не в колесницу он, но в одноколку вбился;
Не пламенных коней он правит во эфир,
По улице летит и давит пьяный мир;
Без нужды мычется направо, влево, прямо,
Понятие его не постигает само;
Куда ему поспеть ненадобну нигде,
И поручает он во всем себя судьбе;
Попустит вожжи вниз и даст коню свободу,
На злую пагубу веселому народу;
Слетится Фаетонт с таким же молодцом,
Иль лошадь в стену где хмельной направит лбом;
Немного припрыгнув, оставит одноколку,
Стремглав он полетит через коневью холку;
Не с неба Фаетонт, но щеголь с двух колес
Хотел по глупости припрыгнуть до небес;
На камнях лежучи, умильно воздыхает
И ток кровавых слез без пользы проливает.
В сем месте пал один, в другом упали три,
Везде падение, куда ни посмотри;
Во время праздников толико Фаэтонов,
Колико во стихах негодных Аполлонов.
… Мальчишки начинают,
Друг друга по щекам ладонями щелкают,
Не в зубы юноша, но метит парню в глаз,
А отрок отроку дает получше враз.
В минуту славное сражение явится,
Не рвется воздух тут и солнышко не тмится.
Щелкание, тузы валятся так, как град,
Ланита, носы, рты и зубы все звенят.
Не огнестрельное оружие пылает,
Тут витязь кулаком противных поражает…
Пошел по брюху звон, как в добрый барабан…
Хоть после 5 недель от битвы отдыхают,
Однак с охотою опять в нее вступают,
Охотно мучатся, но если ночь темна,
Тогда и их раздор, как прочих брань, смешна.
Крылаты бузники, московские герои,
Не здесь они, но там (в Москве) бурлацки водят строи.