Да, я лежу в земле, губами шевеля,
Но то, что я скажу, заучит каждый школьник:
На Красной площади всего круглей земля,
И скат ее твердеет добровольный,
На Красной площади земля всего круглей,
И скат ее нечаянно-раздольный,
Откидываясь вниз — до рисовых полей,
Покуда на земле последний жив невольник.
С поляны коршун поднялся,
Высоко к небу он взвился;
Все выше, дале вьется он —
И вот ушел за небосклон.
Природа-мать ему дала
Два мощных, два живых крыла —
А я здесь в поте и в пыли,
Я, царь земли, прирос к земли!..
Бескрылый дух, землею полоненный,
Себя забывший и забытый бог…
Один лишь сон — и снова, окрыленный,
Ты мчишься ввысь от суетных тревог.
Неясный луч знакомого блистанья,
Чуть слышный отзвук песни неземной, —
И прежний мир в немеркнущем сиянье
Встает опять пред чуткою душой.
Один лишь сон — и в тяжком пробужденье
Ты будешь ждать с томительной тоской
Вновь отблеска нездешнего виденья,
Вновь отзвука гармонии святой.
Сквозь сеть алмазную зазеленел восток.
Вдаль по земле, таинственной и строгой,
Лучатся тысячи тропинок и дорог.
О, если б нам пройти чрез мир одной дорогой!
Всё видеть, всё понять, всё знать, всё пережить,
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями,
Всё воспринять и снова воплотить.
Умывался ночью на дворе.
Твердь сияла грубыми звездами.
Звездный луч — как соль на топоре.
Стынет бочка с полными краями.
На замок закрыты ворота,
И земля по совести сурова.
Чище правды свежего холста
Вряд ли где отыщется основа.
Тает в бочке, словно соль, звезда,
И вода студеная чернее.
Чище смерть, соленее беда,
И земля правдивей и страшнее.
Летим! Туманною чертою
Земля от глаз моих бежит.
Под непривычною стопою
Вскипая белою грядою,
Стихия чуждая дрожит.Дрожит и сердце, грудь заныла;
Напрасно моря даль светла,
Душа в тот круг уже вступила,
Когда невидимая сила
Ее неволей унесла.Ей будто чудится заране
Тот день, когда без корабля
Помчусь в воздушном океане
И будет исчезать в тумане
За мной родимая земля.
Уж солнца раскаленный шар
С главы своей земля скатила,
И мирный вечера пожар
Волна морская поглотила.
Уж звезды светлые взошли
И тяготеющий над нами
Небесный свод приподняли
Своими влажными главами.
Река воздушная полней
Течет меж небом и землею,
Грудь дышит легче и вольней,
Освобожденная от зною.
И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды.
Минута бессилья…
Минута раздумия…
И сломлены крылья
Святого безумия.
Стою над могилой,
Где спит дерзновение…
О, все это было —
Веселье, волнение,
И радость во взоре
Молитвенно-чистая,
Весенние зори,
Сирень восьмилистая…
Ужель это было?
Какое обманное!
Стою над могилой
С надеждою странною…
Под пылью и прахом
Ищу я движения,
С молитвой, со страхом
Я жду — воскресения…
Но ждать все страшнее…
Стою без защиты я…
Смеется, чернея,
Могила открытая;
Я требую чуда
Душою всесильною…
Но веет оттуда —
Землею могильною…
В рассветный вечер окно открою
Навстречу росам и ветру мглистому.
Мое Страданье, вдвоем с тобою
Молиться будем рассвету чистому.
Я знаю: сила и созиданье
В последней тайне, — в ее раскрытии.
Теперь мы двое, мое Страданье,
Но будем Два мы, — в одном совитии.
И с новым ликом, без рабства счастью,
В лучах страданья, в тени влюбленности,
К рассветным росам пойдем со властью,
Разбудим росы от смертной сонности.
Сойдем туманом, веселым дымом,
Прольемся в небе зарею алою,
Зажжем желаньем неутолимым
Больную землю, сестру усталую…
Нет, не к сестре мы — к Земле-Невесте
Пойдем с дарами всесильной ясности.
И если нужно — сгорим с ней вместе,
Сгорим мы трое в огне всестрастности.
Я — белая сирень. Медлительно томят
Цветы мои, цветы серебряно-нагие.
Осыпятся одни — распустятся другие,
И землю опьянит их новый аромат!
Я — тысячи цветов в бесслитном сочетанье,
И каждый лепесток — звено одних оков.
Мой белый цвет — слиянье всех цветов,
И яды всех отрав — мое благоуханье!
Меж небом и землей, сквозная светотень,
Как пламень белый, я безогненно сгораю…
Я солнцем рождена и в солнце умираю…
Я жизни жизнь! Я — белая сирень!
Меж тем как век — невечный — мечется
И знаньями кичится век,
В неисчислимом человечестве
Большая редкость — Человек.
Приверженцы теории Дарвина
Убийственный нашли изъян:
Вся эта суетливость Марфина —
Наследье тех же обезьян.
Да, в металлической стихийности
Всех механических страстей —
Лишь доля малая «марийности»
И серебристости вестей…
Земля! Века — ты страстью грезила,
Любовь и милосердье чла,
И гордостью была поэзия,
Для человечьего чела!
Теперь же дух земли увечится,
И техникою скорчен век,
И в бесконечном человечестве,
Боюсь, что кончен Человек.
Эти стихи о том, как лежат на земле камни,
простые камни, половина которых не видит солнца,
простые камни серого цвета,
простые камни, — камни без эпитафий.
Камни, принимающие нашу поступь,
белые под солнцем, а ночью камни
подобны крупным глазам рыбы,
камни, перемалывающие нашу поступь, —
вечные жернова вечного хлеба.
Камни, принимающие нашу поступь,
словно черная вода — серые камни,
камни, украшающие шею самоубийцы,
драгоценные камни, отшлифованные благоразумием.
Камни, на которых напишут: «свобода».
Камни, которыми однажды вымостят дорогу.
Камни, из которых построят тюрьмы,
или камни, которые останутся неподвижны,
словно камни, не вызывающие ассоциаций.
Так
лежат на земле камни,
простые камни, напоминающие затылки,
простые камни, — камни без эпитафий.
Я не знаю, Земля кружится или нет,
Это зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не знаю, были ли моими бабушкой и дедом
Обезьяны, так как я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого.
Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце
И жилу моей руки соединила общая дрожь.
Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет приобщился вселенной.
И я хочу верить, что есть что-то, что остается,
Когда косу любимой девушки заменить, например, временем.
Я хочу вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня,
Солнце, небо, жемчужную пыль.
Не сольются никогда зимы долгие и лета:
у них разные привычки и совсем несхожий вид.
Не случайны на земле две дороги — та и эта,
та натруживает ноги, эта душу бередит.
Эта женщина в окне в платье розового цвета
утверждает, что в разлуке невозможно жить без слез,
потому что перед ней две дороги — та и эта,
та прекрасна, но напрасна, эта, видимо, всерьез.
Хоть разбейся, хоть умри — не найти верней ответа,
и куда бы наши страсти нас с тобой не завели,
неизменно впереди две дороги — та и эта,
без которых невозможно, как без неба и земли.
(Дума)
Тучи носят воду,
Вода поит землю,
Земля плод приносит;
Бездна звезд на небе,
Бездна жизни в мире;
То мрачна, то светла
Чудная природа…
Стареясь в сомненьях
О великих тайнах,
Идут невозвратно
Веки за веками;
У каждого века
Вечность вопрошает:
«Чем кончилось дело?» —
«Вопроси другова», —
Каждый отвечает.
Смелый ум с мольбою
Мчится к провиденью.
Ты поведай мыслям
Тайну сих созданий!
Шлют ответ, вновь тайный,
Чудеса природы,
Тишиной и бурей
Мысли изумляя…
Что же совершится
В будущем с природой?..
О, гори, лампада,
Ярче пред распятьем!
Тяжелы мне думы,
Сладостна молитва!
Только пепел знает, что значит сгореть дотла.
Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперёд:
не всё уносимо ветром, не всё метла,
широко забирая по двору, подберёт.
Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени
под скамьёй, куда угол проникнуть лучу не даст,
и слежимся в обнимку с грязью, считая дни,
в перегной, в осадок, в культурный пласт.
Замаравши совок, археолог разинет пасть
отрыгнуть; но его открытие прогремит
на весь мир, как зарытая в землю страсть,
как обратная версия пирамид.
«Падаль», выдохнет он, обхватив живот,
но окажется дальше от нас, чем земля от птиц.
Потому что падаль — свобода от клеток, свобода от
целого: апофеоз частиц.
Озверевший зубр в блестящем цилиндре я
Ты медленно поводишь остеклевшими глазами
На трубы, ловящие, как руки, облака,
На грязную мостовую, залитую нечистотами.
Вселенский спортсмен в оранжевом костюме,
Ты ударил землю кованым каблуком,
И она взлетела в огневые пространства
И несется быстрее, быстрее, быстрей…
Божественный сибарит с бронзовым телом,
Следящий, как в изумрудной чаше Земли,
Подвешенной над кострами веков,
Вздуваются и лопаются народы.
О Полководец Городов, бешено лающих на Солнце,
Когда ты гордо проходишь по улице,
Дома вытягиваются во фронт,
Поворачивая крыши направо.
Я, изнеженный на пуховиках столетий,
Протягиваю тебе свою выхоленную руку,
И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,
Так что на белой коже остаются синие следы.
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими всё же вдохновенными глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
«Привет тебе, Маяковский!»
Небольшой особняк на проспекте Сарданапала.
Пара чугунных львов с комплексом задних лап.
Фортепьяно в гостиной, точно лакей-арап,
скалит зубы, в которых, короткопала
и близорука, ковыряет средь бела дня
внучка хозяина. Пахнет лавандой. Всюду,
даже в кухне, лоснится, дразня посуду,
образ, в масле, мыслителя, чья родня
доживает в Европе. И отсюда — тома Золя,
Бальзака, канделябры, балясины, капители
и вообще колоннада, в чьем стройном теле
размещены установки класса «земля-земля».
Но уютней всего в восточном — его — крыле.
В окнах спальни синеет ольшаник, не то орешник,
и сверчок верещит, не говоря уже о скворешнях
с их сверхчувствительными реле.
Здесь можно вечером щелкнуть дверным замком,
остаться в одной сиреневой телогрейке.
Вдалеке воронье гнездо как шахна еврейки,
с которой был в молодости знаком,
но, спасибо, расстались. И ничто так не клонит в сон,
как восьмизначные цифры, составленные в колонку,
да предсмертные вопли сознавшегося во всем
сына, записанные на пленку.
Жилец земли, пятидесяти лет,
Подобно всем счастливый и несчастный,
Однажды я покинул этот свет
И очутился в местности безгласной.
Там человек едва существовал
Последними остатками привычек,
Но ничего уж больше не желал
И не носил ни прозвищ он, ни кличек.
Участник удивительной игры,
Не вглядываясь в скученные лица,
Я там ложился в дымные костры
И поднимался, чтобы вновь ложиться.
Я уплывал, я странствовал вдали,
Безвольный, равнодушный, молчаливый,
И тонкий свет исчезнувшей земли
Отталкивал рукой неторопливой.
Какой-то отголосок бытия
Еще имел я для существованья,
Но уж стремилась вся душа моя
Стать не душой, но частью мирозданья.
Там по пространству двигались ко мне
Сплетения каких-то матерьялов,
Мосты в необозримой вышине
Висели над ущельями провалов.
Я хорошо запомнил внешний вид
Всех этих тел, плывущих из пространства:
Сплетенье ферм, и выпуклости плит,
И дикость первобытного убранства.
Там тонкостей не видно и следа,
Искусство форм там явно не в почете,
И не заметно тягостей труда,
Хотя весь мир в движенье и работе.
И в поведенье тамошних властей
Не видел я малейшего насилья,
И сам, лишенный воли и страстей,
Все то, что нужно, делал без усилья.
Мне не было причины не хотеть,
Как не было желания стремиться,
И был готов я странствовать и впредь,
Коль то могло на что-то пригодиться.
Со мной бродил какой-то мальчуган,
Болтал со мной о массе пустяковин.
И даже он, похожий на туман,
Был больше материален, чем духовен.
Мы с мальчиком на озеро пошли,
Он удочку куда-то вниз закинул
И нечто, долетевшее с земли,
Не торопясь, рукою отодвинул.
Дубравы пышные, где ваше одеянье?
Где ваши прелести, о холмы и поля,
Журчание ключей, цветов благоуханье?
Где красота твоя, роскошная земля?
Куда сокрылися певцов пернатых хоры,
Живившие леса гармонией своей?
Зачем оставили приют их мирных дней?
И всё уныло вкруг — леса, долины, горы!
Шумит порывный ветр между дерев нагих
И, желтый лист крутя, далеко завевает, —
Так всё проходит здесь, явление на миг:
Так гордый сын земли цветет и исчезает!
На крыльях времени безмолвного летят
И старость и зима, гроза самой природы;
Они, нещадные и быстрые, умчат,
Как у весны цветы, у нас младые годы!
Но что ж? крутитесь вы сей мрачною судьбой,
Вы, коих низкие надежды и желанья
Лишь пресмыкаются над бренною землей,
И дух ваш заключат в гробах без упованья.
Но кто за темный гроб с возвышенной душой,
С святой надеждою взор ясный простирает,
С презреньем тот на жизнь, на мрачный мир взирает
И улыбается превратности земной.
Весна украсить мир ужель не возвратится?
И солнце пало ли на вечный свой закат?
Нет! новым пурпуром восток воспламенится,
И новою весной дубравы зашумят.
А я остануся в ничтожность погруженный,
Как всемогущий перст цветок животворит?
Как червь, сей житель дня, от смерти пробужденный,
На крыльях золотых вновь к жизни полетит!
Сменяйтесь, времена, катитесь в вечность, годы!
Но некогда весна несменная сойдет!
Жив бог, жива душа! и, царь земной природы,
Воскреснет человек: у бога мертвых нет!
Что дух бессмертных горе веселит
При взгляде на мир наш земной?
Лишь сердце, которого зло не страшит,
И дух, готовый на бой,
Да веры исполненный, смелый взгляд,
Подъятый всегда к небесам:
Зане там вечные звезды блестят
И сила вечная там.
Слеза, что из ока на землю бежит, —
Земле она дань, та слеза.
К святому эфиру отчизны парит
Божественный дух в небеса.
Покою в кругу богов обитать
Суждено от века веков,
И кто не умеет, как муж, умирать,
Не сын то бессмертных богов.
Спускаются тучи на дольный луг,
Но солнце не снидет с высот…
Горе? , горе? окованный дух!
Туда, где туман не живет.
В сиянии лавр там нетленный цветет,
Где стремлению цель и конец;
Размахнись же крылом и смелее вперед, —
Там ждет тебя вечный венец.
Боролись великие старых времен,
Благородные братья твои,
И шли, герои, не зная препон,
В страну возданий они…
Из их травою поросших могил
Некий голос звучит на одно:
«Они чашу пили не утратили сил,
Им бессмертие славы дано».
И вот что бессмертных горе? веселит
При взгляде на мир наш земной:
Лишь сердце, которого зло не страшит,
И дух, готовый на бой,
Да веры исполненный, смелый взгляд,
Подъятый всегда к небесам:
Зане там вечные звезды блестят
И сила вечная там.
Из пасти льва
струя не журчит и не слышно рыка.
Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика.
Никаких голосов. Неподвижна листва.
И чужда обстановка сия для столь грозного лика,
и нова.
Пересохли уста,
и гортань проржавела: металл не вечен.
Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен,
хоронящийся в кущах, в конце хвоста,
и крапива опутала вентиль. Спускается вечер;
из куста
сонм теней
выбегает к фонтану, как львы из чащи.
Окружают сородича, спящего в центре чаши,
перепрыгнув барьер, начинают носиться в ней,
лижут лапы и морду вождя своего. И чем чаще,
тем темней
грозный облик. И вот
наконец он сливается с ними и резко
оживает и прыгает вниз. И все общество резво
убегает во тьму. Небосвод
прячет звезды за тучу, и мыслящий трезво
назовет
похищенье вождя
— так как первые капли блестят на скамейке —
назовет похищенье вождя приближеньем дождя.
Дождь спускает на землю косые линейки,
строя в воздухе сеть или клетку для львиной семейки
без узла и гвоздя.
Теплый
дождь
моросит.
Как и льву, им гортань не остудишь.
Ты не будешь любим и забыт не будешь.
И тебя в поздний час из земли воскресит,
если чудищем был ты, компания чудищ.
Разгласит
твой побег
дождь и снег.
И, не склонный к простуде,
все равно ты вернешься в сей мир на ночлег.
Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде.
Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие люди,
и голубки — в ковчег.
Отнюдь не вдохновение, а грусть
меня склоняет к описанью вазы.
В окне шумят раскидистые вязы.
Но можно только увеличить груз
уже вполне достаточный, скребя
пером перед цветущею колодой.
Петь нечто, сотворенное природой,
в конце концов, описывать себя.
Но гордый мир одушевленных тел
скорей в себе, чем где-то за горами,
имеет свой естественный предел,
который не расширишь зеркалами.
Другое дело — глиняный горшок.
Пусть то, что он — недвижимость, неточно.
Но движимость тут выражена в том, что
он из природы делает прыжок
в бездушие. Он радует наш глаз
бездушием, которое при этом
и позволяет быть ему предметом,
я думаю, в отличие от нас.
И все эти повозки с лошадьми,
тем паче — нарисованные лица
дают, как всё, что создано людьми,
им от себя возможность отделиться.
Античный зал разжевывает тьму.
В окне торчит мускулатура Штробля.
И своды, как огромная оглобля,
елозят по затылку моему.
Все эти яйцевидные шары,
мне чуждые, как Сириус, Канопус,
в конце концов напоминают глобус
иль более далекие миры.
И я верчусь, как муха у виска,
над этими пустыми кратерами,
отталкивая русскими баграми
метафору, которая близка.
Но что ж я, впрочем? Эта параллель
с лишенным возвращенья астронавтом
дороже всех. Не склонный к полуправдам,
могу сказать: за тридевять земель
от жизни захороненный во мгле,
предмет уже я неодушевленный.
Нет скорби о потерянной земле,
нет страха перед смертью во Вселенной…
Пусть астрономы говорят —
Морочить им не стыдно! —
Что солнцев тысячи горят, —
Нам всё одно лишь видно;
Что сонмы звездны в высоте,
Сгорев, потухнут разом,
Что все мы заперты в звезде,
Вокруг облитой газом.Ведь им рассказывать простор!
Кто смерит неба стенки?
По мне, всё это — тонкий вздор,
Как пар кометы Энки.
От нас до тверди далеко,
Мы звезд видали ль диски?
Хоть заберемся высоко,
Всё будем к ним не близки.Земное, право, ближе к нам,
И тут подчас проруха:
Фалеса, говорят, из ям
Таскала вверх старуха.
А всё от звезд… И что за цель
Глазеть на огневые?
Они за тридевять земель
Пусть будут хоть тройные.Когда бы нам творец судил,
Окончив дней теченье,
Быть вновь жильцами тех светил —
Всё было б впрок ученье.
Но жажда истомит в Луне,
Юпитер долго в стуже,
На Солнце весь сгоришь в огне,
В других планетах — хуже.Лишь дух слетит, как блеск из глаз,
К возжегшему денницу,
Земля уложит остов наш
В безмолвную ложницу,
И кости будут чернозем:
Там силой благодатной,
Быть может, процветет на нем
Цвет дивно ароматный.Но в цвете том не быть душе, —
Хоть море выдь из брега,
Хоть ветерок поверх дыши
Лучей весенних негой,
Хоть светлым жемчугом роса
Осыпься в венчик зыбкий, —
Он запах выльет в небеса
Без скорби, без улыбки.Друзья! пока играет кровь,
Рассудок светел думой,
И в сердце ластится любовь,
Оставим бред угрюмый.
Пусть спорит астроном до слез:
«Родятся гроздья паром!»
Мы выжмем гроздья зыбких лоз,
Ему ж все лозы — даром.
Земля любит Солнце за то,
Что Солнце горит и смеётся.
А Солнце за то любит Землю,
Что плачет и мёрзнет она.
Не сблизиться им никогда,
Они и далёки, и близки;
Пока не остынет светило,
Живёт и страдает Земля.
Хотя у них общего нет,
Не могут прожить друг без друга:
Земля для того и живёт ведь,
Чтоб только на Солнце смотреть.
Оно для неё — идеал,
Любимая, вечная греза;
А Солнце живёт для того лишь,
Чтоб Землю холодную греть.
Они неизменны в любви,
И, если не видятся долго,
Виною — нелепые тучи,
Которые их разлучают, —
Разлука рождает тоску,
И Солнце томится и страждет,
И жаждет скорее свиданья
С далёкой, но милой Землёй.
Влюблённые видятся днем,
Встречаясь всегда на рассвете;
Но к часу вечернему Солнце
Улыбно уходит домой.
А если б оно не ушло
В урочное время — от жара
Земля бы блаженно зачахла,
И было б виновно оно.
А если б оно не ушло
Три дня и три долгие ночи,
Земля бы сама запылала
И ярче, чем Солнце само!
Тогда бы погибла любовь! —
Когда бы увидело Солнце,
Что больше Земля не тоскует…
Пускай бы погибла любовь!
Тогда бы погибла мечта! —
Когда бы увидело Солнце
Весёлой и радостной Землю…
Пускай бы погибла мечта!
В своей всепобедной любви
Светило готово на жертву —
Отдать и сиянье, и пламя
Для блага, для счастья Земли.
Не хочет, боится Земля
Сравняться с прекрасным светилом:
Кому же тогда ей молиться?
Кого же тогда ей любить?
Страданье — природы закон…
Нет равной любви на планете…
— Тебя я люблю за бессилье,
Ты любишь за силу меня!
Дума
В.А. Жуковскому
Глубокая вечность
Огласилась словом.
То слово — «да будет!»
«Ничто» воплотилось
В тьму ночи и свет;
Могучие силы
Сомкнуло в миры,
И чудной, прекрасной
Повеяло жизнью.
Земля красовалась
Роскошным эдемом,
И дух воплощенный —
Владетель земли —
С селом вечно юным,
Высоким и стройным,
С ответом свободы
И мысли во взоре,
На светлое небо
Как ангел глядел…
Свобода, свобода!..
Где ж рай твой веселый?
Следы твои страшны,
Отмечены кровью
На пестрой странице
Широкой земли!
И лютое горе
Ее залило,
Ту дивную землю,
Бесславную землю!..
Но слово «да будет!» —
То вечное слово
Не мимо идет:
В хаосе печали,
В полуночном мраке
Надземных судеб —
Божественной мыслью
На древе креста
Сияет и светит
Терновый венец…
И горькие слезы,
Раскаянья слезы,
На бледных ланитах
Земного царя
Зажглись упованьем
Высоким и светлым,
И дух вдохновляет
Мятежную душу,
И сладко ей горе,
Понятно ей горе:
Оно — искупленье
Прекрасного рая…
«Да будет!» — и было,
И видим — и будет…
Всегда — без конца.
Кто ж он, всемогуший?
И где обитает?..
Нет богу вопроса,
Нет меры ему!..
Живет у нас сосед Букашкин,
в кальсонах цвета промокашки.
Но, как воздушные шары,
над ним горят Антимиры!
И в них магический, как демон,
Вселенной правит, возлежит
Антибукашкин, академик
и щупает Лоллобриджид.
Но грезятся Антибукашкину
виденья цвета промокашки.
Да здравствуют Антимиры!
Фантасты — посреди муры.
Без глупых не было бы умных,
оазисов — без Каракумов.
Нет женщин — есть антимужчины,
в лесах ревут антимашины.
Есть соль земли. Есть сор земли.
Но сохнет сокол без змеи.
Люблю я критиков моих.
На шее одного из них,
благоуханна и гола,
сияет антиголова!..
…Я сплю с окошками открытыми,
а где-то свищет звездопад,
и небоскребы сталактитами
на брюхе глобуса висят.
И подо мной вниз головой,
вонзившись вилкой в шар земной,
беспечный, милый мотылек,
живешь ты, мой антимирок!
Зачем среди ночной поры
встречаются антимиры?
Зачем они вдвоем сидят
и в телевизоры глядят?
Им не понять и пары фраз.
Их первый раз — последний раз!
Сидят, забывши про бонтон,
ведь будут мучиться потом!
И уши красные горят,
как будто бабочки сидят…
…Знакомый лектор мне вчера
сказал: «Антимиры? Мура!»
Я сплю, ворочаюсь спросонок,
наверно, прав научный хмырь.
Мой кот, как радиоприемник,
зеленым глазом ловит мир.
Как часто я с глубокой думой
Вокруг могил один брожу
И на курганы их гляжу
С тоской тяжёлой и угрюмой.
Как больно мне, когда, порой,
Могильщик, грубою рукой
Гроб новый в землю опуская,
Стоит с осклабленным лицом
Над безответным мертвецом,
Святыню смерти оскорбляя.
Или когда в траве густой,
Остаток жалкий разрушенья,
Вдруг череп я найду сухой,
Престол ума и вдохновенья,
Лишённый чести погребенья.
И поражён, и недвижим,
Сомненья холодом облитый,
Я мыслю, скорбию томим,
Над жертвой тления забытой:
Кто вас в сон вечный погрузил,
Земли неведомые гости,
И ваши брошенные кости
С живою плотью разлучил?
Как ваше вечное молчанье
Нам безошибочно понять:
Ничтожества ль оно печать
Или печать существованья?
В какой загадочной стране,
Невидимой и неизвестной,
Здесь кости положив одне,
Витает дух ваш бестелесный?
Чем занят он в миру ином?
Что он, бесстрастный, созерцает?
И помнит ли он о земном
Иль всё за гробом забывает?
Быть может, небом окружён,
Жилец божественного света,
Как на песчинку смотрит он
На нашу бедную планету;
Иль, может быть, сложив с себя
Свои телесные оковы,
Без них другого бытия
Не отыскал он в мире новом.
Быть может, всё, чем мы живём,
Чем ум и сердце утешаем,
Земле как жертву отдаём
И в ней одной похороняем…
Нет! прочь бесплодное сомненье!
Я верю истине святой —
Святым глаголам откровенья
О нашей жизни неземной.
И сладко мне в часы страданья
Припоминать порой в тиши
Загробное существованье
Неумирающей души.
(Дума)
Как ты можешь
Кликнуть солнцу:
«Слушай, солнце!
Стань, ни с места!
Чтоб ты в небе
Не ходило,
Чтоб на землю
Не светило!»
Стань на берег,
Глянь на море:
Что ты можешь
Сделать морю,
Чтоб вода в нем
Охладела,
Чтобы камнем
Затвердела?
Какой силой
Богатырской
Шар вселенной
Остановишь,
Чтоб не шел он,
Не кружился?
Как же быть мне
В этом мире —
При движеньи —
Без желанья?
Что мне делать
С буйной волей,
С грешной мыслью,
С пылкой страстью?
В эту глыбу
Земляную
Сила неба
Жизнь вложила
И живет в ней,
Как царица!
С колыбели —
До могилы
Дух с землею
Ведут брани:
Земь не хочет
Быть рабою —
И нет мочи
Скинуть бремя;
Духу ж неба
Невозможно
С этой глыбой
Породниться…
Много ль время
Пролетело?
Много ль время
Есть впереди?
Когда будет
Конец брани?
За кем поле?
Бог их знает!
В этой сказке
Цель сокрыта;
В моем толке
Смысла нету,
Чтоб провидеть
Дела божьи…
За могилой
Речь безмолвна;
Вечной тьмою
Даль одета…
Буду ль жить я
В бездне моря?
Буду ль жить я
В дальнем небе?
Буду ль помнить,
Где был прежде?
Что я думал
Человеком?..
Иль за гробом
Все забуду,
Смысл и память
Потеряю?..
Что ж со мною
Тогда будет,
Творец мира,
Царь природы?..
Не первой свежести — как и цветы в ее
руках. В цветах — такое же вранье
и та же жажда будущего. Карий
глаз смотрит в будущее, где
ни ваз, ни разговоров о воде.
Один гербарий.
Отсюда — складчатость. Сначала — рта,
потом — бордовая, с искрой, тафта,
как занавес, готовый взвиться
и обнаружить механизм ходьбы
в заросшем тупике судьбы;
смутить провидца.
Нога в чулке из мокрого стекла
блестит, как будто вплавь пересекла
Босфор и требует себе асфальта
Европы или же, наоборот, —
просторов Азии, пустынь, щедрот
песков, базальта.
Камея в низком декольте. Под ней,
камеей, — кружево и сумма дней,
не тронутая их светилом,
не знающая, что такое — кость,
несобираемая в горсть;
простор белилам.
Что за спиной у ней, опричь ковра
с кинжалами? Ее вчера.
Десятилетья. Мысли о Петрове,
о Сидорове, не говоря
об Иванове, возмущавших зря
пять литров крови.
Что перед ней сейчас? Зима. Стамбул.
Ухмылки консула. Настырный гул
базара в полдень. Минареты класса
земля-земля или земля-чалма
(иначе — облако). Зурна, сурьма.
Другая раса.
Плюс эта шляпа типа лопуха
в провинции и цвета мха.
Болтун с палитрой. Кресло. Англичане
такие делали перед войной.
Амур на столике: всего с одной
стрелой в колчане.
Накрашенным закрытым ртом
лицо кричит, что для него «потом»
важнее, чем «теперь», тем паче —
«тогда»! Что полотно — стезя
попасть туда, куда нельзя
попасть иначе.
Так боги делали, вселяясь то
в растение, то в камень: до
возникновенья человека. Это
инерция метаморфоз
сиеной и краплаком роз
глядит с портрета,
а не сама она. Она сама
состарится, сойдет с ума,
умрет от дряхлости, под колесом, от пули.
Но там, где не нужны тела,
она останется какой была
тогда в Стамбуле.
* Ritratto di donna — Женский портрет (итал.).
Не высидел дома.
Анненский, Тютчев, Фет.
Опять,
тоскою к людям ведомый,
иду
в кинематографы, в трактиры, в кафе.
За столиком.
Сияние.
Надежда сияет сердцу глупому.
А если за неделю
так изменился россиянин,
что щеки сожгу огнями губ ему.
Осторожно поднимаю глаза,
роюсь в пиджачной куче.
«Назад,
наз-зад,
назад!»
Страх орет из сердца.
Мечется по лицу, безнадежен и скучен.
Не слушаюсь.
Вижу,
вправо немножко,
неведомое ни на суше, ни в пучинах вод,
старательно работает над телячьей ножкой
загадочнейшее существо.
Глядишь и не знаешь: ест или не ест он.
Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он.
Два аршина безлицого розоватого теста!
хоть бы метка была в уголочке вышита.
Только колышутся спадающие на плечи
мягкие складки лоснящихся щек.
Сердце в исступлении,
рвет и мечет.
«Назад же!
Чего еще?»
Влево смотрю.
Рот разинул.
Обернулся к первому, и стало иначе:
для увидевшего вторую образину
первый —
воскресший Леонардо да Винчи.
Нет людей.
Понимаете
крик тысячедневных мук?
Душа не хочет немая идти,
а сказать кому?
Брошусь на землю,
камня корою
в кровь лицо изотру, слезами асфальт омывая.
Истомившимися по ласке губами
тысячью поцелуев покрою
умную морду трамвая.
В дом уйду.
Прилипну к обоям.
Где роза есть нежнее и чайнее?
Хочешь —
тебе
рябое
прочту «Простое как мычание»?
Для истории
Когда все расселятся в раю и в аду,
земля итогами подведена будет —
помните:
в 1916 году
из Петрограда исчезли красивые люди.
1
Славь, мой стих, кто ревет и бесится,
Кто хоронит тоску в плече —
Лошадиную морду месяца
Схватить за узду лучей.
Тысчи лет те же звезды славятся,
Тем же медом струится плоть.
Не молиться тебе, а лаяться
Научил ты меня, Господь.
За седины твои кудрявые,
За копейки с златых осин
Я кричу тебе: «К черту старое!» —
Непокорный разбойный сын.
И за эти щедроты теплые,
Что сочишь ты дождями в муть,
О, какими, какими метлами
Это солнце с небес стряхнуть?
2
Там, за млечными холмами,
Средь небесных тополей,
Опрокинулся над нами
Среброструйный Водолей.
Он Медведицей с лазури,
Как из бочки черпаком.
В небо вспрыгнувшая буря
Села месяцу верхом.
В вихре снится сонм умерших,
Молоко дымящий сад.
Вижу, дед мой тянет вершей
Солнце с полдня на закат.
Отче, отче, ты ли внука
Услыхал в сей скорбный срок?
Знать, недаром в сердце мукал
Издыхающий телок.
3
Кружися, кружися, кружися,
Чекань твоих дней серебро!
Я понял, что солнце из выси —
В колодезь златое ведро.
С земли на незримую сушу
Отчалить и мне суждено.
Я сам положу мою душу
На это горящее дно.
Но знаю — другими очами
Умершие чуют живых.
О, дай нам с земными ключами
Предстать у ворот золотых.
Дай с нашей овсяною волей
Засовы чугунные сбить,
С разбега по ровному полю
Заре на закорки вскочить.
4
Сойди, явись нам, красный конь!
Впрягись в земли оглобли.
Нам горьким стало молоко
Под этой ветхой кровлей.
Пролей, пролей нам над водой
Твое глухое ржанье
И колокольчиком-звездой
Холодное сиянье.
Мы радугу тебе — дугой,
Полярный круг — на сбрую.
О, вывези наш шар земной
На колею иную.
Хвостом земле ты прицепись,
С зари отчалься гривой.
За эти тучи, эту высь
Скачи к стране счастливой.
И пусть они, те, кто во мгле
Нас пьют лампадой в небе,
Увидят со своих полей,
Что мы к ним в гости едем.
И были дни, как муть опала,
И был один, как аметист.
Река несла свои зерка́ла,
Дрожал в лазури бледный лист.
Хрустальный день пылал так ярко,
И мы ушли в затишье парка,
Где было сыро на земле,
Где пел фонтан в зелёной мгле,
Где трепетали поминутно
Струи и полосы лучей,
И было в глубине аллей
И величаво, и уютно.
Синела даль. Текла река.
Душа, как воды, глубока.
И наших ног касалась влажно
Густая, цепкая трава;
В душе и медленно и важно
Вставали редкие слова.
И полдня вещее молчанье
Таило жгучую печаль
Невыразимого страданья.
И, смутным оком глядя вдаль,
Ты говорила:
«Смерть сурово
Придёт, как синяя гроза.
Приблизит грустные глаза.
И тихо спросит: «Ты готова?»
Что я отвечу в этот день?
Среди живых я только тень.
Какая тёмная Обида
Меня из бездны извлекла?
Я здесь брожу, как тень Аида,
Я не страдала, не жила…
Мне надо снова воплотиться
И крови жертвенной напиться,
Чтобы понять язык людей.
Печален сон души моей.
Она безрадостна, как Лета…
Кто здесь поставил ей межи?
Я родилась из чьей-то лжи,
Как Калибан из лжи поэта.
Мне не мила земная твердь…
Кто не жил, тех не примет смерть».
Как этот день теперь далёко
С его бескрылою тоской!
Он был, как белый свет востока
Пред наступающей зарёй.
Он был, как вещий сон незрящей,
Себя не знающей, скорбящей,
Непробудившейся души.
И тайны в утренней тиши
Свершались:
«Некий встал с востока
В хитоне бледно-золотом
И чашу с пурпурным вином
Он поднял в небо одиноко.
Земли пустые страшны очи.
Он встретил их и ослепил,
Он в мире чью-то кровь пролил
И затопил ей бездну ночи».
И, трепеща, необычайны,
Горе́ мы подняли сердца
И причастились страшной Тайны
В лучах пылавшего лица.
И долу, в мир вела дорога —
Исчезнуть, слиться и сгореть.
Земная смерть есть радость Бога:
Он сходит в мир, чтоб умереть.
И мы, как боги, мы, как дети,
Должны пройти по всей земле,
Должны запутаться во мгле,
Должны ослепнуть в ярком свете,
Терять друг друга на пути,
Страдать, искать и вновь найти…
Елизавете Лионской
I
Помрачненье июльских бульваров, когда, точно деньги во сне,
пропадают из глаз, возмущённо шурша, миллиарды,
и, как сдача, звезда дребезжит, серебрясь в желтизне
не от мира сего замусоленной ласточкой карты.
Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак,
сокращает красавиц до профилей в ихних камеях;
от великой любви остается лишь равенства знак
костенеть в перекладинах голых садовых скамеек.
И ночной аквилон, рыхлой мышцы ища волокно,
как возможную жизнь, теребит взбаламученный гарус,
разодрав каковой, от земли отплывает фоно
в самодельную бурю, подняв полированный парус.
II
Города знают правду о памяти, об огромности лестниц в так наз.
разорённом гнезде, о победах прямой над отрезком.
Ничего на земле нет длиннее, чем жизнь после нас,
воскресавших со скоростью, набранной к ночи курьерским.
И всегда за спиной, как отбросив костяшки, рука
то ли машет вослед, в направленьи растраченных денег,
то ли вслух громоздит зашвырнувшую вас в облака
из-под пальцев аккордом бренчащую сумму ступенек.
Но чем ближе к звезде, тем всё меньше перил; у квартир —
вид неправильных туч, заражённых квадратностью, тюлем,
и версте, чью спираль граммофон до конца раскрутил,
лучше броситься под ноги взапуски замершим стульям.
III
Разрастаясь как мысль облаков о себе в синеве,
время жизни, стремясь отделиться от времени смерти,
обращается к звуку, к его серебру в соловье,
центробежной иглой разгоняя масштаб круговерти.
Так творятся миры, ибо радиус, подвиги чьи
в захолустных садах созерцаемы выцветшей осью,
руку бросившим пальцем на слух подбирает ключи
к бытию вне себя, в просторечьи — к его безголосью.
Так лучи подбирают пространство; так пальцы слепца
неспособны отдёрнуть себя, слыша крик «Осторожней!».
Освещённая вещь обрастает чертами лица.
Чем пластинка черней, тем её доиграть невозможней.
* Bagatelle — пустяк, всякая всячина (франц.).
«Ковчег под предводительством осла —
Вот мир людей. Живите во Вселенной.
Земля — вертеп обмана, лжи и зла.
Живите красотою неизменной.
Ты, мать-земля, душе моей близка —
И далека. Люблю я смех и радость,
Но в радости моей — всегда тоска,
В тоске всегда — таинственная сладость!»
И вот он посох странника берет:
Простите, келий сумрачные своды!
Его душа, всем чуждая, живет
Теперь одним: дыханием свободы.
«Вы все рабы. Царь вашей веры — Зверь:
Я свергну трон слепой и мрачной веры.
Вы в капище: я распахну вам дверь
На блеск и свет, в лазурь и бездну Сферы
Ни бездне бездн, ни жизни грани нет.
Мы остановим солнце Птоломея —
И вихрь миров, несметный сонм планет,
Пред нами развернется, пламенея!»
И он дерзнул на все — вплоть до небес.
Но разрушенье — жажда созиданья,
И, разрушая, жаждал он чудес —
Божественной гармонии Созданья.
Глаза сияют, дерзкая мечта
В мир откровений радостных уносит.
Лишь в истине — и цель и красота.
Но тем сильнее сердце жизни просит.
«Ты, девочка! ты, с ангельским лицом,
Поющая над старой звонкой лютней!
Я мог твоим быть другом и отцом…
Но я один. Нет в мире бесприютней!
Высоко нес я стяг своей любви.
Но есть другие радости, другие:
Оледенив желания свои,
Я только твой, познание — софия!»
И вот опять он странник. И опять
Глядит он вдаль. Глаза блестят, но строго
Его лицо. Враги, вам не понять,
Что бог есть Свет. И он умрет за бога.
«Мир — бездна бездн. И каждый атом в нем
Проникнут богом — жизнью, красотою.
Живя и умирая, мы живем
Единою, всемирною Душою.
Ты, с лютнею! Мечты твоих очей
Не эту ль Жизнь и Радость отражали?
Ты, солнце! вы, созвездия ночей!
Вы только этой Радостью дышали».
И маленький тревожный человек
С блестящим взглядом, ярким и холодным,
Идет в огонь. «Умерший в рабский век
Бессмертием венчается — в свободном!
Я умираю — ибо так хочу.
Развей, палач, развей мой прах, презренный!
Привет Вселенной, Солнцу! Палачу! —
Он мысль мою развеет по Вселенной!»