Язык один и лицо, к пременам удобно,
Человеку подобных себе уловляти
Посредство довольно есть; но то ж неспособно
Прочи животны ловить, коих засыпляти
Не может сладкая речь, ни смешок притворный:
Тенета, и неводы, и верши, и сети,
И сило вымыслил ум, к вреду им проворный.
Чижу некогда туда с снегирем летети
Случилось, где пагубны волоски расставил
Ловец, наветы прикрыв свои коноплями.
Мимо тотчас чижик свой быстрый лет направил,
Кой, недавно убежав из клетки, бедами
Своими искус имел, что клевать опасно
Зерны те, и снегирю лететь за собою
Советовал, говоря: «Не звыкли напрасно
Люди кидать на поле чистою душою
Свое добро; в коноплях беды берегися.
Я недавно, лаком сам, увязил в них ноги
И чуть вольность не сгубил навеки. Учися
Моим страхом быть умен; лежат везде многи
Зерна, хоть вкусны не столь, да меньше опасны».
Улыбнувшися, снегирь сказал: «Мое брюхо
Не набито, как твое, и без действа красны
Проходят голодному из уха сквозь ухо
Твои речи, коих цель, чтоб тебе остался
Одному корм». Вымолвив, на зерна пустился
И, два клюнуть не успев, в сило заплутался.
Напрасно ногу тащил и взлететь трудился:
Узел злобный вяжется, сколь тянут сильнее.
И ловец, пришед, в клети затворил, где, бедный, —
Жалостна детям игра — дни в два, несытнее,
Чем в поле был, испустил с духом глас последний.
Баснь нас учит следовать искусных совету,
Если хотим избежать беды и навету.
Когда поэт еще невинен был,
Он про себя иль на ухо подруге,
Счастливец, пел на воле, на досуге
И на заказ стихами не служил.
Век золотой! Тебя уж нет в помине,
И ты идешь за баснословный ныне.
Тут век другой настал вослед ему.
Поэт стал горд, стал данник общежитью,
Мечты свои он подчинил уму,
Не вышнему, земному внял наитью
И начал петь, мешая с правдой ложь,
Высоких дам и маленьких вельмож.
Им понукал и чуждый, и знакомый;
Уж сын небес — гостинный человек:
Тут в казнь ему напущены альбомы,
И этот век — серебряный был век.
Урок не впрок: все суетней, все ниже,
Все от себя подале, к людям ближе,
Поэт совсем был поглощен толпой,
И неба знак смыт светскою волной.
Не отделен поэт на пестрых сходках
От торгашей игрушек, леденцов,
От пленников в раскрашенных колодках,
От гаеров, фигляров, крикунов.
Вопль совести, упреки бесполезны;
Поэт заснул в губительном чаду,
Тут на него напущен век железный
С бичом своим, в несчастную чреду.
Лишился он последней благодати;
Со всех сторон, и кстати и некстати,
В сто голосов звучит в его ушах:
«Пожалуйте стихи в мой альманах!»
Бедняк поэт черкнет ли что от скуки —
За ним, пред ним уж Бриарей сторукий,
Сей хищник рифм, сей альманашный бес,
Хватает все, и, жертва вечных страхов,
По лютости разгневанных небес,
Поэт в сей век — оброчник альманахов.
Бессильному не смейся
И слабого обидеть не моги!
Мстят сильно иногда бессильные враги:
Так слишком на свою ты силу не надейся!
Послушай басню здесь о том,
Как больно Лев за спесь наказан Комаром.
Вот что о том я слышал стороною:
Сухое к Комару явил презренье Лев;
Зло взяло Комара: обиды не стерпев,
Собрался, поднялся Комар на Льва войною.
Сам ратник, сам трубач пищит во всю гортань
И вызывает Льва на смертоносну брань.
Льву смех, но наш Комар не шутит:
То с тылу, то в глаза, то в уши Льву он трубит!
И, место высмотрев и время улуча,
Орлом на Льва спустился
И Льву в крестец всем жалом впился.
Лев дрогнул и взмахнул хвостом на трубача.
Увертлив наш Комар, да он же и не трусит!
Льву сел на самый лоб и Львину кровь сосет.
Лев голову крутит, Лев гривою трясет;
Но наш герой свое несет:
То в нос забьется Льву, то в ухо Льва укусит.
Вздурился Лев,
Престрашный поднял рев,
Скрежещет в ярости зубами
И землю он дерет когтями.
От рыка грозного окружный лес дрожит.
Страх обнял всех зверей; все кроется, бежит:
Отколь у всех взялися ноги,
Как будто бы пришел потоп или пожар!
И кто ж? Комар
Наделал столько всем тревоги!
Рвался, метался Лев и, выбившись из сил,
О землю грянулся и миру запросил.
Насытил злость Комар; Льва жалует он миром:
Из Ахиллеса вдруг становится Омиром,
И сам
Летит трубить свою победу по лесам.
Тот, кто бы ни был он, недобрый день избрал
Садить тебя рукой, свершавшей преступленья,
Кто рост твой медленный, о древо! охранял
На гибель правнуков и на позорь селенья.
Что и родителю — поверю я о нем
Он выю сокрушил, что крался к изголовью
Он в полуночный час к забывшемуся сном
И спальню темную обрызгал гостя кровью.
Колхийский яд мешал и всех был полон зол,
Какие где-либо свершались, насаждавший
На поле у меня тебя, несчастный ствол,
Владельцу на главу невинную упавший.
Кому чего бежать — никто и никогда
Не знает из людей. Трепещет лишь Босфора
Пунийский плаватель, и больше никуда
На жребий свой слепой не обращает взора;
Боится воин стрел и быстроты парфян:
Парфянам цепь страшна да итальянцев сила…
Но смерть нежданная, безжалостный тиран,
Уносит племена, как прежде уносила.
В твоем владении, о Прозерпина! я
Эака судию чуть не увидел близко,
И праведных теней отемные края,
И Саффо грустную, на голос эолийский
О девах родины поющую с тоской,
И с лирой, полною громчайших песнопений,
Тебя, Алкей, певец погибели морской
И бегства злых трудов и бедствия сражений.
В священной тишине, как должно, круг теней
Обоим внемлет им, и радуется духом,
Но песни про войну, про изгнанных царей
Толпа плечо с плечом пьет ненасытным ухом.
Что дивного? Когда лишь песня зазвучит,
Стоглавый зверь смущен и уши шевелятся
На черном черные, а змеи эвменид
Свиваясь меж волос летучих, веселятся.
Не страждет Прометей, и Пелопса отец
Забыл мучения под звук красноречивый,
И не преследует сам Орион ловец
Заслушавшись, ни льва, ни рыси торопливой:
I. * * *Все должны до одного
Цифры знать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отметки отличать.Кто-то там домой пришёл
И глаза поднять боится:
Это, это — кол,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головомойка:
Значит, «пара», значит, два,
Значит, просто двойка.Эх, раз, ещё раз,
Голова одна у нас,
Ну, а в этой голове
Уха два и мысли две.Вот и дразнится народ
И смеётся глухо:
«Посмотрите, вон идёт
Голова — два уха!
Голова, голова, голова — два уха!»II. * * *Хорошо смотреть вперёд,
Но сначала нужно знать
Правильный начальный счёт:
Раз, два, три, четыре, пять.Отвечаешь кое-как,
У доски вздыхая тяжко,
И — «трояк», и «трояк»
С минусом, с натяжкой.Стих читаешь наизусть,
Но… чуть-чуть скороговорка.
Хлоп! — четыре, ну и пусть:
Твёрдая четвёрка.Эх, раз, два, три —
Побежали на пари!
Обогнали «трояка»
На четыре метрика.Вот четвёрочник бежит
Быстро, легче пуха,
Сзади троечник сопит,
Голова — два уха,
Голова, голова, голова — два уха.III. * * *До мильона далеко,
Но сначала нужно знать
То, что просто и легко, —
Раз, два, три, четыре, пять.Есть пятёрка — да не та,
Коль на чёрточку подвинусь:
Ведь черта — не черта,
Это просто минус.Я же минусов боюсь,
Я исправить тороплюсь их:
Чёрк — и сразу выйдет плюс,
Крестик — это плюсик.Эх, раз, ещё раз!
Есть пятёрочка у нас.
Рук — две, ног — две,
И много мыслей в голове! И не дразнится народ —
Не хватает духа.
И никто не обзовёт:
«Голова — два уха!
Ах, голова, голова, голова — два уха!»IV. Путаница АлисыВсе должны до одного
Крепко спать до цифры пять —
Ну, хотя бы для того
Чтоб отмычки различать.Кто-то там домой пришёл
И глаза бонять поднитца:
Это — очень хорошо,
Это — единица.За порог ступил едва,
А ему — головопорка.
Значит, вверх ногами два —
Твёрдая пятёрка.Эх, пять, три, раз,
Голова один у нас,
Ну, а в этом голове —
Рота два и уха две.С толку голову собьёт
Только оплеуха,
На пяти ногах идёт
Голова — два уха!
Болова, колова, долова — два уха!
Я сплавлю скважины замочные.
Клевещущему — исполать.
Все репутации подмочены.
Трещи,
трехспальная кровать!
У, сплетники! У, их рассказы!
Люблю их царственные рты,
их уши,
точно унитазы,
непогрешимы и чисты.
И версии урчат отчаянно
в лабораториях ушей,
что кот на даче у Ошанина
сожрал соседских голубей,
что гражданина А. в редиске
накрыли с балериной Б…
Я жил тогда в Новосибирске
в блистанье сплетен о тебе.
как пулеметы, телефоны
меня косили наповал.
И точно тенор — анемоны,
я анонимки получал.
Междугородные звонили.
Их голос, пахнущий ванилью,
шептал, что ты опять дуришь,
что твой поклонник толст и рыж.
Что таешь, таешь льдышкой тонкой
в пожатье пышущих ручищ…
Я возвращался.
На Волхонке
лежали черные ручьи.
И все оказывалось шуткой,
насквозь придуманной виной,
и ты запахивала шубку
и пахла снегом и весной.
Так ложь становится гарантией
твоей любви, твоей тоски…
Орите, милые, горланьте!..
Да здравствуют клеветники!
Смакуйте! Дергайтесь от тика!
Но почему так страшно тихо?
Тебя не судят, не винят,
и телефоны не звонят…
Как-то раз, цитаты Мао прочитав,
Вышли к нам они с большим его портретом, -
Мы тогда чуть-чуть нарушили устав…
Остальное вам известно по газетам.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
При поддержке минометного огня,
Молча, медленно, как будто на охоту,
Рать китайская бежала на меня, -
Позже выяснилось — численностью в роту.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Раньше — локти хоть кусать, но не стрелять,
Лучше дома пить сгущенное какао, -
Но сегодня приказали: не пускать, -
Теперь вам шиш, но пасаран, товарищ Мао!
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Раньше я стрелял с колена — на бегу, -
Не привык я просто к медленным решеньям,
Раньше я стрелял по мнимому врагу,
А теперь придется по живым мишеням.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Мины падают, и рота так и прет -
Кто как может — по воде, не зная броду…
Что обидно — этот самый миномет
Подарили мы китайскому народу.
Вспомнилась песня, вспомнился стих -
Словно шепнули мне в ухо:
"Сталин и Мао слушают их", -
Вот почему заваруха.
Он давно — великий кормчий — вылезал,
А теперь, не успокоившись на этом,
Наши братья залегли — и дали залп…
Остальное вам известно по газетам.
Катька, Катышок, Катюха —
тоненькие пальчики.
Слушай,
человек-два-уха,
излиянья
папины.
Я хочу,
чтобы тебе
не казалось тайной,
почему отец
теперь
стал сентиментальным.
Чтобы все ты поняла —
не сейчас, так позже.
У тебя свои дела
и свои заботы.
Занята ты долгий день
сном,
едою,
санками.
Там у вас,
в стране детей,
происходит всякое.
Там у вас,
в стране детей —
мощной и внушительной, -
много всяческих затей,
много разных жителей.
Есть такие —
отойди
и постой в сторонке.
Есть у вас
свои вожди
и свои пророки.
Есть —
совсем как у больших —
ябеды и нытики…
Парк
бесчисленных машин
выстроен по нитке.
Происходят там и тут
обсужденья грозные:
«Что
на третье
дадут:
компот
или мороженое?»
«Что нарисовал сосед?»
«Елку где поставят?..»
Хорошо, что вам газет —
взрослых —
не читают!..
Смотрите,
остановясь,
на крутую радугу…
Хорошо,
что не для вас
нервный голос радио!
Ожиданье новостей
страшных
и громадных…
Там у вас, в стране детей,
жизнь идет нормально.
Там —
ни слова про войну.
Там о ней —
ни слуха…
Я хочу в твою страну,
человек-два-уха!
Лезьте в глаза, влетайте в уши слова вот этих лозунгов и частушекЗнай
о счастии своем.
Не сиди, как лодырь.
Мчи
купить себе
заем
нынешнего года.
Пользу
в нынешнем году
торопитесь взвесить.
Деньги
вам
процент дадут
ровно рубль
на десять.
Зря копейку не пропей-ка.
— Что с ней делать? — спро́сите.
В облигации
копейка
в непрерывном росте.
Про заем
несется гул,
он-де
к общей выгоде,
выиграв
себе
деньгу,
вы
хозяйство двигаете.
Выше,
звонче голос лей,
в небе
надо
высечь:
выигрыш
от ста рублей
до
полсотни тысяч.
Чуть наступят тиражи —
не волнуйся,
не дрожи.
Говорил
про наш тираж
с человеком
сведущим:
ра́з не взял —
не падай в раж,
выиграешь
в следующем.
Тыщу выиграл
и рад,
от восторга млею.
Ходят фининспектора,
обложить не смеют.
По заводам
лети,
песенная строчка:
если
купит коллектив,
то ему
рассрочка.
Как рассрочили
платеж
на четыре месяца —
по семье
пошел галдеж:
все
с восторга бесятся.
Шестьдесят копеек есть,
дальше
дело знаемо:
в коллектив спешите внесть
в счет
покупки займа.
Чтоб потом не плакать
год,
не расстроить нервы вам,
покупайте
с массой льгот
до
апреля первого.
В одиночку
и вдвоем
мчи
сквозь грязь
и лужицы.
Это —
лучший заем
для советских служащих.
Пойте,
в тыщу уст оря,
радостно и пылко,
что заем
для кустаря —
прибыль
и копилка.
Лучших займов
в мире нет.
Не касаясь прочего,
он
рассчитан
по цене
на карман рабочего.
Апрель сосульки отливает, вычеканивает,
И воздух щёлкающий так поголубел,
А у меня гаражный сторож выцыганивает
На опохмель.
И бульканье ручья под ледяною корочкой,
В которую окурок чей-то врос,
И ель апрельская со снежною оборочкой,
Попавшая за шиворот шолочкой,
И хор грачей своей чумной скороговорочкой –
Всё задаёт вопрос,
В котором все вопросы вдруг сошлись:
На что уходит жизнь?
Действительно, на что? На что она уходит?
Ответь мне сторож гаража… Да ты глухой, дед?
А может быть, не более ты глух,
Чем воспитавшие симфониями слух?
Мы часто глухи к дальним. Глухи к ближним,
Особенно когда из них всё выжмем.
С друзьями говорим, но их не слышим,
Свои слова считая самым высшим.
Пока она жива, к любимой глухи –
Услышим лишь предсмертный хрип старухи.
Мы совесть сделали нарочно глуховатой.
Мы совести забили уши ватой –
Так легче ей прослыть не виноватой.
А сколько времени ушло когда-то в прошлом
На забивание ушей себе и прочим!
Смерть вырвет вату, но ушей не будет.
Не слышат черепа. Их бог рассудит.
Ты в бывшем ухе, червь, не копошись!
На что уходит жизнь?!
Мир в гонке роковой вооружений,
Так глух он к булькотне земных брожений,
К ручьям в апрельской гонке бездорожности
В их кажущейся детскости, ненужности.
Не умирай, природа, продержись!
На что уходит жизнь?
Нас оглушили войн проклятых взрывы.
Не будем глухи к мёртвым, к тем, кто живы.
Страститесь, раны! Кровь, под кожу брызнь!
На что уходит жизнь?
Уходит жизнь на славу нашу ложную.
В бесславье слава вырастет потом.
Уходит жизнь на что-то внешне сложное,
Что вдруг окажется простейшим воровством.
Уходит жизнь на что-то внешне скромное,
Но скромных трусов надо бы под суд!
На мелочи, казалось бы, бескровные.
Но мелочи кровавы. Кровь сосут.
Мы станем все когда-нибудь бестелостью,
Но как нам душу упасти суметь?
Уж если умирать — мне знать хотелось бы:
На что уходит смерть?
Знай
о счастии своем.
Не сиди, как лодырь.
Мчи
купить себе
заем
нынешнего года.
Пользу
в нынешнем году
торопитесь взвесить.
Деньги
вам
процент дадут
ровно рубль
на десять.
Зря копейку не пропей-ка.
— Что с ней делать? — спро́сите.
В облигации
копейка
в непрерывном росте.
Про заем
несется гул,
он-де
к общей выгоде,
выиграв
себе
деньгу,
вы
хозяйство двигаете.
Выше,
звонче голос лей,
в небе
надо
высечь:
выигрыш
от ста рублей
до
полсотни тысяч.
Чуть наступят тиражи —
не волнуйся,
не дрожи.
Говорил
про наш тираж
с человеком
сведущим:
ра́з не взял —
не падай в раж,
выиграешь
в следующем.
Тыщу выиграл
и рад,
от восторга млею.
Ходят фининспектора,
обложить не смеют.
По заводам
лети,
песенная строчка:
если
купит коллектив,
то ему
рассрочка.
Как рассрочили
платеж
на четыре месяца —
по семье
пошел галдеж:
все
с восторга бесятся.
Шестьдесят копеек есть,
дальше
дело знаемо:
в коллектив спешите внесть
в счет
покупки займа.
Чтоб потом не плакать
год,
не расстроить нервы вам,
покупайте
с массой льгот
до
апреля первого.
В одиночку
и вдвоем
мчи
сквозь грязь
и лужицы.
Это —
лучший заем
для советских служащих.
Пойте,
в тыщу уст оря,
радостно и пылко,
что заем
для кустаря —
прибыль
и копилка.
Лучших займов
в мире нет.
Не касаясь прочего,
он
рассчитан
по цене
на карман рабочего.
1927 г.
Он мертвым пал. Моей рукой
Водила дикая отвага.
Ты не заштопаешь иглой
Прореху, сделанную шпагой.
Я заплатил свой долг, любовь,
Не возмущаясь, не ревнуя, -
Недаром помню: кровь за кровь
И поцелуй за поцелуи.
О ночь в дожде и в фонарях,
Ты дуешь в уши ветром страха,
Сначала судьи в париках,
А там палач, топор и плаха.
Я трудный затвердил урок
В тумане ночи непробудной, -
На юг, на запад, на восток
Мотай меня по волнам, судно.
И дальний берег за кормой,
Омытый морем, тает, тает, -
Там шпага, брошенная мной,
В дорожных травах истлевает.
А с берега несется звон,
И песня дальняя понятна:
«Вернись обратно, Виттингтон,
О Виттингтон, вернись обратно!»
Был ветер в сумерках жесток.
А на заре, сырой и алой,
По днищу заскрипел песок,
И судно, вздрогнув, затрещало.
Вступила в первый раз нога
На незнакомые от века
Чудовищные берега,
Не видевшие человека.
Мы сваи подымали в ряд,
Дверные прорубали ниши,
Из листьев пальмовых накат
Накладывали вместо крыши.
Мы балки подымали ввысь,
Лопатами срывали скалы…
«О Виттингтон, вернись, вернись», -
Вода у взморья ворковала.
Прокладывали наугад
Дорогу средь степных прибрежий.
«О Виттингтон, вернись назад», -
Нам веял в уши ветер свежий.
И с моря доносился звон,
Гудевший нежно и невнятно:
«Вернись обратно, Виттингтон,
О Виттингтон, вернись обратно!»
Мы дни и ночи напролет
Стругали, резали, рубили —
И грузный сколотили плот,
И оттолкнулись, и поплыли.
Без компаса и без руля
Нас мчало тайными путями,
Покуда корпус корабля
Не встал, сверкая парусами.
Домой. Прощение дано.
И снова сын приходит блудный.
Гуди ж на мачтах, полотно,
Звени и содрогайся, судно.
А с берега несется звон,
И песня близкая понятна:
«Уйди отсюда, Виттингтон,
О Виттингтон, вернись обратно!»
Инженером Уэнслеем построен человек-автомат, названный «Телевокс». В одном из отелей Нью-Йорка состоялся на днях бал, на котором прислуживали исключительно автоматы.
Из газет.С новым бытом!
Ну и фокусы:
по нью-йоркским нарпитам
орудуют —
«Телевоксы».
Должен сознаться,
ошарашен весь я:
что это за нация?
или
что за профессия?
Янки увлекся.
Ну и мошенники! —
«Те-ле-воксы»
не люди —
а машинки.
Ни губ,
ни глаз
и ни малейших
признаков личны́х.
У железных леших
одно
ухо
огромной величины.
В это
ухо
что хочешь бухай.
Каждый
может
наговориться до́сыта.
Зря
ученьем
себя не тираньте.
Очень просто
изъясняться на их эсперанте*.«До
ре
ми» —
это значит —
— «Посудой греми!
Икру!
Каравай!
Крой, накрывай».
Машина подходит
на паре ножек,
выкладывает вилку,
ложку
и ножик.
Чисто с машиной.
Это не люди!
На ложку
для блеску
плевать не будет.
«Фа
соль
ля,
соль
ля
си» —
то есть —
«аппетиту для
гони рюмашку
и щи неси».
Кончил.
Благодарствую.
«Си
до» —
вытираю нос,
обмасленный от съедания.
«Си — до» —
это значит —
до
свиданья.
«Телевокс» подает перчатки —
«Прощай».
Прямо в ухо,
природам на́зло,
кладу
ему
пятачок на чай…
Простите —
на смазочное масло.
Обесславлен бог сам
этим «Телевоксом».
Брось,
«творец»,
свои чины;
люди
здесь сочинены:
в ноздри
вставив
штепселя,
ходят,
сердце веселя.
Экономия. НОТ*.Лафа с автоматом:
ни — толкнет,
ни — обложит матом.
«Телевокс»
развосторжил меня.
С детства
к этой идее влекся.
О, скольких
можно
упразднить,
заменя
добросовестным «Телевоксом».
Взять, например,
бокс, —
рожа
фонарями зацвела.
Пускай
«Телевокса»
дубасит «Телевокс» —
и зрелище,
и морда цела.
Слушатели спят.
Свернулись калачиком.
Доклады
годами
одинаково льются.
Пустить бы
«Телевокс»
таким докладчиком
и про аборт,
и о культурной революции.
Поставь «Телевоксы» —
и,
честное слово,
исчезнет
бюрократическая язва.
«Телевоксы»
будут
и согласовывать
и, если надо,
увязывать.
И
совершенно достаточно
одного «Телевокса» поджарого —
и мир
обеспечен
лирикой паточной
под Молчанова
и
под Жарова.
«Телевокс» — всемогущий.
Скажите —
им
кто не заменим?
Марш, внешторговцы,
в Нью-Йорк-Сити.
От радости
прыгай,
сердце-фокс.
Везите,
везите,
везите
изумительный «Телевокс»!
1928 г.
Осення ночь одела мглою
Петрополь — шум дневной утих;
Все спит — лишь мне болезнь не хочет дать покою,
И гонит сон от глаз моих!
Не написать ли на досуге
К тебе письмо, любезный мой!
Что может слаще быть, как помышлять о друге,
Который хоть вдали, но близок к нам душой!..
Сия приятна мысль теперь меня объемлет;
Держу перо в руке, а сам я вне себя;
В восторге кажется твой голос ухо внемлет
И видит взор тебя.
В забвении ловлю сей голос жадным ухом
И призраком твоим свой томный тешу взор.
Не занесен ли ты из-за Валдайских гор
Ко мне каким-нибудь благим волшебным духом,
Который помогать любви и дружбе скор!
Или твоя душа, оставив члены тела
Усталые в Москве, в объятьях крепка сна,
Теперь, когда везде витает тишина,
Беседовать со мной в Петрополь прилетела,
В сии, обоим нам любезные, места…
Пребудь же долее, о званный гость, со мною!
Здесь долее пребудь, дражайшая мечта!
Я сердце все тебе стесненное открою
И облегчу его — в нем та же чистота,
Оно тебя еще достойно,
Нo что-то уж не так теперь оно спокойно:
Когда б природы красота
Несытых чувств моих подчас не занимала,
Не знаю, что б со мною стало!..
— — — — — — — — — — — — — — — — — — —
«Любить?..
А ежели по сю пору предмета
Еще я не нашел себе, то как мне быть?»
«Ищи…» — Но где? ужель в шуму большого света.
Где всяк притворство чтит за долг,
Где всем поступкам ложный толк,
Где любящее сердце стонет,
Зря всюду лед, и ах! само в ничтожство тонет?
Нет, лучше посижу я здесь, и потерплю;
Авось либо судьба, сия всемочна фея,
Подчас и обо мне жалея,
Вдруг подарит мне ту, которую люблю,
Которую боготворю в воображенье…
Ах, часто в райском сновиденье
Ее перед собой стоящую я зрел,
В ее стыдливые объятия летел —
И как соловьюшек весной для милой пел
Святую песнь любви, в сладчайшем восхищенье!
Мечтаю; но оставь меня, мой друг, мечтать:
Кто в сумерках блажен, тот белу дню не рад.
Жил-был кот,
Ростом он был с комод,
Усищи — с аршин,
Глазищи — с кувшин,
Хвост трубой,
Сам рябой.
Ай да кот!
Пришел тот кот
К нам в огород,
Залез кот на лукошко,
С лукошка прыгнул в окошко,
Углы в кухне обнюхал,
Хвостом по полу постукал.
— Эге, — говорит, — пахнет мышами!
Поживу-ка я с недельку с вами!
Испугались в подполье мыши —
От страха чуть дышат.
— Братцы, — говорят, — что же это такое?
Не будет теперь нам покоя.
Не пролезть нам теперь к пирогу,
Не пробраться теперь к творогу,
Не отведать теперь нам каши,
Пропали головушки наши!
А котище лежит на печке,
Глазищи горят как свечки.
Лапками брюхо поглаживает,
На кошачьем языке приговаривает:
— Здешние, — говорит, — мышата
Вкуснее, — говорит, — шоколада,
Поймать бы их мне штук двести —
Так бы и съел всех вместе!
А мыши в мышиной норке
Доели последние корки,
Построились в два ряда
И пошли войной на кота.
Впереди генерал Культяпка,
На Культяпке — железная шляпка,
За Культяпкой — серый Тушканчик,
Барабанит Тушканчик в барабанчик,
За Тушканчиком — целый отряд,
Сто пятнадцать мышиных солдат.
Бум! Бум! Бум! Бум!
Что за гром? Что за шум?
Берегись, усатый кот,
Видишь — армия идет,
Видишь — армия идет,
Громко песенку поет.
Вот Культяпка боевой
Показался в кладовой.
Барабанчики гремят,
Громко пушечки палят,
Громко пушечки палят,
Только ядрышки летят!
Прибежали на кухню мыши,
Смотрят — а кот не дышит,
Глаза у кота закатились,
Уши у кота опустились,
Что случилось с котом?
Собрались мыши кругом, —
Глядят на кота, глазеют,
А тронуть кота не смеют.
Но Культяпка был не трус —
Потянул кота за ус, —
Лежит котище — не шелохнется,
С боку на бок не повернется.
Окочурился, разбойник, окочурился,
Накатил на кота карачун, карачун!
Тут пошло у мышей веселье,
Закружились они каруселью,
Забрались котищу на брюхо,
Барабанят ему прямо в ухо,
Все танцуют, скачут, хохочут…
А котище-то как подскочит,
Да как цапнет Культяпку зубами —
И пошел воевать с мышами!
Вот какой он был, котище, хитрый!
Вот какой он был, котище, умный!
Всех мышей он обманул,
Всех он крыс переловил.
Не лазайте, мыши, по полочкам,
Не воруйте, крысы, сухарики,
Не скребитесь под полом, под лестницей,
Не мешайте Никитушке спать-почивать!
1 Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь!
Это бубен шаманий,
или ветер о льдину лизнул?
Всё равно: он зовет, он заманивает
в бесконечную белизну.
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
В ушах — полозьев лисий визг,
глазам темно от синих искр,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!
А р р о э!
А р р р о э!
А р р р р о э!
А р р р р р о э! 2 На уклонах — нарты швыдче…
Лишь бичей привычный щелк.
Этих мест седой повытчик —
затрубил слезливо волк. И среди пластов скрипучих,
где зрачки сжимает свет,
он — единственный попутчик,
он — ночей щемящий бред.
И он весь —
гремящая песнь
нестихающего отчаяния,
и над ним
полыхают дни
векового молчания!
«Я один на белом свете вою
зазвеневшей древле тетивою!»
— «И я, человек, ловец твой и недруг,
также горюю горючей тоскою
и бедствую в этих беззвучья недрах!»
Стынь,
Стужа,
Стынь,
Стужа,
стынь,
стынь,
стынь!
День —
ужас,
день —
ужас,
День,
день,
динь! 3 Но и здесь, среди криков города,
я дрожу твоей дрожью, волк,
и видна опененная морда
над раздольем Днепров и Волг.
Цепенеет земля от края
и полярным кроется льдом,
и трава замирает сырая
при твоем дыханье седом,
хладнокровьем грозящие зимы
завевают уста в метель…
Как избегнуть — промчаться мимо
вековых ледяных сетей?
Мы застыли
у лица зим.
Иней лют зал —
лаз тюлений.
Заморожен —
нежу розу,
безоружен —
нежу роз зыбь,
околдован:
«На вот локон!»
Скован, схован
у висков он.
Эта песенка — синего Севера тень,
замирающий в сумраке перевертень,
но хотелось весне побороть в ней
безголосых зимы оборотней.
И, глядя на сияние Севера,
на дыхание мертвое света,
я опять в задышавшем напеве рад
раззвенеть, что еще не допето. 4 Глаза слепит от синих искр,
в ушах — полозьев зыбкий свист,
упрям упряжек поиск —
летит собачий поезд!..
Влеки, весна, меня, влеки
туда, где стынут гиляки,
где только тот в зимовья вхож,
кто в шерсти вывернутых кож,
где лед ломается, звеня,
где нет тебя и нет меня,
где всё прошло и стало
блестящим сном кристалла!
Проезжие — прохожих реже.
Еще храпит Москва деляг.
Тверскую жрет,
Тверскую режет
сорокасильный «Каделяк».
Обмахнуло
радиатор
горизонта веером.
— Eins!
zwei!
drei! —
Мотора гром.
В небо дверью —
аэродром.
Брик.
Механик.
Ньюбо́льд.
Пилот.
Вещи.
Всем по пять кило.
Влезли пятеро.
Земля попятилась.
Разбежались дорожки —
ящеры.
Ходынка
накрылась скатертцей.
Красноармейцы,
Ходынкой стоящие,
стоя ж —
назад катятся.
Небо —
не ты ль?..
Звезды —
не вы ль это?!
Мимо звезды́
(нельзя без виз)!
Навылет небу,
всему навылет,
пали́ —
земной
отлетающий низ!
Развернулось солнечное
это.
И пошли
часы
необычайниться.
Города́,
светящиеся
в облачных просветах.
Птица
догоняет,
не догнала —
тянется…
Ямы воздуха.
С размаха ухаем.
Рядом молния.
Сощурился Ньюбо́льд
Гром мотора.
В ухе
и над ухом.
Но не раздраженье.
Не боль.
Сердце,
чаще!
Мотору вторь.
Слились сладчайше
я
и мотор:
«Крылья Икар
в скалы низверг,
чтоб воздух-река
тек в Кенигсберг.
От чертежных дел
седел Леонардо,
чтоб я
летел,
куда мне надо.
Калечился Уточкин,
чтоб близко-близко,
от солнца на чуточку,
парить над Двинском.
Рекорд в рекорд
вбивал Горро́,
чтобы я
вот —
этой тучей-горой.
Коптел
над «Гномом»
Юнкерс и Дукс,
чтоб спорил
с громом
моторов стук».
Что же —
для того
конец крылам Ика́риным,
человечество
затем
трудом заводов никло, —
чтобы этакий
Владимир Маяковский,
барином,
Кенигсбергами
распархивался
на каникулы?!
Чтобы этакой
бесхвостой
и бескрылой курице
меж подушками
усесться куце?!
Чтоб кидать,
и не выглядывая из гондолы,
кожуру
колбасную —
на города и долы?!.
Нет!
Вылазьте из гондолы, плечи!
100 зрачков
глазейте в каждый глаз!
Завтрашнее,
послезавтрашнее человечество,
мой
неодолимый
стальнорукий класс, —
я
благодарю тебя
за то,
что ты
в полетах
и меня,
слабейшего,
вковал своим звеном.
Возлагаю
на тебя —
земля труда и пота —
горизонта
огненный венок.
Мы взлетели,
но еще — не слишком.
Если надо
к Марсам
дуги выгнуть —
сделай милость,
дай
отдать
мою жизнишку.
Хочешь,
вниз
с трех тысяч метров
прыгну?!
Республика наша в опасности.
В дверь
лезет
немыслимый зверь.
Морда матовым рыком гулка́,
лапы —
в кулаках.
Безмозглый,
и две ноги для ляганий,
вот — портрет хулиганий.
Матроска в полоску,
словно леса́.
Из этих лесов
глядят телеса.
Чтоб замаскировать рыло мандрилье,
шерсть
аккуратно
сбрил на рыле.
Хлопья пудры
(«Лебяжьего пуха»!),
бабочка-галстук
от уха до уха.
Души не имеется.
(Выдумка бар!)
В груди —
пивной
и водочный пар.
Обутые лодочкой
качает ноги водочкой.
Что ни шаг —
враг.
— Вдрызг фонарь,
враги — фонари.
Мне темно,
так никто не гори.
Враг — дверь,
враг — дом,
враг —
всяк,
живущий трудом.
Враг — читальня.
Враг — клуб.
Глупейте все,
если я глуп! —
Ремень в ручище,
и на нем
повисла гиря кистенем.
Взмахнет,
и гиря вертится, —
а ну —
попробуй встретиться!
По переулочкам — луна.
Идет одна.
Она юна.
— Хорошенькая!
(За́ косу.)
Обкрутимся без загсу! —
Никто не услышит,
напрасно орет
вонючей ладонью зажатый рот.
— Не нас контрапупят —
не наше дело!
Бежим, ребята,
чтоб нам не влетело! —
Луна
в испуге
за тучу пятится
от рваной груды
мяса и платьица.
А в ближней пивной
веселье неистовое.
Парень
пиво глушит
и посвистывает.
Поймали парня.
Парня — в суд.
У защиты
словесный зуд:
— Конечно,
от парня
уйма вреда,
но кто виноват?
— Среда.
В нем
силу сдерживать
нет моготы.
Он — русский.
Он —
богатырь!
— Добрыня Никитич!
Будьте добры,
не трогайте этих Добрынь! —
Бантиком
губки
сложил подсудимый.
Прислушивается
к речи зудимой.
Сидит
смирней и краше,
чем сахарный барашек.
И припаяет судья
(сердобольно)
«4 месяца».
Довольно!
Разве
зверю,
который взбесится,
дают
на поправку
4 месяца?
Деревню — на сход!
Собери
и при ней
словами прожги парней!
Гуди,
и чтоб каждый завод гудел
об этой
последней беде.
А кто
словам не умилится,
тому
агитатор —
шашка милиции.
Решимость
и дисциплина,
пружинь
тело рабочих дружин!
Чтоб, если
возьмешь за воротник,
хулиган раскис и сник.
Когда
у больного
рука гниет —
не надо жалеть ее.
Пора
топором закона
отсечь
гнилые
дела и речь!
По кустам, по каменистым глыбам
Нет пути — и сумерки черней…
Дикие костры взлетают дыбом
Над собраньем веток и камней.
Топора не знавшие купавы
Да ручьи, не помнящие губ,
Вы задеты горечью отравы:
Душным кашлем, перекличкой труб.
Там, где в громе пролетали грозы,
Протянулись дымные обозы…
Над болотами, где спят чирки,
Не осока встала, а штыки…
Сгустки стеарина под свечами,
На трехверстке рощи и поля…
Циркулярами и циркулями
Штабы переполнены в края…
По масштабам точные расчеты
(Наизусть заученный урок)…
На трехверстке протянулись роты,
И передвигается флажок…
И передвигаются по кругу
Взвод за взводом…
Скрыты за бугром,
Батареи по кустам, по лугу
Ураганным двинули огнем…
И воронку за воронкой следом
Роет крот — и должен рыть опять…
Это фронт —
И, значит, непоседам
Нечего по ящикам лежать…
Это фронт —
И, значит, до отказа
Надо прятаться, следить и ждать,
Чтоб на мушке закачался сразу
Враг — примериваться и стрелять.
Это полночь,
Вставшая бессонно
Над болотом, в одури пустынь,
Это черный провод телефона,
Протянувшийся через кусты…
Тишина…
Прислушайся упрямо
Утлым ухом,
И поймешь тогда,
Как несется телефонограмма,
Вытянувшаяся в провода…
Приглядись:
Подрагивают глухо
Провода, протянутые в рань,
Где бубнит телефонисту в ухо
Телефона узкая гортань…
Это штаб…
И стынут под свечами
На трехверстке рощи и поля,
Циркулярами и циркулями
Комнаты наполнены в края…
В ночь ползком — и снова руки стынут,
Взвод за взводом по кустам залег.
Это значит:
В штабе передвинут
Боем угрожающий флажок.
Гимнастерка в дырьях и заплатах,
Вошь дотла проела полотно,
Но бурлит в бутылочных гранатах
Взрывчатое смертное вино…
Офицера, скачущего в поле,
Напоит и с лошади сшибет,
Гайдамак его напьется вволю —
Так, что и костей не соберет.
Эти дни, на рельсах, под уклоны
(Пролетают… пролетели… нет…)
С громом, как товарные вагоны,
Мечутся — за выстрелами вслед.
И на фронт, кострами озаренный,
Пролетают… Пролетели… Нет…
Песнями набитые вагоны,
Ветром взмыленные эскадроны,
Эскадрильи бешеных планет.
Катится дорогой непрорытой
В разбираемую бурей новь
Кровь, насквозь пропахнувшая житом,
И пропитанная сажей кровь…
А навстречу — только дождь постылый,
Только пулей жгущие кусты,
Только ветер небывалой силы,
Ночи небывалой черноты.
В нас стреляли —
И не дострелили;
Били нас —
И не могли добить!
Эти дни,
Пройденные навылет,
Азбукою должно заучить.
Две ноги мы имеем от Бога
Для того, чтоб идти все вперед,
Чтоб не мог человечества ход
Прекращаться уже у порога.
Быть торчащим недвижно слугой
Мы могли б и с одною ногой.
Двое глаз нам даны для того,
Чтоб сильней освещался наш разум;
Для принятья на веру всего
Обошлись и одним бы мы глазом.
Двое глаз Бог нам дал, чтоб могли
Всеми благами этой земли
Беспрепятственно мы любоваться.
Точно так же нам очень годятся
При зевании в толпе двое глаз.
Будь при этом один — каждый раз
Наступали бы нам на мозоли,
От которых особенно боли
Терпим мы, когда узок сапог.
Две руки для того дал нам Бог,
Чтоб вдвойне мы добро расточали,
А не вдвое повсюду хватали
Для себя и добычею рук
Наполняли железный сундук,
Как меж нас не один поступает;
(Имена их назвать — не хватает,
Право, смелости; этих господ
Мне повесить весьма бы приятно;
Но ведь это, к несчастью, народ
Все такой и богатый, и знатный,
Филантропы, сановники… Тут
И протекторов наших найдут.
Из германского дуба покуда
Плах не строят для знатного люда).
Нос один потому людям дан,
Что будь два — опускать бы в стакан
Не могли бы мы оба свободно —
И вино разливали б бесплодно.
Рот один Бог нам дал оттого,
Что иметь нездорово бы пару:
И с одним-то чего уж, чего
Наболтать не имеем мы дару!
Будь двурот человек — верьте мне,
Он и лгал бы, и жрал бы вдвойне.
Нынче в рот коль вы каши набрали,
Так молчите, пока не сожрали;
А при двух, дорогая моя,
Лгали б мы и во время жранья.
Мы имеем два уха от Бога —
И при этом смотрите, как много
Симметрии меж них! У людей
Не в таких эти члены размерах,
Как у наших приятелей серых.
Для того у нас пара ушей,
Чтобы мы не теряли ни звука
У Моцарта, и Гайдна, и Глюка.
Вот когда б было нам суждено
Наслаждаться твоей лишь, великий
Мейербер, геморойной музы́кой —
Пусть имели б мы ухо одно!
Так Бригитте своей белокурой
Говорил я. Вздохнула она
И сказала, раздумья полна:
«Ах, причины того, что натурой
Создается, стараться найти,
Проникать в Провиденья пути
Дерзновенно критическим глазом —
Это значит ведь, друг, ум за разум
Заводить, это, как говорят,
Просвещать яйца куриц хотят.
Но наш брат человек постоянно,
Чуть пред ним что нелепо иль странно,
Предлагает вопрос: отчего?
Вот теперь я из слов твоего
Обяснения вынесла много;
Я узнала, к чему мы от Бога
Ног с руками, и глаз, и ушей,
Получили на долю по паре;
Нос и рот же в одном экземпляре.
Но к чему, обясни мне скорей,
Создал Бог
Дню минувшему замена
Новый день.
Я с ним дружна.
Как зовут меня?
«Зарема!»
Кто я?
«Девочка одна!»
Там, где Каспий непокладист,
Я расту, как все растут.
И меня еще покамест
Люди «маленькой» зовут.
Я мала и, вероятно,
Потому мне непонятно,
Отчего вдруг надо мной
Месяц сделался луной.
На рисунок в книжке глядя,
Не возьму порою в толк:
Это тетя или дядя,
Это телка или волк?
Я у папы как-то раз
Стала спрашивать про это.
Папа думал целый час,
Но не смог мне дать ответа.
Двое мальчиков вчера
Подрались среди двора.
Если вспыхнула вражда —
То услуга за услугу.
И носы они друг другу
Рассадили без труда.
Мигом дворник наш, однако,
Тут их за уши схватил:
«Это что еще за драка!»
И мальчишек помирил.
Даль затянута туманом,
И луна глядит в окно,
И, хоть мне запрещено,
Я сижу перед экраном,
Про войну смотрю кино.
Вся дрожу я от испуга:
Люди, взрослые вполне,
Не дерутся,
а друг друга
Убивают на войне.
Пригляделись к обстановке
И палят без остановки.
Вот бы за уши их взять,
Отобрать у них винтовки,
Пушки тоже отобрать.
Я хочу, чтобы детей
Были взрослые достойны.
Став дружнее, став умней,
Не вели друг с другом войны.
Я хочу, чтоб люди слыли
Добрыми во все года,
Чтобы добрым людям злые
Не мешали никогда.
Слышат реки, слышат горы —
Над землей гудят моторы.
То летит не кто-нибудь —
Это на переговоры
Дипломаты держат путь.
Я хочу, чтоб вместе с ними
Куклы речь держать могли,
Чьих хозяек в Освенциме
В печках нелюди сожгли.
Я хочу, чтобы над ними
Затрубили журавли
И напомнить им могли
О погибших в Хиросиме.
И о страшной туче белой,
Грибовидной, кочевой,
Что болезни лучевой
Мечет гибельные стрелы.
И о девочке умершей,
Не хотевшей умирать
И журавликов умевшей
Из бумаги вырезать.
А журавликов-то малость
Сделать девочке осталось…
Для больной нелегок труд,
Все ей, бедненькой, казалось —
Журавли ее спасут.
Журавли спасти не могут —
Это ясно даже мне.
Людям люди пусть помогут,
Преградив пути войне.
Если горцы в старину
Сталь из ножен вырывали
И кровавую войну
Меж собою затевали,
Между горцами тогда
Мать с ребенком появлялась.
И оружье опускалось,
Гасла пылкая вражда.
Каждый день тревожны вести,
Снова мир вооружен.
Может,
встать мне с мамой вместе
Меж враждующих сторон?
Цирк сияет, словно щит,
Цирк на пальцах верещит,
Цирк на дудке завывает,
Душу в душу ударяет!
С нежным личиком испанки,
И цветами в волосах
Тут девочка, пресветлый ангел,
Виясь, плясала вальс-казак.
Она среди густого пара
Стоит, как белая гагара,
То с гитарой у плеча
Реет, ноги волоча.
То вдруг присвистнет, одинокая,
Совьется маленьким ужом,
И вновь несется, нежно охая, —
Прелестый образ и почти что нагишом!
Но вот одежды беспокойство
Вкруг тела складками легло.
Хотя напрасно!
Членов нежное устройство
На всех впечатление произвело.Толпа встает. Все дышат, как сапожники,
Во рту слюны навар кудрявый.
Иные, даже самые безбожники,
Полны таинственной отравой.
Другие же, суя табак в пустую трубку,
Облизываясь, мысленно целуют ту голубку,
Которая пред ними пролетела.
Пресветлая! Остаться не захотела! Вой всюду в зале тут стоит,
Кромешным духом все полны.
Но музыка опять гремит,
И все опять удивлены.Лошадь белая выходит;
Бледным личиком вертя,
И на ней при всем народе
Сидит полновесное дитя.
Вот, маша руками враз,
Дитя, смеясь, сидит анфас,
И вдруг, взмахнув ноги обмылком,
Дитя сидит к коню затылком.
А конь, как стржник, опустив
Высокий лоб с большим пером,
По кругу носится, спесив,
Поставив ноги под углом.Тут опять всеобщее изумленье,
И похвала, и одобренье,
И, как зверок, кусает зависть
Тех, кто недавно улыбались
Иль равнодушными казались.Мальчишка, тихо хулиганя,
Подружке на ухо шептал:
«Какая тут сегодня баня!»
И девку нежно обнимал.
Она же, к этому привыкнув,
Сидела тихая, не пикнув:
Закон имея естества,
Она желала сватовства.Но вот опять арена скачет,
Ход представленья снова начат.
Два тоненькие мужика
Стоят, сгибаясь у шеста.
Один, ладони поднимая,
На воздух медленно ползет,
То красный шарик выпускает,
То вниз, нарядный, упадет
И товарищу на плечи
Тонкой ножкою встает.
Потом они, смеясь опасно,
Ползут наверх единогласно
И там, обнявшись наугад,
На толстом воздухе стоят.
Они дыханьем укрепляют
Двойного тела равновесье,
Но через миг опять летают,
Себя по воздуху разнеся.Тут опять, восторга полон,
Зал трясется, как кликуша,
И стучит ногами в пол он,
Не щадя чужие уши.
Один старик интеллигентный
Сказал, другому говоря:
«Этот праздник разноцветный
Посещаю я не зря.
Здесь нахожу я греческие игры,
Красоток розовые икры,
Научных замечаю лошадей, —
Это не цирк, а прямо чародей!»
Другой, плешивый, как колено,
Сказал, что это несомненно.На последний страшный номер
Вышла женщина-змея.
Она усердно ползала в соломе,
Ноги в кольца завия.
Проползав несколько минут,
Она совсем лишилась тела.
Кругом служители бегут:
— Где? Где?
Красотка улетела! Тут пошел в народе ужас,
Все свои хватают шапки
И бросаются наружу,
Имея девок полные охапки.
«Воры! Воры!» — все кричали,
Но воры были невидимки;
Они в тот вечер угощали
Своих друзей на Ситном рынке.
Над ними небо было рыто
Веселой руганью двойной,
И жизнь трещала, как корыто,
Летая книзу головой.
В праздник, вечером, с женою
Возвращался поп Степан,
И везли они с собою
Подаянья христиан.
Нынче милостиво небо, —
Велика Степана треба;
Из-под полости саней
Видны головы гусей,
Зайцев трубчатые уши,
Перья пестрых петухов
И меж них свиные туши —
Дар богатых мужиков.
Тих и легок бег савраски…
Дремлют сонные поля,
Лес белеет, точно в сказке,
Из сквозного хрусталя
Полумесяц в мгле морозной
Тихо бродит степью звездной
И сквозь мглу мороза льет
Мертвый свет на мертвый лед.
Поп Степан, любуясь высью,
Едет, страх в душе тая;
Завернувшись в шубу лисью,
Тараторит попадья.
— Ну, уж кум Иван — скупенек,
Дал нам зайца одного,
А ведь, молвят, куры денег
Не клевали у него!
Да и тетушка Маруся
Подарила только гуся,
А могла бы, ей-же-ей,
Раздобриться пощедрей.
Скуп и старый Агафоныч,
Не введет себя в изъян…
— Что ты брехаешь за полночь! —
Гневно басит поп Степан.
Едут дальше. Злее стужа;
В белом инее шлея
На савраске… Возле мужа
Тихо дремлет попадья.
Вдруг савраска захрапела
И попятилась несмело,
И, ушами шевеля,
В страхе смотрит на поля.
Сам отец Степан в испуге
Озирается кругом…
«Волки!» — шепчет он супруге,
Осеняяся крестом.
В самом деле, на опушке
Низкорослого леска
Пять волков сидят, друг дружке
Грея тощие бока.
И пушистыми хвостами,
В ожидании гостей,
Разметают снег полей.
Их глаза горят, как свечи,
В очарованной глуши.
До села еще далече,
На дороге — ни души!
И, внезапной встречи труся,
Умоляет попадья:
«Степа, Степа, брось им гуся,
А уж зайца брошу я!» —
«Ах ты Господи Исусе,
Не спасут от смерти гуси,
Если праведный Господь
Позабудет нашу плоть!» —
Говорит Степан, вздыхая.
Все ж берет он двух гусей,
И летят они, мелькая,
На холодный снег полей.
Угостившись данью жалкой,
Волки дружною рысцой
Вновь бегут дорогой яркой
За поповскою четой.
Пять теней на снеге белом,
Войском, хищным и несмелым,
Подвигаясь мирно вряд,
Души путников мрачат.
Кнут поповский по савраске
Ходит, в воздухе свистит,
Но она и без острастки
Торопливо к дому мчит.
Поп Степан вопит в тревоге:
«Это бог нас за грехи!»
И летят волкам под ноги
Зайцы, куры, петухи…
Волки жадно
дань сбирают,
Жадно кости разгрызают,
Три отстали и жуют.
Только два не отстают,
Забегают так и эдак…
И, спасаясь от зверей,
Поп бросает напоследок
Туши мерзлые свиней.
Легче путники вздыхают,
И ровней савраски бег.
Огоньки вдали мигают,
Теплый близится ночлег.
Далеко отстали волки…
Кабака мелькают елки,
И гармоника порой
Плачет в улице глухой.
Быстро мчит савраска к дому
И дрожит от сладких грез:
Там найдет она солому
И живительный овес.
А в санях ведутся толки
Между грустною четой:
«Эх, уж, волки, эти волки!»
Муж качает головой.
А супруга чуть не плачет:
«Что ж такое это значит?
Ведь была у нас гора
В санках всякого добра!
Привезли ж — одни рогожи,
Что же делать нам теперь?»
«Что ж, за нас, на праздник божий,
Разговелся нынче зверь!..»
Не всякая всходит идея,
асфальт пробивает не всякое семя.
Кулаком по земному шару
Архимед колотил, как всевышний.
«Дайте мне точку опоры,
и я переверну всю землю!», —
но не дали этой точки:
«Кабы чего не вышло…»
«Кабы чего не вышло…» —
в колёса вставляли палки
первому паровозу —
лишь бы столкнуть с пути,
и в скальпель хирурга вцеплялись
всех коновалов пальцы,
когда он впервые разрезал
сердце — чтобы спасти.
«Кабы чего не вышло…» —
сыто и мордовито
ворчали на аэропланы,
на электрический свет.
«Кабы чего не вышло…» —
и «Мастера и Маргариту»
мы прочитали с вами
позднее на двадцать лет.
Прощание с бормотухой
для алкоголика — горе.
Прыгать в рассольник придётся
солёному огурцу.
Но есть алкоголики трусости —
особая категория.
«Кабычегоневышлисты» —
по образному словцу.
Их руки дрожат, как от пьянства,
их ноги нетрезво подкашиваются,
когда им дают на подпись
поэмы и чертежи,
и даже графины с водою
побулькивают по-алкашески
у алкоголиков трусости,
у бормотушников лжи.
И по проводам телефонным
ползёт от уха до уха,
как будто по сладким шлангам,
словесная бормотуха.
Вместо забот о хлебе,
о мясе,
о чугуне
слышится липкий лепет:
«Кабы… чего… не …»
На проводе Пётр Сомневалыч.
Его бы сдать в общепит!
Гражданским самоваром
он весь от сомнений кипит.
Лоб медный вконец распаялся.
Прёт кипяток сквозь швы.
Но всё до смешного ясно:
«Кабы… чего… не вы…»
Выставить бы Филонова
так, чтобы ахнул Париж,
но —
как запах палёного:
«Кабы… чего… не выш…»
Пока доказуются истины,
рушатся в никуда
кабычегоневышлистами
высасываемые года…
Кабычегоневышлизмом,
как засухой,
столько выжгло.
Под запоздалый дождичек
стыд подставлять решето.
Есть люди,
всю жизнь положившие,
чтобы хоть что-нибудь вышло,
и трутни,
чей труд единственный —
чтобы не вышло ничто.
Взгляд на входящих нацелен,
словно двуствольная «тулка»,
как будто любой проситель —
это тамбовский волк.
Сейф, где людские судьбы, —
волокитовая шкатулка,
которая впрямь по-волчьи
стальными зубами: «Щёлк!»
В доспехах из резолюций
рыцари долгого ящика,
где даже носатая Несси
и та не наткнётся на дно,
не лучше жуков колорадских
и морового ящура
хлеба и коров пожирали
с пахарями заодно.
И овдовела землица,
лишённая ласки сеющего,
затосковала гречиха,
клевер уныло полёг,
и подсекала под корень
измученный колос лысенковщина,
и квакать учились курицы,
чтоб не попасть под налог.
В лопающемся френче
Кабычегоневышлистенко
сограждан своих охраняя
от якобы вредных затей,
видел во всей кибернетике
лишь мракобесье и мистику
и отнимал компьютеры
у будущих наших детей.
И, отвергая всё новое,
откладыватели,
непущатели:
«Это беспрецедентно!» —
грозно махали печатями,
забыв,
что с ветхим ружьишком,
во вшах,
разута,
раздета
Октябрьская революция
тоже беспрецедентна!
Навеки беспрецедентны
Ленин и Маяковский.
Беспрецедентен Гагарин,
обнявший весь шар земной.
Беспрецедентен по смелости
ядерный мораторий —
матросовский подвиг мира,
свершённый нашей страной.
Я приветствую время,
когда
по законам баллистики
из кресел летят вверх тормашками —
«кабычегоневышлистики».
Великая Родина наша,
из кабинетов их выставь,
дай им проветриться малость
на нашем просторе большом.
Когда карандаш-вычёркиватель
у кабычегоневышлистов,
есть пропасть
меж красным знаменем
и красным карандашом.
На знамени Серп и Молот
страна не случайно вышила,
а вовсе не чьё-то трусливое:
«Кабы чего не вышло…»!
1
Жили-были
В огромной квартире
В доме номер тридцать четыре,
Среди старых корзин и картонок
Щенок и котенок.
Спали оба
На коврике тонком –
Гладкий щенок
С пушистым котенком.
Им в одну оловянную чашку
Клали сладкую манную кашку.
Утром глаза открывая спросонья,
— Здравствуй, щенок, —
Мурлычет котенок.
Щенок, просыпаясь,
Приветливо лает,
Доброго утра
Котенку желает.
Дни проходили,
Летели недели,
Оба росли
И оба толстели.
2
Летом на дачу
В одной из картонок
Поехали вместе
Щенок и котенок.
Поезд бежал,
И колеса стучали.
Щенок и котенок
В картонке скучали.
Щенок и котенок
Дремали в тревоге,
Щенок и котенок
Устали в дороге.
Картонку шатало,
Трясло на ходу.
Открыли картонку
В зеленом саду.
Увидев деревья,
Щенок завизжал,
Виляя хвостом,
По траве побежал.
Котенок, увидев небо и сад,
Со страха в картонку забрался назад.
3
Ходят гулять
По траве, по дорожкам
Щенок и котенок
В поля и леса.
Среди земляники,
Черники, морошки
Однажды в лесу
Они встретили пса.
Пес кривоногий,
С коротким хвостом
Стоял у дороги,
В лесу под кустом.
Пес кривоногий,
Оскалив пасть,
Хотел на щенка и котенка
Напасть.
Мяукнул котенок,
Залаял щенок,
Подпрыгнул котенок
И сел на сучок.
Котенок сидит
На высоком суку.
— Прыгай ко мне, —
Говорит он щенку.
Щенок отвечает:
— Я побегу,
Прыгнуть на дерево
Я не могу.
Щенок по дороге
Мчится бегом,
Пес кривоногий
Бежит за щенком.
До самого дома,
До самых ворот
Бежал за щенком
Кривоногий урод.
4
Тихо шумят
И шуршат тростники.
Щенок и котенок
Сидят у реки.
Смотрят, как речка,
Играя, течет.
Солнце щенка и котенка печет.
Из темного леса
На бережок
Выходит пастух,
Трубя в рожок.
За пастухом
На берег реки
Идут телята,
Коровы,
Быки.
Услышав
Пастушеский
Громкий рожок,
Бросился в воду
От страха
Щенок.
Вот по воде
Щенок плывет,
— Плыви-ка за мною, —
Котенка зовет.
Котенок остался
На берегу.
— Нет. — говорит он. –
Я не могу. –
Уши прижав и задравши хвост,
Мчится котенок в обход
Через мост.
5
Осень пришла,
Листы пожелтели;
Вот журавли
На юг полетели.
Взял хозяин щенка в работу –
Стал щенок ходить на охоту.
По полю заяц
Несется стрелой,
Мчится охотник
За ним удалой.
Ловкий охотник
Меткий стрелок!
Мчится с охотником
Резвый щенок.
6
Ночью повсюду на даче тишь.
Только на кухне скребется мышь.
Мышь вылезает из норки,
Ищет засохшие корки.
Мышка, ты видишь, котенок сидит.
Мышка, ты слышишь, котенок не спит.
Мышка забыла про корку,
Спряталась мышка в норку.
7
Этой зимою
Я был в квартире,
В доме под номером
Тридцать четыре.
Тихо у двери нажал на звонок.
Слышу — за дверью залаял щенок.
Дверь мне открыли,
Я вижу — в прихожей
Серый щенок,
На себя не похожий:
Мохнатые уши,
Огромный рост,
Длинный и черный
Лохматый хвост.
А в коридоре я вижу –
Со шкапа
Чья-то свисает
Пушистая лапа.
Тут среди старых корзин и картонок
Лежит на себя не похожий котенок.
Толстый, огромный, пушистый кот
Лежит и лижет
Себе живот.
Псу и коту говорю я
— Друзья,
Вы подросли, и узнать вас нельзя.
Кот на меня лениво взглянул,
Пес потянулся и сладко зевнул.
Оба мне разом ответили:
— Что же,
Ты изменился
И вырос тоже.
Вдоль по морю, морю синему,
Ай да по морю Хвалынскому…
Хороводная песня— Ты волна моя, волна,
Уж ты что, волна, хмельна —
Что серебряная чарочка полна,
Золотая, что не выпита до дна!
Что под тучею, кипучая, шумна,
Что под бурею ты, хмурая, темна —
Ты почто встаешь, студеная, со дна,
Не качай, волна, суденышка-судна!
Ты прими-прими слезу мою, волна:
Ой, слеза моя горюча, солена —
Ой, серебряная чарочка полна,
Золотая, ой, не выпита до дна!
Ты волна, моя подруженька, волна,
Ты туманная морская глубина —
Не топи, волна строптивая, челна,
Ты не выплесни из чарочки вина:
Ой, серебряная чарочка полна,
Золотая да не выпита до дна.
Побывал Садко за горами,
Далеко он был за ярами,
За туманными озерами —
Воротился он с поклажею,
Он пригнал суда с товарами:
Вот Садко перед княгинею
Разметал пухи лебяжие,
Раскидал атласы синие
И в веселье белолицую
Потешает небылицею:
— Как у сама синя моря
Над волнами сели сидни,
Перед ними, шумны, сини,
Ходят волни на дозоре! —
А те сидни — старцы, старичи,
Им упали кудри на плечи,
А на кудрях венцы царские,
Великанские, бухарские —
Венцы с камнями лучистыми
С бирюзами, аметистами!
Гром им, старцам, кличет на ухо,
Да забиты уши наглухо,
Завалёны плечи камнями,
Поросли лесами давними!..
И шумят леса дремучие,
И стоят в лесах под тучею
Ели — пиками зелеными,
А дубы меж пик — знаменами!..
Дремлют сидни — старцы стареньки,
Вдоль ресниц растут кустарники:
Ой, в кустах ехидна злючая,
Пьет с очей слезу горючую —
А и очи с грустью, с кротостью,
Обведёны очи пропастью, —
Черной пропастью, провалами!..
А уста приперты скалами!..
Побывал Садко за горами,
Далеко он был за ярами,
За шумливыми озерами!..
Вот Садко перед боярами
Машет шапкою заморскою
В красном поясе, как в полыме:
Он катит речьми веселыми,
Серебро кидает горсткою
Да звенит писными чарами
Перед старыми гуслярами:
— Ой, бояры — седы бороды!
Ой, гусляры вы прохожие,
Станьте, стары, с песни молоды,
Станьте, девицы, пригожее!
…Разглядел Садко за старыми,
За седыми, белоусыми
Распознал царевну кроткую,
И запел Садко с кручиною,
На руках играя бусами:
— Вдоль по морю над пучиною
Корабли плывут за лодкою,
А молодке
Страшно в лодке,
В малой лодке страшно, боязно
Над пучиной синей, грозною:
Нагоняют ее молодцы,
Не женаты да не холосты —
А один сидит за чашею,
Море синее упрашивая:
«Гой ты море, море синее,
Ты, с пучиною-сестрицею,
С городами ее, весями!
Всё отдам тебе, всё кину я,
Отдарю тебе сторицею —
Серебром моим да песнями!
На могилу бати с маменькой
Вынь мне илу со дна тёмного —
Дна морского, белозёмного!
Еще вынеси жемчужину
Ради ручки белой, маленькой
Моей суженой, растуженой!»
Ой ты, море-мореваньице!
В тебе, море, спозараньица
Грозный вал гремит, как палица:
То-то молодец печалится,
То-то, чару выпиваючи,
Уронил он кудри на очи!..
— Корабль мой, корабель!
Корабль мне колыбель!
Легко мое кормило
И милее милой!
Ярки звезды в вышине,
Но в туманной тишине
За волной-могилой
Свет таится милый,
И в лучах иной зари
Жемчуга и янтари…
— Корабль мой, корабель!
Корабль мне колыбель!
А саван мой — ветрило,
А волна — могила!
Ты прикрой меня, прибой,
Пеленою голубой, —
Ты гони, прибой, гони
Сумрак в полуночи
И небесные огни
Мне склони на очи!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?
Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
О Воейков! Видно, нам
Помышлять об исправленье!
Если должно верить снам,
Скоро Пинда-преставленье,
Скоро должно наступить!
Скоро, за летящим громом,
Аполлон придет судить
По стихам, а не по томам!
Нам известно с древних лет,
Сны, чудовищей явленья
Грозно-пламенных комет
Предвещали измененья
В муравейнике земном!
И всегда бывали правы
Сны в пророчестве своем.
В мире Феба те ж уставы!
Тьма страшилищ меж стихов,
Тьма чудес... дрожу от страху!
Зрел обверткой пирогов
Я недавно Андромаху.
Зрел, как некий Асмодей
Мазал, вид приняв лакея,
Грозной кистию своей
На заклейку окон Грея.
Зрел недавно, как Пиндар,
В воду огнь свой обративши,
Затушил в Москве пожар,
Всю дожечь ее грозивший.
Зрел, как Сафу бил голик,
Как Расин кряхтел под тестом,
Зрел окутанный парик
И Электрой и Орестом.
Зрел в ночи, как в высоте
Кто-то, грозный и унылый,
Избоченясь, на коте
Ехал рысью; в шуйце вилы,
А в деснице грозный Ик;
По-славянски кот мяукал,
А внимающий старик
В такт с усмешкой Иком тукал.
Сей скакун по небесам
Прокатился метеором;
Вдруг отверзтый вижу храм,
И к нему идут собором
Феб и музы... Что ж? О страх!
Феб — в ужасных рукавицах,
В русской шапке и котах;
Кички на его сестрицах!
Старика ввели во храм,
При печальных Смехов ликах
В стихарях Амуры там
И хариты в черевиках!
На престоле золотом
Старина сидит богиня;
Одесную Вкус с бельмом,
Простофиля и разиня.
И как будто близ жены,
Поручив кота Эроту,
Сел старик близ Старины,
Силясь скрыть свою перхоту.
И в гудок для пришлеца
Феб ударил с важным тоном,
И пустилась голубца
Мельпомена с Купидоном.
Важно бил каданс старик
И подмигивал старушке;
И его державный Ик
Перед ним лежал в кадушке.
Тут к престолу подошли
Стихотворцы для присяги;
Те под мышками несли
Расписные с квасом фляги;
Тот тащил кису морщин,
Тот прабабушкину мушку,
Тот старинных слов кувшин,
Тот кавык и юсов кружку,
Тот перину из бород,
Древле бритых в Петрограде;
Тот славянский перевод
Басен Дмитрева в окладе.
Все, воззрев на Старину,
Персты вверх и, ставши рядом:
„Брань и смерть Карамзину! —
Грянули, сверкая взглядом. —
Зубы грешнику порвем,
Осрамим хребет строптивый!
Зад во утро избием,
Нам обиды сотворивый!“
Вздрогнул я. Призрак исчез...
Что ж все это предвещает?
Ах, мой друг, то глас небес!
Полно медлить... наступает
Аполлонов страшный суд,
Дни последние Парнаса!
Нас богини мщенья ждут!
Полно мучить нам Пегаса!
Не покаяться ли нам
В прегрешеньях потаенных?
Если верить старикам,
Муки Фебом осужденных
Неописанные, друг!
Поспешим же покаяньем,
Чтоб и нам за рифмы — крюк
Не был в аде воздаяньем.
Мук там бездна!.. Вот Хлыстов
Меж огромными ушами,
Как Тантал среди плодов,
С непрочтенными стихами.
Хочет их читать ушам,
Но лишь губы шевельнутся,
Чтобы дать простор стихам, —
Уши разом все свернутся!
Вот, на плечи стих взгрузив,
На гору его волочит
Пустопузов, как Сизиф;
Бьется, силится, хлопочет,
На верху горы вдовец —
Здравый смысл — торчит маяком;
Вот уж близко! вот конец!
Вот дополз — и книзу раком!..
Вот Груздочкин-траголюб
Убирает лоб в морщины
И хитоном свой тулуп
В угожденье Прозерпины
Величает невпопад;
Но хвастливость не у места:
Всех смешит его наряд,
Даже фурий и Ореста!
Полон треску и огня
И на смысл весьма убогий,
Вот на чахлого коня
Лезет Шлих коротконогий.
Лишь уселся, конь распух.
Ножки врозь — нет сил держаться;
Конь галопом; рыцарь — бух!
Снова лезет, чтоб сорваться!..
Ах! покаемся, мой друг!
Исповедь — пол-исправленья!
Мы достойны этих мук!
Я за ведьм, за привиденья,
За чертей, за мертвецов;
Ты ж за то, что в переводе
Очутился из Садов
Под капустой в огороде!..
IВесь двор усыпан песком,
Цветами редкосными вышит,
За ним сиял высокий дом
Своей эмалевою крышей.А за стеной из тростника,
Работы тщательной и тонкой,
Шумела Желтая река,
И пели лодочники звонко.Лай-Це ступила на песок,
Обвороженная сияньем,
В лицо ей веял ветерок
Неведомым благоуханьем.Как будто первый раз на свет
Она взглянула, веял ветер,
Хотя уж целых десять лет
Она жила на этом свете.И благонравное дитя
Ступало тихо, как во храме,
Совсем неслышно шелестя
Кроваво-красными шелками.Когда, как будто принесен
Из-под земли, раздался рокот.
Старинный бронзовый дракон
Ворчал на каменных воротах: «Я пять столетий здесь стою,
А простою еще и десять,
Судьбу тревожную мою
Как следует мне надо взвесить.Одни и те же на крыльце
Китаечки и китайчонки,
Я помню бабушку Лай-Це,
Когда она была девчонкой.Одной приснится страшный сон,
Другая влюбится в поэта,
А я, семейный их дракон,
Я должен отвечать за это?»Его огромные усы
Торчали, тучу разрезая,
Две тоненькие стрекозы
На них сидели, отдыхая.Он смолк, заслыша тихий зов,
Лай-Це умильные моленья:
«Из персиковых лепестков
Пусть нынче мне дадут варенья! Пусть в куче розовых камней
Я камень с дырочкой отрою,
И пусть придет ко мне Тен-Вей
Играть до вечера со мною!»При посторонних не любил
Произносить дракон ни слова,
А в это время подходил
К ним мальчуган большеголовый.С Лай-Це играл он во дворцы
Стояли средь одной долины,
И были дружны их отцы,
Ученейшие мандарины.Дракон немедленно забыт,
Лай-Це помчалась за Тен-Веем,
Туда, где озеро блестит,
Павлины ходят по аллеям, А в павильонах из стекла,
Кругом обсаженных цветами,
Собачек жирных для стола
Откармливают пирожками.«Скорей, скорей, — кричал Тен-Вей, —
За садом в подземельи хмуром
Посажен связанный злодей,
За дерзость прозванный Манчжуром.Китай хотел он разорить,
Но оказался между пленных,
Я должен с ним поговорить
О приключениях военных».Пред ними старый водоём,
А из него, как два алмаза,
Сияют сумрачным огнём
Два кровью налитые глаза.В широкой рыжей бороде
Шнурками пряди перевиты,
По пояс погружён в воде,
Сидел разбойник знаменитый.Он крикнул: «Горе, горе всем!
Не посадить меня им на кол,
А эту девочку я съем,
Чтобы отец её оплакал!»Тен-Вей, стоявший впереди,
Высоко поднял меч картонный:
«А если так, то выходи
Ко мне, грабитель потаённый! Борись со мною грудь на грудь,
Увидишь, как тебя я кину!»
И хочет дверь он отомкнуть,
Задвижку хочет отодвинуть.На отвратительном лице
Манчжура радость засияла,
Оцепенелая Лай-Це
Молчит — лишь миг, и всё пропало.И вдруг испуганный Тен-Вей
Схватился за уши руками…
Кто дёрнул их? Его ушей
Не драть так сильно даже маме.А две большие полосы
Дрожали в зелени газона,
То тень отбросили усы
Назад летящего дракона.А дома в этот миг за стол
Садятся оба мандарина
И между них старик, посол
Из отдалённого Тонкина.Из ста семидесяти блюд
Обед закончен, и беседу
Изящную друзья ведут,
Как дополнение к обеду.Слуга приводит к ним детей,
Лай-Це с поклоном исчезает,
Но успокоенный Тен-Вей
Стихи старинные читает.И гости по доске стола
Их такт отстукивают сами
Блестящими, как зеркала,
Полуаршинными ногтями.Стихи, прочитанные Тен-ВеемЛуна уже покинула утёсы,
Прозрачным море золотом полно,
И пьют друзья на лодке остроносой,
Не торопясь, горячее вино.Смотря, как тучи лёгкие проходят
Сквозь лунный столб, что в море отражён,
Одни из них мечтательно находят,
Что это поезд богдыханских жён;
Другие верят — это к рощам рая
Уходят тени набожных людей;
А третьи с ними спорят, утверждая,
Что это караваны лебедей.______________Тей-Вей окончил, и посол
Уж рот раскрыл, готов к вопросу,
Когда ударили о стол
Цветок, в его вплетённый косу.С недоуменьем на лице
Он обернулся приседая,
Смеётся перед ним Лай-Це,
Легка, как серна молодая.«Я не могу читать стихов,
Но вас порадовать хотела
И самый яркий из цветов
Вплела вам в косу, как умела».Отец молчит, смущён и зол
На шалость дочки темнокудрой,
Но улыбается посол
Улыбкой ясною и мудрой.«Здесь, в мире горестей и бед,
В наш век и войн и революций,
Милей забав ребячих — нет,
Нет грубже — так учил Конфуций».
Известно ли Вам, о мой друг, что в Бретани
Нет лучше — хоть камни спроси! —
Нет лучше средь божьих созданий
Графини Эллен де Курси?
Все, что творится в мире,
Мы видеть и слышать должны,
Для этого нам добрым богом
Глаза и уши даны.
Из замка она выплывает, как лебедь,
К подъемному мосту идет.
Солнце смеется в небе.
Нищий стоит у ворот.
Но если случится — излишне
Остер и зорок глаз,
Тогда это значит — Всевышний
Хочет помучить нас.
Влюбленные очи поднять не дерзая,
За ней юный паж по следам,
А также собака борзая —
Любимица доброй madame.
Мы знаем — не редко собака
Любимого друга честней,
И приятно любить собаку —
Никто не ревнует к ней!
Скажу Вам, что нищий был молод и строен
И — был он слеп, как поэт.
Но — разве слепой не достоин
Внимания дамы, — нет?
Слепой завидует зрячим.
О, если б он знал, сколько мы
В душе нашей тайно прячем
Тяжелой и страшной тьмы!
Вздрогнуло сердце графини, в котором
Любовь обитала всегда,
Бретонка окинула нищего взором:
«Достоин внимания, да!»
У всех есть мысли сердца, —
У льва, у тебя, у змеи.
Но — кто эти мысли знает?
И — знаешь ли ты свои?
И вот говорит она нищему: «Слушай!
С тобою — графиня Эллен!
Мне жаль твою темную душу.
Чем я облегчу ее плен?»
Когда ты почувствуешь в сердце
Избыток меда иль яда,
Отдай его ближним скорее —
Зачем тебе лишнее надо?
Madame, — отвечает ей нищий покорно, —
Моя дорогая madame
Все дни моей жизни черной
За Ваш поцелуй я отдам!»
О правде красивой тоскуя,
Так жадно душой ее ждешь,
Что любишь безумно, как правду,
Тобой же рожденную ложь.
«Мой маленький, ты отвернись немного, —
Сказала графиня пажу, —
Для славы доброго бога
Я скромность мою не щажу!»
Как всё — и женщина тоже
Игрушка в божьих руках!
Подумаем лучше о детях,
О ласточках, о мотыльках.
Слепой обнимает стан гордой графини,
Устами прижался к устам,
Туманится взор ее синий,
Сгибается тонкий стан.
Друзья! Да здравствует счастье!
Что ж, — пусть его жизнь только миг!
Но мудрости в счастье больше,
Чем в сотне толстых книг.
Тут гордость графини вдруг страсть одолела.
Румяней вечерней зари,
Бретонка пажу повелела:
«Этьен, о дитя, не смотри!»
Враги наши — чорт и случай —
Всегда побеждают нас,
И так ты себя не мучай —
Греха неизбежен час!
Потом, поднимаясь с земли утомленно,
«Убей» — приказала пажу.
И радостно мальчик влюбленный
Дал волю руке и ножу.
Кто пьет из единой чаши
Любовь и ревность вместе, —
Тот неизбежно выпьет
Красный напиток мести.
Вот, влажные губы платком стирая,
Графиня сказала Христу:
«Тебе, повелитель рая,
Дала я мою чистоту!»
О том, куда ветер дует,
Нам честно былинка скажет,
Но то, чего женщина хочет —
Сам бог не знает даже!
А мальчика нежно и кротко спросила:
«Не правда ли, как я добра?
О чем же ты плачешь, милый?
Идем, нам домой пора!»
Любовь возникает, как пламя,
И мы, сгорая в нем,
Чудесно становимся сами
Прекрасным и ярким огнем.
Он ей не ответил, он только беретом
Смахнул капли слез со щек,
Но тяжкого вздоха при этом
Этьен удержать не мог.
Мы щедро жизнь одаряем!
Ведь каждый в нее принес
Немножко веселого смеха
И полное сердце слез.
Нахмурила черные брови бретонка
И, злые сдержав слова,
Сбросила с моста ребенка
В зеленую воду рва.
Если мы строго осудим
Всех, кто достоин кары, —
Мы счастливей не будем,
Но — опустеет мир старый!
И вновь свои гордые, синие очи
Эллен в небеса подняла,
«Будь мне судьею, отче,
Будь добр, как я была!»
Мы знаем: грехи красоток —
Не больше, как милые шутки.
А бог — так добр и кроток,
А он такой мягкий и чуткий!
Ночью графиня, позвав аббата,
Рассказала грехи свои.
И были с души ее сняты
Грехи за пятнадцать луи.
Все, что творится в мире,
Мы видеть и слышать должны,
Для этого нам добрым богом
Глаза и уши даны.
Все это для мира осталось бы тайной,
Не знал бы об этом свет,
Но — в лепту попало случайно
Девять фальшивых монет.
Но если бывает — излишне
Остер и зорок глаз,
Тогда это значит — Всевышний
Хочет помучить нас.
И вот, раздавая их бедным вилланам,
Монах позлословить рад —
Нескромность его и дала нам
Одну из прекрасных баллад.
Мучительны сердца скорби, —
И часто помочь ему нечем, —
Тогда мы забавной шуткой
Боль сердца успешно лечим!
Ах, что за добрая душа
Был Бен-Исса в Бассоре!
Но раз встает он, — ни гроша, —
Друзей любил, — вот горе!
Бен завтра по миру пойдет
Винить судьбу-злодейку;
Сегодня ж нищему дает
Последнюю копейку.
Тому лет триста это был
Век духов и видений,
Иссу же Мок тогда любил, —
Зеленоглазый гений.
Но Мок хитер: все, дескать, дам,
Чтоб Бен стал равен Крезу,
Пусть только все дает друзьям,
Придись хоть до зарезу.
Что Бену Моковы дары? —
Спасет друзей услуга;
Но пуст кошель, — прошли пиры, —
И нет у Бена друга.
Один Малек приходит вновь:
«Ах, Бен, я должен кади
Червонцев десять кошельков…
Достань их, бога ради!..
Быть может, Мок на этот раз
Окажет нам услугу!»
И Бен кричит: «Зеленый глаз,
Явись на помощь другу!» —
«Я из жидов! — воскликнул Мок. —
Дам денег, но, ей-богу,
Возьму хоть ухо, глаз в залог,
Зуб, руку или ногу.
Я все беру без ран и мук;
За нужную же ссуду
Твоих зубов дай восемь штук —
И я доволен буду!» —
«Как? восемь? Стало, все, что есть!
Кто ж всех зубов лишится?» —
«Эх, Бен! Ведь ты любил поесть,
Теперь пора поститься…
Присядь же!..» Крак! — и зубы вдруг
Все выпали без муки.
«Эй! — Бен кричит, — Малек, мой друг,
Достал, держи-ка руки!»
Пошла молва, — друзья бегом
К Иссе: ведь для промена
Кто ж был бы сам себе врагом
И не добыл бы Бена?
Суда Муссы раз на утес
Попали в ночь — и сели:
Бен только глаз в залог отнес —
И друг стянулся с мели.
Гассан давно бы выдал дочь,
Хватило бы кармана;
Но Бен в приданое не прочь
Дать руку для Гассана,
Цена Гуссейну дорога
Купить детей из плена, —
И вот в залог идет нога:
Друзья поддержат Бена.
Распродадут тебя, о Бен,
Все эти людоморы:
Они за свой за каждый член
Вскричали б: «Режут! Воры!»
И ведь друзья же говорят,
Завидев Бена, дружно:
«Какой урод! Ну, просто, гад!
А поклониться нужно!» —
«Постойте, — раз вскричал Малек, —
Я с ним сыграю штуку,
И завтра этот человек
Уж нам протянет руку!..»
«Исса, мой друг! Исса, отец! —
Кричит Малек, рыдает, —
Моей жене пришел конец,
Ничто не помогает.
Хоть средство есть, и сам султан
Спасен настойкой тою:
Но где же перлов взять тюрбан
На золотом настое?»
Бен к Моку уши было снес,
Чтоб выручить собрата.
«Нет, — Мок сказал, — велик запрос,
Залогу ж маловато!»
Друг просит глаз отдать другой.
«Не дам! — кричит безногий: —
Мне нужен глаз, с одной ногой
Не сбиться чтоб с дороги!»
«Спаси жену! — ревет Малек, —
Дай глаз и верь Малеку,
Что он с тобой проходит век
И сводит даже в Мекку…»
Глаз отдан… Что ж Малеку ждать?
Взяв деньги, дал он тягу
И бросил Бен-Иссу блуждать
Все ощупью, беднягу.
«Эй, берегись! — раздался крик, —
Держись, иль канешь в море!..
Ах, это Бен!.. Какой старик!
И слеп — какое горе!..
Я — Али, друг твой с детских дней:
Пойдем вдвоем до гроба,
По ремеслу я лицедей,
Так будем сыты оба».
Бен обнял друга… Вот так раз!
Вот чудо! Целы стали
Рука, нога и пара глаз, —
И Бен увидел Али,
И злых друзей увидел он, —
Но был один безногий,
А тот иль глаз, иль рук лишен —
Все старые залоги…
И Мок сказал: «Я очень рад
Судьбе друзей коварных…
Возьми ж и деньги все назад
От них, неблагодарных.
Пусть Али делит серебро
С тобой и крохи хлеба:
Достойным делай ты добро —
Получишь вдвое с неба!»
И Мок исчез. Друзья скорей
Уходят от печали
И от предателей-друзей…
Но шепчет Бен: «Дай, Али,
Им рису, меду, их одень!
Исправь их, — воля рока!
Рубином можешь и кремень
Ты сделать — длань пророка!»
1
Ночь
Ежами в глаза налезала хвоя,
Прели стволы, от натуги воя.
Дятлы стучали, и совы стыли;
Мы челноки по реке пустили.
Трясина кругом да камыш кудлатый,
На черной воде кувшинок заплаты.
А под кувшинками в жидком сале
Черные сомы месяц сосали;
Месяц сосали, хвостом плескали,
На жирную воду зыбь напускали.
Комар начинал. И с комарьим стоном
Трясучая полночь шла по затонам.
Шла в зыбуны по сухому краю,
На каждый камыш звезду натыкая…
И вот поползли, грызясь и калечась,
И гад, и червяк, и другая нечисть…
Шли, раздвигая камыш боками,
Волки с булыжными головами.
Видели мы — и поглядка прибыль! —
Узких лисиц, золотых, как рыбы…
Пар оседал малярийным зноем,
След наливался болотным гноем.
Прямо в глаза им, сквозь синий студень
Месяц глядел, непонятный людям…
Тогда-то в болотном нутре гудело:
Он выходил на ночное дело…
С треском ломали его колена
Жесткий тростник, как сухое сено.
Жира и мышц жиляная сила
Вверх не давала поднять затылок.
В маленьких глазках — в болотной мути —
Месяц кружился, как капля ртути.
Он проходил, как меха вздыхая,
Сизую грязь на гачах вздымая.
Мерно покачиваем трясиной, —
Рылом в траву, шевеля щетиной,
На водопой, по нарывам кочек,
Он продвигался — обломок ночи,
Не замечая, как на востоке
Мокрой зари проступают соки;
Как над стеной камышовых щеток
Утро восходит из птичьих глоток;
Как в очерете, тайно и сладко,
Ноет болотная лихорадка…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Время пришло стволам вороненым
Правду свою показать затонам,
Время настало в клыкастый камень
Грянуть свинцовыми кругляками.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А между тем по его щетине
Солнце легло, как багровый иней, —
Солнце, распухшее, водяное,
Встало над каменною спиною.
Так и стоял он в огнях без счета,
Памятником, что воздвигли болота.
Памятник — только вздыхает глухо
Да поворачивается ухо…
Я говорю с ним понятной речью:
Самою крупною картечью.
Раз!
Только ухом повел — и разом
Грудью мотнулся и дрогнул глазом.
Два!
Закружились камыш с кугою,
Ахнул зыбун под его ногою…
В солнце, встающее над трясиной,
Он устремился горя щетиной.
Медью налитый, с кривой губою,
Он, убегая храпел трубою.
Вплавь по воде, вперебежку сушей,
В самое пекло вливаясь тушей, —
Он улетал, уплывал в туманы,
В княжество солнца, в дневные страны…
А с челнока два пустых патрона
Кинул я в черный тайник затона.
2
День
Жадное солнце вставало дыбом,
Жабры сушило в полоях рыбам;
В жарком песке у речных излучий
Разогревало яйца гадючьи;
Сыпало уголь в берлогу волчью,
Птиц умывало горючей желчью;
И, расправляя перо и жало,
Мокрая нечисть солнце встречала.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тропка в трясине, в лесу просека
Ждали пришествия человека.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он надвигался, плечистый, рыжий,
Весь обдаваемый медной жижей.
Он надвигался — и под ногами
Брызгало и дробилось пламя.
И отливало пудовым зноем
Ружье за каменною спиною.
Через овраги и буераки
Прыгали огненные собаки.
В сумерки, где над травой зыбучей
Зверь надвигался косматой тучей,
Где в камышах, в земноводной прели,
Сердце стучало в огромном теле
И по ноздрям всё чаще и чаще
Воздух врывался струей свистящей.
Через болотную гниль и одурь
Передвигалась башки колода
Кряжистым лбом, что порос щетиной,
В солнце, встающее над трясиной.
Мутью налитый болотяною,
Черный, истыканный сединою, —
Вот он и вылез над зыбунами
Перед убийцей, одетым в пламя.
И на него, просверкав во мраке,
Ринулись огненные собаки.
Задом в кочкарник упершись твердо,
Зверь превратился в крутую морду,
Тело исчезло, и ребра сжались,
Только глаза да клыки остались,
Только собаки перед клыками
Вертятся огненными языками.
«Побереги!» — и, взлетая криво,
Псы низвергаются на загривок.
И закачалось и загудело
В огненных пьявках черное тело.
Каждая быстрая капля крови,
Каждая кость теперь наготове.
Пот оседает на травы ржою,
Едкие слюни текут вожжою,
Дыбом клыки, и дыханье суше, —
Только бы дернуться ржавой туше…
Дернулась!
И, как листье сухое,
Псы облетают, скребясь и воя.
И перед зверем открылись кругом
Медные рощи и топь за лугом.
И, обдаваемый красной жижей,
Прямо под солнцем убийца рыжий.
И побежал, ветерком катимый,
Громкий сухой одуванчик дыма.
В брюхо клыком — не найдешь дороги,
Двинулся — но подвернулись ноги,
И заскулил, и упал, и вольно
Грянула псиная колокольня:
И над косматыми тростниками
Вырос убийца, одетый в пламя…
И.
Скучно-безцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг, наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно-быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого-б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкия сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Впомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черныя глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ея космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что̀ ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячаго, выше
Облака в небе ходячаго. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Аѳон? — на Аѳоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такия же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что̀-ж это значит поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты-б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может-статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чортовы крылья анаѳеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
И.
Скучно-бесцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкие сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Вспомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черные глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ее космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячего, выше
Облака в небе ходячего. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Афон? — на Афоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такие же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что ж это значит: поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чертовы крылья анафеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
Сон
Положив на лапки рыльце, сладко-сладко спит она,
Но с пискливым мышьим родом и во сне идет война.
Вот за мышкою хвостатой погналась… как наяву
И, догнавши, тотчас в горло ей впилась… как наяву.
Снится ей: сейчас на крыше кошки ловят воробьев
И мурлычут — видно, рады, что у них удачен лов…
Псы не портят настроенья, не видны и не слышны.
Спит она в покое полном, видя радужные сны.
Пробуждение
Встала кисонька, зевнула, широко раскрыла пасть,
Потянулась, облизнулась и опять зевнула всласть.
Вот усами шевельнула, лапкой ухо поскребла,
Спину выгнула дугою, взглядом стены обвела.
И опять глаза закрыла. Тишина стоит кругом.
Неохота разбираться ни в хорошем, ни в плохом.
Вновь потягиваться стала, сонную сгоняя лень, —
Это делают все кошки и все люди каждый день.
Умная задумчивость и удивление
Вот уселася красиво, принимая умный вид,
Призадумалась — и сразу весь огромный мир забыт.
Совершенно невозможно знать теченье дум ее:
То ль прогресс племен кошачьих занимает ум ее,
Или то, что в лапы кошкам мыши сами не идут,
Или то, что зря у птичек крылья быстрые растут,
Или то, что кур и уток трогать ей запрещено,
Молоко лакать из крынки ей в подвале не дано.
То ли думает о пище — той, что съедена вчера,
То ль о том, что пуст желудок, что поесть давно пора.
Только чу! Раздался где-то еле-еле слышный звук —
И развеялись мечтанья, оживилось сердце вдруг.
Что там? Может быть, за печкой мышка хитрая ползет?
Или, может, это крыса доску под полом грызет?
Протянул ли паутину тут поблизости паук?
И, к нему попавши в лапы, муха стонет там от мук?
Что случилось? Неизвестно, — знают кошки лишь одни.
Видно только, как блеснули у нее в глазах огни.
Тонкая наблюдательность
Встала, важное почуяв: не погас природный дар!
Уши тихо шевелятся, каждый глаз как желтый шар.
Тут поблизости для кошки несомненно что-то есть!
Что же, радость или горе? Вот опять забота есть.
Ждет. Огонь уже зажегся, разгоняя в доме мрак.
Перед зеркалом хозяйка поправляет свой калфак.
В этот вечер богачиха в дом один приглашена,
И в гостях, конечно, хочет покрасивей быть она.
Оттого она и кошку не кормила, может быть:
По такой причине важной кошку можно и забыть!
И глядит печально кошка: вновь голодное житье!
Всё готовы продырявить желтые глаза ее.
Надежда и разочарование
Посмотрите-ка! Улыбкой рыльце всё озарено,
Пусть весь мир перевернется, нашей кошке всё равно.
Знает острое словечко хитрый кисонькин язык.
Но до времени скрывает, зря болтать он не привык.
Но прошло одно мгновенье, вновь является она.
Что же с кошечкой случилось? Почему она грустна?
Обмануть людей хотела, улыбаясь без конца,
Всё надеялась — за это ей дадут поесть мясца.
Всё напрасно! Оттого-то у нее печальный вид,
И опять она горюет, вновь душа ее болит.
Страдание и неизвестность
Так никто и не дал пищи! Как ей хочется поесть!
Стонет, жалобно мяучит — этих мук не перенесть.
Сводит голодом желудок. Как приходится страдать!
На лице печаль, унынье: трудно хлеб свой добывать.
Вдруг какой-то звук раздался от нее невдалеке.
Мигом кисонька забыла о печали, о тоске.
Что за шорох? Что там — люди иль возня мышей и крыс?
Сделались глаза большими, уши кверху поднялись.
Неизвестно, неизвестно! Кто там — друг ее иль враг?
Что сулит ей этот шорох — много зла иль много благ?
Притворяется безразличной
Вот поставили ей чашку с теплым сладким молоком,
Но притворщица как будто и не думает о нем.
Хоть и очень кушать хочет, хоть и прыгает душа,
Как суфий к еде подходит, не волнуясь, не спеша.
Показать она желает, что совсем не голодна,
Что обжорством не страдает, что не жадная она.
Из-за жадности побои доставались ей не раз —
У нее от тех побоев сердце ноет и сейчас.
Подготовка к нападению и лень от сытости
Вот она прижала уши и на землю прилегла, —
Что бы ни зашевелилось, прыгнет вмиг из-за угла.
Приготовилась к охоте и с норы не сводит глаз:
Серой мышки тонкий хвостик показался там сейчас.
Или мальчики бумажку тащат, к нитке привязав?
Что-то есть. Не зря притихла — знаем мы кошачий нрав.
Но взгляните — та же кошка, но какой беспечный вид!
Разлеглась она лентяйкой: ведь ее желудок сыт.
Как блаженно отдыхает эта кошка-егоза.
Незаметно закрывает золотистые глаза.
Пусть теперь поспит. Вы кошку не тревожьте, шалуны.
Игры — после, а покуда пусть досматривает сны.
Материнство
Милосердие какое! Умиляется душа!
На семью кошачью с лаской каждый смотрит не дыша.
Моет, лижет мать котенка, балует, дрожит над ним.
«Дитятко, — она мурлычет, — свет очей моих, джаным!»
Из проворной резвой кошки стала матерью она,
И заботы материнской наша кисонька полна!
От раздумья к удовольствию
Вот она вперилась в точку и с нее не сводит глаз.
Над каким она вопросом призадумалась сейчас?
В голове мелькают мысли — нам о них не знать вовек,
Но в глазах ее раздумье замечает человек.
Наконец она устала над вопросом размышлять,
Удовольствию, покою предалась она опять.
Страх — гнев и просто страх
Вот над кошкой и котенком палка злая поднята,
Как известно, бедных кошек не жалеет палка та.
Мать боится и котенок — нрав их трудно изменить,
Но со страхом материнским страх котенка не сравнить.
Кошка-мать готова лапкой палку бить, кусать сапог,
А котенок испугался — и со всех пустился ног.
Наслаждение и злость
Спинку ласково ей гладят, чешут острое ушко,
Ах, теперь-то наслажденье кошки этой велико!
Тихой радости и счастья наша кисонька полна,
Ротик свой полуоткрыла в умилении она.
Голова склонилась набок, слезы искрятся в глазах.
Ах, счастливое мгновенье! Где былая боль и страх!
Удивительно, чудесно жить на свете, говорят,
Так-то так, но в мире этом разве всё идет на лад?
Всё непрочно в этом мире! Так уж, видно, повелось:
Радость с горем под луною никогда не ходят врозь.
Гость какой-то неуклюжий хвост ей больно отдавил
Или зря по спинке тростью изо всех ударил сил.
От обиды этой тяжкой кошка злобою полна,
Каждый зуб и каждый коготь точит на врага она.
Дыбом шерсть на ней, и дышит злостью каждый волосок,
Мщенье страшное готовит гостю каждый волосок.
Всё кончилось!
Вот она, судьбы превратность! Мир наш — суета сует:
Нашей кисоньки веселой в этом мире больше нет!
Эта новость очень быстро разнеслась. И вот теперь
Там, в подполье, верно, праздник, пир горой идет теперь.
Скачут мыши, пляшут крысы: жизнь теперь пойдет на лад!
Угнетательница-кошка спит в могиле, говорят.
Некролог
В мир иной ушла ты, кошка, не познав земных отрад.
Знаю: в святости и вере ты прошла уже Сират.
Лютый враг мышей! Хоть было много зла в твоих делах,
Спи спокойно в лучшем мире! Добр и милостив аллах!
Весь свой век ты охраняла от мышей наш дом, наш хлеб,
И тебе зачтется это в книге праведной судеб.
Как тебя я вспомню, кошка, — жалость за сердце берет.
Даже черви осмелели, а не то что мыший род.
Ты не раз была мне, друг мой, утешеньем в грустный час.
Знал я радостей немало от смешных твоих проказ.
А когда мой дед, бывало, на печи лежал, храпя,
Рядышком и ты дремала, всё мурлыча про себя.
Ты по целым дням, бывало, занята была игрой,
Боли мне не причиняя, ты царапалась порой.
Бялиши крала на кухне, пищу вкусную любя,
И за это беспощадно били палкою тебя.
Я, от жалости рыдая, бегал к матушке своей,
Умолял ее: «Не надо, кошку бедную не бей!»
Жизнь прошла невозвратимо. Не жалеть о ней нельзя.
В этом мире непрестанно разлучаются друзья.
Пусть аллах наш милосердный вечный даст тебе покой!
А коль свидимся на небе, «мяу-мяу» мне пропой!