Вместе они любили
сидеть на склоне холма.
Оттуда видны им были
церковь, сады, тюрьма.
Оттуда они видали
заросший травой водоем.
Сбросив в песок сандалии,
сидели они вдвоем.
Руками обняв колени,
смотрели они в облака.
Внизу у кино калеки
ждали грузовика.
Мерцала на склоне банка
возле кустов кирпича.
Над розовым шпилем банка
ворона вилась, крича.
Машины ехали в центре
к бане по трем мостам.
Колокол звякал в церкви:
электрик венчался там.
А здесь на холме было тихо,
ветер их освежал.
Кругом ни свистка, ни крика.
Только комар жужжал.
Трава была там примята,
где сидели они всегда.
Повсюду черные пятна —
оставила их еда.
Коровы всегда это место
вытирали своим языком.
Всем это было известно,
но они не знали о том.
Окурки, спичка и вилка
прикрыты были песком.
Чернела вдали бутылка,
отброшенная носком.
Заслышав едва мычанье,
они спускались к кустам
и расходились в молчаньи —
как и сидели там.
***
По разным склонам спускались,
случалось боком ступать.
Кусты перед ними смыкались
и расступались опять.
Скользили в траве ботинки,
меж камней блестела вода.
Один достигал тропинки,
другой в тот же миг пруда.
Был вечер нескольких свадеб
(кажется, было две).
Десяток рубах и платьев
маячил внизу в траве.
Уже закат унимался
и тучи к себе манил.
Пар от земли поднимался,
а колокол все звонил.
Один, кряхтя, спотыкаясь,
другой, сигаретой дымя —
в тот вечер они спускались
по разным склонам холма.
Спускались по разным склонам,
пространство росло меж них.
Но страшный, одновременно
воздух потряс их крик.
Внезапно кусты распахнулись,
кусты распахнулись вдруг.
Как будто они проснулись,
а сон их был полон мук.
Кусты распахнулись с воем,
как будто раскрылась земля.
Пред каждым возникли двое,
железом в руках шевеля.
Один топором был встречен,
и кровь потекла по часам,
другой от разрыва сердца
умер мгновенно сам.
Убийцы тащили их в рощу
(по рукам их струилась кровь)
и бросили в пруд заросший.
И там они встретились вновь.
***
Еще пробирались на ощупь
к местам за столом женихи,
а страшную весть на площадь
уже принесли пастухи.
Вечерней зарей сияли
стада густых облаков.
Коровы в кустах стояли
и жадно лизали кровь.
Электрик бежал по склону
и шурин за ним в кустах.
Невеста внизу обозленно
стояла одна в цветах.
Старуха, укрытая пледом,
крутила пред ней тесьму,
а пьяная свадьба следом
за ними неслась к холму.
Сучья под ними трещали,
они неслись, как в бреду.
Коровы в кустах мычали
и быстро спускались к пруду.
И вдруг все увидели ясно
(царила вокруг жара):
чернела в зеленой ряске,
как дверь в темноту, дыра.
***
Кто их оттуда поднимет,
достанет со дна пруда?
Смерть, как вода над ними,
в желудках у них вода.
Смерть уже в каждом слове,
в стебле, обвившем жердь.
Смерть в зализанной крови,
в каждой корове смерть.
Смерть в погоне напрасной
(будто ищут воров).
Будет отныне красным
млеко этих коров.
В красном, красном вагоне
с красных, красных путей,
в красном, красном бидоне —
красных поить детей.
Смерть в голосах и взорах.
Смертью полн воротник. —
Так им заплатит город:
смерть тяжела для них.
Нужно поднять их, поднять бы.
Но как превозмочь тоску:
если убийство в день свадьбы,
красным быть молоку.
***
Смерть — не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть — это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не черный бант.
Смерть — это крик вороний,
черный — на красный банк.
Смерть — это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть — это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть — это стекла в бане,
в церкви, в домах — подряд!
Смерть — это все, что с нами —
ибо они — не узрят.
Смерть — это наши силы,
это наш труд и пот.
Смерть — это наши жилы,
наша душа и плоть.
Мы больше на холм не выйдем,
в наших домах огни.
Это не мы их не видим —
нас не видят они.
***
Розы, герань, гиацинты,
пионы, сирень, ирис —
на страшный их гроб из цинка —
розы, герань, нарцисс,
лилии, словно из басмы,
запах их прян и дик,
левкой, орхидеи, астры,
розы и сноп гвоздик.
Прошу отнести их к брегу,
вверить их небесам.
В реку их бросить, в реку,
она понесет к лесам.
К черным лесным протокам,
к темным лесным домам,
к мертвым полесским топям,
вдаль — к балтийским холмам.
***
Холмы — это наша юность,
гоним ее, не узнав.
Холмы — это сотни улиц,
холмы — это сонм канав.
Холмы — это боль и гордость.
Холмы — это край земли.
Чем выше на них восходишь,
тем больше их видишь вдали.
Холмы — это наши страданья.
Холмы — это наша любовь.
Холмы — это крик, рыданье,
уходят, приходят вновь.
Свет и безмерность боли,
наша тоска и страх,
наши мечты и горе,
все это — в их кустах.
Холмы — это вечная слава.
Ставят всегда напоказ
на наши страданья право.
Холмы — это выше нас.
Всегда видны их вершины,
видны средь кромешной тьмы.
Присно, вчера и ныне
по склону движемся мы.
Смерть — это только равнины.
Жизнь — холмы, холмы.
Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.
Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.
Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть —
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.
В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината.
Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.
По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.
Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.
Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.
Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно.
Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъемного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.
Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.
То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.
Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.
Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.
Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.
Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.
Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь —
но уже не вернусь — словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.
Я вижу град Петров чудесный, величавый,
По манию Петра воздвигшийся из блат,
Наследный памятник его могушей славы,
Потомками его украшенный стократ!
Повсюду зрю следы великия державы,
И русской славою след каждый озарен.
Се Петр, еще живый в меди красноречивой!
Под ним полтавский конь, предтеча горделивый
Штыков сверкающих и веющих знамен.
Он царствует еще над созданным им градом,
Приосеня его державною рукой,
Народной чести страж и злобе страх немой.
Пускай враги дерзнут, вооружаясь адом,
Нести к твоим брегам кровавый меч войны,
Герой! Ты отразишь их неподвижным взглядом,
Готовый пасть на них с отважной крутизны.
Бегут — и где они? — (и) снежные сугробы
В пустынях занесли следы безумной злобы.
Так, Петр! ты завещал свой дух сынам побед,
И устрашенный враг зрел многие Полтавы.
Питомец твой, громов метатель двоеглавый,
На поприще твоем расширил свой полет.
Рымникский пламенный и Задунайский твердый!
Вас здесь согражданин почтит улыбкой гордой.
Но жатвою ль одной меча страна богата?
Одних ли громких битв здесь след запечатлен?
Иные подвиги, к иным победам ревность
Поведает нам глас красноречивых стен, —
Их юная краса затмить успела древность.
Искусство здесь везде вело с природой брань
И торжество свое везде знаменовало;
Могущество ума — мятеж стихий смиряло,
И мысль, другой Алкид, с трудов взыскала дань.
Ко славе из пелен Россия возмужала
И из безвестной тьмы к владычеству прешла.
Так ты, о дщерь ее, как манием жезла,
Честь первенства, родясь в столицах, восприяла.
Искусства Греции и Рима чудеса —
Зрят с дивом над собой полночны небеса.
Чертоги кесарей, сады Семирамиды,
Волшебны острова Делоса и Киприды!
Чья смелая рука совокупила вас?
Чей повелительный, назло природе, глас
Содвинул и повлек из дикия пустыни
Громады вечных скал, чтоб разостлать твердыни
По берегам твоим, рек северных глава,
Великолепная и светлая Нева?
Кто к сим брегам склонил торговли алчной крылья
И стаи кораблей, с дарами изобилья,
От утра, вечера и полдня к нам пригнал?
Кто с древним Каспием Бельт юный сочетал?
Державный, дух Петра и ум Екатерины
Труд медленных веков свершили в век единый.
На Юге меркнул день — у нас он рассветал.
Там предрассудков меч и светоч возмущенья
Грозились ринуть в прах святыню просвещенья.
Убежищем ему был Север, и когда
В Европе зарево крамол зажгла вражда
И древний мир вспылал, склонясь печальной выей, —
Дух творческий парил над юною Россией
И мощно влек ее на подвиг бытия.
Художеств и наук блестящая семья
Отечеством другим признала нашу землю.
Восторгом смелый путь успехов их объемлю
И на рассвете зрю лучи златого дня.
Железо, покорясь влиянию огня,
Здесь легкостью дивит в прозрачности ограды,
За коей прячется и смотрит сад прохлады.
Полтавская рука сей разводила сад!
Но что в тени его мой привлекает взгляд?
Вот скромный дом, ковчег воспоминаний славных!
Свидетель он надежд и замыслов державных!
Здесь мыслил Петр об нас. Россия! Здесь твой храм!
О, если жизнь придать бесчувственным стенам
И тайны царских дум извлечь из хладных сводов,
Какой бы мудрости тот глас отзывом был,
Каких бы истин гром незапно поразил
Благоговейный слух властителей народов!
Там зодчий, силясь путь бессмертию простерть,
Возносит дерзостно красивые громады.
Полночный Апеллес, обманывая взгляды,
Дарует кистью жизнь, обезоружив смерть.
Ваятели, презрев небес ревнивых мщенье,
Вдыхают в вещество мысль, чувство и движенье.
Природу испытав, Невтонов ученик
Таинственных чудес разоблачает лик
Иль с небом пламенным в борьбе отъемлет, смелый.
Из гневных рук богов молниеносны стрелы!
Мать песней, смелая царица звучных дум,
Смягчает дикий нрав и возвышает ум.
Здесь друг Шувалова воспел Елисавету,
И, юных русских муз блистательный рассвет,
Его счастливее — как русский и поэт —
Екатеринин век Державин предал свету.
Минервы нашей ум Европу изумлял:
С успехом равным он по свету рассылал
Приветствие в Ферней, уставы самоедам
Иль на пути в Стамбул открытый лист победам,
Полсветом правила она с брегов Невы
И утомляла глас стоустныя молвы.
Блестящий век! И ты познал закат условный!
И твоего певца уста уже безмолвны!
Но нам ли с завистью кидать ревнивый взгляд
На прошлые лета и славных действий ряд?
Наш век есть славы век, наш царь — любовь вселенной!
Земля узрела в нем небес залог священный,
Залог благих надежд, залог святых наград!
С народов сорвал он оковы угнетенья,
С царей снимает днесь завесу заблужденья,
И с кроткой мудростью свой соглася язык,
С престола учит он народы и владык;
Уж зреет перед ним бессмертной славы жатва! —
Счастливый вождь тобой счастливых россиян!
В душах их раздалась души прекрасной клятва:
Петр создал подданных, ты образуй граждан!
Пускай уставов дар и оных страж — свобода.
Обетованный брег великого народа,
Всех чистых доблестей распустит семена.
С благоговеньем ждет, о царь, твоя страна,
Чтоб счастье давший ей дал и права на счастье!
«Народных бед творец — слепое самовластье», —
Из праха падших царств сей голос восстает.
Страстей преступных мрак проникнувши глубоко,
Закона зоркий взгляд над царствами блюдет,
Как провидения недремлющее око.
Предвижу: правды суд — страх сильных, слабых щит —
Небесный приговор земле благовестит.
С чела оратая сотрется пот неволи.
Природы старший сын, ближайший братьев друг
Свободно проведет в полях наследный плуг,
И светлых нив простор, приют свободы мирной,
Не будет для него темницею обширной.
Как искра под золой, скрывая блеск и жар,
Мысль смелая, богов неугасимый дар,
Молчанья разорвет постыдные оковы.
Умы воспламенит ко благу пламень новый.
К престолу истина пробьет отважный ход.
И просвещение взаимной пользы цепью
Тесней соединит владыку и народ.
Присутствую мечтой торжеств великолепью,
Свободный гражданин свободныя земли!
О царь! Судьбы своей призванию внемли.
И Александров век светилом незакатным
Торжественно взойдет на русский небосклон,
Приветствуя, как друг, сияньем благодатным
Грядущего еще не пробужденный сон.
Ах! жила-была Наташа,
Свет Наташа красота.
Что так рано, радость наша,
Ты исчезла как мечта?
Где уста, как мед душистый,
Бела грудь, как снег пушистый,
Рдяны щеки, маков цвет?
Все не впрок: Наташи нет.
У нее один сердечной
Милой друг был на земли;
Скоро с ним в любви беспечной
Дни счастливые текли.
Длися, длися, дорогое,
Время краткое, златое!
Счастье жизни человек
Вкусит раз лишь в целой век.
Вдруг поднялся враг войною
Русь заграбить и зажечь;
Всюду льется кровь рекою,
Всюду блещет огнь и меч.
Нивы стоптаны пропали,
Грады, веси запылали,
И Наташа со дружком
Часто грустны вечерком.
Прежних радостей не стало,
Молча вкралась к ним печаль;
Что-то в мысль обоим впало,
И, кажись, друг друга жаль.
Наконец, сквозь слез унылой
Взведши взгляд, собравшись с силой,
Исповедала тоску
Красна девица дружку.
«Не мое девичье дело,
Милой друг, тебя учить:
Не прогневайся, что смело,
Может, стану говорить;
Но прости мне укоризну:
Не сражаться за отчизну,
Одному отстать от всех,
В русских людях стыд и грех». —
«Ах! Наташа, ретивое
Уж давно кипит во мне;
Все тебя жалел, но вдвое
Рад, что мысли в нас одне.
Ты согласна, слава Богу!
Эй! ребята, в путь-дорогу
Дайте мне ружье, коня:
В бой их станет для меня.
Не рыдай, моя Наташа,
Как же быть? не ты одна;
Хоть горька разлуки чаша,
Выпивай ее до дна;
И о чем такое горе?
Бог помилует, и вскоре,
Голос сердца коль не лжив,
Ворочусь здоров и жив». —
«Дал бы Бог! но если боле
Нам не видеться в живых,
Если там на ратном поле
Сопостат рукою злых
Ты умрешь!..» — «Все в Божьей воле.
Не гневи ж его дотоле;
Верь, хоть мертвой, хоть живой,
Не расстанусь я с тобой». —
«На, мой друг, вот крест с мощами;
Положи его на грудь,
И как в бой пойдешь с врагами,
Помолиться не забудь;
Я…» — в ней замер дух и слово.
Но к отезду все готово,
Конь стоит среди двора,
Ехать милому пора.
На коня взлетел стрелою,
Поскакал в воинский стан;
Рано ль, поздно ль, там он… к бою
Всем приказ на завтра дан.
Ждет гостей незваных встреча,
Многих смертная ждет сеча:
Не сносить им головы,
Не видать святой Москвы.
Именинница Наташа!
В день твой, в день Бородина,
За здоровье друга чаша
Налита тобой вина,
И о нем пируют гости;
А его в тот час уж кости
На ближайшем там селе
Преданы сырой земле.
И дошло известье злое,
И не ропщет сирота:
Свято небо ей благое,
Воля Божия свята.
Не пила три дни, не ела,
Как больная исхудела;
Нет покоя ей, ни сна,
И как мертвая бледна.
На колени пала с стоном
Пред иконою святой;
С земным молится поклоном:
«Со святыми упокой».
Чуть живую подхватили,
Тут же к стенке посадили,
И усталым, слабым сном
Свет вздремала под окном.
Спит и видит: сердцу милой
Стал пред ней как бы живой,
С новой бодростью и силой,
С новой, чудной красотой;
Будит: «встань, проснись, Наташа!
Ждет давно нас свадьба наша;
Под венец скорей пойдем,
Вместе век свой заживем.
Нашу призрел Бог разлуку,
Веру райской ждет покой;
Жениху дай, радость, руку,
Помолись, и в путь за мной».
Тут Наташа помолилась,
Тут во сне перекрестилась:
Как сидела, как спала,
К жизни с милым умерла.
Я весь свой век жила в родном селе,
Жила, как все, — работала, дышала,
Хлеба растила на своей земле
И никому на свете не мешала.
И жить бы мне спокойно много лет, —
Женить бы сына, пестовать внучонка…
Да вот поди ж нашелся людоед —
Пропала наша тихая сторонка!
Хлебнули люди горя через край,
Такого горя, что не сыщешь слова.
Чуть что не так — ложись и помирай:
Всё у врагов для этого готово;
Чуть что не так — петля да пулемет,
Тебе конец, а им одна потеха…
Притих народ. Задумался народ.
Ни разговоров не слыхать, ни смеха.
Сидим, бывало, — словно пни торчим…
Что говорить? У всех лихая чаша.
Посмотрим друг на друга, помолчим,
Слезу смахнем — и вся беседа наша.
Замучил, гад. Замордовал, загрыз…
И мой порог беда не миновала.
Забрали всё. Одних мышей да крыс
Забыли взять. И всё им было мало!
Пришли опять. Опять прикладом в дверь, —
Встречай, старуха, свору их собачью…
«Какую ж это, думаю, теперь
Придумал Гитлер для меня задачу?»
А он придумал: «Убирайся вон!
Не то, — грозят, — раздавим, словно муху…»
«Какой же это, — говорю, — закон —
На улицу выбрасывать старуху?
Куда ж идти? Я тут весь век живу…»
Обидно мне, а им того и надо:
Не сдохнешь, мол, и со скотом в хлеву,
Ступай туда, — свинья, мол, будет рада.
«Что ж, — говорю, — уж лучше бы свинья, —
Она бы так над старой не глумилась.
Да нет ее. И виновата ль я,
Что всех свиней сожрала ваша милость?»
Озлился, пес, — и ну стегать хлыстом!
Избил меня и, в чем была, отправил
Из хаты вон… Спасибо и на том,
Что душу в теле все-таки оставил.
Пришла в сарай, уселась на бревно.
Сижу, молчу — раздета и разута.
Подходит ночь. Становится темно.
И нет старухе на земле приюта.
Сижу, молчу. А в хате той порой
Закрыли ставни, чтоб не видно было,
А в хате — слышу — пир идет горой, —
Стучит, грючит, гуляет вражья сила.
«Нет, думаю, куда-нибудь уйду,
Не дам глумиться над собой злодею!
Пока тепло, авось не пропаду,
А может быть, и дальше уцелею…»
И долог путь, а сборы коротки:
Багаж в карман, а за плечо — хворобу.
Не напороться б только на штыки,
Убраться подобру да поздорову.
Но, знать, в ту ночь счастливая звезда
Взошла и над моею головою:
Затихли фрицы — спит моя беда,
Храпят, гадюки, в хате с перепою.
Пора идти. А я и не могу, —
Целую стены, словно помешалась…
«Ужели ж всё пожертвовать врагу,
Что тяжкими трудами доставалось?
Ужели ж, старой, одинокой, мне
Теперь навек с родным углом проститься,
Где знаю, помню каждый сук в стене
И как скрипит какая половица?
Ужели ж лиходею моему
Сиротская слеза не отольется?
Уж если так, то лучше никому
Пускай добро мое не достается!
Уж если случай к этому привел,
Так будь что будет — лучше или хуже!»
И я дубовый разыскала кол
И крепко дверь притиснула снаружи.
А дальше, что же, дальше — спички в ход, —
Пошел огонь плести свои плетенки!
А я — через калитку в огород,
В поля, в луга, на кладбище, в потемки.
Погоревать к покойнику пришла,
Стою перед оградою сосновой:
— Прости, старик, что дом не сберегла,
Что сына обездолила родного.
Придет с войны, а тут — ни дать ни взять,
В какую дверь стучаться — неизвестно…
Прости, сынок! Но не могла я стать
У извергов скотиной бессловесной.
Прости, сынок! Забудь отцовский дом,
Родная мать его не пощадила —
На всё пошла, но праведным судом
Злодеев на погибель осудила.
Жестокую придумала я месть —
Живьем сожгла, огнем сжила со света!
Но если только бог на небе есть —
Он все грехи отпустит мне за это.
Пусть я стара, и пусть мой волос сед, —
Уж раз война, так всем идти войною…
Тут подошел откуда-то сосед
С ружьем в руках, с котомкой за спиною.
Он осторожно посмотрел кругом,
Подумал молча, постоял немного,
«Ну, что ж, — сказал, — Антоновна, идем!
Видать, у нас теперь одна дорога…»
И мы пошли. Сосед мой впереди,
А я за ним заковыляла сзади.
И вот, смотри, полгода уж поди
Живу в лесу у партизан в отряде.
Варю обед, стираю им белье,
Чиню одёжу — не сижу без дела.
А то бывает, что беру ружье, —
И эту штуку одолеть сумела.
Не будь я здесь — валяться б мне во рву,
А уж теперь, коль вырвалась из плена,
Своих врагов и впрямь переживу, —
Уж это так. Уж это непременно.
I
О, бесприютные рассветы
в степных колхозах незнакомых!
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Как будто дома — и не дома…
…Блуждали полночью в пустыне,
тропинку щупая огнями.
Нас было четверо в машине,
и караван столкнулся с нами.
Он в темноте возник внезапно.
Вожак в коротком разговоре
сказал, что путь — на юго-запад,
везут поклажу — новый город.
Он не рожден еще. Но имя
его известно. Он далеко.
Путями жгучими, глухими
они идут к нему с востока.
И в плоских ящиках с соломой
стекло поблескивало, гвозди…
Мы будем в городе как дома,
его хозяева и гости.
В том самом городе, который
еще в мечте, еще в дороге,
и мы узнаем этот город
по сердца радостной тревоге.
Мы вспомним ночь, пески, круженье
под небом грозным и весомым
и утреннее пробужденье
в степном колхозе незнакомом.
II
О, сонное мычанье стада,
акаций лепет, шум потока!
О, неги полная прохлада,
младенческий огонь востока!
Поет арба, картавит гравий,
топочет мирно гурт овечий,
ковыль, росой повит, играет
на плоскогорьях Семиречья.
…Да, бытие совсем иное!
Да, ты влечешь меня всегда
необозримой новизною
людей, обычаев, труда.
Так я бездомница? Бродяга?
Листка дубового бедней?
Нет, к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
Нет, жажда вновь и вновь сначала
мучительную жизнь начать —
мое бесстрашье означает.
Оно — бессмертия печать…
III
И вновь дорога нежилая
дымит и вьется предо мной.
Шофер, уныло напевая,
качает буйной головой.
Ну что ж, споем, товарищ, вместе.
Печаль друзей поет во мне.
А ты тоскуешь о невесте,
живущей в дальней стороне.
За восемь тысяч километров,
в России, в тихом городке,
она стоит под вешним ветром
в цветном платочке, налегке.
Она стоит, глотая слезы,
ромашку щиплет наугад.
Над нею русские березы
в сережках розовых шумят…
Ну, пой еще. Еще страшнее
терзайся приступом тоски…
Давно ведь меж тобой и ею
легли разлучные пески.
Пески горючие, а горы
стоячие, а рек не счесть,
и самолет домчит не скоро
твою — загаданную — весть.
Ну, пой, ну, плачь. Мы песню эту
осушим вместе до конца
за то, о чем еще не спето, —
за наши горькие сердца.
IV
И снова ночь…
Молчит пустыня,
библейский мрак плывет кругом.
Нависло небо. Воздух стынет.
Тушканчики стоят торчком.
Стоят, как столпнички. Порою
блеснут звериные глаза
зеленой искоркой суровой,
и робко вздрогнут тормоза.
Кто тихо гонится за нами?
Чья тень мелькнула вдалеке?
Кто пролетел, свистя крылами,
и крикнул в страхе и тоске?
И вдруг негаданно-нежданно
возникло здание… Вошли.
Прими под крылья, кров желанный,
усталых путников земли.
Но где же мы? В дощатой зале
мерцает лампы свет убогий…
Друзья мои, мы на вокзале
еще неведомой дороги.
Уже бобыль, джерши-начальник,
без удивленья встретил нас,
нам жестяной выносит чайник
и начинает плавный сказ.
И вот уже родной, знакомый
легенды воздух нас объял.
Мы у себя. Мы дома, дома.
Мы произносим: «Наш вокзал».
Дрема томит… Колдует повесть…
Шуршит на станции ковыль…
Мы спим… А утром встретим поезд,
неописуемый как быль.
Он мчит с оранжевым султаном,
в пару, в росе, неукротим,
и разноцветные барханы
летят, как всадники, за ним.
V
Какой сентябрь! Туман и трепет,
багрец и бронза — Ленинград!
А те пути, рассветы, степи —
семь лет, семь лет тому назад.
Как, только семь? Увы, как много!
Не удержать, не возвратить
ту ночь, ту юность, ту дорогу,
а только в памяти хранить,
где караван, звездой ведомый,
к младенцу городу идет
и в плоских ящиках с соломой
стекло прозрачное несет.
Где не было границ доверью
себе, природе и друзьям,
где ты легендою, поверьем
невольно становился сам.
…Так есть уже воспоминанья
у поколенья моего?
Свои обычаи, преданья,
особый облик у него?
Строители и пилигримы,
мы не забудем ни о чем:
по всем путям, трудясь, прошли мы,
везде отыскивали дом.
Он был необжитой, просторный…
Вот отеплили мы его
всей молодостью, всем упорным
гореньем сердца своего.
А мы — как прежде, мы бродяги!
Мы сердцем поняли с тех дней,
что к неизведанному тяга
всего правдивей и сильней.
И в возмужалом постоянстве,
одной мечте верны всегда,
мы, как и прежде, жаждем странствий,
дорог, открытых для труда.
О, бесприютные рассветы!
Все ново, дико, незнакомо…
Проснешься утром — кто ты? где ты?
Ты — на земле. Ты дома. Дома.
М. Б.
I
Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен,
дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
II
Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Сапог мой разрывает поле,
бушует надо мной четверг,
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
И прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.
III
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.
IV
Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка — набекрень —
венчая этот сумрак, отразилась
как та черта, которую душе
не перейти —
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот: холод
трясет его, мне в грудь попав.
V
Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошел?
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.
VI
Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы…
Топчи овины,
бушуй среди густой еще листвы,
вторгайся по корням в глубины!
И там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди,
и пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пу’гал!
VII
Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду,
и ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.
VIII
Да, здесь как будто вправду нет меня,
я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом —
пусть залитый закатным светом —
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств — пятью —
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если на беду свою
я все-таки с собой не слажу,
ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.
IX
Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.
X
Сентябрь. Ночь. Все общество — свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.
XI
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно — все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь — постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
XII
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода? трава?
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.
Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Как все молчит!.. В полночной глубине
Окрестность вся как будто притаилась;
Нет шороха в кустах; тиха дорога;
В пустой дали не простучит телега,
Не скрипнет дверь; дыханье не провеет,
И коростель замолк в траве болотной.
Все, все теперь под занавесом спит;
И легкою ль, неслышною стопою
Прокрался здесь бесплотный дух… не знаю.
Но чу… там пруд шумит; перебираясь
По мельничным колесам неподвижным,
Сонливою струёй бежит вода;
И ласточка тайком ползет по бревнам
Под кровлю; и сова перелетела
По небу тихому от колокольни;
И в высоте, фонарь ночной, луна
Висит меж облаков и светит ясно,
И звездочки в дали небесной брезжут…
Не так же ли, когда осенней ночью,
Измокнувший, усталый от дороги, Придешь домой, еще не видишь кровель,
А огонек уж там и тут сверкает?..
Но что ж во мне так сердце разгорелось?
Что на душе так радостно и смутно?
Как будто в ней по родине тоска!
Я плачу… но о чем? И сам не знаю! Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Пускай темно на высоте;
Сияют звезды в темноте.
То свет родимой стороны;
Про нас они там зажжены.Куда идти мне? В нижнюю деревню,
Через кладбище?.. Дверь отворена.
Подумаешь, что в полночь из могил
Покойники выходят навестить
Свое село, проведать, все ли там,
Как было в старину. До сей поры,
Мне помнится, еще ни одного
Не встретил я. Не прокричать ли: полночь!
Покойникам?.. Нет, лучше по гробам
Пройду я молча, есть у них на башне
Свои часы. К тому же… как узнать!
Прошла ль уже их полночь или нет?
Быть может, что теперь лишь только тьма
Сгущается в могилах… ночь долга;
Быть может также, что струя рассвета
Уже мелькнула и для них… кто знает?
Как смирно здесь! знать, мертвые покойны?
Дай Бог!.. Но мне чего-то страшно стало.
Не все здесь умерло: я слышу, ходит
На башне маятник… ты скажешь, бьется
Пульс времени в его глубоком сне.
И холодом с вершины дует полночь;
В лугу ее дыханье бродит, тихо
Соломою на кровлях шевелит
И пробирается сквозь тын со свистом,
И сыростью от стен церковных пашет —
Окончины трясутся, и порой
Скрипит, качаясь, крест — здесь подувает
Оно в открытую могилу… Бедный Фриц!
И для тебя готовят уж постелю,
И каменный покров лежит при ней,
И на нее огни отчизны светят.Как быть! а всем одно, всех на пути
Застигнет сон… что ж нужды! все мы будем
На милой родине; кто на кладбище
Нашел постель — в час добрый; ведь могила
Последний на земле ночлег; когда же
Проглянет день и мы, проснувшись, выйдем
На новый свет, тогда пути и часу
Не будет нам с ночлега до отчизны.Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Сияют звезды с вышины,
То свет родимой стороны:
Туда через могилу путь;
В могиле ж… только отдохнуть.Где был я? где теперь? Иду деревней;
Прошел через кладбище… Все покойно
И здесь и там… И что ж деревня в полночь?
Не тихое ль кладбище? Разве там,
Равно как здесь, не спят, не отдыхают
От долгия усталости житейской,
От скорби, радости, под властью Бога,
Здесь в хижине, а там в сырой земле,
До ясного, небесного рассвета? А он уж недалко… Как бы ночь
Ни длилася и неба ни темнила,
А все рассвета нам не миновать.
Деревню раз, другой я обойду —
И петухи начнут мне откликаться,
И воздух утренний начнет в лицо
Мне дуть; проснется день в бору, отдернет
Небесный занавес, и утро тихой
Струей прольется в сумрак; наконец
Посмотришь: холм, и дол, и лес сияют;
Все встрепенулося; там ставень вскрылся,
Там отворилась дверь; и все очнулось,
И всюду жизнь свободная взыграла.
Ах! царь небесный, что за праздник будет,
Когда последняя промчится ночь!
Когда все звезды, малые, большие,
И месяц, и заря, и солнце вдруг
В небесном пламени растают, свет
До самой глубины могил прольется,
И скажут матери младенцам: утро!
И все от сна пробудится; там дверь
Тяжелая отворится, там ставень;
И выглянут усопшие оттуда!..
О, сколько бед забыто в тихом сне!
И сколько ран глубоких в самом сердце
Исцелено! Встают, здоровы, ясны;
Пьют воздух жизни; он вливает крепость
Им в душу… Но когда ж тому случиться? Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Еще лежит на небе тень;
Еще далеко светлый день;
Но жив Господь, он знает срок:
Он вышлет утро на восток.
Оскорблен был Васишта великим царем;
Вся душа его местью обята;
Поздней ночью не может забыться он сном;
От разсвета до солнца заката
Бродит он по полям, все мечтая о том,
Как бы в прах сокрушить супостата,
Как бы смыть поскорее обиду-позор, —
И зловещим огнем блещет сумрачный взор.
Но соперник земных не боимся врагов;
Что пред ним их ничтожная сила?
Сами боги ему и оплот, и покров,
Мудрость царственный ум укрепила, —
И парит его дух к небу, в царство богов,
Как молитвенный дым от кадила;
Бой не страшен ему, смерть ему не грозит,
Магадева ему и охрана, и щит.
И отпрянет, зазубрясь, железо мечей
От него, как от кованной стали;
Он не знает ни скорби, ни жгучих страстей,
Ни гнетущей тоски, ни печали;
Он в бою закаленной деснице своей
Может равную встретить едва ли;
Только тот бы в борьбе победить его мог,
Кому дал бы над ним одоление Бог.
И со скорбью Васишта повергся во прах
Перед небом с горячей мольбою,
Плоть постом изнурил и сто раз натощак
Омывался священной водою,
И творил покаяние в прежних грехах,
И казнил себя мукою злою,
Все в надежде желанную силу обресть,
Сбросить бремя с души—затаенную месть.
Вот в себе он почуял приток новых сил
От суровых постов и моленья,
И воспрянул душой, и себя вопросил:
«Не настала-ли минута отмщенья?
Не готов ли удар, что врага бы сразил?»
Но в душе пробудилось сомненье:
«Я ничтожен и слаб перед мощным врагом, —
Надо душу еще укрепить мне постом».
И на подвиг в пустыню Васишта пошел,
И по пояс он в землю зарылся,
И лишь ведали тучи да ветер и дол,
Как он долго, как жарко молился;
И до неба донесся молитвы глагол,
И к мольбе Магадева склонился,
И исполнил он силы великой его,
Но Васишта лишь мщенья искал одного.
«Я ничтожен и слаб перед мощным врагом;
Магадева! удвой мои силы,
Оживи мою грудь животворным огнем,
Новой кровью наполни мне жилы,
Чтоб коснулся земли я победным мечом
У соперника ранней могилы!
Освяти, укрепи, Магадева, меня!
Сделай слабый мой дух крепче скал и кремня!
Для тебя, Магадева, великий, святой,
Я ушел, удалился в пустыню,
Чтобы тронут ты был неустанной мольбой
И, пролив на меня благостыню,
Мне вещал бы: «О, чадо! доволен тобой;
Ты обрел благодать и святыню».
Так, закопан в земле, к небесам он взывал,
Но в ответ ему выл только дикий шакал.
И ушел из пустыни Васишта в леса,
В царство сумрачной, грозной природы,
Где украдкой на землю глядят небеса
Сквозь густые зеленые своды;
Где слышны только птиц да зверей голоса,
Да проносится шум непогоды,
Где рычанием тигр нарушает покой
Да змея шелестит пересохшей листвой.
И отшельником кротким он зажил в лесах,
В позабытой зверями берлоге;
Там душе его мощной неведом был страх,
Были чужды и скорбь и тревоги,
Там весь день проводил он в горячих мольбах,
Были пост и труды его строги;
И хоть неба лазурь свод древесный сокрыл,
До небес его дух там свободно парил.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«До лазурнаго неба из чащи лесов,
Из обители скорби и гнева
Выше горных вершин, выше звездных миров
Вопль мой скорбный достиг, Магадева!
Пусть зверей раздается немолкнущий рев,
Не боюсь я когтей их и зева, —
И свободно пою песнь господних чудес,
И внимают мне птицы и звери, и лес».
Пронеслися года; он стоит невредим;
Тварь живая в нем друга познала;
Тигр ласкался к нему, преклонясь перед ним,
И, сокрыв смертоносное жало,
Раболепно змея гибким телом своим,
Словно плющ, его стан обнимала;
Приносился к нему пестрых птиц караван
И играли, ласкаясь, стада обезьян…
И вещал Магадева: «Пред ликом моим,
Перед всеми святыми богами
Нет Васишты сильней, нет и равнаго с ним;
Он тяжелым постом и трудами,
Неустанной мольбой, покаяньем своим
Власть стяжал над земными сынами;
Больше всех он обрел и святыни, и сил,
Больше смертных других я его возлюбил.
Ныне, сын мой, изыди, оставь мрачный лес, —
Долгих подвигов кончилось время,
И сошла благодать с лучезарных небес
На тебя, как желанное бремя;
В мир поведать или власть господних чудес,
Просвещать земнородное племя!
Ты стяжал себе силу и крепость мольбой,
И земные враги упадут пред тобой».
Наступила минута, и цель ужь близка;
Честь и слава тебе, Магадева!
Оскорбителя дерзкаго дрогнет рука
В час ужасный отмщенья и гнева;
Пусть могуча десница его и крепка,
Побежит он, как робкая дева,
Лишь предстанет Васишта, готовый на брань,
И поднимет карающий меч его длань.
А Васишта задумчив из леса пошел
И, как отклик из мира иного,
Доносился к нему непонятный глагол,
Непонятное, чуждое слово:
«Мщенье, мщенье!» Зачем? Он в душе не обрел
Ни обиды, ни гнева былаго;
Словно воды, чиста и прозрачна, как степь,
Стала дума, с прошедшим порвавшая цепь.
Стал неведом ему грешной мысли язык,
Стало чуждым и самое мщенье;
Так отрадно ему, мир так чудно велик,
Так глубоко проникло смиренье
В обновленную душу, и вырвался крик:
«Я несу благодать и прощенье!»
Так, на подвиг вступив для вражды вековой,
Он забвенье обрел и любовь, и покой.
«Где ты, милый? Что с тобою?
С чужеземною красою,
Знать, в далекой стороне
Изменил, неверный, мне,
Иль безвременно могила
Светлый взор твой угасила».
Так Людмила, приуныв,
К персям очи приклонив,
На распутии вздыхала.
«Возвратится ль он, — мечтала, -
Из далеких, чуждых стран
С грозной ратию славян?»Пыль туманит отдаленье;
Светит ратных ополченье;
Топот, ржание коней;
Трубный треск и стук мечей;
Прахом панцыри покрыты;
Шлемы лаврами обвиты;
Близко, близко ратных строй;
Мчатся шумною толпой
Жены, чада, обрученны…
«Возвратились незабвенны!..»
А Людмила?.. Ждет-пождет…
«Там дружину он ведет; Сладкий час — соединенье!..»
Вот проходит ополченье;
Миновался ратных строй…
Где ж, Людмила, твой герой?
Где твоя, Людмила, радость?
Ах! прости, надежда-сладость!
Всё погибло: друга нет.
Тихо в терем свой идет,
Томну голову склонила:
«Расступись, моя могила;
Гроб, откройся; полно жить;
Дважды сердцу не любить».«Что с тобой, моя Людмила? -
Мать со страхом возопила.-
О, спокой тебя творец!» —
«Милый друг, всему конец;
Что прошло — невозвратимо;
Небо к нам неумолимо;
Царь небесный нас забыл…
Мне ль он счастья не сулил?
Где ж обетов исполненье?
Где святое провиденье?
Нет, немилостив творец;
Всё прости, всему конец».«О Людмила, грех роптанье;
Скорбь — создателя посланье;
Зла создатель не творит;
Мертвых стон не воскресит».-
«Ах! родная, миновалось!
Сердце верить отказалось!
Я ль, с надеждой и мольбой,
Пред иконою святой
Не точила слез ручьями?
Нет, бесплодными мольбами
Не призвать минувших дней;
Не цвести душе моей.Рано жизнью насладилась,
Рано жизнь моя затмилась,
Рано прежних лет краса.
Что взирать на небеса?
Что молить неумолимых?
Возвращу ль невозвратимых?»-
«Царь небес, то скорби глас!
Дочь, воспомни смертный час;
Кратко жизни сей страданье;
Рай — смиренным воздаянье,
Ад — бунтующим сердцам;
Будь послушна небесам».«Что, родная, муки ада?
Что небесная награда?
С милым вместе — всюду рай;
С милым розно — райский край
Безотрадная обитель.
Нет, забыл меня спаситель!»
Так Людмила жизнь кляла,
Так творца на суд звала…
Вот уж солнце за горами;
Вот усыпала звездами
Ночь спокойный свод небес;
Мрачен дол, и мрачен лес.Вот и месяц величавой
Встал над тихою дубравой;
То из облака блеснет,
То за облако зайдет;
С гор простерты длинны тени;
И лесов дремучих сени,
И зерцало зыбких вод,
И небес далекий свод
В светлый сумрак облеченны…
Спят пригорки отдаленны,
Бор заснул, долина спит…
Чу!.. полночный час звучит.Потряслись дубов вершины;
Вот повеял от долины
Перелетный ветерок…
Скачет по полю ездок,
Борзый конь и ржет и пышет.
Вдруг… идут… (Людмила слышит)
На чугунное крыльцо…
Тихо брякнуло кольцо…
Тихим шепотом сказали…
(Все в ней жилки задрожали)
То знакомый голос был,
То ей милый говорил: «Спит иль нет моя Людмила?
Помнит друга иль забыла?
Весела иль слезы льет?
Встань, жених тебя зовет».-
«Ты ль? Откуда в час полночи?
Ах! едва прискорбны очи
Не потухнули от слез.
Знать, тронулся царь небес
Бедной девицы тоскою.
Точно ль милый предо мною?
Где же был? Какой судьбой
Ты опять в стране родной?»«Близ Наревы дом мой тесный.
Только месяц поднебесный
Над долиною взойдет,
Лишь полночный час пробьет —
Мы коней своих седлаем,
Темны кельи покидаем.
Поздно я пустился в путь.
Ты моя; моею будь…
Чу! совы пустынной крики.
Слышишь? Пенье, брачны лики.
Слышишь? Борзый конь заржал.
Едем, едем, час настал».«Переждем хоть время ночи;
Ветер встал от полуночи;
Хладно в поле, бор шумит;
Месяц тучами закрыт».-
«Ветер буйный перестанет;
Стихнет бор, луна проглянет;
Едем, нам сто верст езды.
Слышишь? Конь грызет бразды,
Бьет копытом с нетерпенья.
Миг нам страшен замедленья;
Краткий, краткий дан мне срок;
Едем, едем, путь далек».«Ночь давно ли наступила?
Полночь только что пробила.
Слышишь? Колокол гудит».-
«Ветер стихнул; бор молчит;
Месяц в водный ток глядится;
Мигом борзый конь домчится».-
«Где ж, скажи, твой тесный дом?» —
«Там, в Литве, краю чужом:
Хладен, тих, уединенный,
Свежим дерном покровенный;
Саван, крест и шесть досток.
Едем, едем, путь далек».Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком, лётом по долинам,
По буграм и по равнинам;
Пышет конь, земля дрожит;
Брызжут искры от копыт;
Пыль катится вслед клубами;
Скачут мимо них рядами
Рвы, поля, бугры, кусты;
С громом зыблются мосты.«Светит месяц, дол сребрится;
Мертвый с девицею мчится;
Путь их к келье гробовой.
Страшно ль, девица, со мной?»-
«Что до мертвых? что до гроба?
Мертвых дом — земли утроба».-
«Чу! в лесу потрясся лист.
Чу! в глуши раздался свист.
Черный ворон встрепенулся;
Вздрогнул конь и отшатнулся;
Вспыхнул в поле огонек».-
«Близко ль, милый?» — «Путь далек».Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дыме облака, толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Легким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьется легкий ветерок;
Будто плещет ручеек.«Светит месяц, дол сребрится;
Мертвый с девицею мчится;
Путь их к келье гробовой.
Страшно ль, девица, со мной?»-
«Что до мертвых? что до гроба?
Мертвых дом — земли утроба».-
«Конь, мой конь, бежит песок;
Чую ранний ветерок;
Конь, мой конь, быстрее мчися;
Звезды утренни зажглися,
Месяц в облаке потух.
Конь, мой конь, кричит петух».«Близко ль, милый?» — «Вот примчались».
Слышут: сосны зашатались;
Слышут: спал с ворот запор;
Борзый конь стрелой на двор.
Что же, что в очах Людмилы?
Камней ряд, кресты, могилы,
И среди них божий храм.
Конь несется по гробам;
Стены звонкий вторят топот;
И в траве чуть слышный шепот,
Как усопших тихий глас… Вот денница занялась.
Что же чудится Людмиле?
К свежей конь примчась могиле,
Бух в нее и с седоком.
Вдруг — глухой подземный гром;
Страшно доски затрещали;
Кости в кости застучали;
Пыль взвилася; обруч хлоп;
Тихо, тихо вскрылся гроб…
Что же, что в очах Людмилы?..
Ах, невеста, где твой милый?
Где венчальный твой венец?
Дом твой — гроб; жених -мертвец.Видит труп оцепенелый:
Прям, недвижим, посинелый,
Длинным саваном обвит.
Страшен милый прежде вид;
Впалы мертвые ланиты;
Мутен взор полуоткрытый;
Руки сложены крестом.
Вдруг привстал… манит перстом.
«Кончен путь: ко мне, Людмила;
Нам постель — темна могила;
Завес — саван гробовой;
Сладко спать в земле сырой».Что ж Людмила?.. Каменеет,
Меркнут очи, кровь хладеет,
Пала мертвая на прах.
Стон и вопли в облаках;
Визг и скрежет под землею;
Вдруг усопшие толпою
Потянулись из могил;
Тихий, страшный хор завыл:
«Смертных ропот безрассуден;
Царь всевышний правосуден;
Твой услышал стон творец;
Час твой бил, настал конец».
Эсхин возвращался к пенатам своим,
К брегам благовонным Алфея.
Он долго по свету за счастьем бродил —
Но счастье, как тень, убегало.
И роскошь, и слава, и Вакх, и Эрот —
Лишь сердце они изнурили;
Цвет жизни был сорван; увяла душа;
В ней скука сменила надежду.
Уж взорам его тихоструйный Алфей
В цветущих брегах открывался;
Пред ним оживились минувшие дни,
Давно улетевшая младость…
Все те ж берега, и поля, и холмы,
И то же прекрасное небо;
Но где ж озарявшая некогда их
Волшебным сияньем Надежда?
Жилища Теонова ищет Эсхин.
Теон, при домашних пенатах,
В желаниях скромный, без пышных надежд,
Остался на бреге Алфея.
Близ места, где в море втекает Алфей,
Под сенью олив и платанов,
Смиренную хижину видит Эсхин —
То было жилище Теона.
С безоблачных солнце сходило небес,
И тихое море горело;
На хижину сыпался розовый блеск,
И мирты окрестны алели.
Из белого мрамора гроб невдали,
Обсаженный миртами, зрелся;
Душистые розы и гибкий ясмин
Ветвями над ним соплетались.
На праге сидел в размышленье Теон,
Смотря на багряное море, —
Вдруг видит Эсхина и вмиг узнает
Сопутника юныя жизни.
«Да благостно взглянет хранитель Зевес
На мирный возврат твой к пенатам!» —
С блистающим радостью взором Теон
Сказал, обнимая Эсхина.
И взгляд на него любопытный вперил —
Лицо его скорбно и мрачно.
На друга внимательно смотрит Эсхин —
Взор друга прискорбен, но ясен.
«Когда я с тобой разлучался, Теон,
Надежда сулила мне счастье;
Но опыт иное мне в жизни явил:
Надежда — лукавый предатель.
Скажи, о Теон, твой задумчивый взгляд
Не ту же ль судьбу возвещает?
Ужель и тебя посетила печаль
При мирных домашних пенатах?»
Теон указал, воздыхая, на гроб…
«Эсхин, вот безмолвный свидетель,
Что боги для счастья послали нам жизнь —
Но с нею печаль неразлучна.
О! нет, не ропщу на Зевесов закон:
И жизнь и вселенна прекрасны,
Не в радостях быстрых, не в ложных мечтах
Я видел земное блаженство.
Что может разрушить в минуту судьба,
Эсхин, то на свете не наше;
Но сердца нетленные блага: любовь
И сладость возвышенных мыслей —
Вот счастье; о друг мой, оно не мечта.
Эсхин, я любил и был счастлив;
Любовью моя освятилась душа,
И жизнь в красоте мне предстала.
При блеске возвышенных мыслей я зрел
Яснее великость творенья;
Я верил, что путь мой лежит по земле
К прекрасной, возвышенной цели.
Увы! я любил… и ее уже нет!
Но счастье, вдвоем столь живое,
Навеки ль исчезло? И прежние дни
Вотще ли столь были прелестны?
О! нет: никогда не погибнет их след;
Для сердца прошедшее вечно.
Страданье в разлуке есть та же любовь;
Над сердцем утрата бессильна.
И скорбь о погибшем не есть ли, Эсхин,
Обет неизменной надежды:
Что где-то в знакомой, но тайной стране
Погибшее нам возвратится?
Кто раз полюбил, тот на свете, мой друг,
Уже одиноким не будет…
Ax! свет, где она предо мною цвела, —
Он тот же: все ею он полон.
По той же дороге стремлюся один
И к той же возвышенной цели,
К которой так бодро стремился вдвоем —
Сих уз не разрушит могила.
Сей мыслью высокой украшена жизнь;
Я взором смотрю благодарным
На землю, где столько рассыпано благ,
На полное славы творенье.
Спокойно смотрю я с земли рубежа
На сторону лучшия жизни;
Сей сладкой надеждою мир озарен,
Как небо сияньем Авроры.
С сей сладкой надеждой я выше судьбы,
И жизнь мне земная священна;
При мысли великой, что я человек,
Всегда возвышаюсь душою.
А этот безмолвный, таинственный гроб…
О друг мой, он верный свидетель,
Что лучшее в жизни еще впереди,
Что верно желанное будет;
Сей гроб затворенная к счастию дверь;
Отворится… жду и надеюсь!
За ним ожидает сопутник меня,
На миг мне явившийся в жизни.
О друг мой, искав изменяющих благ,
Искав наслаждений минутных,
Ты верные блага утратил свои —
Ты жизнь презирать научился.
С сим гибельным чувством ужасен и свет;
Дай руку: близ верного друга
С природой и жизнью опять примирись;
О! верь мне, прекрасна вселенна.
Все небо нам дало, мой друг, с бытием:
Все в жизни к великому средство;
И горесть и радость — все к цели одной:
Хвала жизнедавцу Зевесу!»
Автор Залман Шнеур
Перевод Владислава Ходасевича
…Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела
Моя, давно скитальческая, обувь,
Но смуглые нежны еще ланиты —
Востока неизменное наследье.
В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья!
В моей глуби все океаны тонут,
И слезы все — в одной моей слезе.
Все реки горестей в мое впадают море,
И все-таки оно еще не полно.
В котомке у меня такие родословья,
Какими ни один вельможа похвалиться
Не может никогда. И многие народы
Обязаны мне властию, величьем,
Победами, богатством, славой царств.
Здесь на пергаменте записаны долги
Слезой и кровью моего народа.
Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил.
Свидетелями были — твой Спаситель,
Пророк Аравии и все провидцы Божьи.
Я — пасынок земли, вельможа разоренный —
Как я потребую назад свои богатства,
С кого взыщу сокровища души?
По всем тропам, по всем большим дорогам
Напрасно я искал себе путей.
В ворота всех судов стучался я: никто
Награбленных не отдает сокровищ.
И видел я:
Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах,
В потоке всех времен и в смене поколений
Разбросаны сокровища мои.
И с каждым шагом видел я: в грязи —
Вся сила духа, что досталась мне
В наследие от многих поколений;
Из храма каждого мне слышен голос Бога,
Из леса каждого звучит мне песня жизни, —
Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет.
В высоких замках, утром озлащенных,
В окошке каждом, где горит огонь,
Моих героев вижу, вижу предков, —
Моей страны, моих надежд осколки, —
И все они, увы, чужим покрыты прахом,
Все в образах мне предстают суровых
И с чуждым гневом смотрят на меня.
И даже к их ногам упасть я не могу,
Чтоб лобызать края святых одежд,
Благоухающих куреньями… Я видел
Хоть я еще живу — раб духа моего
И мудрости моей стал господином.
А знаешь ты раба, который господину
Наследовал? Земля дрожит под ним,
Когда он воцаряется. Вовеки
Мне не простят рабы своих воспоминаний
О грязной луже той, где родились они.
Мой каждый шаг напоминает им
Их низкое рожденье. Древний путь мой —
Зерцало вечное их преступлений.
Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения…
Презренье, горделивое презренье
Рабам рабов, вознесшихся высоко!
Покуда сердце бьется, не возьму
Их жалкой красоты, законов их лукавых
За свитки, опороченные ими.
В упадочном и дряхлом этом мире —
Презренье им! Презренью моему
Воздайте честь: оно в моих мехах —
Как старое вино, сок сорока столетий.
Очищено оно и выдержано крепко,
Вино тысячелетнее мое…
Отравятся им маленькие души,
И слабый мозг не вынесет его,
Не помутясь, не потеряв сознанья.
Не молодым народам пить его,
Не новым племенам, не первенцам природы,
Которые вчера лишь из яйца
Успели вылупиться. Чистый, крепкий,
Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне
Бессильна выплеснуть его из мира…
Презрение мое! Тебя благословляю:
Доныне ты меня питало и хранило.
Меня возненавидел мир. Он избавленья
Не признает, которое несу я.
И вот, от жажды бледный, я стою
Пред родником живым. Расколотое, пусто
Мое ведро. Мной этот мир отвергнут
С неправой справедливостью его.
И если сам Господь, отчаявшийся, древний,
Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу
Тебя хранить в боях, сломай Мои печати,
Последний свиток разорви, смирись!» —
Я не смирюсь.
И на Него ожесточился я!
И если будет день, и смерть ко мне придет,
Смерть безнадежного народа моего, —
Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных
Погибну я!
Вся мощь моей души, все тайное презренье
В последнем мятеже зальют весь мир.
На лапах мощных мой воспрянет лев,
Сей древний знак моих заветных свитков…
Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой,
И зарычит
Рычаньем льва, что малым, слабым львенком
Похищен из родимой кущи,
Из пламенных пустынь, от золотых песков
И ловчим злым навеки заточен
На севере, в туманах и снегах.
Эй, северный медведь, поберегись тогда!
Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги
Укрылся — и сопит, сося большую лапу.
Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов,
Меж тел растерзанных его взметнется грива!
Вот как умрет великий лев Егуда!
И волосы народов станут дыбом,
Когда они узнают, как погиб
Последний иудей…
«Кто, рыцарь ли знатный иль латник простой,
В ту бездну прыгнёт с вышины?
Бросаю мой кубок туда золотой.
Кто сыщет во тьме глубины
Мой кубок и с ним возвратится безвредно,
Тому он и будет наградой победной».
Так царь возгласил и с высокой скалы,
Висевшей над бездной морской,
В пучину бездонной, зияющей мглы
Он бросил свой кубок златой.
«Кто, смелый, на подвиг опасный решится?
Кто сыщет мой кубок и с ним возвратится?»
Но рыцарь и латник недвижно стоят;
Молчанье — на вызов ответ;
В молчанье на грозное море глядят;
За кубком отважного нет.
И в третий раз царь возгласил громогласно:
«Отыщется ль смелый на подвиг опасный?»
И все безответны… вдруг паж молодой
Смиренно и дерзко вперёд;
Он снял епанчу и снял пояс он свой;
Их молча на землю кладёт…
И дамы и рыцари мыслят, безгласны:
«Ах! юноша, кто ты? Куда ты, прекрасный?»
И он подступает к наклону скалы,
И взор устремил в глубину…
Из чрева пучины бежали валы,
Шумя и гремя, в вышину;
И волны спирались, и пена кипела,
Как будто гроза, наступая, ревела.
И воет, и свищет, и бьёт, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнём,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом;
Пучина бунтует, пучина клокочет…
Не море ль из моря извергнуться хочет?
И вдруг, успокоясь, волненье легло;
И грозно из пены седой
Разинулось чёрною щелью жерло;
И воды обратно толпой
Помчались во глубь истощённого чрева;
И глубь застонала от грома и рева.
И он, упредя разъярённый прилив,
Спасителя-бога призвал…
И дрогнули зрители, все возопив, —
Уж юноша в бездне пропал.
И бездна таинственно зев свой закрыла —
Его не спасёт никакая уж сила.
Над бездной утихло… в ней глухо шумит…
И каждый, очей отвести
Не смея от бездны, печально твердит:
«Красавец отважный, прости!»
Всё тише и тише на дне её воет…
И сердце у всех ожиданием ноет.
«Хоть брось ты туда свой венец золотой,
Сказав: кто венец возвратит,
Тот с ним и престол мой разделит со мной! —
Меня твой престол не прельстит.
Того, что скрывает та бездна немая,
Ничья здесь душа не расскажет живая.
Немало судов, закружённых волной,
Глотала её глубина:
Все мелкой назад вылетали щепой
С её неприступного дна…»
Но слышится снова в пучине глубокой
Как будто роптанье грозы недалёкой.
И воет, и свищет, и бьёт, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнём,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом…
И брызнул поток с оглушительным ревом,
Извергнутый бездны зияющим зевом.
Вдруг… что-то сквозь пену седой глубины
Мелькнуло живой белизной…
Мелькнула рука и плечо из волны…
И борется, спорит с волной…
И видят — весь берег потрясся от клича —
Он левою правит, а в правой добыча.
И долго дышал он, и тяжко дышал,
И божий приветствовал свет…
И каждый с весельем «Он жив! — повторял. —
Чудеснее подвига нет!
Из тёмного гроба, из пропасти влажной
Спас душу живую красавец отважной».
Он на берег вышел; он встречен толпой;
К царёвым ногам он упал
И кубок у ног положил золотой;
И дочери царь приказал:
Дать юноше кубок с струёй винограда;
И в сладость была для него та награда.
«Да здравствует царь! Кто живёт на земле,
Тот жизнью земной веселись!
Но страшно в подземной таинственной мгле…
И смертный пред богом смирись:
И мыслью своей не желай дерзновенно
Знать тайны, им мудро от нас сокровенной.
Стрелою стремглав полетел я туда…
И вдруг мне навстречу поток;
Из трещины камня лилася вода;
И вихорь ужасный повлёк
Меня в глубину с непонятною силой…
И страшно меня там кружило и било.
Но богу молитву тогда я принёс,
И он мне спасителем был:
Торчащий из мглы я увидел утёс
И крепко его обхватил;
Висел там и кубок на ветви коралла:
В бездонное влага его не умчала.
И смутно всё было внизу подо мной,
В пурпуровом сумраке там,
Всё спало для слуха в той бездне глухой;
Но виделось страшно очам,
Как двигались в ней безобразные груды,
Морской глубины несказанные чуды.
Я видел, как в чёрной пучине кипят,
В громадный свиваяся клуб,
И млат водяной, и уродливый скат,
И ужас морей однозуб;
И смертью грозил мне, зубами сверкая,
Мокой ненасытный, гиена морская.
И был я один с неизбежной судьбой,
От взора людей далеко;
Один меж чудовищ, с любящей душой,
Во чреве земли глубоко,
Под звуком живым человечьего слова,
Меж страшных жильцов подземелья немого.
И я содрогался… вдруг слышу: ползёт
Стоногое грозно из мглы,
И хочет схватить, и разинулся рот…
Я в ужасе прочь от скалы!..
То было спасеньем: я схвачен приливом
И выброшен вверх водомёта порывом».
Чудесен рассказ показался царю:
«Мой кубок возьми золотой;
Но с ним я и перстень тебе подарю,
В котором алмаз дорогой,
Когда ты на подвиг отважишься снова
И тайны все дна перескажешь морскова».
То слыша, царевна, с волненьем в груди,
Краснея, царю говорит:
«Довольно, родитель, его пощади!
Подобное кто совершит?
И если уж должно быть опыту снова,
То рыцаря вышли, не пАжа младова».
Но царь, не внимая, свой кубок златой
В пучину швырнул с высоты:
«И будешь здесь рыцарь любимейший мой,
Когда с ним воротишься ты;
И дочь моя, ныне твоя предо мною
Заступница, будет твоею женою».
В нём жизнью небесной душа зажжена;
Отважность сверкнула в очах;
Он видит: краснеет, бледнеет она;
Он видит: в ней жалость и страх…
Тогда, неописанной радостью полный,
На жизнь и погибель он кинулся в волны…
Утихнула бездна… и снова шумит…
И пеною снова полна…
И с трепетом в бездну царевна глядит…
И бьёт за волною волна…
Приходит, уходит волна быстротечно —
А юноши нет и не будет уж вечно.
Только
Только нога
Только нога вступила в Кавказ,
я вспомнил,
я вспомнил, что я —
я вспомнил, что я — грузин.
Эльбрус,
Эльбрус, Казбек.
Эльбрус, Казбек. И еще —
Эльбрус, Казбек. И еще — как вас?!
На гору
На гору горы грузи!
Уже
Уже на мне
Уже на мне никаких рубах.
Бродягой, —
Бродягой, — один архалух.
Уже
Уже подо мной
Уже подо мной такой карабах,
что Ройльсу —
что Ройльсу — и то б в похвалу.
Было:
Было: с ордой,
Было: с ордой, загорел и носат,
старее
старее всего старья,
я влез,
я влез, веков девятнадцать назад,
вот в этот самый
вот в этот самый в Дарьял.
Лезгинщик
Лезгинщик и гитарист душой,
в многовековом поту,
я землю
я землю прошел
я землю прошел и возделал мушо́й
отсюда
отсюда по самый Батум.
От этих дел
От этих дел на вспомнят ни зги.
История —
История — врун даровитый,
бубнит лишь,
бубнит лишь, что были
бубнит лишь, что были царьки да князьки:
Ираклии,
Ираклии, Нины,
Ираклии, Нины, Давиды.
Стена —
Стена — и то
Стена — и то знакомая что-то.
В тахтах
В тахтах вот этой вот башни —
я помню:
я помню: я вел
я помню: я вел Руставели Шо́той
с царицей
с царицей с Тамарою
с царицей с Тамарою шашни.
А после
А после катился,
А после катился, костями хрустя,
чтоб в пену
чтоб в пену Тереку врыться.
Да это что!
Да это что! Любовный пустяк!
И лучше
И лучше резвилась царица.
А дальше
А дальше я видел —
А дальше я видел — в пробоину скал
вот с этих
вот с этих тропиночек узких
на сакли,
на сакли, звеня,
на сакли, звеня, опускались войска
золотопогонников русских.
Лениво
Лениво от жизни
Лениво от жизни взбираясь ввысь,
гитарой
гитарой душу отверз —
«Мхолот шен эртс
«Мхолот шен эртс рац, ром чемтвис
Моуция
Моуция маглидган гмертс...»
И утро свободы
И утро свободы в кровавой росе
сегодня
сегодня встает поодаль.
И вот
И вот я мечу,
И вот я мечу, я, мститель Арсен,
бомбы
бомбы 5-го года.
Живились
Живились в пажах
Живились в пажах князевы сынки,
а я
а я ежедневно
а я ежедневно и наново
опять вспоминаю
опять вспоминаю все синяки
от плеток
от плеток всех Алихановых.
И дальше
И дальше история наша
И дальше история наша хмура́.
Я вижу
Я вижу правящих кучку.
Какие-то люди,
Какие-то люди, мутней, чем Кура́,
французов чмокают в ручку.
Двадцать,
Двадцать, а может,
Двадцать, а может, больше веков
волок
волок угнетателей узы я,
чтоб только
чтоб только под знаменем большевиков
воскресла
воскресла свободная Грузия.
Да,
Да, я грузин,
Да, я грузин, но не старенькой нации,
забитой
забитой в ущелье в это.
Я —
Я — равный товарищ
Я — равный товарищ одной Федерации
грядущего мира Советов.
Еще
Еще омрачается
Еще омрачается день иной
ужасом
ужасом крови и яри.
Мы бродим,
Мы бродим, мы
Мы бродим, мы еще
Мы бродим, мы еще не вино,
ведь мы еще
ведь мы еще только мадчари.
Я знаю:
Я знаю: глупость — эдемы и рай!
Но если
Но если пелось про это,
должно быть,
должно быть, Грузию,
должно быть, Грузию, радостный край,
подразумевали поэты.
Я жду,
Я жду, чтоб аэро
Я жду, чтоб аэро в горы взвились.
Как женщина,
Как женщина, мною
Как женщина, мною лелеема
надежда,
надежда, что в хвост
надежда, что в хвост со словом «Тифлис»
вобьем
вобьем фабричные клейма.
Грузин я,
Грузин я, но не кинто озорной,
острящий
острящий и пьющий после.
Я жду,
Я жду, чтоб гудки
Я жду, чтоб гудки взревели зурной,
где шли
где шли лишь кинто
где шли лишь кинто да ослик.
Я чту
Я чту поэтов грузинских дар,
но ближе
но ближе всех песен в мире
мне ближе
мне ближе всех
мне ближе всех и зурн
мне ближе всех и зурн и гитар
лебедок
лебедок и кранов шаири.
Строй
Строй во всю трудовую прыть,
для стройки
для стройки не жаль ломаний!
Если
Если даже
Если даже Казбек помешает —
Если даже Казбек помешает — срыть!
Все равно
Все равно не видать
Все равно не видать в тумане.
1924
Когда настала вновь для русского народа
Эпоха славных жертв двенадцатого года
И матери, отдав царю своих сынов,
Благословили их на брань против врагов,
И облилась земля их жертвенною кровью,
И засияла Русь геройством и любовью,
Тогда раздался вдруг твой тихий, скорбный стон,
Как острие меча, проник нам в душу он,
Бедою прозвучал для русского тот час,
Смутился исполин и дрогнул в первый раз.Как гаснет ввечеру денница в синем море,
От мира отошел супруг великий твой.
Но веровала Русь, и в час тоски и горя
Блеснул ей новый луч надежды золотой…
Свершилось, нет его! Пред ним благоговея,
Устами грешными его назвать не смею.
Свидетели о нем — бессмертные дела.
Как сирая семья, Россия зарыдала;
В испуге, в ужасе, хладея, замерла;
Но ты, лишь ты одна, всех больше потеряла! И помню, что тогда, в тяжелый, смутный час,
Когда достигла весть ужасная до нас,
Твой кроткий, грустный лик в моем воображеньи
Предстал моим очам, как скорбное виденье,
Как образ кротости, покорности святой,
И ангела в слезах я видел пред собой…
Душа рвалась к тебе с горячими мольбами,
И сердце высказать хотелося словами,
И, в прах повергнувшись, вдовица, пред тобой,
Прощенье вымолить кровавою слезой.Прости, прости меня, прости мои желанья;
Прости, что смею я с тобою говорить.
Прости, что смел питать безумное мечтанье
Утешить грусть твою, страданье облегчить.
Прости, что смею я, отверженец унылой,
Возвысить голос свой над сей святой могилой.
Но боже! нам судья от века и вовек!
Ты суд мне ниспослал в тревожный час сомненья,
И сердцем я познал, что слезы — искупленье,
Что снова русской я и — снова человек! Но, думал, подожду, теперь напомнить рано,
Еще в груди ее болит и ноет рана…
Безумец! иль утрат я в жизни не терпел?
Ужели сей тоске есть срок и дан предел?
О! Тяжело терять, чем жил, что было мило,
На прошлое смотреть как будто на могилу,
От сердца сердце с кровью оторвать,
Безвыходной мечтой тоску свою питать,
И дни свои считать бесчувственно и хило,
Как узник бой часов, протяжный и унылый.О нет, мы веруем, твой жребий не таков!
Судьбы великие готовит провиденье…
Но мне ль приподымать грядущего покров
И возвещать тебе твое предназначенье?
Ты вспомни, чем была для нас, когда он жил!
Быть может, без тебя он не был бы, чем был!
Он с юных лет твое испытывал влиянье;
Как ангел божий, ты была всегда при нем;
Вся жизнь его твоим озарена сияньем,
Озлащена любви божественным лучом.Ты сердцем с ним сжилась, то было сердце друга.
И кто же знал его, как ты, его супруга?
И мог ли кто, как ты, в груди его читать,
Как ты, его любить, как ты, его понять?
Как можешь ты теперь забыть свое страданье!
Все, все вокруг тебя о нем напоминанье;
Куда ни взглянем мы — везде, повсюду он.
Ужели ж нет его, ужели то не сон!
О нет! Забыть нельзя, отрада не в забвеньи,
И в муках памяти так много утешенья! О, для чего нельзя, чтоб сердце я излил
И высказал его горячими словами!
Того ли нет, кто нас, как солнце, озарил
И очи нам отверз бессмертными делами?
В кого уверовал раскольник и слепец,
Пред кем злой дух и тьма упали наконец!
И с огненным мечом, восстав, архангел грозный,
Он путь нам вековой в грядущем указал…
Но смутно понимал наш враг многоугрозный
И хитрым языком бесчестно клеветал… Довольно!.. Бог решит меж ними и меж нами!
Но ты, страдалица, восстань и укрепись!
Живи на счастье нам с великими сынами
И за святую Русь, как ангел, помолись.
Взгляни, он весь в сынах, могущих и прекрасных;
Он духом в их сердцах, возвышенных и ясных;
Живи, живи еще! Великий нам пример,
Ты приняла свой крест безропотно и кротко…
Живи ж участницей грядущих славных дел,
Великая душой и сердцем патриотка! Прости, прости еще, что смел я говорить,
Что смел тебе желать, что смел тебя молить!
История возьмет резец свой беспристрастный,
Она начертит нам твой образ светлый, ясный;
Она расскажет нам священные дела;
Она исчислит все, чем ты для нас была.
О, будь и впредь для нас как ангел провиденья!
Храни того, кто нам ниспослан на спасенье!
Для счастия его и нашего живи
И землю русскую, как мать, благослови.
Остафьево,
26 октября 1857
Приветствую тебя, в минувшем молодея,
Давнишних дней приют, души моей Помпея!
Былого след везде глубоко впечатлен —
И на полях твоих, и на твердыне стен
Хранившего меня родительского дома.
Здесь и природа мне так памятно знакома,
Здесь с каждым деревом сроднился, сросся я,
На что ни посмотрю — все быль, все жизнь моя.
Весь этот тесный мир, преданьями богатый,
Он мой, и я его. Все блага, все утраты,
Все, что я пережил, все, чем еще живу, —
Все чудится мне здесь во сне и наяву.
Я слышу голоса из-за глухой могилы;
За милым образом мелькает образ милый…
Нет, не Помпея ты, моя святыня, нет,
Ты не развалина, не пепел древних лет, —
Ты все еще жива, как и во время оно:
Источником живым кипит благое лоно,
В котором утолял я жажду бытия.
Не изменилась ты, но изменился я.
Обломком я стою в виду твоей нетленной
Святыни, пред твоей красою неизменной,
Один я устарел под ношею годов.
Неузнанный вхожу под твой знакомый кров
Я, запоздалый гость другого поколенья.
Но по тебе года прошли без разрушенья;
Тобой любуюсь я, какой и прежде знал,
Когда с весной моей весь мир мой расцветал.
Все те же мирные и свежие картины:
Деревья разрослись вдоль прудовой плотины,
Пред домом круглый луг, за домом темный сад,
Там роща, там овраг с ручьем, курганов ряд —
Немая летопись о безымянной битве;
Белеет над прудом пристанище молитве,
Дом Божий, всем скорбям гостеприимный дом.
Там привлекают взор, далече и кругом,
В прозрачной синеве просторной панорамы,
Широкие поля, селенья, Божьи храмы,
Леса, как темный пар, поемные луга
И миловидные родные берега
Извилистой Десны, Любучи молчаливой,
Скользящей вдоль лугов струей своей ленивой.
Здесь мирных поселян приветливый погост.
Как на земле была проста их жизнь, так прост
И в матери-земле ночлег их. Мир глубокой.
Обросший влажным мхом, здесь камень одинокой
Без пышной похвалы подкупного резца;
Но детям памятно, где тлеет прах отца.
Там деревянный крест, и тот полуразрушен;
Но мертвым здесь простор, но их приют не душен,
И светлая весна ласкающей рукой
Дарит и зелень им, и ландыш полевой.
Везде все тот же круг знакомых впечатлений.
Сменяются ряды пролетных поколений,
Но не меняются природа и душа.
И осень тихая все так же хороша.
Любуюсь грустно я сей жизнью полусонной, —
И обнаженный лес без тени благовонной,
Без яркой зелени, убранства летних дней,
И этот хрупкий лист, свалившийся с ветвей,
Который под ногой моей мятется с шумом, —
Мне все сочувственно, все пища тайным думам,
Все в ум приводит мне, что осень и моя
Оборвала цветы былого бытия.
Но жизнь свое берет: на молодом просторе,
В дни беззаботные, и осень ей не в горе.
Отважных мальчиков веселая орда
Пускает кубари по зеркалу пруда.
Крик, хохот. Обогнать друг друга каждый ищет,
И под коньками лед так и звенит и свищет.
Вот ретивая песнь несется вдалеке:
То грянет удалью, то вдруг замрет в тоске,
И светлым облаком на сердце тихо ляжет,
И много дум ему напомнит и доскажет.
Но постепенно дня стихают голоса.
Серебряная ночь взошла на небеса.
Все полно тишины, сиянья и прохлады.
Вдоль блещущих столбов прозрачной колоннады
Задумчиво брожу, предавшись весь мечтам;
И зыбко тень моя ложится по плитам —
И с нею прошлых лет и милых поколений
Из глубины ночной выглядывают тени.
Я вопрошаю их, прислушиваюсь к ним —
И в сердце отзыв есть приветам их родным.
Вот парадный подезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Все курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти»,— говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долго́нько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли́ пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким обят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни:
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени́,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полоса́ми его золотя,—
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны,— как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? —
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик:
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Все пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету Божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля,—
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Все, что мог, ты уже совершил,—
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Это — Людвиг баварский. Подобных ему
Существует на свете немного.
Короля своего родового теперь
Почитают баварцы в нем строго.
Он художник в душе и с красивейших жен
Он портреты писать заставляет
И в своем рисовальном серале порой,
Словно евнух искусства, гуляет.
Он из мрамора близ Регенсбурга велел
Место лобное сделать, и вместе
Соизволил он надписи сам сочинить
Для голов, помещенных в сем месте.
Мастерское созданье — «Валгалла» его,
Где собрал он мужей, прославляя
Их сердца и деяния — с Тевта начав,
Шиндерганесом ряд их кончая.
Только Лютеру места в Валгалле той нет,
Недостоин он, верно, той славы;
Так в собрании редкостей всяких, подчас
Среди рыб не найдете кита вы.
Людвиг, нужно заметить, великий поэт,
Он едва только петь начинает —
«Замолчи, иль с ума я сойду!» Аполлон
На коленях его умоляет.
Людвиг — храбрый и славный герой как Оттон,
Его дитятко, сын ненаглядный,
Что в Афинах желудок расстроил себе
И запачкал престольчик нарядный.
Если Людвиг умрет, то причислен к святым
Будет папой, в порыве печали…
Слава также пристала к такому лицу,
Как к котенку манжеты пристали.
Ах, когда обезьяны и все кенгуру
К христианству у нас обратятся,
То наверное Людвиг баварский у них
Будет главным патроном считаться.
Грустно Людвиг баварский шептал про себя,
Вдаль смотря сквозь оконные стекла:
«Удаляется лето, подходит зима,
И древесная зелень поблекла.
Если Шеллинг уйдет и Корнелиус с ним,
Не скажу я, пожалуй, ни слова:
Уж у первого разума нет в голове
И фантазии нет у другого.
Но с короны моей самый лучший алмаз
Мой же родич похитить решился:
Где мой Масман, великий и ловкий гимнаст?
Я его со слезами лишился.
Я такою утратой душевно разбит,
И печаль меня сильная гложет…
Кто, как он, для меня на громаднейший столб
Так проворно вскарабкаться может?
Я не вижу коротеньких ножек его,
Носа плоского с круглой спиною.
Он как пудель, бывало, изящно, легко
Кувыркался в траве предо мною.
Он немецкий старинный язык только знал,
Язык Цейне и Яково-Гриммский;
Иностранные все были чужды ему,
И особенно — греков и римский.
Пил всегда он, как истый в душе патриот,
Желудковое кофе безмерно,
Ел при этом французов и лимбургский сыр,
И последний вонял очень скверно.
О, мой родич, ты Масмана мне возврати!
Лик его между лицами то же,
Что я сам, как поэт, меж поэтов других…
Велико мое горе, о, Боже!
О, мой родич, Корнельуса с Шеллингом ты
Удержи (что и Рюккерта можно
Удержать — в том, конечно, сомнения нет);
Только Масмана дай неотложно.
О, мой родич! Довольствуйся в жизни своей
Столь завидной и славной судьбою.
Я, который в Германии первым мог быть,
Я — второй только рядом с тобою…»
В замке мюнхенском в старой капелле стоит
С кротко ясной улыбкой Мадонна,
И Ребенок, отрада земли и небес,
К ней склонился на чистое лоно.
Этот образ увидя, баварский король
Перед ним на колени склонился
И к Мадонне с своей задушевной мольбой
Очень набожно он обратился:
«О, Мария, царица земли и небес,
Ты, святой чистоты королева!
Сонм святых окружает твой вечный престол,
Духи светлые справа и слева.
Окрыленные ангелы служат Тебе,
За Тобою повсюду летая,
И цветы, и роскошные ленты в твои
Золотистые кудри вплетая.
О, Мария, небес золотая звезда,
Чище лилии Ты и кристалла;
Совершила Ты в мире не мало чудес,
Дивных дел совершила не мало.
Будь же Ты и ко мне, как источник добра,
Снисходительна и благосклонна,
И пошли от своих благодатных щедрот
Мне одну хоть крупицу, Мадонна!»
О Нина, о Нина, сей пламень любви
Ужели с последним дыханьем угаснет?
Душа, отлетая в незнаемый край,
Ужели во прахе то чувство покинет,
Которым равнялась богам на земле?
Ужели в минуту боренья с кончиной —
Когда уж не буду горящей рукой
В слезах упоенья к трепещущей груди,
Восторженный, руку твою прижимать,
Когда прекратятся и сердца волненье,
И пламень ланитный — примета любви,
И тайныя страсти во взорах сиянье,
И тихие вздохи, и сладкая скорбь,
И груди безвестным желаньем стесненье —
Ужели, о Нина, всем чувствам конец?
Ужели ни тени земного блаженства
С собою в обитель небес не возьмем?
Ах! с чем же предстанем ко трону Любови?
И то, что питало в нас пламень души,
Что было в сем мире предчувствием неба,
Ужели то бездна могилы пожрет?
Ах! самое небо мне будет изгнаньем,
Когда для бессмертья утрачу любовь;
И в области райской я буду печально
О прежнем, погибшем блаженстве мечтать;
Я с завистью буду — как бедный затворник
Во мраке темницы о нежной семье,
О прежних весельях родительской сени,
Прискорбный, тоскует, на цепи склонясь, -
Смотреть, унывая, на милую землю.
Что в вечности будет заменой любви?
О! первыя встречи небесная сладость —
Как тайные, сердца созданья, мечты,
В единый слиявшись пленительный образ,
Являются смутной весельем душе —
Уныния прелесть, волненье надежды,
И радость и трепет при встрече очей,
Ласкающий голос — души восхищенье,
Могущество тихих, таинственных слов,
Присутствия сладость, томленье разлуки,
Ужель невозвратно вас с жизнью терять?
Ужели, приближась к безмолвному гробу,
Где хладный, навеки бесчувственный прах
Горевшего прежде любовию сердца,
Мы будем напрасно и скорбью очей
И прежде всесильным любви призываньем
В бесчувственном прахе любовь оживлять?
Ужель из-за гроба ответа не будет?
Ужель переживший один сохранит
То чувство, которым так сладко делился;
А прежний сопутник, кем в мире он жил,
С которым сливался тоской и блаженством,
Исчезнет за гробом, как утренний пар
С лучом, озлатившим его, исчезает,
Развеянный легким зефира крылом?..
О Нина, я внемлю таинственный голос:
Нет смерти, вещает, для нежной любви;
Возлюбленный образ, с душой неразлучный,
И в вечность за нею из мира летит —
Ей спутник до сладкой минуты свиданья.
О Нина, быть может, торжественный час,
Посланник разлуки, уже надо мною;
Ах! скоро, быть может, погаснет мой взор,
К тебе устремляясь с последним блистаньем;
С последнею лаской утихнет мой глас,
И сердце забудет свой сладостный трепет —
Не сетуй и верой себя услаждай,
Что чувства нетленны, что дух мой с тобою;
О сладость! о смертный, блаженнейший час!
С тобою, о Нина, теснейшим союзом
Он страстную душу мою сопряжет.
Спокойся, друг милый, и в самой разлуке
Я буду хранитель невидимый твой,
Невидимый взору, но видимый сердцу;
В часы испытанья и мрачной тоски
Я в образе тихой, небесной надежды,
Беседуя скрытно с твоею душой,
В прискорбную буду вливать утешенье;
Под сумраком ночи, когда понесешь
Отраду в обитель недуга и скорби,
Я буду твой спутник, я буду с тобой
Делиться священным добра наслажденьем;
И в тихий, священный моления час,
Когда на коленах, с блистающим взором,
Ты будешь свой пламень к Творцу воссылать,
Быть может тоскуя о друге погибшем,
Я буду молитвы невинной души
Носить в умиленье к небесному трону.
О друг незабвенный, тебя окружив
Невидимой тенью, всем тайным движеньям
Души твоей буду в веселье внимать;
Когда ты — пленившись потока журчаньем,
Иль блеском последним угасшего дня
(Как холмы объемлет задумчивый сумрак
И, с бледным вечерним мерцаньем, в душе
О радостях прежних мечта воскресает),
Иль сладостным пеньем вдали соловья,
Иль веющим с луга душистым зефиром,
Несущим свирели далекия звук,
Иль стройным бряцаньем полуночной арфы —
Нежнейшую томность в душе ощутишь,
Исполнишься тихим, унылым мечтаньем
И, в мир сокровенный душою стремясь,
Присутствие Бога, бессмертья награду,
И с милым свиданье в безвестной стране
Яснее постигнешь, с живейшею верой,
С живейшей надеждой от сердца вздохнешь.
Знай, Нина, что друга ты голос внимаешь,
Что он и в веселье, и в тихой тоске
С твоею душою сливается тайно.
Мой друг, не страшися минуты конца:
Посланником мира, с лучом утешенья
Ко смертной постели приникнув твоей,
Я буду игрою небесныя арфы
Последнюю муку твою услаждать;
Не вопли услышишь грозящие смерти,
Не ужас могилы узришь пред собой:
Но глас восхищенный, поющий свободу,
Но светлый ведущий к веселию путь
И прежнего друга, в восторге свиданья
Манящего ясной улыбкой тебя.
О Нина, о Нина, бессмертье наш жребий.
Когда среди холмов разслабленнаго Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,
Когда опоры нет для честнаго труда,
И так податлива на подкупы нужда, —
Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.
Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,
И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.
Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул
Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящияся ямы,
И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитаго раба,
Сносившаго от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,
Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,
Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле...
Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарнаго певца не хвалит мой язык,
Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,
Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;
Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.
Бросаю с ужасом проклятыя места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,
Где сна покойнаго, прав голоса лишенный,
Стал безполезен я, как нищий прокаженный...
В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,
Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытыя из Тага,
Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,
От злой безсонницы, от вечнаго испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.
Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,
Явилась тучею роднаго горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта
Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,
В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.
Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,
Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..
О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,
И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.
Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,
Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.
Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,
Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.
За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!
Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…
О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит аѳинский шут,
Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?
Прислушайтесь к словам аѳинскаго льстеца:
Он превозносит ум ничтожнаго глупца,
Клянется в красоте богатаго урода,
И чахлым старикам, у гробоваго входа
Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:
«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»
Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,
И станет пред толпой — то греческой Ѳаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,
И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.
Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.
Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;
Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —
Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,
И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутаго патрона.
За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть
На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.
От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,
И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыднаго разврата.
Когда среди холмов расслабленного Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,
Когда опоры нет для честного труда,
И так податлива на подкупы нужда, —
Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.
Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,
И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.
Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул
Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящиеся ямы,
И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитого раба,
Сносившего от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,
Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,
Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле…
Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарного певца не хвалит мой язык,
Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,
Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;
Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.
Бросаю с ужасом проклятые места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,
Где сна покойного, прав голоса лишенный,
Стал бесполезен я, как нищий прокаженный…
В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,
Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытые из Тага,
Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,
От злой бессонницы, от вечного испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.
Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,
Явилась тучею родного горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта
Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,
В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.
Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,
Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..
О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,
И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.
Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,
Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.
Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,
Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.
За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!
Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…
О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит афинский шут,
Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?
Прислушайтесь к словам афинского льстеца:
Он превозносит ум ничтожного глупца,
Клянется в красоте богатого урода,
И чахлым старикам, у гробового входа
Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:
«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»
Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,
И станет пред толпой — то греческой Фаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,
И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.
Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.
Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;
Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —
Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,
И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутого патрона.
За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть
На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.
От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,
И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыдного разврата.
Сойди, бессмертная, с небес
Царица песней, Каллиопа!
И громкую трубу твою,
Иль лучше лиру нежно-звучну,
Иль, если хочешь, голос твой
Ты согласи со мной.
Уж, кажется, я слышу бег
Твоих по арфе резвых перстов,
Как гибкий при морях тростник
От порханья звенит зефиров,
Далеким вторясь шумом волн:
Таков твоих струн звон.
Уж в легких сизых облаках
Прекрасна дева с неба сходит:
Смеющийся в очах сапфир,
Стыдливые в ланитах розы,
Багряную в устах зарю,
В власах я злато зрю.
Во сладком исступленьи сем
Весь Север зрится мне эдемом,
И осень кажется весной;
В кристальных льдах зрю лес зеленый,
В тенях ночных поля златы,
А по снегам цветы.
Во мгле темнозеленой там,
Я вижу, некто древ под сводом
Лепообразен, статен, млад:
Вокруг главы его сияют
Струями меж листов лучи,
У ног шумят ключи.
Кто сей, к которому идет
Толь весело любезна дева,
Как к брату своему сестра,
Как к жениху в чертог невеста?
Зрю сходство в их очах, чертах,
Как будто в близнецах.
Кто ты, божественна чета?
Как огнь, со пламенем сближаясь,
Един составить хочешь луч!
Не ты ли света бог прекрасный
Пришел с небес на землю вновь
Торжествовать любовь?
Уже согласие сердец
На нежных арфах раздается;
Безмолвно слушает земля;
Склонились башни, рощи, горы,
Ревущий водомет утих;
Стоит — глядит на них.
На мягкой шелковой траве,
В долине, миром осененной,
Где шепчет с розой чуть зефир,
Чуть синий ключ журча виется,
Чуть дышит воздух-аромат,
Возлюбленны сидят.
Вокруг их страстных горлиц вздох,
Песнь лебедей вдали несется,
Обнявшися кусты стоят,
Роскошствует во всем природа;
Все нежит, оживляет кровь,
Все чувствует любовь.
Стрела ея средь их сердец,
Как луч меж двух холмов кристальных,
По их краям с небес летя,
Сперва скользит, не проницает;
Но от стекла в стекле блестит,
И роза в них горит.
С Олимпа множеством очес
Сквозь твердь на них янтарну смотрит
Безсмертных лик, и мать богов,
Как вод в струях звезда вечерня,
С высот любуется собой,
В них видя образ свой.
Все улыбается на них,
Все пламень чистый, непорочный,
В сердцах их нежных и младых
Родящийся, благословляет.
Всем добродетель в них видна,
Как в воздухе луна.
В златый, блаженный древний век,
В красы земны облекшись, боги
Являлися между людьми,
Чтоб в образе царей, героев,
Устроивать блаженство их
Примером дел благих.
Так, кажется, и в них богов,
Их чад, или монархов племя
Мой восхищенный видит дух:
Он бодр — и бросит громы в злобу;
Она нежна — и сотворит
В себе невинным щит.
О, коль благословен тот век,
Когда цветущу, благовонну
Подобны древу своему
Сии младыя ветви будут!
В тенях их опочиет мир,
И глас раздастся лир.
Но не в мечте ль, иль в яве я
С Дианой Аполлона вижу?
Нет, нет! — Се, тот младый герой,
Тот отрок мой порфирородный,
Я чье рожденье воспевал,
Возрос и возмужал.
Се он, которому дары
Сносили Геньи к колыбели,
И наделили всем его,
Чтоб быть на троне человеком,
А в человеке божеством,
Всех согревать лучем.
Се он с избранною своей!
Гордись, моя, гордися, лира,
Пророчеством теперь твоим;
Уже оно почти сбылося:
Мой полубог почти уж бог;
Он всех сердца возжег.
Россия! радостный ток слез
Пролей, и возведи вкруг взоры,
И виждь: в трофеях у тебя,
Как сад, Екатерины племя
Цветет! Да поднебесной всей
Он даст цариц, царей!
Премудрость возлелеет их:
Народы, утомясь раздором,
Упросят их собой владеть. —
Певица славы, Каллиопа!
Останься в звездной ввек стране:
Они здесь Музы мне.
Ноябрь 1792
Пять чернецов в далекий путь идут;
Но им назад уже не возвратиться;
В отечестве им боле не молиться:
Они конец меж нехристей найдут.
И с набожной Уракой королевой,
Собравшись в путь, прощаются они:
«Ты нас в своих молитвах помяни,
А над тобой Христос с Пречистой Девой!
Послушай, три пророчества тебе
Мы, отходя, на память оставляем;
То суд небесный, он неизменяем;
Смирись, своей покорствуя судьбе.
В Марокке мы за веру нашей кровью
Омоем землю; там в последний час
Прославим мы Того, кто сам за нас
Мучение приял с такой любовью.
В Коимбру наши грешные тела
Перенесут: на то святая воля,
Дабы смиренных мучеников доля
Для христиан спасением была.
И тот, кто первый наши гробы встретит
Из вас двоих, король иль ты, умрет
В ту ночь: наутро новый день взойдет,
Его ж очей он боле не осветит.
Прости же, королева, Бог с тобой!
Вседневно за тебя молиться станем,
Пока мы живы; и тебя помянем
В ту ночь, когда конец настанет твой».
Пять чернецов, один после другова
Благословив ее, в свой путь пошли
И в Африку смиренно понесли
Небесный дар учения Христова.
«Король Альфонзо, знает ли что свет
О чернецах? Какая их судьбина?
Приял ли ум царя Мирамолина
Ученье их? Или уже их нет?»
«Свершилося великое их дело:
В небесную они вступили дверь;
Пред Господом стоят они теперь
В венце, в одежде мучеников белой.
А их тела, под зноем, под дождем,
Лежат в пыли, истерзаны мученьем;
И верные почтить их погребеньем
Не смеют, трепеща перед царем».
«Король Альфонзо, из земли далекой
Какая нам о мучениках весть?
Оказана ль им погребенья честь?
Смягчился ли Мирамолин жестокой?»
«Свирепый мавр хотел, чтоб их тела
Без погребенья честного истлели,
Чтоб расклевал их вран иль псы их сели,
Чтоб их костей земля не приняла.
Но Божии там молнии пылали;
Но Божий гром всечасно падал там;
К почиющим в нетлении телам
Ни пес, ни вран коснуться не дерзали.
Мирамолин, сим чудом поражен,
Подумал: нам такие страшны гости.
И Педро, брат мой, взял святые кости;
Уж на пути к Коимбре с ними он».
Все алтари Коимбрские цветами
И тканями богатыми блестят;
Все улицы Коимбрские кипят
Шумящими, веселыми толпами.
Звонят в колокола, кадят, поют;
Священники и рыцари в собранье;
Готово все начать торжествованье,
Лишь короля и королеву ждут.
«Пойдем, жена моя Урака, время!
Нас ждут; собрался весь духовный чин». —
«Поди, король Альфонзо, ты один,
Я чувствую болезни тяжкой бремя».
«Но мощи мучеников исцелят
Твою болезнь в единое мгновенье:
За прежнее твое благоволенье
Они теперь тебя вознаградят.
Пойдем же им во сретение с ходом;
Не замедляй процессии святой;
То будет грех и стыд для нас с тобой,
Когда мощей не встретим мы с народом».
На белого коня тогда она
Садится; с ней король; они за ходом
Тихонько едут; все кипит народом;
Дорога вся как цепь людей одна.
«Король Альфонзо, назади со мною
Не оставайся ты; спеши вперед,
Чтоб первому, предупредя народ,
Почтить святых угодников мольбою.
Меня всех сил лишает мой недуг,
И нужен мне хоть миг отдохновенья;
Последую тебе без замедленья...
Спеши ж вперед со свитою, мой друг».
Немедленно король коню дал шпоры
И поскакал со свитою вперед;
Уж назади остался весь народ,
Уж вдалеке их потеряли взоры.
Вдруг дикий вепрь им путь перебежал.
«Лови! лови!» (к своим нетерпеливый
Кричит король) — и конь его ретивый
Через поля за вепрем поскакал.
И вепря он гоняет. Той порою
Медлительно во сретенье мощей
Идет Урака с свитою своей,
И весь народ валит за ней толпою.
И вдалеке представился им ход:
Идут, поют, несут святые раки;
Уже они пред взорами Ураки,
И с нею в прах простерся весь народ.
Но где ж король?.. Увы! Урака плачет:
Исполниться пророчеству над ней!
И вот, глядит... со свитою своей,
Оконча лов, король Альфонзо скачет.
«Угодники святые, за меня
Вступитеся! (она гласит, рыдая)
Мне помоги, о Дева Пресвятая,
В последний час решительного дня».
И в этот день в Коимбре все ликует;
Народ поет; все улицы шумят;
Нерадостен лишь королевин взгляд;
На празднике одна она тоскует.
Проходит день, и праздник замолчал;
На западе давно уж потемнело;
На улицах Коимбры опустело;
И тихо час полночный наступал.
И в этот час во храме том, где раки
Угодников стояли, был монах:
Святым мощам молился он в слезах;
То был смиренный духовник Ураки.
Он молится... вдруг час полночный бьет;
И поражен чудесным он виденьем;
Он видит: в храм с молитвой, с тихим пеньем
Толпа гостей таинственных идет.
В суровые одеты власяницы,
Веревкою обвязаны простой;
Но блеск от них исходит не земной,
И светятся преображенны лицы.
И в сонме том блистательней других
Являлися пять иноков, как братья;
Казалось, кровь их покрывала платья,
И ветви пальм в руках сияли их.
И тот, кто вел пришельцев незнакомых,
Казалось, был еще земли жилец;
Но и над ним горел лучей венец,
Как над святой главою им ведомых.
Пред алтарем они, устроясь в ряд,
Запели гимн торжественно-печальный:
Казалося, свершали погребальный
За упокой души они обряд.
«Скажите, кто вы? (чудом изумленной,
Спросил святых пришельцев духовник)
О ком поет ваш погребальный лик?
О чьей душе вы молитесь блаженной?»
«Угодников святых ты слышишь глас;
Мы братья их, пять чернецов смиренных:
Сопричтены за муки в лик блаженных;
Отец Франциск живой предводит нас.
Исполнили мы королеве данный
Обет: ее теперь возьмет земля;
Поди отсель, уведомь короля
О том, чему ты зритель был избранный».
И скрылось все... Оставив храм, чернец
Спешит к Альфонзу с вестию печальной...
Вдруг тяжко звон раздался погребальной:
Он королевин возвестил конец.
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций
Где брату вашему всех меньше спекуляций:
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб, в силу строгого с тобою договора,
Имел я благодать нерусского надзора.
Благодаря богов, с тобой за этим вслед
Друг другу не были мы чужды двадцать лет.
Москва нас приняла, расставшихся с деревней.
Ты был вожатый мой в столице нашей древней:
Всех макаронщиков тогда узнал я в ней,
Ментора моего полуденных друзей.
Увы! оставив там могилу дорогую,
Опять увидели мы вотчину степную,
Где волею небес узнал я бытие,
О сын Авзонии! для бурь, как ты свое;
Но где, хотя вдали твоей отчизны знойной,
Ты мирный кров обрел, а позже гроб спокойный.
Ты полюбил тебя призревшую семью —
И, с жизнию ее сливая жизнь свою,
Ее событьями в глуши чужого края
Былого своего преданья заглушая,
Безропотно сносил морозы наших зим.
В наш краткий летний жар тобою был любим
Овраг под сению дубов прохладовейных.
Участник наших слез и праздников семейных,
В дни траура главой седой ты поникал;
Но ускорял шаги и членами дрожал,
Как в утро зимнее, порой, с пределов света,
Питомца твоего, недавнего корнета,
К коленам матери кибитка принесет,
И скорбный взор ее минутно оживет.
Но что! радушному пределу благодарный,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра,
Имел ты на устах от утра до утра;
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел дивясь суворовских солдатов,
Входящих, вопреки тех пламенных часов,
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бород,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где, год спустя, тебе предстал и он,
Тогда Буонапарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный Кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз.
Народ ему зажег приветственные плошки;
Но ты, ты не забыл серебряные ложки,
Которые, среди блестящих общих грез,
Ты контрибуции назначенной принес:
Едва ты узнику печальному британца
Простил военную систему Корсиканца.
Что на твоем веку, то ль благо, то ли зло,
Возникло при тебе — в преданье перешло.
В Альпийских молниях приемлемый опалой,
Свой ратоборный дух, на битвы не усталый,
В картечи эпиграмм Суворов испустил.
Злодей твой на скале пустынной опочил.
Ты сам глаза сомкнул, когда мирские сети
Уж поняли тобой взлелеянные дети;
Когда, свидетели превратностей земли,
Они глубокий взор уставить уж могли,
Забвенья чуждые за жизненною чашей,
На итальянский гроб в ограде церкви нашей,
А я, я, с памятью живых твоих речей —
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечной Неаполь твой нагорный,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемый; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле волканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья.
Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их.
Сквозь занавес веков еще здесь помнят виллы,
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном.
И в сей Италии, где все — каскады, розы,
Мелезы, тополи и даже эти лозы,
Чей безыменный лист так преданно обник
Давно из божества разжалованный лик,
Потом с чела его повиснул полусонно, —
Все беззаботному блаженству благосклонно,
Ужиться ты не мог! и, помня сладкий юг,
Дух предал строгому дыханью наших вьюг,
Не сетуя о том, что за пределы мира
Он улететь бы мог на крылиях зефира!
О тайны душ! меж тем, как сумрачный поэт,
Дитя Британии, влачивший столько лет
По знойным берегам груди своей отравы,
У миртов, у олив, у моря и у лавы,
Молил рассеянья от думы роковой,
Владеющей его измученной душой,
Напрасно! (уст его, как древле уст Тантала,
Струя желанная насмешливо бежала) —
Мир сердцу твоему дал пасмурный навес
Метелью полгода скрываемых небес,
Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых!
О, спи! Безгрезно спи в пределах наших льдистых!
Лелей по-своему твой подземельный сон
Наш бурнодышущий, полночный аквилон,
Не хуже веющий забвеньем и покоем,
Чем вздохи южные с душистым их упоем!
Прикованна цепьми к утесистой скале,
Огромной, каменной, досягшей тверди звездной,
Нахмуренной над бездной,
Средь яра рева волн, в нощи, во тьме, во мгле,
Напасти Андромеда жертва,
По ветру расрустя власы,
Трепещуща, бледна, чуть дышаща, полмертва,
Лишенная красы,
На небо тусклый взор вперя, ломая персты,
Себе ждет скорой смерти;
Лия потоки слез, в рыдании стенет
И таково вопиет: «Ах! кто спасет несчастну?
Кто гибель отвратит?
Прогонит смерть ужасну.
Которая грозит?
Чье мужество, чья сила.
Чрез меч и крепкий лук,
Покой мне возвратила
И оживила б дух?
Увы! мне нет помоги,
Надежд, отрады нет;
Прогневалися боги,
Скрежеща рок идет.
Чудовище… Ах! вскоре
Сверкнет зубов коса.
О, горе мне! о, горе!
Избавьте, небеса!»Но небеса к ее молению не склонны.
На скачущи вокруг седые, шумны волны
Змеями молнии летя из мрачных туч
Жгут воздух, пламенем горюч,
И рдяным заревом понт синий обагряют.
За громом громы ударяют,
Освечивая в тьме бездонну ада дверь,
Из коей дивий вол, иль преисподний зверь,
Стальночешуйчатый, крылатый,
Серпокогтистый, двурогатый,
С наполненным зубов-ножей разверстым ртом,
Стоящим на хребте щетинным тростником,
С горящими, как угль, кровавыми глазами,
От коих по водам огнь стелется струями,
Между раздавшихся воспененных валов,
Как остров между стен, меж синих льда бугров
Восстал, плывет, на брег заносит лапы мшисты.
Колеблет холм кремнистый
Прикосновением одним.
Прочь ропщущи бегут гнетомы волны им. Печальная страна
Вокруг молчит,
Из облаков луна
Чуть-чуть глядит;
Чуть дышут ветерки.
Чуть слышен стон
Царевниной тоски
Сквозь смертный сон;
Никто ей не дерзает
Защитой быть:
Чудовище зияет,
Идет сглотить.Но внемлет плач и стон Зевес
Везде без помощи несчастных.
Вскрыл вежды он очес
И всемогущий скиптр судеб всевластных
Подъял. — И се герой
С Олимпа на коне крылатом,
Как быстро облако, блестяще златом,
Летит на дол, на бой,
Избавить страждущую деву;
Уже не внемлет он его гортани реву,
Ни свисту бурных крыл, ни зареву очей,
Ни ужасу рогов, ни остроте когтей,
Ни жалу, издали смертельный яд точащу,
Всё в трепет приводящу.
Но светлы звезды как чрез сине небо рея,
Так стрелы быстрые, копье стремит на змея.Частая сеча меча
Сильна могуща плеча,
Стали о плиты стуча.
Ночью блеща, как свеча.
Эхо за эхами мча,
Гулы сугубит, звуча.Уж чувствует дракон, что сил его превыше
Небесна воя мочь;
Он становится будто тише
И удаляется коварно прочь, —
Но, кольцами склубясь, вдруг с яростию злою,
О бездны опершись изгибистым хвостом,
До звезд восстав, как дуб, ветвистою главою,
Он сердце раздробить рогатым адским лбом
У витязя мечтает;
Бросается — и вспять от молний упадает
Священного меча,
Чуть движа по земле свой труп, в крови влача,
От воя зверя вкруг вздрогнули черны враны,
Шумит их в дебрях крик: сокрыло море раны,
Но черна кровь его по пенным вод буграм
Как рдяный блеск видна пожара по снегам.Вздохи и стоны царевны
Сердца уж больше не жмут;
Трубят тритоны, сирены.
Музы и нимфы поют.
Вольность поют Андромеды,
Храбрость Персея гласят;
Плеск их и звук про победы
Холмы и долы твердят.
Победа! Победа!
Жива Андромеда!
Живи, о Персей,
Век славой твоей! Не ярим ли образа в Европе Андромеды,
Во россе бранный дух — Персея славны следы,
В Губителе мы баснь живого Саламандра,
Ненасытима кровью?
Во плоти божества могуща Александра?
Поли милосердием, к отечеству любовью,
Он рек: «Когда еще злодею попущу,
Я царства моего пространна не сыщу,
И честолюбию вселенной недостанет.
Лети, Орел! — да гром мой грянет!»Грянул меж Белъта заливов,
Вислы и Шпреи брегов;
Галлы средь жарких порывов
Зрели, дух русских каков!
Знайте, языки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса!
Весело росс проливает
Кровь за закон и царя;
Страху в бою он не знает,
К ним лишь любовью горя.
Знайте, языки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса!
Росс добродетель и славу
Чтит лишь наградой своей;
Труд и походы в забаву.
Ищет побед иль смертей.
Знайте, яыки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса!
Жизнь тех прославим полгзну,
Кто суть отчизны щитом:
Слава монарху любеэну!
Слава тебе, Бенингсон!
Знайте, языки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса! Повеся шлем на меч, им в землю водруженной,
Пред воинства лицем хвалу творцу вселенной,
Колено преклоня с простертьем рук, воспел
На месте брани вождь, — в России гром взгремел.
Простите
Простите меня,
Простите меня, товарищ Костров,
с присущей
с присущей душевной ширью,
что часть
что часть на Париж отпущенных строф
на лирику
на лирику я
на лирику я растранжирю.
Представьте:
Представьте: входит
Представьте: входит красавица в зал,
в меха
в меха и бусы оправленная.
Я
Я эту красавицу взял
Я эту красавицу взял и сказал:
— правильно сказал
— правильно сказал или неправильно?—
Я, товарищ,—
Я, товарищ,— из России,
знаменит в своей стране я,
я видал
я видал девиц красивей,
я видал
я видал девиц стройнее.
Девушкам
Девушкам поэты любы.
Я ж умен
Я ж умен и голосист,
заговариваю зубы —
только
только слушать согласись.
Не поймать
Не поймать меня
Не поймать меня на дряни,
на прохожей
на прохожей паре чувств.
Я ж
Я ж навек
Я ж навек любовью ранен —
еле-еле волочусь.
Мне
Мне любовь
Мне любовь не свадьбой мерить:
разлюбила —
разлюбила — уплыла.
Мне, товарищ,
Мне, товарищ, в высшей мере
наплевать
наплевать на купола.
Что ж в подробности вдаваться,
шутки бросьте-ка,
мне ж, красавица,
мне ж, красавица, не двадцать,—
тридцать…
тридцать… с хвостиком.
Любовь
Любовь не в том,
Любовь не в том, чтоб кипеть крутей,
не в том,
не в том, что жгут у́гольями,
а в том,
а в том, что встает за горами грудей
над
над волосами-джунглями.
Любить —
Любить — это значит:
Любить — это значит: в глубь двора
вбежать
вбежать и до ночи грачьей,
блестя топором,
блестя топором, рубить дрова,
силой
силой своей
силой своей играючи.
Любить —
Любить — это с простынь,
Любить — это с простынь, бессонницей
Любить — это с простынь, бессонницей рваных,
срываться,
срываться, ревнуя к Копернику,
его,
его, а не мужа Марьи Иванны,
считая
считая своим
считая своим соперником.
Нам
Нам любовь
Нам любовь не рай да кущи,
нам
нам любовь
нам любовь гудит про то,
что опять
что опять в работу пущен
сердца
сердца выстывший мотор.
Вы
Вы к Москве
Вы к Москве порвали нить.
Годы —
Годы — расстояние.
Как бы
Как бы вам бы
Как бы вам бы обяснить
это состояние?
На земле
На земле огней — до неба…
В синем небе
В синем небе звезд —
В синем небе звезд — до черта.
Если бы я
Если бы я поэтом не был,
я б
я б стал бы
я б стал бы звездочетом.
Подымает площадь шум,
экипажи движутся,
я хожу,
я хожу, стишки пишу
в записную книжицу.
Мчат
Мчат авто
Мчат авто по улице,
а не свалят наземь.
Понимают
Понимают умницы:
человек —
человек — в экстазе.
Сонм видений
Сонм видений и идей
полон
полон до крышки.
Тут бы
Тут бы и у медведей
выросли бы крылышки.
И вот
И вот с какой-то
И вот с какой-то грошовой столовой,
когда
когда докипело это,
из зева
из зева до звезд
из зева до звезд взвивается слово
золоторожденной кометой.
Распластан
Распластан хвост
Распластан хвост небесам на треть,
блестит
блестит и горит оперенье его,
чтоб двум влюбленным
чтоб двум влюбленным на звезды смотреть
из ихней
из ихней беседки сиреневой.
Чтоб подымать,
Чтоб подымать, и вести,
Чтоб подымать, и вести, и влечь,
которые глазом ослабли.
Чтоб вражьи
Чтоб вражьи головы
Чтоб вражьи головы спиливать с плеч
хвостатой
хвостатой сияющей саблей.
Себя
Себя до последнего стука в груди,
как на свиданье,
как на свиданье, простаивая.
прислушиваюсь:
прислушиваюсь: любовь загудит —
человеческая,
человеческая, простая.
Ураган,
Ураган, огонь,
Ураган, огонь, вода
подступают в ропоте.
Кто
Кто сумеет совладать?
Можете?
Можете? Попробуйте…
Ты все спала. Все кислого хотела..
Все плакала. И скоро поняла,
Что и медлительна и полнотела
Вдруг стала оттого, что — тяжела.
Была война. Ты, трудно подбоченясь,
Несла ведро. Шла огород копать.
Твой бородатый ратник-ополченец
Шагал по взгорьям ледяных Карпат.
Как было тяжело и как несладко!
Все на тебя легло: топор, игла,
Корыто, печь… Но ты была солдаткой,
Великорусской женщиной была,
Могучей, умной, терпеливой бабой
С нечастыми сединками в косе…
Родился мальчик. Он был теплый, слабый,
Пискливый, красный, маленький, как все.
Как было хорошо меж сонных губок
Вложить ему коричневый сосок
Набухшей груди, полной, словно кубок,
На темени пригладить волосок,
Прислушаться, как он сосет, перхая,
Уставившись неведомо куда,
И нянчиться с мальчишкой, отдыхая
От женского нелегкого труда…
А жизнь тебе готовила отместку:
Из волостной управы понятой
В осенний день принес в избу повестку.
Дурная весть была в повестке той!
В ней говорилось, что в снегах горбатых,
Зарыт в могилу братскую, лежит,
Германцами убитый на Карпатах,
Твой работящий пожилой мужик.
Как убивалась ты! Как голосила!..
И все-таки, хоть было тяжело,
Мальчишка рос. Он наливался силой,
Тянулся вверх, всем горестям назло.
А время было трудное!.. Бывало,
Стирала ты при свете ночника
И что могла для сына отрывала
От своего убогого пайка.
Всем волновалась: ртом полуоткрытым,
Горячим лбом, испариной во сне.
А он хворал. Краснухой. Дифтеритом.
С другими малышами наравне.
Порою из рогатки бил окошки,
И люди говорили: "Ох, бедов!"
Порою с ходу прыгал на подножки —
Мимо идущих скорых поездов…
Мальчишка вырос шустрый, словно чижик,
Он в школу не ходил, а несся вскачь.
Ах, эта радость первых детских книжек
И горечь первых школьных неудач!
А жизнь вперед катилась час за часом.
И вот однажды, раннею весной,
Ломающимся юношеским басом
Заговорил парнишка озорной.
И все былое горе — малой тучкой
Представилось тебе, когда сынок
Принес, богатый первою получкой,
Тебе в подарок кубовый платок.
Ты стала дряхлая, совсем седая…
Тогда ухватами в твоей избе
Загрохала невестка молодая.
Вот и нашлась помощница тебе!
А в уши все нашептывает кто-то,
Что краток день счастливой тишины:
Есть материнства женская работа
И есть мужской тяжелый труд войны.
Недаром сердце ныло, беспокоясь:
Она пришла, военная страда.
Сынка призвали. Дымный красный поезд
Увез его неведомо куда.
В тот день в прощальной суете вокзала,
Простоволоса и как мел бела,
Твоя сноха всплакнула и сказала,
Что от него под сердцем понесла.
А ты, очки связав суровой ниткой,
Гадала: мертвый он или живой?
И подолгу сидела над открыткой
С неясным штампом почты полевой.
Но сын умолк. Он в воду канул будто!
Что говорить? Беда приходит вдруг!
Какой фашист перечеркнул в минуту
Все двадцать лет твоих надежд и мук?
Твой мертвый сын лежит в могиле братской,
Весной ковыль начнет над ним расти.
И внятный голос с хрипотцой солдатской
Меня ночами просит: "Отомсти!"
За то, что в землю ржавою лопатой
Зарыта юность жаркая моя,
За старика, Что умер на Карпатах
От той же самой пули, что и я.
За мать, что двадцать лет, себе на горе,
Промаялась бесплодной маетой,
За будущего мальчика, что вскоре
На белый свет родится сиротой!
Ей будет нелегко его баюкать:
Она одна. Нет мужа. Сына нет…
Разбойники! Они убьют и внука —
Не через год, так через двадцать лет!..
И все орудья фронта, каждый воин,
Все бессемеры тыла, как один,
Солдату отвечают: "Будь спокоен!
Мы отомстим! Он будет жить, твой сын!
Он будет жить! В его могучем теле
Безоблачно продлится жизнь твоя.
Ты пал, чтоб матери не сиротели
И в землю не ложились сыновья!"
(Посвящаются А. И. Тургеневу)
Он памятник себе воздвиг чудесный, вечный,
Достойный праведных похвал,
И краше, чем кумир иль столб каменосечный,
И тверже, чем литой металл!
Тот славный памятник, отчизну украшая.
О нем потомству говорит
И будет говорить, покуда Русь святая
Самой себе не изменит!
Покуда внятны ей родимые преданья
Давно скончавшихся веков
Про светлые дела, про лютые страданья,
Про жизнь и веру праотцов;
Покуда наш язык, могучий и прекрасной,
Их вещий, их заветный глас,
Певучий и живой, звучит нам сладкогласно,
И есть отечество у нас!
Любя отечество душою просвещенной,
И славу русскую любя,
Труду высокому обрек он неизменно
Все дни свои, всего себя;
И полон им одним и с ним позабывая
Призыв блистательных честей,
И множество сует, какими жизнь мирская
Манит к себе, влечет людей
В свои обятия, и силу, и отвагу,
И жажду чистого труда,
И пылкую любовь к отечеству и благу,
Мертвит и душит навсегда,
В тиши работал он, почтенный собеседник
Простосердечной старины,
И ей сочувствуя, и правды проповедник,
И не наемник новизны!
Сказанья праотцов судил он нелукаво,
Он прямодушно понимал
Родную нашу Русь,— и совершил со славой
Великий подвиг: написал
Для нас он книгу книг: — и ясною картиной
В ней обновилась старина.
Вот первые князья с варяжскою дружиной,
И веют наши знамена
У цареградских стен! Вот Русь преображает
Владимир — солнце древних лет,
И с киевских высот ей царственно сияет
Креста животворящий свет!
Вот Ярослав, вот век усобицы кровавой,
Раздор и трата бодрых сил;
Вот благодушные и смелые Мстиславы,
И Мономах, и Даниил!
Вот страшный Божий гнев: по всей земле тревога
И шумны полчища татар;
Им степь широкая, как тесная дорога;
Везде война, везде пожар,
И русские князья с поникшими главами
Идут в безбожную орду!
Вот рыцарство меча с железными полками
И их побоище на льду;
Великий Новгород с своею бурной волей,
И Псков, Новугороду брат;
Москва, святитель Петр, и Куликово поле;
Вот уничтоженный Ахмат;
Великий Иоанн, всей Руси повелитель,—
И вот наш Грозный, внук его,
Трех мусульманских царств счастливый покоритель —
И кровопийца своего!
Неслыханный тиран, мучитель непреклонный,
Природы ужас и позор!
В Москве за казнью казнь; у плахи беззаконной
Весь день мясничает топор.
По земским городам толпа кромешных бродит,
Нося грабеж, губя людей,
И бешено-свиреп, сам царь ее предводит,
Глава усердных палачей!
И ты, в страданиях смертельных цепенея,
Ты все кровавые дела,
Весь дикий произвол державного злодея,
Спокойно ты перенесла,
Святая Русь! Но суд истории свободно
Свой приговор ему изрек;
Царя мучителя oн проклял всенародно
Из рода в род, из века в век!
Вот сын тирана,— царь-смиренник молчаливой.
Молитва, пост и тишина,
И отдохнул народ под властью незлобивой,
И царству слава отдана.
Правитель Годунов; вот сам он на престоле;
Но тень из гроба восстает
И гибнет царь Борис: его не любит боле,
Его не хочет свой народ!
Бродяга царствует, воспитанник латинства,
Он презирает наш закон,
В Кремле он поселил соблазны и бесчинства
Ночных скаканий шум и звон,
И песни буйные, и струнное гуденье…
Но чу! Набат и грозен крик!
И бурно в Кремль идет народное волненье…
Долой венчанный еретик!
Вот Шуйский, мятежи — и самозванец новый,
Клеврет строптивых поляков;
Вот Михаил Скопин и братья Ляпуновы!
Вот сотня доблих чернецов,
Противу тьмы врагов громовая твердыня.
В Москве знамена короля…
В плену священный Кремль… поругана святыня.
Мужайся, Русская земля!
Великий подвиг свой он совершил со славой!
О! сколько дум рождает в нас,
И задушевных дум, текущий величаво
Его пленительный рассказ,
И ясный и живой, как волны голубые,
Реки, царицы русских вод,
Между холмов и гор, откуда он впервые
Увидел солнечный восход!
Он будит в нас огонь прекрасный и высокий,
Огонь чистейший и святой,
Уме недвижный в нас, заглохший в нас глубоко
От жизни блудной и пустой,
Любовь к своей земле. Нас, преданных чужбине,
Красноречиво учит он
Не рабствовать ее презрительной гордыне,
Хранить в душе родной закон,
Надежно уважать свои родные силы,
Спасенья чаять только в них,
В себе,— и не плевать на честные могилы
Могучих прадедов своих!
Бессмертен Карамзин! Его бытописанья
Не позабудет русский мир,
И памяти о нем не нужны струн бряцанья.
Не нужен камень иль кумир:
Она без них крепка в отчизне просвещенной…
Но слава времени, когда
И мирный гражданин, подвижник незабвенной
На поле книжного труда,
Венчанный славою, и гордый воевода,
Герой счастливый на войне.
Стоят торжественно перед лицом народа
Уже на ровной вышине!
Вчера был день прекрасной доле:
По царской чудотворной воле
Я дам и фрейлин провожал
Туда, где на широком поле
Учтивый Марс увеселял
Гостей несмертоносным боем:
Там гром гремел, но не разил;
Там каждый, кто в войне героем
Не для одной игрушки был,
Героем мог быть для игрушки;
Там залпами стреляли пушки
И одиночные стрелки,
Там быстрым шагом шли полки
По барабану, чтоб без драки
Сломить мечтательных врагов;
Там были сшибки казаков,
Тяжелой конницы атаки,
Там было все, чем страшен бой, —
Лишь смерти не было одной.
Едва блеснул небес светильник,
Из облака прокрался свет,
Проснулся проводник-поэт;
В докучный обратясь будильник,
Пугнул и дам и фрейлин он,
Сказав, что сонный Аполлон
Велел к крыльцу небес златому
Коней небесных подводить, —
Что князь Гагарин, может быть,
К дворцовому крыльцу простому
Простых извозчичьих коней
С тремя ландо, с одной коляской,
Велит подвесть еще скорей;
Но предвещанье было сказкой:
Проспал неверный ездовой!
Земные кони опоздали
(Не часто фрейлинам давали),
А сновидения летали;
Что им до солнечных лучей?
От милых фрейлинских очей
Сон удалил поэт докучный;
В болезни ожиданья скучной,
Нахмурясь, князь Гагарин был,
Махал с досады он руками,
И по дороге он ходил
Нетерпеливыми шагами,
Надеясь, верно, что скорей
Он, ходя, выходит коней.
Уже шестого половина,
Шестого сорок пять минут:
Поэт вздыхал, а дамы ждут.
Вот улыбнулася судьбина —
И три ландо с коляской тут!
Все радостно перекрестились;
Садятся... сели... Что ж? помчались?
Нет, с новой встретились бедой:
Один задорливый ландо
Вдруг заупрямился раскрыться;
Туда, сюда, ландо упрям;
Он всех переупрямил дам,
Принудил их переселиться
Без церемонии в другой,
А сам отправился пустой,
И чуть трагической развязки
В сем фарсе не увидел свет:
Чтоб дамам угодить, поэт
Полез неловко из коляски,
И так себя заторопил,
Что при неловкости проворной
Едва, с отвагой стихотворной,
Себе он шею не сломил, —
А все ландо не отворил!
Но тем и кончилось страданье
Гагарина, певца и дам,
И небо, внявши их мольбам,
Вознаграждая ожиданья,
Без остановки привело
Нас прямо в Красное Село.
Среди равнины там широкой
Воздвигнут рукотворный холм;
Скамьи дерновые на нем;
С него все поле видит око.
Лишь дамы на него взошли,
Едва лишь сесть на нем успели, —
Перуны Марса загремели,
И заклубился дым вдали;
Вблизи же нас, среди равнины
Стояли тихие дружины,
Сомкнувшись, зрелись в тишине;
Был слышен грохот барабанов;
На горизонте, в стороне,
Недвижно грозный строй уланов
Из-за кустарника сверкал,
И ветер быстрый колыхал
Их орифламмы боевые, —
А влеве, изготовясь в бой,
Колонны конницы густые
Стояли тучей громовой.
Кони под всадниками ржали,
И яркой молнией сверкали
Лучи по медным шишакам!
И артиллерии летучей
Громады грозно вслед полкам
Шумящей двигалися тучей...
Но ближе гром, и ближе дым...
И вдруг, на высотах, мы зрим:
Строй необятный появился,
Как будто вырос из земли!
Весь горизонт вдруг задымился,
И в пламени, в дыму, в пыли,
На всех концах зажглось сраженье!
В ужасно-тихом отступленье
Все войско потянулось к нам,
Чтоб наступающим врагам
Дать строем, вмиг перемещенным,
Неожидаемый удар!
Открылся взорам изумленным
Сраженья весь ужасный жар;
Вдруг артиллерия вскакала
В раздвинувшийся интервал!
Дым облаками побежал,
Земля от грома задрожала!
Остановился мнимый враг;
Под барабан удвоив шаг,
Полки колоннами густыми
Пошли, ружье наперевес,
Вперед, вперед! — и враг исчез!
Вдруг воинства как не бывало!
И вся окрестность замолчала.
Не слышен боле пушек гром,
Лишь дым вился еще кругом,
И дамы на холме шли сами
В свои ландо, и за полками
Тихонько им пустились вслед;
Стрелков уже не видно боле...
А князь Гагарин и поэт
Через пустое битвы поле
Пошли, хоть солнце их и жгло,
Пешочком, в Красное Село.
Как жаль мне. что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затерты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.
Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путем солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.
Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!
В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.
И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!
А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.
Жизнь открывалась почти как —
в сказке, Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шел за твоей указкой
Все выше и дальше в громадный мир!
Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнешься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!
А помнишь встречу в краю таежном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обреченно глаза прикрыл?
Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели…
Жалко… Совсем еще молодой!
И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.
Взглянула и все уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает…
У нас и свои-то, глядишь, плутают,
Пойдем-ка! -И руку мне подала.
И, сев на разъезде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс…
Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таежных?
А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни ждал и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!
Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие черные бомбовозы!
О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом объятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боев!
И, встав против самого злого зла,
Я шел, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.
А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.
Смуглая, в желтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила…
О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в селах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтем,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем…
Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!
А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это…
И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.
Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала…
Но слезы не слабость. Когда гроза
Летит над землей в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольется штыком и пулей!
Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей черной
Лежала замершая война!
Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!
Мчатся года, как стремнина быстрая…
Родина? Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берез белоснежно чистая,
Счастье мое и любовь моя!
Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не все, что мог,
Прости, если в чем-нибудь ошибался!
Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря,
А где-то кого-то простил напрасно.
Но пред тобой никогда, нигде, -
И это, поверь, не пустая фраза!
— Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!
Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!
И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!
А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!
— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!
Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час? —
И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!
Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…
Просто я счастлив, что я с тобою…
Еще передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.
Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя?
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!
ЭлегияТы улетел, небесный посетитель;
Ты погостил недолго на земли;
Мечталось нам, что здесь твоя обитель;
Навек своим тебя мы нарекли…
Пришла Судьба, свирепый истребитель,
И вдруг следов твоих уж не нашли:
Прекрасное погибло в пышном цвете…
Таков удел прекрасного на свете! Губителем, неслышным и незримым,
На всех путях Беда нас сторожит;
Приюта нет главам, равно грозимым;
Где не была, там будет и сразит.
Вотще дерзать в борьбу с необходимым:
Житейского никто не победит;
Гнетомы все единой грозной Силой;
Нам всем сказать о здешнем счастье: было! Но в свой черед с деревьев обветшалых
Осенний лист, отвянувши, падет;
Слагая жизнь старик с рамен усталых
Ее, как долг, могиле отдает;
К страдальцу Смерть на прах надежд увялых,
Как званый друг, желанная, идет…
Природа здесь верна стезе привычной:
Без ужаса берем удел обычный.Но если вдруг, нежданная, вбегает
Беда в семью играющих Надежд;
Но если жизнь изменою слетаетС веселых, ей лишь миг знакомых вежд
И Счастие младое умирает,
Еще не сняв и праздничных одежд…
Тогда наш дух объемлет трепетанье
И силой в грудь врывается роптанье.О наша жизнь, где верны лишь утраты,
Где милому мгновенье лишь дано,
Где скорбь без крыл, а радости крылаты
И где навек минувшее одно…
Почто ж мы здесь мечтами так богаты,
Когда мечтам не сбыться суждено?
Внимая глас Надежды, нам поющей,
Не слышим мы шагов Беды грядущей.Кого спешишь ты, Прелесть молодая,
В твоих дверях так радостно встречать?
Куда бежишь, ужасного не чая,
Привыкшая с сей жизнью лишь играть?
Не радость — Весть стучится гробовая…
О! подожди сей праг переступать;
Пока ты здесь — ничто не умирало;
Переступи — и милое пропало.Ты, знавшая житейское страданье,
Постигшая все таинства утрат,
И ты спешишь с надеждой на свиданье…
Ах! удались от входа сих палат:
Отложено навек торжествованье;
Счастливцы там тебя не угостят:
Ты посетишь обитель уж пустую…
Смерть унесла хозяйку молодую.Из дома в дом по улицам столицы
Страшилищем скитается Молва;
Уж прорвалась к убежищу царицы,
Уж шепчет там ужасные слова;
Трепещет все, печалью бледны лицы…
Но мертвая для матери жива;
В ее душе спокойствие незнанья;
Пред ней мечта недавнего свиданья.О Счастие, почто же на отлете
Ты нам в лицо умильно так глядишь?
Почто в своем предательском привете,
Спеша от нас: я вечно! говоришь;
И к милому, уж бывшему на свете,
Нас прелестью нежнейшею манишь?..
Увы! в тот час, как матерь ты пленяло,
Ты только дочь на жертву украшало.И, нас губя с холодностью ужасной,
Еще Судьба смеяться любит нам;
Ее уж нет, сей жизни столь прекрасной…
А мать, склонясь к обманчивым листам,
В них видит дочь надеждою напрасной,
Дарует жизнь безжизненным чертам,
В них голосу умолкшему внимает,
В них воскресить умершую мечтает.Скажи, скажи, супруг осиротелый,
Чего над ней ты так упорно ждешь?
С ее лица приветное слетело;
В ее глазах узнанья не найдешь;
И в руку ей рукой оцепенелой
Ответного движенья не вожмешь.
На голос чад зовущих недвижима…
О! верь, отец, она невозвратима.Запри навек ту мирную обитель,
Где спутник твой тебе минуту жил;
Твоей души свидетель и хранитель,
С кем жизни долг не столько бременил,
Советник дум, прекрасного делитель,
Слабеющих очарователь сил —
С полупути ушел он от земного,
От бытия прелестно-молодого.И вот — сия минутная царица,
Какою смерть ее нам отдала;
Отторгнута от скипетра десница:
Развенчано величие чела:
На страшный гроб упала багряница,
И жадная судьбина пожрала
В минуту все, что было так прекрасно,
Что всех влекло, и так влекло напрасно.Супруг, зовут! иди на расставанье!
Сорвав с чела супружеский венец,
В последнее земное провожанье
Веди сирот за матерью, вдовец;
Последнее отдайте ей лобзанье;
И там, где всем свиданиям конец,
Невнемлющей прости свое скажите
И в землю с ней все блага положите.Прости ж, наш цвет, столь пышно восходивший,
Едва зарю успел ты перецвесть.
Ты, Жизнь, прости, красавец не доживший;
Как радости обманчивая весть,
Пропала ты, лишь сердце приманивши,
Не дав и дня надежде перечесть.
Простите вы, благие начинанья,
Вы, славных дел напрасны упованья… Но мы… смотря, как наше счастье тленно,
Мы жизнь свою дерзнем ли презирать?
О нет, главу подставивши смиренно,
Чтоб ношу бед от промысла принять,
Себя отдав руке неоткровенной,
Не мни Творца, страдалец, вопрошать;
Слепцом иди к концу стези ужасной…
В последний час слепцу все будет ясно.Земная жизнь небесного наследник;
Несчастье нам учитель, а не враг;
Спасительно-суровый собеседник,
Безжалостный разитель бренных благ,
Великого понятный проповедник,
Нам об руку на тайный жизни праг
Оно идет, все руша перед нами
И скорбию дружа нас с небесами.Здесь радости — не наше обладанье;
Пролетные пленители земли
Лишь по пути заносят к нам преданье
О благах, нам обещанных вдали;
Земли жилец безвыходный — Страданье:
Ему на часть Судьбы нас обрекли;
Блаженство нам по слуху лишь знакомец;
Земная жизнь — страдания питомец.И сколь душа велика сим страданьем!
Сколь радости при нем помрачены!
Когда, простясь свободно с упованьем,
В величии покорной тишины,
Она молчит пред грозным испытаньем,
Тогда… тогда с сей светлой вышины
Вся промысла ей видима дорога;
Она полна понятного ей Бога.О! матери печаль непостижима,
Смиряются все мысли пред тобой!
Как милое сокровище, таима,
Как бытие, слиянная с душой,
Она с одним лишь небом разделима…
Что ей сказать дерзнет язык земной?
Что мир с своим презренным утешеньем
Перед ее великим вдохновеньем? Когда грустишь, о матерь, одинока,
Скажи, тебе не слышится ли глас,
Призывное несущий издалека,
Из той страны, куда все манит нас,
Где милое скрывается до срока,
Где возвратим отнятое на час?
Не сходит ли к душе благовеститель,
Земных утрат и неба изъяснитель? И в горнее унынием влекома,
Не верою ль душа твоя полна?
Не мнится ль ей, что отческого дома
Лишь только вход земная сторона?
Что милая небесная знакома
И ждущею семьей населена?
Все тайное не зрится ль откровенным,
А бытие великим и священным? Внемли ж: когда молчит во храме пенье
И вышних сил мы чувствуем нисход;
Когда в алтарь на жертвосовершенье
Сосуд Любви сияющий грядет;
И на тебя с детьми благословенье
Торжественно мольба с небес зовет:
В час таинства, когда союзом тесным
Соединен житейский мир с небесным, -Уже в сей час не будет, как бывало,
Отшедшая твоя наречена;
Об ней навек земное замолчало;
Небесному она передана;
Задернулось за нею покрывало…
В божественном святилище она,
Незрима нам, но видя нас оттоле,
Безмолвствует при жертвенном престоле.Святый символ надежд и утешенья!
Мы все стоим у таинственных врат:
Опущена завеса провиденья;
Но проникать ее дерзает взгляд;
За нею скрыт предел соединенья;
Из-за нее, мы слышим, говорят:
«Мужайтеся: душою не скорбите!
С надеждою и с верой приступите!»
У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..
Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.
Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —
Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос; И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.
И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.
Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?
Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.
У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..
Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.
Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —
Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос;
И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.
И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.
Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?
Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.
Какое священное поревание, кое божество меня одушевляет и коль сильнейший огнь разжигает мои мысли? Прииди ко мне, о Муза! да паки тобой прииму я лиру и последую твоим красотам. Поборствуй мне, добльственный Алкид, ты, которого бесстрашная бодрость низлагала ужаснейших чудовищ! В подобие тебе, яко отмститель вселенной, еще с опаснейшим чудовищем и я долженствую братися.
Вихри, разящие жестокостию своею корабли о каменья; моря, покрытые в кораблекрушение тысящами дерзновенных мореходцев; ветры, творящие тлетворным своим дыханием из земли опустошенной гнусное позорище Атропы, — не так страшны, как стрелы ласкательства, которые вредят сердца героев.
Нравное ласкательство есть чадо собственного своего прибытка. Притворство, воспитавшее оное, даровало ему убранство добродетелей. Оно, приседя непрестанно при подножиях трона, фимиамом тщеты окружает оный и упоевает им мужей и царей великих. Личиной учтивости прикрывается пресмыкающаяся подлость лживых его потаканий.
Тако клубящаяся змия, лежащая сокровенно во злаке, приуклоняет кичливую главу свою пред безопасным Африканцем. Она ползет, дабы напасть, и вред желающей угрызть несется под сеннолиствием и под цветами, или також неосторожного путника, вместо истинного света, прельщают огни блудящие мгновенным своим блистанием.
Коварный льстец скрывает под обманчивою сладостию своих безпрестанных хвал наивреднейший яд. Уста его лживы и обманчивы; язык его стрела изощренноубивственная, внезапно прилетающая, попадающая и пронзающая, подобно яко лютое пение Сирен с удовольствием смерть приносит.
Небо! какое преобращение делает из трости кедр, из терния розу, из скнипа Минотавра! Мевий тотчас сделался Виргилием, Терсит явился соперник Ахиллесов, и все стало одно с другим смешанно. Государи! научайтесь познавать ласкательство: оно есть то, котораго обожения пороки ваши творят добродетелями.
Часто его низкость благоговеет пред отвращения достойным тираном и, славословя его мерзости; продает за дорогую цену свое ему благоухание. Высоковыйное счастие, измена и благополучная дерзость находят себе почитателей. Ежели бы Картуша украсила корона, или Катилина был на престоле, то не имели ли б и они своих ласкателей?
Когда разгоряченная кровь моя, из жил в жилы стремящаяся, воспламеняется и скоропостижный огнь приносит биющемуся моему сердцу; когда потемненный мой разум уже оставляет меня моему беснованию: вотще тогда бесстыдный льстец обманчивым своим красноречием будет выхвалять и цвет лица моего и совершенство моего здравия.
Вместо того, чтоб скаредное ласкательство благообразило наши пороки, то искажает сие преступное богопочтение у витязей славу. Люди могут нас хвалить или хулить; но мы остаемся таковы, каковы есмы: немощны или здравы, откровенны или скрытны. Нет, не витийство человеков, но глас совести моей одобряет мои добродетели.
Людовик, который потряс землю, которого руки сильно ужасалися, был очень велик на войне, но весьма мал на театре. Все знаки чести, посвященные государями собственной их памяти, делают триумфы их ненавистными, и я не познаю уже гордого разорителя Вавилона на его престоле, когда он велел себя нарещи сыном божиим.
Восстаните от упиения вашего, государи, князи, мудрецы и герои, и победите слабость вашу, владычественные лавры ваши делающую поблекшими. Воззрите на море заблуждения, в которое из суеты самолюбие ваше вас низвергает. Мужайтеся, бодрствуйте против ласкателей и разбейте неверное зеркало, сокрывшее пред вами правду.
О ясноблещущая истина, дщерь бессмертная неба! снесися к сим местам из лучезарнаго твоего жилища. Свет твое наследие: рассыпь туманные облака, чем гордость помрачает наш разум; да прейдет она яко мгла густая, исчезающая от тихих лучей грядущего на горизонт утреннего солнца.
Вельможи, последующие примерам Цинея и Морнея, вы единственно заслуживаете храм, посвященный именам великим. Ваши тонкие укоризны при напоминовении умеют нравиться, и вы суть одни друзья справедливые. Ласкатели! не употребляйте теперь более вашей лести, не думайте, чтоб вы меня обмануть могли. Я познаю уже ваши неприязненные стрелы.
Цезарион, друг истинный и нежнейший нежели Пирид! в тебе нахожу я пример из первых всех добродетелей. Обличай дерзновенною дружбою твоею безослабленно мои заблуждения и пороки. Так очищает и разделяет злато в горниле огнь от прочих низких металлов.
Мой друг! вступая в шумный свет
С любезной, искренней душею,
В весеннем цвете юных лет,
Ты хочешь с музою моею
В свободный час поговорить
О том, чего все ищут в свете;
Что вечно у людей в предмете;
О чем позволено судить
Ученым, мудрым и невежде,
Богатым в золотой одежде
И бедным в рубище худом,
На тронах, славой окруженных,
И в сельских хижинах смиренных;
Что в каждом климате земном
Надежду смертных составляет,
Сердца всечасно обольщает,
Но, ах!.. не зримо ни в одном!
О счастьи слово. Удалимся
Под ветви сих зеленых ив;
Прохладой чувства освежив,
Мы там беседой насладимся
В любезной музам тишине.*
Мой друг! поверишь ли ты мне,
Чтоб десять тысяч было мнений,
Ученых философских прений
В архивах древности седой**
О средствах жить счастливо в свете,
О средствах обрести покой?
Но точно так, мой друг; в сем счете
Ошибки нет. Фалес, Хилон,
Питтак, Эпименид, Критон,
Бионы, Симмии, Стильпоны,
Эсхины, Эрмии, Зеноны,
В лицее, в храмах и садах,
На бочках, темных чердаках
О благе вышнем говорили
И смертных к счастию манили
Своею… нищенской клюкой,
Клянясь священной бородой,
Что плод земного совершенства
В саду их мудрости растет;
Что в нем нетленный цвет блаженства,
Как роза пышная, цветет.
Слова казалися прекрасны,
Но только были несогласны.
Один кричал: ступай туда!
Другой: нет, нет, поди сюда!
Что ж греки делали? Смеялись,
Ученой распрей забавлялись,
А счастье… называли сном!
И в наши времена о том
Бывает много шуму, спору.
Немало новых гордецов,
Которым часто без разбору
Дают названье мудрецов;
Они нам также обещают
Открыть прямой ко счастью след;
В глаза же счастия не знают;
Живут, как все, под игом бед;
Живут, и горькими слезами
Судьбе тихонько платят сами
За право умниками слыть,
О счастьи в книгах говорить!
Престанем льстить себя мечтою,
Искать блаженства под луною!
Скорее, друг мой, ты найдешь
Чудесный философский камень,
Чем век без горя проживешь.
Япетов сын эфирный пламень
Похитил для людей с небес,
Но счастья к ним он не принес;
Оно в удел нам не досталось
И там, с Юпитером, осталось.
Вздыхай, тужи; но пользы нет!
Судьбы рекли: «Да будет свет
Жилищем призраков, сует,
Немногих благ и многих бед!»
Рекли — и Суеты спустились
На землю шумною толпой:
Герои в латы нарядились,
Пленяся Славы красотой;
Мечом махнули, полетели
В забаву умерщвлять людей;
Одни престолов захотели,
Другие самых алтарей;
Одни шумящими рулями
Рассекли пену дальних вод;
Другие мощными руками
Отверзли в землю темный ход,
Чтоб взять пригоршни светлой пыли!
Мечты всем головы вскружили,
А горесть врезалась в сердца.
Народов сильных победитель
И стран бесчисленных властитель
Под блеском светлого венца
В душевном мраке унывает
И часто сам того не знает,
Начто величия желал
И кровью лавры омочал!
Смельчак, Америку открывший,
Пути ко счастью не открыл;
Индейцев в цепи заключивший
Цепями сам окован был,
Провел и кончил жизнь в страданье.
А сей вздыхающий скелет,
Который богом чтит стяжанье,
Среди богатств в тоске живет!..
Но кто, мой друг, в морской пучине
Глазами волны перечтет?
И кто представит нам в картине
Ничтожность всех земных сует?
Что ж делать нам? Ужель сокрыться
В пустыню Муромских лесов,
В какой-нибудь безвестный кров,
И с миром навсегда проститься,
Когда, к несчастью, мир таков?
Увы! Анахорет не будет
В пустыне счастливее нас!
Хотя земное и забудет,
Хотя умолкнет страсти глас
В его душе уединенной,
Безмолвным мраком огражденной,
Но сердце станет унывать,
В груди холодной тосковать,
Не зная, чем ему заняться.
Тогда пустыннику явятся
Химеры, адские мечты,
Плоды душевной пустоты!
Чудовищ грозных миллионы,
Змеи летучие, драконы,
Над ним крылами зашумят
И страхом ум его затмят…***
В тоске он жизнь свою скончает!
Каков ни есть подлунный свет,
Хотя блаженства в оном нет,
Хотя в нем горесть обитает, —
Но мы для света рождены,
Душой, умом одарены
И должны в нем, мой друг, остаться.
Чем можно, будем наслаждаться,
Как можно менее тужить,
Как можно лучше, тише жить,
Без всяких суетных желаний,
Пустых, блестящих ожиданий;
Но что приятное найдем,
То с радостью себе возьмем.
В лесах унылых и дремучих
Бывает краше анемон,
Когда украдкой выдет он
Один среди песков сыпучих;
Во тьме густой, в печальной мгле
Сверкнет луч солнца веселее:
Добра не много на земле,
Но есть оно — и тем милее
Ему быть должно для сердец.
Кто малым может быть доволен,
Не скован в чувствах, духом волен,
Не есть чинов, богатства льстец;
Душою так же прям, как станом;
Не ищет благ за океаном
И с моря кораблей не ждет,
Шумящих ветров не робеет,
Под солнцем домик свой имеет,
В сей день для дня сего живет
И мысли в даль не простирает;
Кто смотрит прямо всем в глаза;
Кому несчастного слеза
Отравы в пищу не вливает;
Кому работа не трудна,
Прогулка в поле не скучна
И отдых в знойный час любезен;
Кто ближним иногда полезен
Рукой своей или умом;
Кто может быть приятным другом,
Любимым, счастливым супругом
И добрым милых чад отцом;
Кто муз от скуки призывает
И нежных граций, спутниц их;
Стихами, прозой забавляет
Себя, домашних и чужих;
От сердца чистого смеется
(Смеяться, право, не грешно!)
Над всем, что кажется смешно, —
Тот в мире с миром уживется
И дней своих не прекратит
Железом острым или ядом;
Тому сей мир не будет адом;
Тот путь свой розой оцветит
Среди колючих жизни терний,
Отраду в горестях найдет,
С улыбкой встретит час вечерний
И в полночь тихим сном заснет.
* Сии стихи писаны в самом деле под тению ив.
* * Десять тысяч! Читатель может сомневаться в
верности счета; но один из древних же авторов пишет,
что их было точно десять тысяч.
* * * Многие пустынники, как известно, сходили
с ума в уединении.
Двор — уютная клетушка.
У узорчатой ограды
Два цветущих олеандра
Разгораются костром…
А над ними прорубь неба
Тускло мреет в белом зное,
Как дымящаяся чаша,
Как поблекший василек.
Словно зонт пыльно-зеленый,
Пальма дворик осенила.
Ствол гигантским ананасом
Оседает над землей.
На листе узорно-гибком
Осы строят шапкой соты,
Солнце лавой раскаленной
Режет сонные глаза.
____
Только зной к закату схлынет,
Только тень падет на гравий,
В белом домике у входа
Подымается возня.
Мать поет свою канцону,
Словно рот полощет песней,—
А за нею голос детский,
В тонкий лепет взбив слова,
Вьется резвым жеребенком,
Остановится внезапно —
И фонтаном зыбким смеха
Всколыхнет оживший двор.
Книжку старую отбросив,
Из окошка крикнешь: «Роза!»
И лукавою свирелью
Прилетит в ответ: «Синьор?»
____
Над безмолвной низкой дверью
Ветром вздуло занавеску.
Из таинственного мрака
Показался кулачок.
Это маленькая Роза,
Дочь привратницы Марии,
Мотылек на смуглых ножках,
Распевающий цветок.
Деловито отдуваясь,
Притащила табуретку,
Взгромоздилась и застыла,
Отдыхая от жары.
Сгибы ножек под коленкой
Сочной ниточкой темнеют,
А глаза, лесные птицы,
Окунулись в небеса.
____
За цветущею оградой
Петухами распевают
То толстяк с гирляндой туфель,
То веселый зеленщик.
Головой крутя кудрявой,—
Расшалившееся эхо,—
Роза звонко повторяет
Полнозвучные слова:
«Scarpе! Scarpе! Pomodorи!
Foggиolиnи! Pеpеronе!»
Рыжий кот, худой и драный,
К милым пяткам нос прижал.
И душе моей казалось,
Что в зрачках бродячих зверя
В этот миг блаженно млели
Искры рыцарской любви.
____
Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
На крыльцо я тихо вышел:
Кот нырнул под жирный кактус,
Табуретка покатилась…
Палец в рот и глазки вверх.
Долго, долго изучала
Незнакомого синьора, —
Оглушительно вздохнула
И улыбкой расцвела.
____
На обложке русской книги
Мы фонтан нарисовали,
Рыбок с заячьими ртами,
Тигра с гривой до земли.
По моей ладони хлопал
Кулачок кофейно-пухлый.
Я молчал, она звенела,
Как беспечный ручеек.
Мать, белье с кустов снимая,
В сотый раз взывала: «Роза!»
Этих скучных пресных взрослых
Никогда я не приму…
Не хотите ль вы, синьора,
Чтоб трехлетний одуванчик,
Как солидный папский нунций
Чинно вел со мною речь?
____
Нет у Розы пышной куклы
С томно-глупыми глазами,
Но ребенок, как котенок,
Щепкой тешится любой.
Вон она кружит вдоль пальмы,
Высоко подняв к закату
Тростниковый старый стебель
С жесткой блеклою листвой.
Па — направо, па — налево,
Ножки — быстрые газели,
Две-три ноты звонкой песни
Заменяют ей оркестр.
А глаза неукротимо
Жгут языческим весельем
И, косясь, ко мне взывают:
«Полюбуйтесь-ка, синьор!»
____
«А теперь?» — спросила Роза.
Я принес поднос с тарелкой.
На тарелке пухлый персик
И душистый абрикос.
Роза стала за прилавок, —
Я был знатный покупатель…
Но пока я торговался,
Роза села весь товар.
Кот крутил хвостом умильно.
Кинув косточку с подноса,
Роза тоном королевы
Приказала зверю: «Ешь!»
«А теперь?»… Сложила ручки.
Затянувшись папироской,
Я ей дал пустую гильзу.
Мы курили. Двор молчал.
____
За мохнатым олеандром
Ржаво всхлипнули ворота.
На напев шагов знакомых
Понеслось дитя к отцу.
Руки вытянув, рабочий
Вскинул девочку над шляпой,
И слились на миг под небом
Сноп кудрей и сноп цветов.
Олеандры задрожали,
Зашептались и затихли…
«Ах, еще!» — звенела Роза,
Руки-крылья вскинув ввысь.
Он унес ее, как птицу,
За цветную занавеску:
Тень ребенка закачалась
На коленях у отца…
____
Истомленные мимозы
Листья легкие склонили,
И шипит бамбук зеленый,
Кротко жалуясь на зной.
Наклонясь к кустам, рабочий
Из ведра струею хлещет:
Пьет земля, пьют жадно корни,
Влажной пылью дышит двор.
За отцом, сжав строго губки,
Ходит медленно ребенок,
Из фиаски оплетенной
Гравий влагой окропя.
А фиаска так лукава —
Ускользает и виляет…
Каждый камушек невзрачный
Надо Розе напоить.
____
Холод мраморных ступеней
Лунным фосфором пронизан.
Сбоку рамой освещенной
Янтареет ярко дверь.
Роза сонно и устало
За отцом следит глазами,
В белый хлеб впилась, как мышка,
И на локоть оперлась.
Ест отец, мать пьет кианти,
Две звезды зажглись над пальмой,
И сверчок пилит на скрипке
В глубине за очагом.
Лампа, мать, отец и звезды —
Все сливается, кружится
Тихим сонным хороводом
И уходит в потолок.
Каждый вечер та же сцена:
Голова склонилась набок,
Темно-бронзовые кудри
Нависают на глаза.
Мать берет ее в охапку, —
Виснут ручки, виснут ножки,
И несет, как клад бесценный,
На прохладную постель.
Сны сидят под темной пальмой,
Ждут качаясь… Свет погаснет —
Пролетят над занавеской
И подушку окружат.
Спи, дитя, — и я, бессонный,
Буду долго, долго слушать,
Как над кровлею твоею
Шелестит во тьме бамбук.