Советские стихи про старуху

Найдено стихов - 22

Анна Ахматова

И будешь ты из тех старух

И будешь ты из тех старух,
Что всех переживут,
Теряя зренье, память, слух…

Арсений Тарковский

Портрет

Никого со мною нет.
На стене висит портрет.

По слепым глазам старухи
Ходят мухи, мухи, мухи.

Хорошо ли, — говорю, —
Под стеклом твоем в раю?

По щеке сползает муха,
Отвечает мне старуха:

— А тебе в твоем дому
Хорошо ли одному?

Николай Заболоцкий

После работы

Он у станка до вечера копался —
Все попусту! Лишь дома за столом,
Хлебая щи, внезапно догадался,
Какой детали не хватало в нем.И соколом взглянул он на старуху,
Что отдыхала, лежа на печи:
«Ну, мать моя! Такую бы стряпуху
Да в ресторан! Значительные щи!»Старуха знала — с каждым годом реже
Был ласков муж, и думала сквозь сон:
«Заврался старый!» Щи-то были те же,
Что и вчера, когда бранился он.

Николай Заболоцкий

Железная старуха

«У меня железная старуха, -
Говорил за ужином кузнец. —
Только выпьешь — глядь, и оплеуха,
Мне ж обидно это наконец».После бани дочиста промытый,
Был он черен, страшен и космат,
Колченогий, оспою изрытый,
Из-под Курска раненый солдат.«Ведь у бабы только ферма птичья,
У меня же — Господи ты мой!
Что ни дай — справляю без различья.
Возвращаюсь за полночь домой!»Тут у брата кончилась сивуха,
И кузнец качнулся у стола
И, нахмурясь, крикнул: «Эй, старуха!
Аль забыла курского орла?»И метнулась старая из сенец,
Полушубок вынесла орлу,
И большой обиженный младенец
Потащился с нею по селу.Тут ему и небо не светило,
Только звезды сыпало на снег,
Точно впрямь счастливцу говорило:
«Мне б такую, милый человек!»

Самуил Маршак

Отчего кошку назвали кошкой

У старика и старухи
Был котенок черноухий,
Черноухий и белощекий,
Белобрюхий и чернобокий.

Стали думать старик со старухой:
— Подрастает наш черноухий.
Мы вскормили его и вспоили.
Только дать ему имя забыли.

Назовем черноухого Тучей —
Пусть он будет большой и могучий.
Выше дерева, больше дома.
Пусть мурлычет он громче грома!

— Нет, — сказала, подумав, старуха,
Туча легче гусиного пуха.
Гонит ветер огромные тучи,
Собирает их в серые кучи.

Свищет ветер
Протяжно и звонко.
Не назвать ли нам Ветром
Котенка?

— Нет, старуха, — старик отвечает, —
Ветер только деревья качает,
А стена остается в покое.
Не назвать ли котенка Стеною?

Старику отвечает старуха:
— Ты лишился от старости слуха!
Вот прислушайся вместе со мною:
Слышишь, мышка шуршит за стеною?
Точит дерево мышка-воришка…
Не назвать ли нам кошку — Мышка?

— Нет, старуха, — старик отвечает, —
Кошка мышку со шкуркой съедает.
Значит, кошка сильнее немножко!
Не назвать ли нам кошку Кошкой?..

Борис Слуцкий

Старухи без стариков

Вл. Сякину

Старух было много, стариков было мало:
то, что гнуло старух, стариков ломало.
Старики умирали, хватаясь за сердце,
а старухи, рванув гардеробные дверцы,
доставали костюм выходной, суконный,
покупали гроб дорогой, дубовый
и глядели в последний, как лежит законный,
прижимая лацкан рукой пудовой.
Постепенно образовались квартиры,
а потом из них слепились кварталы,
где одни старухи молитвы твердили,
боялись воров, о смерти болтали.
Они болтали о смерти, словно
она с ними чай пила ежедневно,
такая же тощая, как Анна Петровна,
такая же грустная, как Марья Андревна.
Вставали рано, словно матросы,
и долго, темные, словно индусы,
чесали гребнем редкие косы,
катали в пальцах старые бусы.
Ложились рано, словно солдаты,
а спать не спали долго-долго,
катая в мыслях какие-то даты,
какие-то вехи любви и долга.
И вся их длинная,
вся горевая,
вся их радостная,
вся трудовая —
вставала в звонах ночного трамвая,
на миг
бессонницы не прерывая.

Евгений Агранович

Старуха

Земля от разрывов стонала,
Слетала листва от волны,
И шёл как ни в чём не бывало
Пятнадцатый месяц войны.Старуха — былинка сухая,
Мой взвод уложив на полу,
Всю ночь бормоча и вздыхая,
Скрипела, как нож по стеклу.Предвидя этап наступлений
И Гитлера близкий провал,
Её стратегический гений
Прогнозы с печи подавал.Часа через три наша рота
В дальнейший отправится путь.
Кончайте вы политработу,
Позвольте, мамаша, уснуть.А утром старуха — ну сила! –
Схватила за полу: постой!
И трижды перекрестила
Морщинистой тёмной рукой.А я никогда не молился,
Не слушал звона церквей,
И сроду я не крестился.
Да я вообще еврей.Но что-то мне грудь стеснило,
Я даже вздохнуть не мог,
Когда — «Мой сыночек милый,
Гони их, спаси тебя Бог!»И растеряв слова я
С покорной стоял головой,
Пока меня Русь вековая
Благословляла на бой.Да пусть же пулею вражей
Я сбит буду трижды с ног –
Фашистам не дам я даже
Взглянуть на её порог.

Давид Самойлов

Ночлег

Однажды летним вечерком
Я со знакомым стариком
В избе беседовал за водкой.
Его жена с улыбкой кроткой
Нам щей вчерашних подала,
А после кружево плела.Старухи грубая рука
Была над кружевом легка.
Она рукою узловатой
Плела узор замысловатый.Старик был стар — или умен,
Он поговорки всех времен
Вплетал умело в дым махорки.
Или, наоборот, ему
Все время чудились в дыму
Пословицы и поговорки… Старуха кружево плела.
И понял я, что мало стою,
Поскольку счастье ремесла
Не совместимо с суетою.Потом стелила мне постель.
Кричал в тумане коростель.
И слышал я на сеновале,
Как соловьи забушевали!
Забушевали соловьи! Забушевали соловьи!
Что за лады, что за рулады!
Как будто нет у них беды,
Как будто нет у них досады…
Забушевали соловьи… Я спал, покуда птицы пели,
Воображенье распалив.
Потом рассвет струился в щели,
А я был молод и счастлив…

Евгений Евтушенко

Алмазы и слёзы

На земле драгоценной и скудной
я стою, покорителей внук,
где замёрзшие слёзы якутов
превратились в алмазы от мук. Не добытчиком, не атаманом
я спустился к Олёкме-реке,
голубую пушнину туманов
тяжко взвешивая на руке. Я меняла особый. Убытку
рад, как золото — копачу.
На улыбку меняю улыбку
и за губы — губами плачу. Никого ясаком не опутав,
я острогов не строю. Я сам
на продрогшую землю якутов
возлагаю любовь как ясак. Я люблю, как старух наших русских,
луноликих якутских старух,
где лишь краешком в прорезях узких
брезжит сдержанной мудрости дух. Я люблю чистоту и печальность
чуть расплющенных лиц якутят,
будто к окнам носами прижались
и на ёлку чужую глядят. Но сквозь розовый чад иван-чая,
сквозь дурманящий мёдом покос,
сокрушённо крестами качая,
наплывает старинный погост. Там лежат пауки этих вотчин —
целовальники, тати, купцы
и счастливые, может, а в общем
разнесчастные люди — скопцы. Те могилы кругом, что наросты,
и мне стыдно, как будто я тать,
«Здесь покоится прах инородца», —
над могилой якута читать. Тот якут жил, наверно, не бедно, —
подфартило. Есть даже плита.
Ну, а сколькие мёрли бесследно
от державной культуры кнута! Инородцы?! Но разве рожали
по-иному якутов на свет?
По-иному якуты рыдали?
Слёзы их — инородный предмет? Жили, правда, безводочно, дико,
без стреляющей палки, креста,
ну, а всё-таки добро и тихо,
а культура и есть доброта. Люди — вот что алмазная россыпь.
Инородец — лишь тот человек,
кто посмел процедить: «Инородец!»
или бросил глумливо: «Чучмек!» И без всяческих клятв громогласных
говорю я, не любящий слов:
пусть здесь даже не будет алмазов,
но лишь только бы не было слёз.

Владимир Высоцкий

Песенка о слухах

Сколько слухов наши уши поражает,
Сколько сплетен разъедает, словно моль!
Ходят слухи, будто всё подорожает
— абсолютно,
А особенно — штаны и алкоголь!

И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!

— Слушай, слышал? Под землёю город строют —
Говорят, на случай ядерной войны!
— Вы слыхали? Скоро бани все закроют
повсеместно,
Навсегда — и эти сведенья верны!

И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!

— А вы знаете, Мамыкина снимают —
За разврат его, за пьянство, за дебош!
— Кстати, вашего соседа забирают,
негодяя,
Потому что он на Берию похож!

И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!

— Ой, что деется! Вчерась траншею рыли —
Откопали две коньячные струи!
— Говорят, евреи воду отравили,
гады, ядом.
Ну, а хлеб теперь — из рыбной чешуи!

И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!

Да, вы знаете, теперь всё отменяют:
Отменили даже воинский парад.
Говорят, что скоро всё позапрещают,
в бога душу,
Скоро всех, к чертям собачьим, запретят.

И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!

Закалённые во многих заварухах,
Слухи ширятся, не ведая преград, —
Ходят сплетни, что не будет больше слухов
абсолютно,
Ходят слухи, будто сплетни запретят!

Но, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!

И поют друг другу шёпотом ли, в крик ли —
Слух дурной всегда звучит в устах кликуш,
А к хорошим слухам люди не привыкли —
Говорят, что это выдумки и чушь.

И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!

Александр Галич

Баллада о стариках и старухах

Баллада о стариках и старухах, с которыми я вместе
жил и лечился в санатории областного совета
профсоюза в 110 км от Москвы

Все завидовали мне: «Эко денег!»
Был загадкой я для старцев и стариц.
Говорили про меня: «Академик!»
Говорили: «Генерал! Иностранец!»

О, бессонниц и снотворных отрава!
Может статься, это вы виноваты,
Что привиделась мне вздорная слава
В полумраке санаторной палаты?

А недуг со мной хитрил поминутно:
То терзал, то отпускал на поруки.
И всё было мне так страшно и трудно,
А труднее всего — были звуки.

Доминошники стучали в запале,
Привалившись к покорябанной пальме.
Старцы в чёсанках с галошами спали
Прямо в холле, как в общественной спальне.

Я неслышно проходил: «Англичанин!»
Я «козла» не забивал: «Академик!»
И звонки мои в Москву обличали:
«Эко денег у него, эко денег!»

И казалось мне, что вздор этот вечен,
Неподвижен, точно солнце в зените…
И когда я говорил: «Добрый вечер!»,
Отвечали старики: «Извините».

И кивали, как глухие глухому,
Улыбались не губами, а краем:
«Мы, мол, вовсе не хотим по-плохому,
Но как надо, извините, не знаем…»

Я твердил им в их мохнатые уши,
В перекурах за сортирною дверью:
«Я такой же, как и вы, только хуже»
И поддакивали старцы, не веря.

И в кино я не ходил: «Ясно, немец!»
И на танцах не бывал: «Академик!»
И в палатке я купил чай и перец:
«Эко денег у него, эко денег!»

Ну и ладно, и не надо о славе…
Смерть подарит нам бубенчики славы!
А живём мы в этом мире послами
Не имеющей названья державы…

Давид Самойлов

Белые стихи

Рано утром приходят в скверы
Одинокие злые старухи,
И скучающие рантьеры
На скамейках читают газеты.
Здесь тепло, розовато, влажно,
Город заспан, как детские щеки.
На кирпично-красных площадках
Бьют пожарные струи фонтанов,
И подстриженные газоны
Размалеваны тенью и солнцем.

В это утро по главной дорожке
Шел веселый и рыжий парень
В желтовато-зеленой ковбойке.
А за парнем шагала лошадь.
Эта лошадь была прекрасна,
Как бывает прекрасна лошадь —
Лошадь розовая и голубая,
Как дессу незамужней дамы,
Шея — словно рука балерины,
Уши — словно чуткие листья,
Ноздри — словно из серой замши,
И глаза азиатской рабыни.

Парень шел и у всех газировщиц
Покупал воду с сиропом,
А его белоснежная лошадь
Наблюдала, как на стакане
Оседает озон с сиропом.
Но, наверно, ей надоело
Наблюдать за веселым парнем,
И она отошла к газону
И, ступив копытом на клумбу,
Стала кушать цветы и листья,
Выбирая, какие получше.
— Кыш! — воскликнули все рантьеры.
— Брысь! — вскричали злые старухи. —
Что такое — шляется лошадь,
Нарушая общий порядок! -
Лошадь им ничего не сказала,
Поглядела долго и грустно
И последовала за парнем.

Вот и все — ничего не случилось,
Просто шел по улице парень,
Пил повсюду воду с сиропом,
А за парнем шагала лошадь…

Это странное стихотворенье
Посвящается нам с тобою.
Мы с тобой в чудеса не верим,
Оттого их у нас не бывает…

Владимир Маяковский

Наше воскресенье

Еще старухи молятся,
в богомольном изгорбясь иге,
но уже
   шаги комсомольцев
гремят о новой религии.
О религии,
     в которой
нам
  не бог начертал бег,
а, взгудев электромоторы,
миром правит сам
         человек.
Не будут
    вперекор умам
дебоширить ведьмы и Вии —
будут
   даже грома́
на учете тяжелой индустрии.
Не господу-богу
        сквозь воздух
разгонять
     солнечный скат.
Мы сдадим
      и луны,
          и звезды
в Главсиликат.
И не будут,
     уму в срам,
люди
   от неба зависеть —
мы ввинтим
      лампы «Осрам»
небу
  в звездные выси.
Не нам
    писанья священные
изучать
    из-под попьей палки.
Мы земле
     дадим освящение
лучом космографий
          и алгебр.
Вырывай у бога вожжи!
Что морочить мир чудесами!
Человечьи законы
         — не божьи! —
на земле
     установим сами.
Мы
  не в церковке,
         тесной и грязненькой,
будем кукситься в праздники наши.
Мы
  свои установим праздники
и распразднуем в грозном марше.
Не святить нам столы усеянные.
Не творить жратвы обряд.
Коммунистов воскресенье —
25-е октября.
В этот день
      в рост весь
меж
  буржуазной паники
раб рабочий воскрес,
воскрес
    и встал на̀ ноги.
Постоял,
     посмотрел
           и пошел,
всех религий развея ига.
Только вьется красный шелк,
да в руке
     сияет книга.
Пусть их,
     свернувшись в кольца,
бьют церквами поклон старухи.
Шагайте,
     да так,
         комсомольцы,
чтоб у неба звенело в ухе!

Белла Ахмадулина

Сумерки

Есть в сумерках блаженная свобода
от явных чисел века, года, дня.
Когда? — Неважно. Вот открытость входа
в глубокий парк, в далекий мельк огня.

Ни в сырости, насытившей соцветья,
ни в деревах, исполненных любви,
нет доказательств этого столетья, —
бери себе другое — и живи.

Ошибкой зренья, заблужденьем духа
возвращена в аллеи старины,
бреду по ним. И встречная старуха,
словно признав, глядит со стороны.
Средь бела дня пустынно это место.
Но в сумерках мои глаза вольны
увидеть дом, где счастливо семейство,
где невпопад и пылко влюблены,

где вечно ждут гостей на именины —
шуметь, краснеть и руки целовать,
где и меня к себе рукой манили,
где никогда мне гостем не бывать.

Но коль дано их голосам беспечным
стать тишиною неба и воды, —
чьи пальчики по клавишам лепечут? —
Чьи кружева вступают в круг беды?

Как мне досталась милость их привета,
тот медленный, затеянный людьми,
старинный вальс, старинная примета
чужой печали и чужой любви?

Еще возможно для ума и слуха
вести игру, где действуют река,
пустое поле, дерево, старуха,
деревня в три незрячих огонька.

Души моей невнятная улыбка
блуждает там, в беспамятстве, вдали,
в той родине, чья странная ошибка
даст мне чужбину речи и земли.

Но темнотой испуганный рассудок
трезвеет, рыщет, снова хочет знать
живых вещей отчетливый рисунок,
мой век, мой час, мой стол, мою кровать.

Еще плутая в омуте росистом,
я слышу, как на диком языке
мне шлет свое проклятие транзистор,
зажатый в непреклонном кулаке.

Владимир Высоцкий

Две судьбы

Жил я славно в первой трети
Двадцать лет на белом свете —
по влечению,
Жил бездумно, но при деле,
Плыл куда глаза глядели —
по течению.

Думал: вот она, награда, —
Ведь ни вёслами не надо,
ни ладонями.
Комары, слепни да осы
Донимали, кровососы,
да не доняли.

Слышал, с берега вначале
Мне о помощи кричали,
о спасении.
Не дождались, бедолаги, —
Я лежал, чумной от браги,
в расслаблении.

Крутанёт ли в повороте,
Завернёт в водовороте —
всё исправится,
То разуюсь, то обуюсь,
На себя в воде любуюсь —
очень нравится.

Берега текут за лодку,
Ну, а я ласкаю глотку
медовухою.
После лишнего глоточку —
Глядь: плыву не в одиночку —
со старухою.

И пока я удивлялся,
Пал туман и оказался
в гиблом месте я,
И огромная старуха
Хохотнула прямо в ухо,
злая бестия.

Я кричу — не слышу крика,
Не вяжу от страха лыка,
вижу плохо я,
На ветру меня качает…
«Кто здесь?» Слышу — отвечает:
«Я, Нелёгкая!

Брось креститься, причитая, —
Не спасёт тебя Святая
Богородица:
Тех, кто руль да вёсла бросит,
Тех Нелёгкая заносит —
так уж водится!»

Я впотьмах ищу дорогу,
Медовухи понемногу —
только по сту пью.
А она не засыпает —
Впереди меня ступает
тяжкой поступью.

Вот споткнулась о коренья
От большого ожиренья,
гнусно охая.
У неё одышка даже,
А заносит ведь туда же,
тварь нелёгкая.

Вдруг навстречу нам живая
Хромоногая, кривая —
морда хитрая.
«Ты, — кричит, — стоишь над бездной,
Я спасу тебя, болезный,
слёзы вытру я!»

Я спросил: «Ты кто такая?»
А она мне: «Я Кривая —
воз молвы везу».
И хотя я кривобока,
Криворука, кривоока —
я, мол, вывезу…

Я воскликнул, наливая:
«Вывози меня, Кривая, —
я на привязи!
Я тебе и жбан поставлю,
Кривизну твою исправлю —
только вывези!

И ты, Нелёгкая маманя,
На-ка истину в стакане —
больно нервная!
Ты забудь себя на время,
Ты же толстая —в гареме
будешь первая».

И упали две старухи
У бутыли медовухи
в пьянь-истерику.
Я пока за кочки прячусь
И тихонько задом пячусь
прямо к берегу…

Лихо выгреб на стремнину:
В два гребка — на середину!
Ох, пройдоха я!
Чтоб вы сдохли, выпивая,
Две судьбы мои —
Кривая да Нелёгкая!

Давид Самойлов

Смерть поэта

Я не знал в этот вечер в деревне,
Что не стало Анны Андреевны2,
Но меня одолела тоска.
Деревянные дудки скворешен
Распевали. И месяц навешен
Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили
В небесах невесомые кубы.
А ее уже славой почтили
Не парадные залы и клубы,
А лесов деревянные трубы,
Деревянные дудки скворешен.
Потому я и был безутешен,
Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли,
Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле,
Меж сугробами, в странном уборе
Шла старуха всех смертных старей.
Шла старуха в каком-то капоте,
Что свисал, как два ветхих крыла.
Я спросил ее: «Как вы живете?»
А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудилась в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи,
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою
Иль в степи полосатой верстою
Суждено не любому из нас.
Стихотворства тяжелое бремя
Прославляет стоустое время.
Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени рая и ада,
Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке —
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И еще не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.

Константин Симонов

Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…

Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,

Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: — Господь вас спаси! —
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.

Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,

Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.

Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.

Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.

Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.

Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала: — Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.

«Мы вас подождем!» — говорили нам пажити.
«Мы вас подождем!» — говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.

По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.

Нас пули с тобою пока еще милуют.
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,

За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.

Давид Самойлов

Элегия

Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает — откуда берется! Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном, -
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы,
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
— О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
— А что вам известно?
— Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком…
— Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
— Валяйте! — садятся в молчании строгом.
И слушают. Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
— Постойте, постойте! Но вы же просили…
— Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути — любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Доложим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
__________________На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда — задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.

Ольга Берггольц

В доме Павлова

В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.

До сумерек — до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.

Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
Ни друга, ни знакомых…
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.

Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом — совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.

Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных…
Вот возглас гвардии,
вот вздох ее нетленный:
«Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим…»

О да, как вздох — как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд…
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.

И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.

Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.

Кто ж там живет
и как живет — в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить — зачем пришла сюда?

Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.

«Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет…»
И я сказала людям незнакомым:
«Я просто к вам. От сердца. Я — поэт». —
«Нездешняя?» —
«Нет… Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду…»
И вдруг я рассказала про него.

И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.

Старуха мне сказала: «Раздевайся,
напьемся чаю — вон, уже кипит.
А это — внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша — под Японией…» Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье, — как моя.

Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
«А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их…
Прочти!»

И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье, —
о парусе, белеющем в степях.

Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой…

Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать, — томила теснота.

И, говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный, — герой,
жильцы уже мечтали — переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой.

С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге — узкая стрела.

«А к нам недавно немки прилетали, —
сказала тихо женщина одна, —
подарок привозили — планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна…»

«И я пойду взглянуть на эти звезды, —
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
«Во-оз-дух!»
Семья сгорела здесь… Душа болит».

И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: «Привет, товарищи! Я к вам…
Я — с Карповской… А Дон-то как ударит!
И — двинул к Волге!.. Прямо по снегам…»

И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»…

Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.

…А дом — он будет памятником.
Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог…

Михаил Исаковский

Партизанка

Я весь свой век жила в родном селе,
Жила, как все, — работала, дышала,
Хлеба растила на своей земле
И никому на свете не мешала.

И жить бы мне спокойно много лет, —
Женить бы сына, пестовать внучонка…
Да вот поди ж нашелся людоед —
Пропала наша тихая сторонка!

Хлебнули люди горя через край,
Такого горя, что не сыщешь слова.
Чуть что не так — ложись и помирай:
Всё у врагов для этого готово;

Чуть что не так — петля да пулемет,
Тебе конец, а им одна потеха…
Притих народ. Задумался народ.
Ни разговоров не слыхать, ни смеха.

Сидим, бывало, — словно пни торчим…
Что говорить? У всех лихая чаша.
Посмотрим друг на друга, помолчим,
Слезу смахнем — и вся беседа наша.

Замучил, гад. Замордовал, загрыз…
И мой порог беда не миновала.
Забрали всё. Одних мышей да крыс
Забыли взять. И всё им было мало!

Пришли опять. Опять прикладом в дверь, —
Встречай, старуха, свору их собачью…
«Какую ж это, думаю, теперь
Придумал Гитлер для меня задачу?»

А он придумал: «Убирайся вон!
Не то, — грозят, — раздавим, словно муху…»
«Какой же это, — говорю, — закон —
На улицу выбрасывать старуху?

Куда ж идти? Я тут весь век живу…»
Обидно мне, а им того и надо:
Не сдохнешь, мол, и со скотом в хлеву,
Ступай туда, — свинья, мол, будет рада.

«Что ж, — говорю, — уж лучше бы свинья, —
Она бы так над старой не глумилась.
Да нет ее. И виновата ль я,
Что всех свиней сожрала ваша милость?»

Озлился, пес, — и ну стегать хлыстом!
Избил меня и, в чем была, отправил
Из хаты вон… Спасибо и на том,
Что душу в теле все-таки оставил.

Пришла в сарай, уселась на бревно.
Сижу, молчу — раздета и разута.
Подходит ночь. Становится темно.
И нет старухе на земле приюта.

Сижу, молчу. А в хате той порой
Закрыли ставни, чтоб не видно было,
А в хате — слышу — пир идет горой, —
Стучит, грючит, гуляет вражья сила.

«Нет, думаю, куда-нибудь уйду,
Не дам глумиться над собой злодею!
Пока тепло, авось не пропаду,
А может быть, и дальше уцелею…»

И долог путь, а сборы коротки:
Багаж в карман, а за плечо — хворобу.
Не напороться б только на штыки,
Убраться подобру да поздорову.

Но, знать, в ту ночь счастливая звезда
Взошла и над моею головою:
Затихли фрицы — спит моя беда,
Храпят, гадюки, в хате с перепою.

Пора идти. А я и не могу, —
Целую стены, словно помешалась…
«Ужели ж всё пожертвовать врагу,
Что тяжкими трудами доставалось?

Ужели ж, старой, одинокой, мне
Теперь навек с родным углом проститься,
Где знаю, помню каждый сук в стене
И как скрипит какая половица?

Ужели ж лиходею моему
Сиротская слеза не отольется?
Уж если так, то лучше никому
Пускай добро мое не достается!

Уж если случай к этому привел,
Так будь что будет — лучше или хуже!»
И я дубовый разыскала кол
И крепко дверь притиснула снаружи.

А дальше, что же, дальше — спички в ход, —
Пошел огонь плести свои плетенки!
А я — через калитку в огород,
В поля, в луга, на кладбище, в потемки.

Погоревать к покойнику пришла,
Стою перед оградою сосновой:
— Прости, старик, что дом не сберегла,
Что сына обездолила родного.

Придет с войны, а тут — ни дать ни взять,
В какую дверь стучаться — неизвестно…
Прости, сынок! Но не могла я стать
У извергов скотиной бессловесной.

Прости, сынок! Забудь отцовский дом,
Родная мать его не пощадила —
На всё пошла, но праведным судом
Злодеев на погибель осудила.

Жестокую придумала я месть —
Живьем сожгла, огнем сжила со света!
Но если только бог на небе есть —
Он все грехи отпустит мне за это.

Пусть я стара, и пусть мой волос сед, —
Уж раз война, так всем идти войною…
Тут подошел откуда-то сосед
С ружьем в руках, с котомкой за спиною.

Он осторожно посмотрел кругом,
Подумал молча, постоял немного,
«Ну, что ж, — сказал, — Антоновна, идем!
Видать, у нас теперь одна дорога…»

И мы пошли. Сосед мой впереди,
А я за ним заковыляла сзади.
И вот, смотри, полгода уж поди
Живу в лесу у партизан в отряде.

Варю обед, стираю им белье,
Чиню одёжу — не сижу без дела.
А то бывает, что беру ружье, —
И эту штуку одолеть сумела.

Не будь я здесь — валяться б мне во рву,
А уж теперь, коль вырвалась из плена,
Своих врагов и впрямь переживу, —
Уж это так. Уж это непременно.

Ярослав Смеляков

Машенька

Происходило это, как ни странно,
не там, где бьет по берегу прибой,
не в Дании старинной и туманной,
а в заводском поселке под Москвой.Там жило, вероятно, тысяч десять,
я не считал, но полагаю так.
На карте мира, если карту взвесить,
поселок этот — ерунда, пустяк.Но там была на месте влажной рощи,
на нет сведенной тщанием людей,
как и в столицах, собственная площадь
и белый клуб, поставленный на ней.И в этом клубе, так уж было надо, —
нам отставать от жизни не с руки, —
кино крутилось, делались доклады
и занимались всякие кружки.Они трудились, в общем, не бесславно,
тянули все, кто как умел и мог.
Но был средь них, как главный между равных,
бесспорно, драматический кружок.Застенчива и хороша собою,
как стеклышко весеннее светла,
его премьершей и его душою
у нас в то время Машенька была.На шаткой сцене зрительного зала
на фоне намалеванных небес
она, светясь от радости, играла
чекисток, комсомолок и принцесс.Лукавый взгляд, и зыбкая походка,
и голосок, волнительный насквозь…
Мещаночка, девчонка, счетоводка, —
нельзя понять, откуда что бралось? Ей помогало чувствовать событья,
произносить высокие слова
не мастерство, а детское наитье,
что иногда сильнее мастерства.С естественной смущенностью и болью,
от ощущенья жизни весела,
она не то чтобы вживалась в роли,
она ролями этими жила.А я в те дни, не требуя поблажки,
вертясь, как черт, с блокнотом и пером,
работал в заводской многотиражке
ответственным ее секретарем.Естественно при этой обстановке,
что я, отнюдь не жулик и нахал,
по простоте на эти постановки
огромные рецензии писал.Они воспринимались с интересом
и попадали в цель наверняка
лишь потому, что остальная пресса
не замечала нашего кружка.Не раз, не раз — солгать я не посмею —
сам режиссер дарил улыбку мне:
Василь Васильич с бабочкой на шее,
в качаловском блистающем пенсне.Я Машеньку и ныне вспоминаю
на склоне лет, в другом краю страны.
Любил ли я ее? Теперь не знаю, —
мы были все в ту пору влюблены.Я вспоминаю не без нежной боли
тот грузовик давно ушедших дней,
в котором нас возили на гастроли
по ближним клубам юности моей.И шум кулис, и дружный шепот в зале,
и вызовы по многу раз подряд,
и ужины, какие нам давали
в ночных столовках — столько лет назад! Но вот однажды… Понимает каждый
или поймет, когда настанет час,
что в жизни все случается однажды,
единожды и, в общем, только раз.Дают звонки. Уже четвертый сдуру.
Партер гудит. Погашен в зале свет.
Оркестрик наш закончил увертюру.
Пора! Пора! А Машеньки все нет.Василь Васильич донельзя расстроен,
он побледнел и даже спал с лица,
как поседелый в грозных битвах воин,
увидевший предательство юнца.Снимают грим кружковцы остальные.
Ушел партер, и опустел балкон.
Так в этот день безрадостный — впервые
спектакль был позорно отменен.Назавтра утром с тихой ветвью мира,
чтоб нам не оставаться в стороне,
я был направлен к Маше на квартиру,
Но дверь ее не открывалась мне.А к вечеру, рожденный в смраде где-то
из шепота шекспировских старух,
нам принесли в редакцию газеты
немыслимый, но достоверный слух.И услыхала заводская пресса,
упрятав в ящик срочные дела,
что наша поселковая принцесса,
как говорят на кухнях, понесла.Совет семьи ей даровал прощенье.
Но запретил (чтоб все быстрей забыть)
не то чтоб там опять играть на сцене,
а даже близко к клубу подходить.Я вскорости пошел к ней на работу,
мне нужен был жестокий разговор…
Она прилежно щелкала на счетах
в халатике, скрывающем позор.Не удалось мне грозное начало.
Ты ожидал смятенности — изволь!
Она меня ничуть не замечала —
последняя разыгранная роль.Передо мной спокойно, достославно,
внушительно сидела вдалеке
не Машенька, а Марья Николавна
с конторским карандашиком в руке.Уже почти готовая старуха,
живущая степенно где-то там.
Руины развалившегося духа,
очаг погасший, опустелый храм.А через день, собравшись без изъятья
и от завкома выслушав урок,
возобновил вечерние занятья
тот самый драматический кружок.Не вечно ж им страдать по женской доле
и повторять красивые слова.
Все ерунда! И Машенькины роли
взяла одна прекрасная вдова.Софиты те же, мизансцены те же,
все так же дружно рукоплещет зал.
Я стал писать рецензии все реже,
а вскорости и вовсе перестал.

Александр Твардовский

Баллада об отречении

Вернулся сын в родимый дом
С полей войны великой.
И запоясана на нем
Шинель каким-то лыком.
Не брита с месяц борода,
Ершится — что чужая.
И в дом пришел он, как беда
Приходит вдруг большая… Но не хотели мать с отцом
Беде тотчас поверить,
И сына встретили вдвоем
Они у самой двери.
Его доверчиво обнял
Отец, что сам когда-то
Три года с немцем воевал
И добрым был солдатом;
Навстречу гостю мать бежит:
— Сынок, сынок родимый…-
Но сын за стол засесть спешит
И смотрит как-то мимо.
Беда вступила на порог,
И нет родным покоя.
— Как на войне дела, сынок? -
А сын махнул рукою.А сын сидит с набитым ртом
И сам спешит признаться,
Что ради матери с отцом
Решил в живых остаться.Родные поняли не вдруг,
Но сердце их заныло.
И край передника из рук
Старуха уронила.Отец себя не превозмог,
Поникнул головою.
— Ну что ж, выходит так, сынок,
Ты убежал из боя? .-
И замолчал отец-солдат,
Сидит, согнувши спину,
И грустный свой отводит взгляд
От глаз родного сына.Тогда глядит с надеждой сын
На материн передник.
— Ведь у тебя я, мать, один —
И первый, и последний.-
Но мать, поставив щи на стол,
Лишь дрогнула плечами.
И показалось, день прошел,
А может год, в молчанье.И праздник встречи навсегда
Как будто канул в омут.
И в дом пришедшая беда
Уже была, как дома.
Не та беда, что без вреда
Для совести и чести,
А та, нещадная, когда
Позор и горе вместе.Такая боль, такой позор,
Такое злое горе,
Что словно мгла на весь твой двор
И на твое подворье,
На всю родню твою вокруг,
На прадеда и деда,
На внука, если будет внук,
На друга и соседа… И вот поднялся, тих и строг
В своей большой кручине,
Отец-солдат: — Так вот, сынок,
Не сын ты мне отныне.
Не мог мой сын, — на том стою,
Не мог забыть присягу,
Покинуть Родину в бою,
Притти домой бродягой.Не мог мой сын, как я не мог,
Забыть про честь солдата,
Хоть защищали мы, сынок,
Не то, что вы. Куда там!
И ты теперь оставь мой дом,
Ищи отца другого.
А не уйдешь, так мы уйдем
Из-под родного крова.Не плачь, жена. Тому так быть.
Был сын — и нету сына,
Легко растить, легко любить.
Трудней из сердца вынуть…-
И что-то молвил он еще
И смолк. И, подняв руку,
Тихонько тронул за плечо
Жену свою, старуху.Как будто ей хотел сказать:
— Я все, голубка, знаю.
Тебе еще больней: ты — мать,
Но я с тобой, родная.
Пускай наказаны судьбой, -
Не век скрипеть телеге,
Не так нам долго жить с тобой,
Но честь живет вовеки…-А гость, качнувшись, за порог
Шагнул, нащупал выход.
Вот, думал, крикнут: «Сын, сынок!
Вернись!» Но было тихо.
И, как хмельной, держась за тын,
Прошел он мимо клети.
И вот теперь он был один,
Один на белом свете.Один, не принятый в семье,
Что отреклась от сына,
Один на всей большой земле,
Что двадцать лет носила.
И от того, как шла тропа,
В задворках пропадая,
Как под ногой его трава
Сгибалась молодая; И от того, как свеж и чист
Сиял весь мир окольный,
И трепетал неполный лист —
Весенний, — было больно.
И, посмотрев вокруг, вокруг
Глазами не своими,
Кравцов Иван, — назвал он вслух
Свое как будто имя.И прислонился головой
К стволу березы белой.
— А что ж ты, что ж ты над собой,
Кравцов Иван, наделал?
Дошел до самого конца,
Худая песня спета.
Ни в дом родимого отца
Тебе дороги нету, Ни к сердцу матери родной,
Поникшей под ударом.
И кары нет тебе иной,
Помимо смертной кары.
Иди, беги, спеши туда,
Откуда шел без чести,
И не прощенья, а суда
Себе проси на месте.И на глазах друзей-бойцов,
К тебе презренья полных,
Тот приговор, Иван Кравцов,
Ты выслушай безмолвно.
Как честь, прими тот приговор.
И стой, и будь, как воин,
Хотя б в тот миг, как залп в упор
Покончит счет с тобою.А может быть, еще тот суд
Свой приговор отложит,
И вновь ружье тебе дадут,
Доверят вновь. Быть может…