1Крадется ночью татарин Агбар
К сакле, заснувшей под тенью чинар.Вот миновал он колючий плетень;
Видит, на сакле колышется тень.Как не узнать ему, — даром что ночь,
Как не узнать Агаларову дочь! {*}
{* Агалары — татары-помещики. (Прим. авт.)}Мрачно. В ауле огней не видать;
Лютые псы перестали ворчать.Ясные звезды потупили взор —
Слушают звезды ночной разговор.«Солнце мое! — стал Агбар говорить. —
Я за тебя рад себя погубить!»«Что ж ты! зачем не украдешь меня?» —
«Рад бы украсть я, — да нету коня… Завтра пошлю я к отцу твоему,
Бедный калым {*} предложу я ему.
{* Калым — подарки жениха отцу
невесты. (Прим. авт.)}Двадцать последних монет серебра,
Пару волов, два узорных ковра…»«Тише!.. Прощай!» — И во мраке чинар
Скрылся проворный татарин Агбар.2Солнце печет темя каменных гор.
Голову клонит на мягкий ковер.И отдыхает под тенью чинар
В шапке косматой старик Агалар.Неподалеку, в закрытых сенях,
Жены мотают шелки на станках.Возле на камне старуха сидит,
Сдвинула брови и в землю глядит.«Пару волов? У меня тридцать пар!
Что мне волы! — говорит Агалар. —Мало ли есть у князей табунов!
Мало ли там дорогих жеребцов! Пусть уведет он, хоть в эту же ночь,
Пару коней — я отдам ему дочь.Знаю, недавно проехал в Ганжу {*}
{* Ганжа — гор. Елисаветполь. (Прим. авт.)}
Русский чиновник, а кто — не скажу.Есть у него дорогое ружье…
Бели ружье это будет мое, Если украдет хоть в эту же ночь,
Пусть принесет — я отдам ему дочь.Мало того, есть купец армянин…
Деньги везет, — едет сдуру один…»И усмехнувшись, лукавый старик
Начал дремать — головою поник.Встала старуха, накрылась чадрой
И поплелась потихоньку домой.3Светит луна, как далекий пожар;
Ветер качает вершины чинар; Листья чинар беспокойно шумят;
Лютые псы у соседа ворчат.Вновь на свиданье Агбар удалой
Крадется к сакле знакомой тропой.Жаркое сердце забилось в груди —
Кто мог шепнуть ей: красавица, жди! Ясные звезды потупили взор —
Слушают звезды ночной разговор: «Где пропадал ты? возлюбленный мой!» —
«Я не пропал — я пришел за тобой».«Каждую ночь я ходила сюда…
Милый! — скажи мне — какая беда?»«В эту неделю украл я коня;
Добрый товарищ нас ждет у плетня; В эту неделю украл я ружье;
Да не в ружье все богатство мое! Им я убил армянина купца…
Деньги достал по совету отца.Им и отца я убью в эту ночь,
Если украсть помешает мне дочь…»
Хотелось дьявольскому духу,
Поссорить мужа чтоб с женой.
Не могши сделать то собой,
Бес подкупил одну старуху,
Чтоб клеветою их смутить,
И обещал за то ей плату.
Она, обрадовавшись злату,
Не отреклась ему служить
И, следуя чертовской воле,
К жене на тот же день пошла,
За прялкою ее нашла;
А муж пахать поехал в поле.
«Здорова ль, кумушка, живешь? —
Старуха спрашивать так стала. —
Я с весточкою прибежала,
Что очень скоро ты умрешь».
Потом старуха напрямки
Жене сказала так об муже:
«Нельзя того быть, матка, хуже, —
Ты от его умрешь руки:
Он в кузницу ходил нарошно,
Чтоб нож себе большой сковать.
Я, право, не хочу солгать,
Мне то подслушать было можно,
Как он назад дорогой шел,
Тебя зарезать похвалялся,
И нож на поясе мотался.
Смотри, чтоб впрямь не заколол.
Я дам тебе траву такую:
Как будешь при себе держать,
То муж не станет нападать,
И отменит к тебе мысль злую.
Да только, свет мой, не забудь,
Побереги младого веку,
Или не сделал бы калеку.
Лишь он войдет, траву брось в грудь.
Когда б тебя я не любила,
То бы совету не дала:
Я не хочу тебе вить зла.
Прости, и помни, как учила».
Лукавая хрычовка та
Тотчас и к мужу побежала;
Его там на поле сыскала.
«Я бегала во все места, —
Старуха говорит с слезами. —
Еще ты, батюшка мой, жив!
Поди теперь домой ты с нив;
Поди, своими ты глазами
Увидишь женину любовь.
Она, увидевшись со мною,
Сказала мне, с надеждой тою,
Что злости буду я покров,
Как встретишься, вошед, ты с нею,
То бросит той травой в тебя,
Котору держит у себя,
Чтобы пошел ты в землю ею.
Тебя мне, ей-ей! батька, жаль!
И не жалеть о том не можно,
Когда б жена твоя безбожно
Намеренье свершила вдаль.
Вот нож тебе, возьми скорея,
Поди к жене теперь, поди,
И злость ее предупреди,
Зарежь злодейку, не жалея.
Увидишь правду ты мою,
Когда увидишься с женою.
А чтоб не умер ты травою,
То я тебе совет даю,
Чтоб нож вонзить ей прямо в груди.
А ежели не так воткнешь,
То от травы тотчас умрешь:
Так говорят все стары люди».
Мужик, сию услыша весть,
Упал тогда старухе в ноги.
В слезах не видит он дороги,
Спешит скоряй на лошадь сесть.
Дивится жениной он злобе,
За что б озлилась так она;
Смущеньем мысль его полна:
Не хочется быть рано в гробе.
Приехал только лишь домой,
Жена тотчас его встречает
И мниму злость предупреждает:
В грудь бросила ему травой.
Мужик взбесился, зря то ясно,
Что хочет уморить жена.
«Постой, — вскричал, — уж злость видна,
Узнав, как с мужем ты согласна.
Не думай, чтоб свершила зло:
Умри, коль смерти мне желаешь;
Сама себя теперь караешь,
Тебе злодейство то дало».
Сказав то, вынул нож ужасной,
Вонзил жене невинной в грудь.
«Что муж тебе я, ты забудь,
Коль мне не хочешь быть подвластной.
Умри, проклятая душа,
Коль мужа умертвить хотела,
Себя ты тем не пожалела».
Жена тогда, едва дыша,
Сказала мужу, умирая,
Что смерть приемлет без вины
И что старухой смущены:
«Она, безбожница, нас злая
С тобою разлучила ввек».
Узнал и муж тогда старуху,
Но уж жена лишилась духу.
Жалел, что жизнь ее пресек.
Но мужнее тогда жаленье,
Хотя и каялся в вине,
Уж поздно было о жене,
И невозвратно то лишенье.
А ту хрычовку сатана,
За женину ножом утрату,
Во аде наградил в заплату,
Чтоб вечно мучилась она.
Читатель! сказку ты читая,
Жалей о тех, жалей со мной,
Которы гибнут клеветой,
Безвинно жизнь оканчивая.
Найдем и много мы старух,
Которых злость развраты множит,
Чего и дьявол сам не может,
Чтобы поссорить в дружбе двух.
Клеветники — у чорта сети,
Которыми он ловит тех,
Что, кроме истины, утех
Неправдой не хотят имети.
1Право, не клуб ли вороньего рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня… ну просто беда!
Глупое карканье, дикие стоны…
Кажется, с целого света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны…
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке, -
Вон у плетня покачнувшийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера… посидят, и в дорогу!
Полно лениться! ворон наблюдать!
Черные тучи ушли, слава богу,
Ветер смирился: пройдусь до полей.
С самого утра унылый, дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…2— Здравствуй, родная.- «Как можется, кумушка?
Всё еще плачешь никак?
Ходит, знать, по сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак?»
— Как же не плакать? Пропала я, грешная!
Душенька ноет, болит…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная,
Умер и в землю зарыт! Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал?
Сорок медведей поддел на рогатину —
На сорок первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Плечи — косая сажень;
Умер, Касьяновна, умер, болезная, -
Вот уж тринадцатый день! Шкуру с медведя-то содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За душу бедного Савушки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна, -
Чуть я домой добрела.Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная, пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик — беда поправимая, -
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая, -
Надо ль? топор продаю.Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала вконец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна, умер, голубушка, -
Даром ружье пропадет! Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами,
Словно как саваном… Нет!
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая, -
Эх! кабы только не грех… Ну, да и так… дай бог зиму промаяться,
Свежей травы мне не мять!
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать.
В город сбирается Марья Романовна,
По миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,
И не велел долго жить! 3Плачет старуха. А мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь?..
Слабо мое изнуренное тело,
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту,
До свету надо крепче уснуть…
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
— Слушай, равняйся! — Вся стая летит:
Кажется будто меж небом и глазом
Чёрная сетка висит.
Море жужжит, с разбега
Прыгнув на ребра скал,
И, покрываясь снегом,
Катит обратный вал.
Весь он одет в стеклярус,
В тонкий зеркальный дым.
Море колышет парус
За меловым, кривым,
Мечущимся в растворах
Неба и черных вод,
Чаячьих крыл узором.
Вот и другая чайка
С первой рядком плывет,
Будто бы пены сгусток,
Будто душа воды.
Вот их собралась стайка,
И в меловых, седых
Крыльях с какой-то грустью
Дышит волна морская.
На берегу старуха,
Сгорбленная, седая.
Ветру спина покорна, –
Линия та же в ней,
Что в этих волнах черных,
В крыльях летящих птиц.
Шамкает что-то глухо,
Руки длинней ветвей.
Гнется от ветра вся,
Будто лоза морская.
Кажется, наземь, ниц
Вдруг упадет от норда.
Ветер летит, рося
Пылью сырой по гордым
Темным ее щекам,
Волны кладет к ногам.
В скалах, на первый взгляд,
Жизни – как не бывало.
Как в столбняке, стоят
Каменные увалы.
И над дыханьем вод,
И над полетом чаек
Лишь подпирают свод
Каменными плечами.
Впрочем, вглядись – и вот:
Травы текут по склонам,
Елка вершину гнет;
Каменный поворот
Круглым и наклоненным
Скатом бежит к воде.
Значит, и здесь все то же
Дышит, как и везде,
Чувством одним, похожим
На колыханье вод,
Птичьи седые крылья…
Море обходит вброд
Гальку, сосет, плюет
В камень зеленой пылью…
Девушки вышли – что? –
В шубках своих оленьих.
Может быть, черный шторм
Чувствуется поморкой?
Может быть, в исступленьи
Скоро взлетит волна?
Кутаясь, смотрит зорко,
Ветер раздул шубейки.
Всюду вода одна,
И ручейки, как змейки,
Вьются у башмаков.
В криках гагар, нырков,
Чаек окрест темнеет.
Лишь деревянный крест
Остановился, взлез
Вверх на глядень гранитный.
Да огоньки теплеют
Древнего становища,
Что бородатый, скрытный
Вырубил старовер.
Чаячьи крылья свищут,
Море взлетает вверх.
Девушки вышли – что?
Вышла старуха – что?
Скоро, наверно, шторм
Грянет своей басовой
Толстой грудной струной.
Жены, невесты, вдовы
Кверху ползут толпой
Между нагорных гнезд,
Чтоб посмотреть на море.
Ветер вздувает юбки,
Ветер срывает шубки,
Плещет рыбацким горем.
Мир потемнел. Исчез
Парус. В ушах одышка
Пляшущих вод. Как лес,
Мрачно, в зубцах чернильных,
Перемещаясь, дышит
Море.
Там, вдалеке,
В ширях тысячемильных,
Братья, мужья, отцы
Борются с дикой пляской
Неба и водных круч.
С болью, с надеждой, с лаской,
Между гагар и туч,
Там, высоко на скалах,
Девушки и старуха
Ждут их, родных, усталых.
В избах тепло и сухо…
Вот я среди поморок,
Среди потемневших лиц,
Среди бесноватых птиц,
Встал, как охотник, зорок.
Ветер сбивает шапку,
Ветер берет в охапку.
С ветром борюсь и вижу
Каменный берег рыжий,
Кипень шальной воды…
Что ж, я дождусь звезды!
Что ж, я тогда услышу
Сердце морской страны,
Вольное сердцебиенье
Чаек, людей, волны!
Руки сцепивши, пенье
Женщины завели.
Ветер относит, тушит
Их голоса вдали.
Море жужжит все глуше…
Жду, чтобы ночь звездой
Ахнула над головой.
И.
Крадется ночью татарин Агбар
К сакле, заснувшей под тенью чинар.
Вот, миновал он колючий плетень;
Видит, на сакле колышется тень.
Как не узнать ему, даром что ночь,
Как не узнать Агаларову дочь.
Мрачно… В ауле огней не видать;
Лютые псы перестали ворчать.
Ясныя звезды потупили взор;
Слушают звезды ночной разговор.
— «Солнце мое! стал Агбар говорить,
«Я за тебя рад себя погубить!»
— «Что ж ты! Зачем не украдешь меня?»
— «Рад бы, украл я, да нету коня!..
«Завтра пошлю я к отцу твоему,
«Бедный калым предложу я ему:
«Двадцать последних монет серебра,
«Пару волов, два узорных ковра…»
— «Тише!.. Прощай!»—И во мраке чинар
Скрылся проворный татарин Агбар.
ИИ.
Солнце печет темя каменных гор.
Голову клонит на мягкий ковер—
И отдыхает под тенью чинар,
В шапке косматой, старик Алагар.
Неподалеку в закрытых сенях
Жены мотают шелки на станках;
Возле на камне старуха сидит,
Сдвинула брови и в землю глядит.
— «Пару волов?.. У меня тридцать пар
«Что̀ мне волы!» говорит Агалар.
«Мало ли есть у князей табунов!
«Мало ли там дорогих жеребцов!
«Пусть уведет он, хоть в эту же ночь,
«Пару коней,—я отдам ему дочь…
«Знаю, недавно проехал в Ганжу
«Русский чиновник, а кто,—не скажу…
«Есть у него дорогое ружье:
«Если ружье это будет мое,—
«Если украдет хоть в эту же ночь,—
«Пусть принесет,—я отдам ему дочь…
«Мало того, есть купец армянин…
«Деньги везет,—едет сдуру один…»
И усмехнувшись, лукавый старик
Начал дремать, головою поник.
Встала старуха, накрылась чадрой
И поплелась потихоньку домой.
ИИИ.
Светит луна, как далекий пожар;
Ветер качает вершины чинар;
Листья чинар безпокойно шумят;
Лютые псы у соседа ворчат.
Вновь на свиданье Агбар удалой
Крадется к сакле знакомой тропой.
Жаркое сердце забилось в груди;
Кто мог шепнуть ей: красавица, жди!
Ясныя звезды потупили взор;
Слушают звезды ночной разговор…
— Где пропадал ты, возлюбленный мой? —
— «Я не пропал, я пришел за тобой!»
— Каждую ночь я ходила сюда…
Милый, скажи мне, какая беда?
— «В эту неделю украл я коня;
«Добрый товарищ нас ждете у плетня;
«В эту неделю украл я ружье;
«Да не в ружье все богатство мое!
«Им я убил армянина купца…
«Деньги достал, по совету отца;
«Им и отца я убью в эту ночь,
«Если украсть помешает мне дочь!»
(Болесть)
«Сходи-ка, старуха, невестку проведать,
Не стала б она на дворе голосить».
— «А что там я стану с невесткою делать?
Ведь я не могу ей руки подложить.
Вот, нажили, Бог дал, утеху под старость!
Твердила тебе: «Захотел ты, мол, взять,
Старик, белоручку за сына на радость —
Придется тебе на себя попенять».
Вот так и сбылось! Что ни день — с ней забота:
Тут это не так, там вон то не по ней,
То, вишь, не под силу ей в поле работа,
То скажет: в избе зачем держим свиней.
Печь топит — головка от дыму кружится,
Все б ей вот опрятной да чистою быть,
А хлев велишь чистить — ну, тут и ленится,
Чуть станешь бранить — и пошла голосить:
«Их-ох! Их-ох!»
— «Старуха, побойся ты Бога!
Зачем ты об этом кричишь день и ночь?
Ну, знахаря кликни; беды-то немного, —
У бабы ведь порча, ей надо помочь.
А лгать тебе стыдно! она не ленится,
Без дела и часу не станет сидеть;
Бранить ее станешь — ответить боится;
Коли ей уж тошно — уйдет себе в клеть,
И плачет украдкой, и мужу не скажет:
«Зачем, дескать, ссору в семье начинать?»
Гляди же, Господь тебя, право, накажет;
Невестку напрасно не след обижать».
— «Ох, батюшки, кто говорит-то, — досада!
Лежи на печи, коли Бог наказал;
Ослеп и оглох, — ну чего ж тебе надо?
Туда же, жену переучивать стал!
И так у меня от хозяйства по дому,
Хрыч старый, вот эдак идет голова,
Да ты еще вздумал ворчать по-пустому, —
Тьфу! вот тебе что на твои все слова!
Вишь, важное дело, что взял он за сына
Разумную девку, мещанскую дочь, —
Ни платья за нею, казны ни алтына,
Теперь и толкует: «Ей надо помочь!»
Пришла в чужой дом, — и болезни узнала,
Нет, я еще в руки ее не взяла…»
Тут шорох старуха в сенях услыхала
И смолкла. Невестка в избушку вошла.
Лицо у больной было грустно и бледно:
Как видно, на нем положили следы
Тяжелые думы, и труд ежедневный,
И тайные слезы, и горечь нужды.
«Ну, что же, голубушка, спать-то раненько,
Возьми-ка мне на ночь постель приготовь
Да сядь поработай за прялкой маленько» —
Невестке сквозь зубы сказала свекровь.
Невестка за свежей соломой сходила,
На нарах, в сторонке, ее постлала,
К стене в изголовье зипун положила,
Присела на лавку и прясть начала.
В избе было тихо. Лучина пылала,
Старик беззаботно и сладко дремал,
Старуха чугун на полу вытирала,
И только под печью сверчок распевал
Да кот вкруг старухи ходил, увивался
И, щурясь, мурлыкал; но баба ногой
Толкнула его, проворчав: «Разгулялся!
Гляди, перед порчею, видно, какой».
Вдруг дверь отворилась: стуча сапогами,
Вошел сын старухи, снял шляпу, кафтан,
Ударил их об пол, тряхнул волосами
И крикнул: «Ну, матушка, вот я и пьян!»
— «Что это ты сделал? когда это было?
Ты от роду не пил и капли вина!»
— «Я не пил, когда мое сердце не ныло,
Когда, как былинка, не сохла жена!»
— «Спасибо, сыночек!.. спасибо, беспутный!..
Уж я и ума не могу приложить!
Куда же мне деться теперь, бесприютной?
Невестке что скажешь — начнет голосить,
Не то — сложит руки, и горя ей мало;
Старик только ест да лежит на печи.
А вот и от сына почету не стало, —
Живи — сокрушайся, терпи да молчи!
Ах, Царь мой Небесный! Да это под старость
Хоть руки пришлось на себя наложить!
Взрастила, взлелеяла сына на радость,
Он мать-то уж скоро не станет кормить!»
— «Неправда! я по́ смерть кормить тебя буду!
Я лучше зипун свой последний продам,
Пойду в кабалу, а тебя не забуду
И крошку с тобой разделю пополам!
Ты мною болела, под сердцем носила
Меня, и твоим молоком я вспоен.
Сызмала меня ты к добру приучила, —
И вот тебе честь и земной мой поклон…
Да чем же невестка тебе помешала?
За что на жену-то мою нападать?»
— «Гляди ты, беспутный, пока я не встала, —
Я скоро заставлю тебя замолчать!..»
— «На, бей меня, матушка! бей, чтоб от боли
Я плакал и выплакал горе мое!
Эхма! не далось мне таланта и доли!
Когда ж пропадешь ты, худое житье?»
— «Вот дело-то! жизнь тебе стала постыла!
Ты вздумал вино-то от этого пить?
Так вот же тебе!..»
И старуха вскочила
И кинулась палкою сына учить.
Невестка к ней броситься с лавки хотела,
Но только что вскрикнула: «Сжалься хоть раз!» —
И вдруг пошатнулась назад, побледнела,
И на пол упала.
«Помилуй ты нас,
Царица Небесная, Мать Пресвятая!
Ах, батюшки! — где тут вода-то была?
Что это с тобою, моя золотая?» —
Над бабой свекровь голосить начала.
«Ну, матушка, Бог тебе будет судьею!..» —
Сын тихо промолвил и сам зарыдал.
«Чай, плачут?.. Аль ветер шумит за стеною? —
Проснувшись, старик на печи рассуждал. —
Не слышу… Знать, сын о жене все горюет;
У ней эта порча, тут можно понять,
Старуха не смыслит, свое мне толкует,
А нет, чтобы знахаря к бабе позвать».
В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.
До сумерек — до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.
Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
Ни друга, ни знакомых…
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.
Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом — совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.
Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных…
Вот возглас гвардии,
вот вздох ее нетленный:
«Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим…»
О да, как вздох — как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд…
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.
И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.
Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.
Кто ж там живет
и как живет — в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить — зачем пришла сюда?
Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.
«Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет…»
И я сказала людям незнакомым:
«Я просто к вам. От сердца. Я — поэт». —
«Нездешняя?» —
«Нет… Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду…»
И вдруг я рассказала про него.
И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.
Старуха мне сказала: «Раздевайся,
напьемся чаю — вон, уже кипит.
А это — внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша — под Японией…» Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье, — как моя.
Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
«А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их…
Прочти!»
И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье, —
о парусе, белеющем в степях.
Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой…
Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать, — томила теснота.
И, говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный, — герой,
жильцы уже мечтали — переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой.
С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге — узкая стрела.
«А к нам недавно немки прилетали, —
сказала тихо женщина одна, —
подарок привозили — планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна…»
«И я пойду взглянуть на эти звезды, —
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
«Во-оз-дух!»
Семья сгорела здесь… Душа болит».
И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: «Привет, товарищи! Я к вам…
Я — с Карповской… А Дон-то как ударит!
И — двинул к Волге!.. Прямо по снегам…»
И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»…
Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.
…А дом — он будет памятником.
Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог…
Лапы елок,
Лапы елок, лапки,
Лапы елок, лапки, лапушки…
Все в снегу,
Все в снегу, а теплые какие!
Будто в гости
Будто в гости к старой,
Будто в гости к старой, старой бабушке
я
я вчера
я вчера приехал в Киев.
Вот стою
Вот стою на горке
Вот стою на горке на Владимирской.
Ширь во-всю —
Ширь во-всю — не вымчать и перу!
Так
Так когда-то,
Так когда-то, рассиявшись в выморозки,
Киевскую
Киевскую Русь
Киевскую Русь оглядывал Перун.
А потом —
А потом — когда
А потом — когда и кто,
А потом — когда и кто, не помню толком,
только знаю,
только знаю, что сюда вот
только знаю, что сюда вот по́ льду,
да и по воде,
да и по воде, в порогах,
да и по воде, в порогах, волоком —
шли
шли с дарами
шли с дарами к Диру и Аскольду.
Дальше
Дальше било солнце
Дальше било солнце куполам в литавры.
— На колени, Русь!
— На колени, Русь! Согнись и стой. —
До сегодня
До сегодня нас
До сегодня нас Владимир гонит в лавры.
Плеть креста
Плеть креста сжимает
Плеть креста сжимает каменный святой.
Шли
Шли из мест
Шли из мест таких,
Шли из мест таких, которых нету глуше, —
прадеды,
прадеды, прапрадеды
прадеды, прапрадеды и пра пра пра!..
Много
Много всяческих
Много всяческих кровавых безделушек
здесь у бабушки
здесь у бабушки моей
здесь у бабушки моей по берегам Днепра.
Был убит
Был убит и снова встал Столыпин,
памятником встал,
памятником встал, вложивши пальцы в китель.
Снова был убит,
Снова был убит, и вновь
Снова был убит, и вновь дрожали липы
от пальбы
от пальбы двенадцати правительств.
А теперь
А теперь встают
А теперь встают с Подола
А теперь встают с Подола дымы,
киевская грудь
киевская грудь гудит,
киевская грудь гудит, котлами грета.
Не святой уже —
Не святой уже — другой,
Не святой уже — другой, земной Владимир
крестит нас
крестит нас железом и огнем декретов.
Даже чуть
Даже чуть зарусофильствовал
Даже чуть зарусофильствовал от этой шири!
Русофильство,
Русофильство, да другого сорта.
Вот
Вот моя
Вот моя рабочая страна,
Вот моя рабочая страна, одна
Вот моя рабочая страна, одна в огромном мире.
— Эй!
— Эй! Пуанкаре!
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?..
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?.. Черта!
Пусть еще
Пусть еще последний,
Пусть еще последний, старый батька
содрогает
содрогает плачем
содрогает плачем лавры звонницы.
Пусть
Пусть еще
Пусть еще врезается с Крещатика
волчий вой:
волчий вой: «Даю-беру червонцы!»
Наша сила —
Наша сила — правда,
Наша сила — правда, ваша —
Наша сила — правда, ваша — лаврьи звоны.
Ваша —
Ваша — дым кадильный,
Ваша — дым кадильный, наша —
Ваша — дым кадильный, наша — фабрик дым.
Ваша мощь —
Ваша мощь — червонец,
Ваша мощь — червонец, наша —
Ваша мощь — червонец, наша — стяг червонный.
— Мы возьмем,
— Мы возьмем, займем
— Мы возьмем, займем и победим.
Здравствуй
Здравствуй и прощай, седая бабушка!
Уходи с пути!
Уходи с пути! скорее!
Уходи с пути! скорее! ну-ка!
Умирай, старуха,
Умирай, старуха, спекулянтка,
Умирай, старуха, спекулянтка, на́божка.
Мы идем —
Мы идем — ватага юных внуков!
1924
Я весь свой век жила в родном селе,
Жила, как все, — работала, дышала,
Хлеба растила на своей земле
И никому на свете не мешала.
И жить бы мне спокойно много лет, —
Женить бы сына, пестовать внучонка…
Да вот поди ж нашелся людоед —
Пропала наша тихая сторонка!
Хлебнули люди горя через край,
Такого горя, что не сыщешь слова.
Чуть что не так — ложись и помирай:
Всё у врагов для этого готово;
Чуть что не так — петля да пулемет,
Тебе конец, а им одна потеха…
Притих народ. Задумался народ.
Ни разговоров не слыхать, ни смеха.
Сидим, бывало, — словно пни торчим…
Что говорить? У всех лихая чаша.
Посмотрим друг на друга, помолчим,
Слезу смахнем — и вся беседа наша.
Замучил, гад. Замордовал, загрыз…
И мой порог беда не миновала.
Забрали всё. Одних мышей да крыс
Забыли взять. И всё им было мало!
Пришли опять. Опять прикладом в дверь, —
Встречай, старуха, свору их собачью…
«Какую ж это, думаю, теперь
Придумал Гитлер для меня задачу?»
А он придумал: «Убирайся вон!
Не то, — грозят, — раздавим, словно муху…»
«Какой же это, — говорю, — закон —
На улицу выбрасывать старуху?
Куда ж идти? Я тут весь век живу…»
Обидно мне, а им того и надо:
Не сдохнешь, мол, и со скотом в хлеву,
Ступай туда, — свинья, мол, будет рада.
«Что ж, — говорю, — уж лучше бы свинья, —
Она бы так над старой не глумилась.
Да нет ее. И виновата ль я,
Что всех свиней сожрала ваша милость?»
Озлился, пес, — и ну стегать хлыстом!
Избил меня и, в чем была, отправил
Из хаты вон… Спасибо и на том,
Что душу в теле все-таки оставил.
Пришла в сарай, уселась на бревно.
Сижу, молчу — раздета и разута.
Подходит ночь. Становится темно.
И нет старухе на земле приюта.
Сижу, молчу. А в хате той порой
Закрыли ставни, чтоб не видно было,
А в хате — слышу — пир идет горой, —
Стучит, грючит, гуляет вражья сила.
«Нет, думаю, куда-нибудь уйду,
Не дам глумиться над собой злодею!
Пока тепло, авось не пропаду,
А может быть, и дальше уцелею…»
И долог путь, а сборы коротки:
Багаж в карман, а за плечо — хворобу.
Не напороться б только на штыки,
Убраться подобру да поздорову.
Но, знать, в ту ночь счастливая звезда
Взошла и над моею головою:
Затихли фрицы — спит моя беда,
Храпят, гадюки, в хате с перепою.
Пора идти. А я и не могу, —
Целую стены, словно помешалась…
«Ужели ж всё пожертвовать врагу,
Что тяжкими трудами доставалось?
Ужели ж, старой, одинокой, мне
Теперь навек с родным углом проститься,
Где знаю, помню каждый сук в стене
И как скрипит какая половица?
Ужели ж лиходею моему
Сиротская слеза не отольется?
Уж если так, то лучше никому
Пускай добро мое не достается!
Уж если случай к этому привел,
Так будь что будет — лучше или хуже!»
И я дубовый разыскала кол
И крепко дверь притиснула снаружи.
А дальше, что же, дальше — спички в ход, —
Пошел огонь плести свои плетенки!
А я — через калитку в огород,
В поля, в луга, на кладбище, в потемки.
Погоревать к покойнику пришла,
Стою перед оградою сосновой:
— Прости, старик, что дом не сберегла,
Что сына обездолила родного.
Придет с войны, а тут — ни дать ни взять,
В какую дверь стучаться — неизвестно…
Прости, сынок! Но не могла я стать
У извергов скотиной бессловесной.
Прости, сынок! Забудь отцовский дом,
Родная мать его не пощадила —
На всё пошла, но праведным судом
Злодеев на погибель осудила.
Жестокую придумала я месть —
Живьем сожгла, огнем сжила со света!
Но если только бог на небе есть —
Он все грехи отпустит мне за это.
Пусть я стара, и пусть мой волос сед, —
Уж раз война, так всем идти войною…
Тут подошел откуда-то сосед
С ружьем в руках, с котомкой за спиною.
Он осторожно посмотрел кругом,
Подумал молча, постоял немного,
«Ну, что ж, — сказал, — Антоновна, идем!
Видать, у нас теперь одна дорога…»
И мы пошли. Сосед мой впереди,
А я за ним заковыляла сзади.
И вот, смотри, полгода уж поди
Живу в лесу у партизан в отряде.
Варю обед, стираю им белье,
Чиню одёжу — не сижу без дела.
А то бывает, что беру ружье, —
И эту штуку одолеть сумела.
Не будь я здесь — валяться б мне во рву,
А уж теперь, коль вырвалась из плена,
Своих врагов и впрямь переживу, —
Уж это так. Уж это непременно.
С. С. Д.
Право, не клуб ли вороньяго рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня — ну, просто беда! —
Глупое карканье, дикие стоны.
Кажется, с целаго света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны!..
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке…
Вон у плетня покривившийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера: посидят, и в дорогу…
Полно лениться, ворон наблюдать!
Тихо и сухо. Ушли, слава Богу,
Черные тучи. Пройдусь поскорей.
К вечеру пасмурный, с утра дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…
«Здравствуй, родная!» — Как можется, кумушка?
Все еще плачешь никак?
Ходит, знать, по сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак…
«Как же не плакать? пропала я, грешная!
Легче самой бы во гроб…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная! —
Мишка прошиб ему лоб.
Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал —
Сорок медведей поддел на рогатину…
На сорок-первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Грудь что плавленая медь…
Умер, Касьяновна, умер, болезная!…
Да околел и медведь…
Шкуру с проклятаго содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За упокой его душеньки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна!…
Чуть я домой добрела.
Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная, пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик: беда поправимая,
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая!…
Надо ль? топор продаю.
Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала в конец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна! умер, голубушка!
Даром ружье пропадет!
Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами
Словно как саваном. Нет —
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая!..
Эх! кабы только не грех!
Да уж и так — дай Бог зиму промаяться,
Свежей травы мне не мять…
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать…
В город сбирается Марья Романовна,
По-миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна —
И не велел долго жить!»
Плачет старуха; а мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь.
Слабо мое изнуренное тело:
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту;
До свету надо покрепче уснуть.
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
Слушай, равняйся! Вся стая летит,
Кажется, будто меж небом и глазом
Черная сетка висит…
С. С. Д.
1
Право, не клуб ли вороньего рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня… ну, просто беда!
Глупое карканье, дикие стоны…
Кажется, с целого света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны…
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке,—
Вон у плетня покачнувшийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера… посидят, и в дорогу!
Полно лениться! ворон наблюдать!
Черные тучи ушли, слава богу,
Ветер смирился: пройдусь до полей.
С самого утра унылый, дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…
2
«Здравствуй, родная». — Как можется, кумушка?
Все еще плачешь никак?
Ходит, знать, по́ сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак?
«Как же не плакать? Пропала я, грешная!
Душенька ноет, болит…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная! —
Умер и в землю зарыт!
Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал?
Сорок медведей поддел на рогатину —
На сорок первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Плечи — косая сажень;
Умер, Касьяновна, умер, болезная,—
Вот уж тринадцатый день!
Шкуру с медведя-то содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За душу бедного Савушки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,—
Чуть я домой добрела.
Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик — беда поправимая,—
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая,—
Надо ль? топор продаю.
Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала вконец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна! умер, голубушка,—
Даром ружье пропадет!
Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами
Словно как саваном… Нет!
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая,—
Эх! кабы только не грех…
Ну, да и так… Дай бог зиму промаяться,—
Свежей травы мне не мять!
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать.
В город сбирается Марья Романовна,
По миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,
И не велел долго жить!»
3
Плачет старуха. А мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь?..
Слабо мое изнуренное тело,
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту,
До свету надо крепче уснуть…
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
«Слушай, равняйся!» — Вся стая летит;
Кажется, будто меж небом и глазом
Черная сетка висит.
Ах, даселева Усов и слыхом не слыхать,
А слыхом их не слыхать и видом не видать,
А нонеча Усы проявились на Руси,
А в Новом Усолье у Строгонова.
Они щепетко по городу похаживают,
А караблики бобровые, верхи бархатные,
На них смурые кафтаны с подпушечками с комчатыеми,
А и синие чулки, астраханския черевики,
А красныя рубашки — косые воротники, золотые плетни.
Собиралися Усы на царев на кабак,
А садилися молодцы во единой круг
Большой Усища всем атаман,
А Гришка-Мурышка, дворянской сын,
Сам говорит, сам усом шевелит:
«А братцы Усы, удалые молодцы!
А и лето проходит, зима настает,
А и нада чем Усом голова кормить,
На полатех спать и нам сытым быть.
Ах нутя-тка, Усы, за свои промыслы!
А мечитеся по кузницам,
Накуйте топоры с подбородышами,
А накуйте ножей по три четверти,
Да и сделайте бердыши и рогатины
И готовьтесь все!
Ах, знаю я крестьянина, богат добре,
Живет на высокой горе, далеко в стороне,
Хлеба он не пашет, да рожь продает,
Он деньги берет да в кубышку кладет,
Он пива не варит и соседей не поит,
А прохожиех-та людей начевать не пущат,
А прямые дороги не сказывает.
Ах, надо-де к крестьянину умеючи идти:
А по́ палю идти — не посвистовати,
А и по́ бору идти — не покашливати,
Ко двору ево идти — не пошарковати.
Ах, у крес(т)янина-та в доме борзы́е кобели
И ограда крепка, избушка заперта,
У крестьянина ворота крепко заперты».
Пришли оне, Усы, ко крестьянскому двору,
А хваталися за забор да металися на двор.
Ах, кто-де во двери, атаман — в окно,
А и тот с борку, иной с борку,
Уж полна избушка принабуркалася.
А Гришка-Мурышка, дворянской сын,
Сел впереди под окном,
Сам и локоть на окно, ноги под гузно,
Он сам говорит и усом шевелит:
«А и ну-тка ты, крестьянин, поворачивайся!
А и дай нам, Усам, и попить и поесть,
И попить и поесть и позавтрекати».
Ох, метался крестьянин в большей анбар,
И крестьянин-ат несет пять пуд толокна,
А старуха-та несет три ушата молока.
Ах, увидели Усы, молодые молодцы,
А и ка(дь) большу, в чем пива варят,
Замешали молодцы оне теплушечку,
А нашли в молоке лягушечку.
Атаман говорит: «Ах вы, добрые молодцы,
Вы не брезгуйте:
А и по-нашему, по-русски, холоденушка!».
Оне по кусу хватили, только голод заманили,
По другому хватили, приоправилися,
Как по третьему хватили, ему кланелися:
«А спасиба те, крестьянин, на хлебе-на соли
И на кислом молоке, на овсяном толокне!
Напоил нас, накормил да и животом надели,
Надели ты нас, Усов, по пятидесят рублев,
А большему атаману полтараста рублев».
А крестьянин-ат божится: «Права, денег нет».
А старуха ратится: «Не полушечки!».
А дурак на печи, что клеит, говорит:
«А братцы Усы, удалы молодцы!
А и есть-де ведь у батюшки денежки,
А и будет вас, Усов, всех оделять,
А мне-де дураку, не достанется;
А все копит зятьям, растаким матерям».
А проговорит Усища, большей атаман:
«Братцы Усы, за свои промыслы!
Ох, ну-тко, Афонас, доведи ево до нас!
Ах, ну-тко, Агафон, да вали ево н(а) агонь!
А берите топоры с подбородышами,
Ах, колите заслон, да щепайте лучину,
Добывайте огонь, кладите на огонь середи избы,
Валите крестьянина брюхом в огонь,
А старуху валите жопой на огонь!».
Не мог крестьянин огня стерпеть,
Ах, стал крестьянин на огонь пердеть,
Побежал крестьянин в большой анбар,
Вынимал из-под каменю с деньгами кубышечку,
Приносил крестьянин да бряк на стол:
«Вот вам, Усам, по пятидесят рублев,
А большому-та Усищу полтараста рублев!».
Вставали Усы, они крестьянину кланеются:
«Да спасибо те, крестьянин, на хлебе-на соли.
И на овсяном толокне, на кислом молоке!
Напоил нас, накормил, животом наделил.
Ах, мы двор твой знаем и опять зайдем,
И тебя убьем, и твоих дочерей уведем,
А дурака твоего в есаулы возьмем».
Происходило это, как ни странно,
не там, где бьет по берегу прибой,
не в Дании старинной и туманной,
а в заводском поселке под Москвой.Там жило, вероятно, тысяч десять,
я не считал, но полагаю так.
На карте мира, если карту взвесить,
поселок этот — ерунда, пустяк.Но там была на месте влажной рощи,
на нет сведенной тщанием людей,
как и в столицах, собственная площадь
и белый клуб, поставленный на ней.И в этом клубе, так уж было надо, —
нам отставать от жизни не с руки, —
кино крутилось, делались доклады
и занимались всякие кружки.Они трудились, в общем, не бесславно,
тянули все, кто как умел и мог.
Но был средь них, как главный между равных,
бесспорно, драматический кружок.Застенчива и хороша собою,
как стеклышко весеннее светла,
его премьершей и его душою
у нас в то время Машенька была.На шаткой сцене зрительного зала
на фоне намалеванных небес
она, светясь от радости, играла
чекисток, комсомолок и принцесс.Лукавый взгляд, и зыбкая походка,
и голосок, волнительный насквозь…
Мещаночка, девчонка, счетоводка, —
нельзя понять, откуда что бралось? Ей помогало чувствовать событья,
произносить высокие слова
не мастерство, а детское наитье,
что иногда сильнее мастерства.С естественной смущенностью и болью,
от ощущенья жизни весела,
она не то чтобы вживалась в роли,
она ролями этими жила.А я в те дни, не требуя поблажки,
вертясь, как черт, с блокнотом и пером,
работал в заводской многотиражке
ответственным ее секретарем.Естественно при этой обстановке,
что я, отнюдь не жулик и нахал,
по простоте на эти постановки
огромные рецензии писал.Они воспринимались с интересом
и попадали в цель наверняка
лишь потому, что остальная пресса
не замечала нашего кружка.Не раз, не раз — солгать я не посмею —
сам режиссер дарил улыбку мне:
Василь Васильич с бабочкой на шее,
в качаловском блистающем пенсне.Я Машеньку и ныне вспоминаю
на склоне лет, в другом краю страны.
Любил ли я ее? Теперь не знаю, —
мы были все в ту пору влюблены.Я вспоминаю не без нежной боли
тот грузовик давно ушедших дней,
в котором нас возили на гастроли
по ближним клубам юности моей.И шум кулис, и дружный шепот в зале,
и вызовы по многу раз подряд,
и ужины, какие нам давали
в ночных столовках — столько лет назад! Но вот однажды… Понимает каждый
или поймет, когда настанет час,
что в жизни все случается однажды,
единожды и, в общем, только раз.Дают звонки. Уже четвертый сдуру.
Партер гудит. Погашен в зале свет.
Оркестрик наш закончил увертюру.
Пора! Пора! А Машеньки все нет.Василь Васильич донельзя расстроен,
он побледнел и даже спал с лица,
как поседелый в грозных битвах воин,
увидевший предательство юнца.Снимают грим кружковцы остальные.
Ушел партер, и опустел балкон.
Так в этот день безрадостный — впервые
спектакль был позорно отменен.Назавтра утром с тихой ветвью мира,
чтоб нам не оставаться в стороне,
я был направлен к Маше на квартиру,
Но дверь ее не открывалась мне.А к вечеру, рожденный в смраде где-то
из шепота шекспировских старух,
нам принесли в редакцию газеты
немыслимый, но достоверный слух.И услыхала заводская пресса,
упрятав в ящик срочные дела,
что наша поселковая принцесса,
как говорят на кухнях, понесла.Совет семьи ей даровал прощенье.
Но запретил (чтоб все быстрей забыть)
не то чтоб там опять играть на сцене,
а даже близко к клубу подходить.Я вскорости пошел к ней на работу,
мне нужен был жестокий разговор…
Она прилежно щелкала на счетах
в халатике, скрывающем позор.Не удалось мне грозное начало.
Ты ожидал смятенности — изволь!
Она меня ничуть не замечала —
последняя разыгранная роль.Передо мной спокойно, достославно,
внушительно сидела вдалеке
не Машенька, а Марья Николавна
с конторским карандашиком в руке.Уже почти готовая старуха,
живущая степенно где-то там.
Руины развалившегося духа,
очаг погасший, опустелый храм.А через день, собравшись без изъятья
и от завкома выслушав урок,
возобновил вечерние занятья
тот самый драматический кружок.Не вечно ж им страдать по женской доле
и повторять красивые слова.
Все ерунда! И Машенькины роли
взяла одна прекрасная вдова.Софиты те же, мизансцены те же,
все так же дружно рукоплещет зал.
Я стал писать рецензии все реже,
а вскорости и вовсе перестал.
Вернулся сын в родимый дом
С полей войны великой.
И запоясана на нем
Шинель каким-то лыком.
Не брита с месяц борода,
Ершится — что чужая.
И в дом пришел он, как беда
Приходит вдруг большая… Но не хотели мать с отцом
Беде тотчас поверить,
И сына встретили вдвоем
Они у самой двери.
Его доверчиво обнял
Отец, что сам когда-то
Три года с немцем воевал
И добрым был солдатом;
Навстречу гостю мать бежит:
— Сынок, сынок родимый…-
Но сын за стол засесть спешит
И смотрит как-то мимо.
Беда вступила на порог,
И нет родным покоя.
— Как на войне дела, сынок? -
А сын махнул рукою.А сын сидит с набитым ртом
И сам спешит признаться,
Что ради матери с отцом
Решил в живых остаться.Родные поняли не вдруг,
Но сердце их заныло.
И край передника из рук
Старуха уронила.Отец себя не превозмог,
Поникнул головою.
— Ну что ж, выходит так, сынок,
Ты убежал из боя? .-
И замолчал отец-солдат,
Сидит, согнувши спину,
И грустный свой отводит взгляд
От глаз родного сына.Тогда глядит с надеждой сын
На материн передник.
— Ведь у тебя я, мать, один —
И первый, и последний.-
Но мать, поставив щи на стол,
Лишь дрогнула плечами.
И показалось, день прошел,
А может год, в молчанье.И праздник встречи навсегда
Как будто канул в омут.
И в дом пришедшая беда
Уже была, как дома.
Не та беда, что без вреда
Для совести и чести,
А та, нещадная, когда
Позор и горе вместе.Такая боль, такой позор,
Такое злое горе,
Что словно мгла на весь твой двор
И на твое подворье,
На всю родню твою вокруг,
На прадеда и деда,
На внука, если будет внук,
На друга и соседа… И вот поднялся, тих и строг
В своей большой кручине,
Отец-солдат: — Так вот, сынок,
Не сын ты мне отныне.
Не мог мой сын, — на том стою,
Не мог забыть присягу,
Покинуть Родину в бою,
Притти домой бродягой.Не мог мой сын, как я не мог,
Забыть про честь солдата,
Хоть защищали мы, сынок,
Не то, что вы. Куда там!
И ты теперь оставь мой дом,
Ищи отца другого.
А не уйдешь, так мы уйдем
Из-под родного крова.Не плачь, жена. Тому так быть.
Был сын — и нету сына,
Легко растить, легко любить.
Трудней из сердца вынуть…-
И что-то молвил он еще
И смолк. И, подняв руку,
Тихонько тронул за плечо
Жену свою, старуху.Как будто ей хотел сказать:
— Я все, голубка, знаю.
Тебе еще больней: ты — мать,
Но я с тобой, родная.
Пускай наказаны судьбой, -
Не век скрипеть телеге,
Не так нам долго жить с тобой,
Но честь живет вовеки…-А гость, качнувшись, за порог
Шагнул, нащупал выход.
Вот, думал, крикнут: «Сын, сынок!
Вернись!» Но было тихо.
И, как хмельной, держась за тын,
Прошел он мимо клети.
И вот теперь он был один,
Один на белом свете.Один, не принятый в семье,
Что отреклась от сына,
Один на всей большой земле,
Что двадцать лет носила.
И от того, как шла тропа,
В задворках пропадая,
Как под ногой его трава
Сгибалась молодая; И от того, как свеж и чист
Сиял весь мир окольный,
И трепетал неполный лист —
Весенний, — было больно.
И, посмотрев вокруг, вокруг
Глазами не своими,
Кравцов Иван, — назвал он вслух
Свое как будто имя.И прислонился головой
К стволу березы белой.
— А что ж ты, что ж ты над собой,
Кравцов Иван, наделал?
Дошел до самого конца,
Худая песня спета.
Ни в дом родимого отца
Тебе дороги нету, Ни к сердцу матери родной,
Поникшей под ударом.
И кары нет тебе иной,
Помимо смертной кары.
Иди, беги, спеши туда,
Откуда шел без чести,
И не прощенья, а суда
Себе проси на месте.И на глазах друзей-бойцов,
К тебе презренья полных,
Тот приговор, Иван Кравцов,
Ты выслушай безмолвно.
Как честь, прими тот приговор.
И стой, и будь, как воин,
Хотя б в тот миг, как залп в упор
Покончит счет с тобою.А может быть, еще тот суд
Свой приговор отложит,
И вновь ружье тебе дадут,
Доверят вновь. Быть может…
Цветущей младости во дни дражайших лет,
В которы сердце мысль любовную дает,
Мелита красотой Аркаса распаляла,
И ласкою к нему сей огнь усугубляла,
Какую зделала она премену в нем,
Ту стала ощущать, ту в сердце и своем.
Не так ужь пристально пасла она скотину;
Страсть мысли полонив большую половину,
Принудила ее Аркаса вображать,
И в скучныя часы почасту воздыхать.
Она любезнаго всечасно зреть желала;
Но мать быть в праздности пастушке воспрещала;
Когда замедлится Мелита отлучясь,
Или когда пойдет от стада не спросясь,
Что делала и где была: сказать подробно,
Пастушке не всегда казалося удобно;
Чтоб частым вымыслом сумненья не подать,
И вольности в гульбе всея не потерять.
Не однократно лжет любя свою свободу:
То прутья резала, то черпала там воду,
То связки, то платки носила мыть к реке.
Но все ль одни слова иметь на языке.
Как спрашивала мать, о чем она вздыхает:
Мелита вымыслом таким же отвечает:
То волк повадился на их ходить луга,
То будто о пенек зашибена нога,
То где то будто там кокушка коковала,
И только два года ей жить предвозвещала.
То полудневный жар ей голову ломилъ;
Как молвить, что грустит, не зря тово, кто миль?
Но как они тогда друг друга ни любили,
Друг другу склонности еще не объявили,
В незнании о том препровождали дни:
Лиш очи о любви вещали имь одни.
Довольны б и сии свидетельства в том были,
Что тающи сердца глазами говорили;
Но уверенье то им мало мнилось быть,
Хотелось им ево ясняе получить:
А паче пастуху не очень было внятно,
Что зреть ево и быть с ним купно ей приятно;
Она не тщилася любовнику казать,
Что принуждает страсть, ее, ево ласкать,
И как приветствие Аркасу открывалось,
Шло без намеренья, из страсти вырывалось.
Пошла она, хоть мать ее была лиха,
В вечерния часы увидеть пастуха.
Чтоб удалити ей на время скуки злобны,
Минуты оныя ей мнилис быть способны.
Старуха по трудам легла спокоясь спать,
Мелита в крепкомь сне оставила тут мать.
Приходит в те луга, в ту красную долину,
Где пас возлюбленный ея пастух скотину.
Не зря любовника, отходит в близкий лес,
И ищет своево драгова меж древес.
Не представляет ей и та ево дуброва.
Опять идет в луга, ево искати снова.
Была, желающа узреть ево, везде;
Не обрела она любовника нигде.
Куда ты, ахъ! Куда Мелита говорила,
Пустыня моево любезнаго сокрыла?
Дражайшия места, вы сиры без нево,
И нет пригожства в вас для взора моево!
Коль щастливой моей противитесь судьбине;
Медведям и волкам жилищем будьте ныне!
Не возрастай трава здесь здравая во век,
И возмутитеся потоки чистыхь рекъ!
Желаю чтоб отсель и птички отлетели,
И больше б соловьи здесь сладостно не пели,
Чтоб только здесь сова с вороною жила,
И флора б навсегда свой трон отсель сняла.
Что видела она, на все тогда сердилась;
Но как нещастна я тогда она смутилась,
Как мать свою вдали увидела она!
Покрыта тучами ей зрелась та страна.
Старуха полежав не долго отдыхала,
И вставши ото сна Мелиту покликала,
А как она на кликь ей гласу не дала,
В великое сумненье привела.
Вздыханье дочерне ей нову мысль вселяло,
И отлученьем сим то ясно толковало:
От страха бросяся пастушка чтоб уйти,
И где бы мочь себе убежище найти,
В забвении в шалаш любезнаго попалась,
И вдруг узря ево изнова испугалась,
Хотя сей страх не столь пронзителен ей был,
Как тот, который ей издалека грозил.
Обрадовавшися любовник вопрошает,
Какой ево случай незапно утешает.
Она ответствует: я в твой шалат ушла,
Чтоб мать моя меня бродящу не нашла;
Она подумает, что я в долу сем зрюся,
Конечно для того, что я с кем здесь люблюся.
Сумнением полна идет она сюды.
Дай мне побывши здесь спастися от беды.
Мелита ревностью Аркаса заразила,
И следующу речь в уста ево вложила:
Прещастлив тот пастух, кто власть твою позналь,
И полюбив тебя тебе угоден стал,
И злополучен я, что зрю тебя с собою,
Изгнанну в мой шалаш любовию чужою.
Стыдилась таинство она ему открыть,
Но стыд и паче был пред ним чужою слыть.
Боялась страсть к себе ево она убавить,
Жалела в семь ево сумнении оставить.
Что ж делать? Коль ево ей хочется любить;
Так то ему она должна ж когда открыть.
Свирепой! На сие Мелита отвечает:
Иль мало взор тебя вседневно уверяет,
Что ты угоден мне? Ково ж, ты мниш люблю,
И для ради ково я страх такой терплю?
Я для ради тебя прияти дерзость смела;
На сих тебя лугах увидеть я хотела.
Сию ль за то мне мзду жестокой воздаеш,
Что ты меня чужой любовницей зовешь?
Старуха не сыскавь Мелиты возвратилась.
А дочерня боязнь в утеху превратилась;
Аркас изь ревности к веселью приступил,
И много с ней минут дражайших проводил.
Но сем исполненна любовныя приязни,
Пришла дочь к матери исполненна боязни.
Лгала ей, что ее пастушка позвала,
С которою она в согласии жила,
Что отречись ни чем от зову не имела,
А матери будить, в сне крепком, пожалела.
И ложь и истинна могли те речи быть:
Всегда ль от вымысла льзя правду отделить?
Прогневанная мать дочь вольну пожурила;
Но дочь несла легко, что мать ни говорила.
Жил старик со старухой, и был у них сын,
Но мать прокляла его в чреве.
Дьявол часто бывает над нашею волей сполна властелин,
А женщина, сына проклявшая,
Силу слова не знавшая,
Часто бывала в слепящем сознание гневе.
Если Дьявол попутал, лишь Бог тут поможет один.
Сын все же у этой безумной родился,
Вырос большой, и женился.
Но он не был как все, в дни когда он был мал.
Правда, шутил он, играл, веселился,
Но минутами слишком задумчив бывал.
Он не был как все, в день когда он женился.
Правда, весь светлый он был под венцом,
Но что-то в нем есть нелюдское — мать говорила с отцом.
И точно, жену он любил, с ней он спал,
Ласково с ней говорил,
Да, любил,
И любился,
Только по свадьбе-то вскорости вдруг он без вести пропал.
Искали его, и молебны служили,
Нет его, словно он в воду упал.
Дни миновали, и месяцы смену времен сторожили,
Меняли одежду лесов и долин.
Где он? Нечистой то ведомо силе.
И если Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один.
В дремучем лесу стояла сторожка.
Зашел ночевать туда нищий старик,
Чтоб в лачуге пустой отдохнуть хоть немножко,
Хоть на час, хоть на миг.
Лег он на печку. Вдруг конский послышался топот.
Ближе. Вот кто-то слезает с коня.
В сторожку вошел. Помолился. И слышится жалостный шепот:
«Бог суди мою матушку — прокляла до рожденья меня!»
Удаляется.
Утром нищий в деревню пришел, к старику со старухой на двор.
«Уж не ваш ли сынок, говорит, обявляется?»
И старик собрался на дозор,
На разведку он в лес отправляется.
За печкой, в сторожке, он спрятался, ждет.
Снова неведомый кто-то в сторожку идет.
Молится. Сетует. Молится. Шепчет. Дрожит, как виденье.
«Бог суди мою мать, что меня прокляла до рожденья!»
Сына старик узнает.
Выскочил он. «Уж теперь от тебя не отстану!
Насилу тебя я нашел. Мой сынок! Ах, сынок!» — говорит.
Странный у сына безмолвного вид.
Молча глядит на отца. Ждет. «Ну, пойдем». И выходят навстречу туману,
Теплому, зимнему, первому в зимней ночи пред весной.
Сын говорит: «Ты пришел? Так за мной!»
Сел на коня, и поехал куда-то.
И тем же отец поспешает путем.
Прорубь пред ними, он в прорубь с конем,
Так и пропал, без возврата.
Там, где-то там, в глубине.
Старик постоял-постоял возле проруби, тускло мерцавшей при мартовской желтой Луне.
Домой воротился.
Говорит помертвевшей жене:
«Сына сыскал я, да выручить трудно, наш сын подо льдом очутился.
Живет он в воде, между льдин.
Что нам поделать? Раз Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один».
Ночь наступила другая.
В полночь, в лесную сторожку старуха, вздыхая, пошла.
Вьюга свистела в лесу, не смолкая,
Вьюга была и сердита и зла,
Плакалась, точно у ней — и у ней — есть на сердце кручина.
Спряталась мать, поджидает, — увидит ли сына?
Снова и снова. Сошел он с коня.
Снова и снова молился с тоскою.
«Мать, почему ж прокляла ты меня?»
Снова копыто, подковой звеня,
Мерно стучит над замерзшей рекою.
Искрятся блестки на льду.
«Так. Ты пришла. Так иди же за мною».
«Сын мой, иду!»
Прорубь страшна. Конь со всадником скрылся.
Мартовский месяц в высотах светился.
Мать содрогнулась над прорубью. Стынет. Горит, как в бреду.
«Сын мой, иду!» Но какою-то силой
Словно отброшена, вьюжной дорогою к дому идет.
Месяц зловещий над влажной разятой могилой
Золотом матовым красит студености вод.
Призрак! Какую-то душу когда-то с любовью ты назвал здесь милой!
Третья приблизилась полночь. Кто третий к сторожке идет?
Мать ли опять? Или, может, какая старуха святая?
Старый ли снова отец?
Нет, наконец,
Это жена молодая.
Раньше пошла бы — не смела, ждала
Старших, черед соблюдая.
Ночь молчала, светла,
С Месяцем порванным, словно глядящим,
Вниз, к этим снежно-белеющим чащам.
Топот. О, топот! Весь мир пробужден
Этой звенящей подковой!
Он! Неужели же он!
«Милый! Желанный! Мой прежний! Мой новый!»
«Милая, ты?» — «Я, желанный!» — «3а мной!»
«Всюду!» — «Так в прорубь». — «Конечно, родной!
В рай или в ад, но с тобою.
О, не с чужими людьми!»
«Падай же в воду, а крест свой сними».
Месяц был весь золотой над пустыней Небес голубою.
В бездне глубокой, в подводном дворце, очутились и муж и жена.
Прорубь высоко-высоко сияет, как будто венец. И душе поневоле
Жутко и сладко. На льдяном престоле
Светлый пред ними сидит Сатана.
Призраки возле различные светятся зыбкой и бледной толпою.
«Кто здесь с тобою?»
«Любовь. Мой закон».
«Если закон, так изыди с ним вон.
Нам нарушать невозможно закона».
В это мгновение, в музыке звона,
В гуле весенних ликующих сил,
Льды разломились.
Мартовский Месяц победно светил.
Милый и милая вместе вверху очутились.
Звезды отдельные в небе над ними светились,
Словно мерцанья церковных кадил.
Веяло теплой весною.
Звоны и всплески неслись от расторгнутых льдин.
«О, наконец я с тобой!» — «Наконец ты со мною!»
Если попутает Дьявол, так Бог лишь поможет один.
И. П. Архипову
Тихо раздвинув ресницы, как глаз бесконечный,
Смотрит на синее небо земля полуночи.
Все свои звезды затеплило чудное небо.
Месяц серебряный крадется тихо по звездам…
Свету-то, свету! Мерцает окованный воздух;
Дремлет увлаженный лес, пересыпан лучами!
Будто из мрамора или из кости сложившись,
Мчатся высокие, изжелта-белые тучи;
Месяц, ныряя за их набежавшие гряды,
Золотом режет и яркой каймою каймит их!
Это не тучи! О, нет! На ветра́х полуночи,
С гор Скандинавских, со льдов Ледовитого моря,
С Ганга и Нила, из мощных лесов Миссисипи,
В лунных лучах налетают отжившие боги!
Тучами кажутся их непомерные тени,
Очи закрыты, опущены длинные веки,
Низко осели на царственных ликах короны,
Белые саваны медленно вьются по ветру,
В скорбном молчании шествуют мертвые боги!..
Как не заметить тебя, властелина Валгаллы?
Мрачен, как север, твой облик, Оден седовласый!
Виден и меч твой, и щит; на иззубренном шлеме
Светлою искрой пылает звезда полуночи;
Тихо склонил ты, развенчанный, белое темя,
Дряхлой рукой заслонился от лунного света,
А на плечах богатырских несешь ты лопату!
Уж не могилу ли станешь копать, седовласый?
В небе копаться и рыться, старик, запрещают…
Да и идет ли маститому богу лопата?
Ты ли, утопленник, сросшись осколками, снова
Мчишься по синему небу, Перун златоусый?
Как же обтер тебя, бедного, Днепр мутноводный?
Светятся звезды сквозь бледно-прозрачное тело;
Длинные пальцы как будто ногтями расплылись…
Бедный Перун! Посмотри: ведь ты тащишь кастрюлю!
Разве припомнил былые пиры: да попойки
В гридницах княжьих, на княжьих дворах и охотах?
Полно, довольно, бросай ты кастрюлю на землю;
Жителям неба далекого пищи не надо,
Да и растут ли на небе припасы для кухни?
Как не узнать мне тебя, громовержец Юпитер?
Будто на троне, сидишь ты на всклоченной туче;
Мрачные думы лежат по глубоким морщинам;
Чуется снизу, какой ты холодный и мертвый!
Нет ни орла при тебе, ни небесного грома;
Мчится, насупясь, твоя меловая фигура,
А на коленях качается детская люлька!
Бедный Юпитер! За сотни прожитых столетий
В выси небесной, за детски-невинные шашни,
Кажется, должен ты нянчить своих ребятишек;
В розгу разросся давно обессиленный скипетр…
Разве и в небе полезны и люлька, и розги?
Много еще проносилось богов и божочков,
Мертвые боги — с богами, готовыми к смерти,
Мчались на сфинксах двурогие боги Египта,
В лотосах белых качался таинственный Вишну,
Кучей летели стозубые боги Сибири,
В чубах китайцев покоился Ли безобразный!
Пальмы и сосны, верблюды, брамины и маги,
Скал ьды, друиды, слоны, бердыши, крокодилы —
Дружно сплотившись и крепко насев друг на друга,
Плыли по небу одною великою тучей…
Чья ж это тень одиноко скользит над землею,
Вслед за богами, как будто богам не причастна,
Но, несомненней, чем все остальные, — богиня!
Тень одинокая, женщина без одеянья,
Вся неприветному холоду ночи открыта?!
Лик обратив к небесам, чуть откинувшись навзничь,
За спину руки подняв в безграничной истоме,
Грудью роскошною в полном свету проступая,
Движешься ты, дуновением ветра гонима…
Кто ты, прекрасная? О, отвечай поскорее!
Ты Афродита, Астарта? Те обе — старухи,
Смяты страстями, бледны, безволосы, беззубы…
Где им, старухам! Скажи мне, зачем ты печальна,
Что в тебе ноет и чем ты страдаешь так сильно?
Может быть, стыдно тебе пролетать без одежды?
Может быть, холодно? Может быть… Слушай, виденье,
Ты — красота! Ты одна в сонме мертвых живая,
Обликом дивным понятна; без имени, правда!
Вечная, всюду бессмертная, та же повсюду,
В трепете страсти издревле знакомая миру…
Слушай, спустись! На земле тебе лучше; ты ближе
Людям, чем мертвым богам в голубом поднебесье-.
Боги состарились, ты — молода и прекрасна;
Боги бессильны, а ты, ты, в избытке желаний,
Млеешь мучительно, в свете луны продвигаясь!
В небе нет юности, юность земле лишь доступна;
Храмы сердец молодых — ее вечные храмы,
Вечного пламени — вспышки огней одиночных!
Только погаснут одни, уж другие пылают…
Брось ты умерших богов, опускайся на землю,
В юность земли, не найдя этой юности в небе!
Боги тебя недостойны — им нет обновленья.
Дрогнула тень, и забегали полосы света;
Тихо качнулись и тронулись белые лики,
Их бессердечные груди мгновенно зарделись;
Глянула краска на бледных, изношенных лицах,
Стали слоиться, твой девственный лик сокрушая,
Приняли быстро в себя, отпустить не решившись!
Ты же, прекрасная, скрывшись из глаз, не исчезла —
Пала на землю пылающей ярко росою,
В каждой росинке тревожно дрожишь ты и млеешь,
Чуткому чувству понятна, без имени, правда,
Вечно присуща и все-таки неуловима…
Не видим никогда мы слабостей своих,
Нам мнится все добро, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель.
Лишь он доводит то, что то, конечно, так,
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда того еще не зрилось.
Буян закается по улицам летать,
А петиметер вздор пред дамами болтать.
Не будет пьяница пить, кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великой,
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет, омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим,
И думает он: все изящнейшее с ним.
Льстец мыслит никогда, что он безмерно гнусен,
Он мыслит то, что он как жить с людьми искусен.
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо,
Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был.
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Сокровище свое ты запер в сундуки
И, опираяся, безножен, на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что льзя с собой во гроб богатство все забрать.
Здоровье ли в уме? Мешки ты в мысли числишь,
Не спишь, не ешь, не пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет,
Ты мнительно богат; так мысли твой весь свет.
Что ж мыслит о себе безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, в нем тамо пыль и ветер.
Он думает, на том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит,
И что в пустой его главе едина мода,
Отличным чтит себя от подлого народа.
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут, до худа те слова.
Я, — мнит, —во младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук,
По-дедовски живу, не надобно наук.
Пускай убытчатся, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребны ль вести мне,
Иль знать Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне, чтобы знать чужих народов правы,
Или вперятися в чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он невежествен живет, о том не тужит,
И мнит он, то ему еще ко славе служит,
А если, что наук не должно людям дать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен,
Но что? То только вздор, и весь их толк излишен.
Мы ведаем то все, как верен календар:
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не ведая ни малых сил науки,
Лишася и того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Сплетенны за морем, потребно знать указы».
Не спорю, но когда сидишь судьею где,
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, темно и вображенье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «То глупый человек,
Который никого не обманул вовек,
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так больше нам уже и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей в ничто вменяет,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит, если б он на свете был его,
Герой бы сей пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос,
Что есть и у него, и в том же месте, нос.
Иному весь титул — что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но, зрящу мне в тебе перед собой урода,
Прилично ли сказать: высокого ты рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя.
Будь пращур мой Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук, чей ты хочешь,
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их кровей в тебе и знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще обесславишь.
Такой ли, скажут, плод являет нам та кровь!
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя клячонка возит — воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду.
Но чем уверить нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была
И каждая поднесь все Пирров род вела?
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть…
Да и на что, когда дается вракам честь?
Кто в самой глубине безумства пребывает,
И тот себя между разумными считает:
Не видим никогда мы слабостей своих,
Все мнится хорошо, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель;
Лишь он доводит то, что то, конечно, так:
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда еще не учинилось.
Буян закается бороться и скакать,
А петиметер вздор пред дамами болтать,
Не будет пьяница пить кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великий
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим
И думает, что все, что хорошо, то с ним.
Не мыслит льстец того, что он безмерно гнусен,
И мнит он то, что он как жить с людьми искусен:
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо:
«Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был».
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Ты б с радостью всю жизнь горячкой пролежал,
Когда бы деньги кто за то тебе давал.
Не здравие тебе быть кажется полезно —
Сокровище твое хранить тебе любезно,
Которо запер ты безвинно в сундуки,
И, опирался — безножен — на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что будет льзя с собой во гроб богатство взять.
Здоровье ли в уме? Мешки лишь в мысли числишь,
Не спишь, ни ешь, ни пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет;
Ты мнительно богат, так мни, что твой весь свет.
Что ж мыслишь о себе, безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, набит в нем тамо ветер.
Он думает, что в том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит
И что в пустой его главе едина мода
Отличным чтить себя от подлого народа.
Какой нелепый ты плетешь себе обман,
Что отделит тебя от подлости кафтан?
Как Солон и Ликург законы составляли,
Картезий и Невтон системы вымышляли,
Не умствовали так, как петиметр тогда,
Как платье шить дает иль рядится когда,
Что все на щеголе играет и трясется.
Велика польза тем народу принесется?
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут до худа те слова.
Я, — мыслит, — в младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но, молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;
По-дедовски живу, не надобно наук;
Пусть разоряются, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребно ль ведать мне,
Иль знать, Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне чтобы знать чужих народов правы,
Или стараться знать чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он в незнании живет, о том не тужит,
И мнит, что то ему еще и к славе служит.
А если, что наук не надобно нам знать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен;
Но что? Один лишь вздор в пустых речах их слышен.
Уж насмотрелись мы, как верен календар,
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не знаючи ни малых сил науки,
Коль не писать того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Что за морем плетут, — потребно знать указы.
Не спорю, но когда сидишь судьею где».
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «Тот добрый человек,
Который никого не обманул вовек».
Но добрым у него несмысленный зовется,
А он умом своим до самых звезд несется:
«Не надобно ума, что взять и не отдать,
Что вверено кому, то можно удержать.
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так, в свете живучи, и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей уничтожает,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит: если б он на месте был его,
То б сей герой пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш — детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос:
Что есть и у него, и в том же месте нос.
Иному весь титул, что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но если только ты о том лишь помышляешь,
Как волосы подвить, как шляпу надеваешь,
Как златом и сребром тягчить свои плеча,
И знаешь, почему где купится парча,
Как дамы рядятся, котора как танцует,
Как ходит, как сидит, впоследок как и плюет;
Коль емлешь женский вид и купидонов взор,
Коль бредишь безо сна и мелешь только вздор, —
Такого видя мне перед собой урода,
Прилично ли сказать, что ты высока рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя:
Будь пращур мне Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук чей ты хочешь:
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их в тебе достоинств знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще лишь бесславишь.
«Такой ли, —скажут, — плод являет нам та кровь?
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя — клячонка возит воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду,
Но чем уверишь нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была,
И каждая поднесь все Пирров род вела?»
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть,
Да и на что, когда дается вракам честь?