В позднюю ночь над усталой деревнею
Сон непробудный царит,
Только старуху столетнюю, древнюю
Не посетил он.— Не спит, Мечется по печи, охает, мается,
Ждет — не поют петухи!
Вся-то ей долгая жизнь представляется,
Все-то грехи да грехи!«Охти-мне! часто владыку небесного
Я искушала грехом:
Нутко-се! с ходу-то, с ходу-то крестного
Раз я ушла с паренькомВ рощу… Вот то-то! мы смолоду дурочки,
Думаем: милостив Бог!
Раз у соседки взяла из-под курочки
Пару яичек… ох! ох! В страдную пору больной притворилася —
Мужа в побывку ждала…
С Федей солдатиком чуть не слюбилася…
С мужем под праздник спала.Охти-мне… ох! угожу в преисподнюю!
Раз, как забрили сынка,
Я возроптала на благость господнюю,
В пост испила молока, —То-то я грешница! то-то преступница!
С горя валялась пьяна…
Божия матерь! Святая заступница!
Вся-то грешна я, грешна!..»
Моя судьба, старуха, нянька злая,
И безобразная, и глупая, за мной
Следит весь день и, под руку толкая,
Надоедает мне своею болтовней.
Когда-то в карты мне она гадала
И мне сулила много светлых дней;
Я, как ребенок, верил ей сначала,
Доверчив был и уживался с ней.
То штопая, то делая заплаты,
Она не раз при мне ворчала на беду:
«Вот погоди! как будем мы богаты,
Я от тебя сама уйду…»
А между тем несутся дни и годы —
Старуха все еще в моем углу ворчит,
Во все мешается, хлопочет и, свободы
Лишая разум, сердце злит.
И жизнь моя, невольно, как-то странно
Слилась с ее житьем-бытьем,
И где бы ни был я, один ли — беспрестанно
Мне кажется: мы с ней вдвоем.
Проснусь ли я душою, озаренный
Внезапной мыслию иль новой красотой,
Плаксивое лицо старухи раздраженной
Как желтое пятно мелькает предо мной.
Хочу любить… «Нет, — говорит, — не вправе,
Не смеешь ты, не должен ты любить».
Уединясь, мечтаю ли о славе,
Она, как мальчика, придет меня дразнить.
И болен я — и нет мне сил подняться,
И слышу я: старуха, головой
Качая, говорит, что вряд ли мне дождаться
Когда-нибудь судьбы иной.
Лукавый врач лекарства ищет,
Чтоб тетке сторожа помочь,
Лекарства нет; в кулак он свищет,
А на дворе давно уж ночь.В шкафу нет склянки ни единой,
Всего там к завтрашнему дню
Один конверт с сухой малиной
И очень мало ревеню.Меж тем в горячке тетка бредит,
Горячкой тетушка больна…
Лукавый медик все не едет,
Давно лекарства ждет она!.. Огнем горит старухи тело,
Природы странная игра!
Повсюду сухо, но вспотела
Одна лишь левая икра… Вот раздается из передней
Звонок поспешный динь-динь-динь,
Приехать бы тебе намедни!
А что? — Уж тетушке аминь!«Помочь старухе нету средства» —
Так злобный медик говорит, —
«Осталось ли у ней наследство?
Кто мне заплатит за визит?»—
В те дни, как светило мне счастье,
Я видел повсюду участье,
Друзья окружали толпой
И братски делили со мной
Обеды мои и монеты,
И все остальные предметы.
Я с счастем навеки простился,
Совсем кошелек истощился,
Померкнула радость моя —
И все дорогие друзья,
С своим неподдельным участьем,
Ушли за исчезнувшим счастьем.
Забота, сиделкой ночною,
Угрюмо сидит надо мною,
Одетая в черный колпак,
И нюхает скверный табак, —
И нюханье слух мой терзает
И гадко старуха кивает.
Порою мне грезится: снова
Вернулись дни счастья былого,
И солнце, и дружеский круг…
Но скрип отвратительный вдруг
Касается бедного слуха, —
То нос утирает старуха.
В пустом, закрытом на просушку парке
старуха в окружении овчарки —
в том смысле, что она даёт круги
вокруг старухи — вяжет красный свитер,
и налетевший на деревья ветер,
терзая волосы, щадит мозги.
Мальчишка, превращающий в рулады
посредством палки кружево ограды,
бежит из школы, и пунцовый шар
садится в деревянную корзину,
распластывая тени по газону;
и тени ликвидируют пожар.
В проулке тихо, как в пустом пенале.
Остатки льда, плывущие в канале,
для мелкой рыбы — те же облака,
но как бы опрокинутые навзничь.
Над ними мост, как неподвижный Гринвич;
и колокол гудит издалека.
Из всех щедрот, что выделила бездна,
лишь зренье тебе служит безвозмездно,
и счастлив ты, и, не смотря ни на
что, жив ещё. А нынешней весною
так мало птиц, что вносишь в записную
их адреса, и в святцы — имена.
Кто на пороге вечности
Давно уже стоит —
Тот нашей бессердечности
Людской не избежит.
Обузою ненужною
Влачит он жалкий век;
Старухою недужною
Была бедняжка Мег.
С грошовыми товарами
Бродя в теченье дня,
Она глазами старыми
Приветствует меня.
Знакомство постепенное
Я с нею завязал,
И слышу неизменное:
— Не купите ль пенал? —
Пусть долгими кручинами
Бедняжку извело —
Лицо ее с морщинами
Спокойно и светло.
Но не старухой жалкою, —
В былые времена
Тут в парке со скакалкою
Резвилася она.
Позднее здесь девицею
Гуляла чинно ты,
И в сердце вереницею
Роилися мечты…
Витали над головкою
Мечты о счастье, Мег,
И уличной торговкою
Ты здесь кончаешь век.
Вот он идет проселочной дорогой,
Без шапки, рослый, думающий, строгий,
С мешками, с палкой, в рваном армячишке,
Держась рукой за плечико мальчишки.
И звонким альтом, жалобным и страстным,
Поет, кричит мальчишка, — о прекрасном
Об Алексее, божьем человеке,
Под недовольный, мрачный бас калеки.
«Вы пожалейте, — плачет альт, — бездомных!
Вы наградите, люди, сирых, темных!»
И бас грозит: «В аду, в огне сгорите!
На пропитанье наше сотворите!»
И, угрожая, властным, мерным шагом
Идет к избушке ветхой над оврагом,
Над скудной балкой вдоль иссохшей речки,
А там одна старуха на крылечке.
И крестится старуха и дрожащей
Рукою ищет грошик завалящий
И жалко плачет, сморщивая брови,
Об окаянной грешнице Прасковье.
Однажды летним вечерком
Я со знакомым стариком
В избе беседовал за водкой.
Его жена с улыбкой кроткой
Нам щей вчерашних подала,
А после кружево плела.Старухи грубая рука
Была над кружевом легка.
Она рукою узловатой
Плела узор замысловатый.Старик был стар — или умен,
Он поговорки всех времен
Вплетал умело в дым махорки.
Или, наоборот, ему
Все время чудились в дыму
Пословицы и поговорки… Старуха кружево плела.
И понял я, что мало стою,
Поскольку счастье ремесла
Не совместимо с суетою.Потом стелила мне постель.
Кричал в тумане коростель.
И слышал я на сеновале,
Как соловьи забушевали!
Забушевали соловьи! Забушевали соловьи!
Что за лады, что за рулады!
Как будто нет у них беды,
Как будто нет у них досады…
Забушевали соловьи… Я спал, покуда птицы пели,
Воображенье распалив.
Потом рассвет струился в щели,
А я был молод и счастлив…
Осеннего месяца облик
Сквозит в облаках серебром.
Стоит одинок на кладбище
Пасто́ра умершего дом.
Уткнулася в книгу старуха;
Сын тупо на свечку глядит;
Две дочки сидят сложа руки;
Зевнувши, одна говорит:
«Вот скука-то, Господи Боже!
В тюрьме веселее живут!
Здесь только и есть развлеченья,
Как гроб с мертвецом принесут!»
Старуха в ответ проронила:
«Всего четверых принесли
С тех пор, как отца схоронили…
Ох, дни-то как скоро прошли!»
Тут старшая дочка очнулась:
«Нет, полно! Невмочь голодать!
Отправлюсь-ка лучше я к графу!..
С терпеньем-то нечего взять!..»
И вторит ей брат, оживившись:
«И дело! а я так в шино́к,
У добрых людей научиться
Казной набивать кошелек!»
В лицо ему книгу швырнула
Старуха, не помня себя:
«Издохни ты лучше, проклятый!
Отец бы услышал тебя!»
Вдруг все на окно оглянулись:
Оттуда рука им грозит —
Умерший пасто́р перед ними
Во всем облаченьи стоит…
Все тихо… бледна из-за тучи
Осенняя смотрит луна...
Могильщика хижина грустно
Стоит на кладбище одна.
За библией дремлет старуха,
Свеча перед нею горит,
По комнате сын ходит молча,
А дочь про себя говорит.
„Как тянутся дни здесь уныло!
„От скуки легко умереть…
„Здесь только на мертвых в окошко
„Изволь беспрестанно смотреть…“
Ты врешь… проворчала старуха,
Троих схоронили всего,
С тех пор как близ хижины нашей
Спят кости отца твоего!
Но дочь отвечает: „не стану
„Терпеть у тебя я нужду.
„В палаты, к красивому Графу,
„Я завтра же утром уйду.“
А сын — прерывает смеяся:
„В лесу молодца видел я.
„Он золото делать умеет…
„Научит авось и меня!"
Старуха в лицо ему книгой
Швырнула, от гнева бледна,
В лесу ты разбойничать хочешь, —
Проклятый! сказала она.
Но стук под окном… оглянулись
И кто-то грозит им рукой…
То старый отец из могилы
Встает озаренный луной…
На околице — домок,
Невеликий теремок.
В нем Старик, и в нем Старуха,
В гости к ним жужжится муха.
Проворчал Старик седой,
С ледяною бородой: —
«Кто за дверью там жужжится?
На полатях мне не спится.»
Тут Старуха снежный плат
Отодвинула назад.
Говорит: «На это ухо
Туговата я, Старуха.»
Позевала: «Встань-ка вот.»
Покрестила старый рот.
В полинялом сарафане
Закачалась как в тумане.
Дверь открыла. — «Кто в избу?»
Муха к ней, сидит на лбу.
И у Старой все-то тело,
От весенней, разомлело.
Разомлело так, что вдруг
Хоть плясать на вольный луг.
Старика с полатей тащит,
Тот, крестясь, глаза таращит.
А уж муха и на нем,
Обожгла его огнем.
Хоть крестись, хоть не крестись ты,
Сказки Солнца пламенисты.
Старый дед, что был так бел,
Разрумянясь, разомлел.
Хоть крестись, хоть не крестись ты,
Расцвели цветы душисты.
Двое Старых, от Весны,
Стали цветом бузины.
И крестись, и не крестись ты,
Птицы в роще голосисты.
Я помню как сквозь сон — когда являлась в зале
Старуха длинная в огромной черной шали
И белом чепчике, и локонах седых,
То каждый, кто тут был, вдруг становился тих,
И дети малые, резвившиеся внучки,
Шли робко к бабушке прикладываться к ручке.
Отец их — сын ее — уже почтенных лет,
Стоял в смирении, как будто на ответ
За шалость позван был и знал, что он виновен
И прах перед судьей, а вовсе с ним не ровен!
А хитрая жена и бойкая сестра,
Потупясь, как рабы средь царского двора,
Украдкой лишь могли язвить друг друга взглядом,
Пропитанным насквозь лукаво-желчным ядом.
Старуха свысока их с головы до ног
Оглядывала всех, и взор ее был строг…
И так и чуялось: умри она, старуха, -
Все завтра ж врозь пойдут, и дом замолкнет глухо.
Да это и сама, чай, ведала она,
И оттого была жестка и холодна,
И строгий взор ее был полон сожаленья,
Пожалуй, что любви, а более презренья.
Когда в охлаждаемую смесь кислот
Вливают глицерин струею тонкой,
И выделяется окисленный азот
Бурым испарением над воронкой,
Когда молекулы получаемого вещества
Гудят в сосуде, грозя распадом, —
Если закружится голова,
Комната грянет дождем стоградым.
Поэтому химики (один из ста)
Осторожны в движениях и худощавы,
И у многих увидите фут хвоста
Из-под докторского плаща вы.
Ибо приготовляющие нитроглицерин
Не смеют быть мягче кристаллов кварца,
Они таинственные рыцари
Из ордена монаха Бертольда Шварца.
Опустив глаза, пересекают пустыри,
Никому не знакомые, все видят зорко.
Их лаборатории (или монастыри?)
В предместьях Парижа, Лондона и Нью-Йорка.
И когда разрывается снаряд,
Разорвав короля в торжественном появленьи, —
Старухи крестятся и говорят
О наступающем светопреставленьи.
Старухам не верят: зачем хвост?
Анархисты нечистого злей еще.
И только ребенку, который прост,
Снится хвостатый и с бомбой тлеющей.
Сквозь о́блака месяц осенний
Прорезался бледным серпом.
Стоит одинок у кладбища
Пастора-покойника дом.
Старуха над Библией дремлет;
Сын тупо на свечку глядит;
Дочь старшая сонно зевает;
А младшая дочь говорит:
„Ах, Господи! дни-то здесь, дни-то!
Сидишь — не дождешься конца!
Одно развлеченье, как в церковь
Отпеть принесут мертвеца!“
Старуха, очнувшись, ей молвит:
„Не, ври! схоронили всего
Троих с той поры, как зарыли
В могилу отца твоего!“
„Здесь с голоду ноги протянешь!“
Промолвила старшая дочь:
„Давно меня граф подзывает…
Пойду к нему: стало не вмочь!“
„Троих я молодчиков знаю!“
Смеясь, перебил ее брат:
„Пойду с ними денежки делать…
В лесу им что́ кустик, то́ клад!“
В худое лицо ему книгу
Швырнула, вся бледная, мать.
„Так будь же ты проклят, разбойник,
Коль стал грабежи замышлять!“
Вдруг стукнуло что-то в окошко,
И кто-то рукой им грозит…
Глядят: в облачении черном
Покойник-отец там стоит.
Кому же хочется в потомство перейти
В обличьи старика! Следами разрушений
Помечены в лице особые пути
Излишеств и нужды, довольства и лишений.
Я стар, я некрасив... Да, да! Но, боже мой,
Ведь это же не я!.. Нет, в облике особом,
Не сокрушаемом ни временем, ни гробом,
Который некогда я признавал за свой,
Хотелось бы мне жить на памяти людской!
И кто ж бы не хотел? Особыми чертами
Мы обрисуемся на множество ладов —
В рассказах тех детей, что будут стариками,
В записках, в очерках, за длинный ряд годов.
И ты, красавица, не названная мною, —
Я много, много раз писал твои черты, —
Когда последний час ударит над землею,
С умерших сдвинутся и плиты, и кресты, —
Ты, как и я, проявишься нежданно,
Но не старухою, а на заре годов...
Нелепым было бы и бесконечно странно —
Селить в загробный мир старух и стариков.
Сколько слухов наши уши поражает,
Сколько сплетен разъедает, словно моль!
Ходят слухи, будто всё подорожает
— абсолютно,
А особенно — штаны и алкоголь!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
— Слушай, слышал? Под землёю город строют —
Говорят, на случай ядерной войны!
— Вы слыхали? Скоро бани все закроют
повсеместно,
Навсегда — и эти сведенья верны!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
— А вы знаете, Мамыкина снимают —
За разврат его, за пьянство, за дебош!
— Кстати, вашего соседа забирают,
негодяя,
Потому что он на Берию похож!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
— Ой, что деется! Вчерась траншею рыли —
Откопали две коньячные струи!
— Говорят, евреи воду отравили,
гады, ядом.
Ну, а хлеб теперь — из рыбной чешуи!
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
Да, вы знаете, теперь всё отменяют:
Отменили даже воинский парад.
Говорят, что скоро всё позапрещают,
в бога душу,
Скоро всех, к чертям собачьим, запретят.
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
Закалённые во многих заварухах,
Слухи ширятся, не ведая преград, —
Ходят сплетни, что не будет больше слухов
абсолютно,
Ходят слухи, будто сплетни запретят!
Но, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
И поют друг другу шёпотом ли, в крик ли —
Слух дурной всегда звучит в устах кликуш,
А к хорошим слухам люди не привыкли —
Говорят, что это выдумки и чушь.
И, словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Их разносят по умам!
У самого
берега
жил
рыбак.
Направо —
море,
налево —
дом.
Каждое
утро
рыбак
натощак
Рыбку
ловил
неводом.
Ловил,
и какого еще
рожна!
Ухи
похлебать
теперь бы.
Но была
у него
старуха
жена.
Хуже
не
сыщешь
стерьвы!
Золотую
рыбку
поймал
рыбак,
Не чуя
скверной
истории.
И вот
попал
к жене
под башмак,
Чтоб ей
сгореть
в крематории!
Семейная жизнь
превратилась
в содом —
Рыбак
вареного
рака
ошпаренней.
То выстрой
старухе
изящный
дом,
То сделай
ее
барыней!
Барыней побыла, —
требует,
чтоб
Звали ее
царицею.
Рыбаку впору
спрятаться
в гроб,
Ползает
мокрой
мокрицею.
Мне
попадись
такая
жена —
Зануда
старого
быта —
Я б как гаркнул:
— Цыц, сатана!
Сиди
у разбитого
корыта! —
Я б разделал
ее под орех.
Моргнуть
не посмела б
глазом...
Читайте
журнал
«Бывший Леф»
И —
никаких
сказок!
Баллада о стариках и старухах, с которыми я вместе
жил и лечился в санатории областного совета
профсоюза в 110 км от Москвы
Все завидовали мне: «Эко денег!»
Был загадкой я для старцев и стариц.
Говорили про меня: «Академик!»
Говорили: «Генерал! Иностранец!»
О, бессонниц и снотворных отрава!
Может статься, это вы виноваты,
Что привиделась мне вздорная слава
В полумраке санаторной палаты?
А недуг со мной хитрил поминутно:
То терзал, то отпускал на поруки.
И всё было мне так страшно и трудно,
А труднее всего — были звуки.
Доминошники стучали в запале,
Привалившись к покорябанной пальме.
Старцы в чёсанках с галошами спали
Прямо в холле, как в общественной спальне.
Я неслышно проходил: «Англичанин!»
Я «козла» не забивал: «Академик!»
И звонки мои в Москву обличали:
«Эко денег у него, эко денег!»
И казалось мне, что вздор этот вечен,
Неподвижен, точно солнце в зените…
И когда я говорил: «Добрый вечер!»,
Отвечали старики: «Извините».
И кивали, как глухие глухому,
Улыбались не губами, а краем:
«Мы, мол, вовсе не хотим по-плохому,
Но как надо, извините, не знаем…»
Я твердил им в их мохнатые уши,
В перекурах за сортирною дверью:
«Я такой же, как и вы, только хуже»
И поддакивали старцы, не веря.
И в кино я не ходил: «Ясно, немец!»
И на танцах не бывал: «Академик!»
И в палатке я купил чай и перец:
«Эко денег у него, эко денег!»
Ну и ладно, и не надо о славе…
Смерть подарит нам бубенчики славы!
А живём мы в этом мире послами
Не имеющей названья державы…
По бледной долине приходят, уходят, проходят несчетные духи,
Там юноши, взрослые, малые дети, и старцы идут, и старухи.
С Востока на Запад, с Заката к Востоку, и снова на Запад с Востока,
Приходят, уходят, и ходят, и бродят, не знают ни часа, ни срока.
Встречаясь, качают они головами, и шепчут о благости Бога,
И все, проходя, проиграют цепями, и вечно, и вечно дорога.
И вдруг от Востока на Запад прольется разливное красное пламя,
Один усмехнется, другой ужаснется, но каждый почувствует знамя.
И вдруг от Заката к Востоку вернется и злато, и бархат, и алость,
И духи считают, колдуют, гадают, пока не сомнет их усталость.
Тогда, бесконечно взывая о мести, о чести, о славе, о чарах,
Несчетные духи, согбенно, проходят, как тени, в безмерных пожарах.
По бледной долине, в пустыне, как в сплине, доныне безумствуют духи.
И юноши седы, и дряхлые дети, и юны, меж старцев, старухи.
Рано утром приходят в скверы
Одинокие злые старухи,
И скучающие рантьеры
На скамейках читают газеты.
Здесь тепло, розовато, влажно,
Город заспан, как детские щеки.
На кирпично-красных площадках
Бьют пожарные струи фонтанов,
И подстриженные газоны
Размалеваны тенью и солнцем.
В это утро по главной дорожке
Шел веселый и рыжий парень
В желтовато-зеленой ковбойке.
А за парнем шагала лошадь.
Эта лошадь была прекрасна,
Как бывает прекрасна лошадь —
Лошадь розовая и голубая,
Как дессу незамужней дамы,
Шея — словно рука балерины,
Уши — словно чуткие листья,
Ноздри — словно из серой замши,
И глаза азиатской рабыни.
Парень шел и у всех газировщиц
Покупал воду с сиропом,
А его белоснежная лошадь
Наблюдала, как на стакане
Оседает озон с сиропом.
Но, наверно, ей надоело
Наблюдать за веселым парнем,
И она отошла к газону
И, ступив копытом на клумбу,
Стала кушать цветы и листья,
Выбирая, какие получше.
— Кыш! — воскликнули все рантьеры.
— Брысь! — вскричали злые старухи. —
Что такое — шляется лошадь,
Нарушая общий порядок! -
Лошадь им ничего не сказала,
Поглядела долго и грустно
И последовала за парнем.
Вот и все — ничего не случилось,
Просто шел по улице парень,
Пил повсюду воду с сиропом,
А за парнем шагала лошадь…
Это странное стихотворенье
Посвящается нам с тобою.
Мы с тобой в чудеса не верим,
Оттого их у нас не бывает…
«Прощай, мой родимый! Мои, знать, седины
Господь за грехи захотел покарать:
Когда ты вернешься из дальней чужбины
Старухи в живых ужь тебе не застать!»
— Не бойся, бабуня! Крепка ты, родная,
И жить еще будешь не мало годов.
Я ларчик тебе привезу из Китая
С полдюжиной шелковых пестрых платков.
"Ах, гоже-ли, внучек, рядиться бабуне,
Прошло, милый, время меня наряжать:
Стою я ужь смерти своей накануне
И скоро там лягу, где спит твоя мать.
— Я буду отважным и храбрым солдатом
Возьму на войне я не мало наград,
Вернуся домой женихом я богатым
И всякий мне дочку отдать будет рад.
«Надену заветную ладонку, милый,
Тебе я на шею с молитвой святой:
Она охраняет божественной силой,
Удачу и счастье приносит с собой».
Чрез три дня с старухою внучек разстался,
И, взявши пожитки, уехал в Тулон,
Веселый, как будто на праздник собрался,
Отплыл на войну на фрегате «Винк-ион».
Сражался, как лев, и на тот свет не мало
Он душ нечестивых китайцев послал,
Но пуля коварная грудь пронизала,
Которую крест и почет ожидал.
Чрез месяц с немногим пришел из Китая
Обещанный внуком ларец небольшой;
И ладонка в нем находилась святая-
Пробита насквозь и в крови дорогой!
Старуха разсудок с тех пор потеряла,
И кто бы, и где бы ее ни встречал,
Она постоянно слова повторяла,
Что внук ея милый, прощаясь, сказал:
«Не бойся, бабуня! крепка, ты, родная,
И жить еще будешь не мало годов!
Я ларчик тебе привезу из Китая
С полдюжиной шелковых пестрых платков».
Еще старухи молятся,
в богомольном изгорбясь иге,
но уже
шаги комсомольцев
гремят о новой религии.
О религии,
в которой
нам
не бог начертал бег,
а, взгудев электромоторы,
миром правит сам
человек.
Не будут
вперекор умам
дебоширить ведьмы и Вии —
будут
даже грома́
на учете тяжелой индустрии.
Не господу-богу
сквозь воздух
разгонять
солнечный скат.
Мы сдадим
и луны,
и звезды
в Главсиликат.
И не будут,
уму в срам,
люди
от неба зависеть —
мы ввинтим
лампы «Осрам»
небу
в звездные выси.
Не нам
писанья священные
изучать
из-под попьей палки.
Мы земле
дадим освящение
лучом космографий
и алгебр.
Вырывай у бога вожжи!
Что морочить мир чудесами!
Человечьи законы
— не божьи! —
на земле
установим сами.
Мы
не в церковке,
тесной и грязненькой,
будем кукситься в праздники наши.
Мы
свои установим праздники
и распразднуем в грозном марше.
Не святить нам столы усеянные.
Не творить жратвы обряд.
Коммунистов воскресенье —
25-е октября.
В этот день
в рост весь
меж
буржуазной паники
раб рабочий воскрес,
воскрес
и встал на̀ ноги.
Постоял,
посмотрел
и пошел,
всех религий развея ига.
Только вьется красный шелк,
да в руке
сияет книга.
Пусть их,
свернувшись в кольца,
бьют церквами поклон старухи.
Шагайте,
да так,
комсомольцы,
чтоб у неба звенело в ухе!
Ребенок был убит, — две пули — и в висок!
Мы в комнату внесли малютки тело:
Весь череп раскроен, рука закостенела,
И в ней — бедняжка! — он держал волчок.
Раздели мы с унынием немым
Труп окровавленный, и бабушка-старуха
Седая наклонилася над ним
И прошептала медленно и глухо:
«Как побледнел он… Посветите мне…
О боже! волоса в крови склеились».
Ночь, будто гроб, темнела… В тишине
К нам выстрелы порою доносились:
Там убивали, как убили тут…
Ребенка простынею белой
Она окутала, и труп окоченелый
У печки стала греть. Напрасный труд!
Обвеян смерти роковым дыханьем,
Лежал малютка, холоден как лед,
Ручонки опустив, открывши рот,
Бесчувственный к ее лобзаньям…
«Вот посмотрите, люди добрые, — она
Заговорила вдруг, прервав рыданья, —
Они его убили… У окна
Он здесь играл… и в бедное созданье,
В ребенка малого — ему еще восьмой
Годочек был — они стреляют… Что же
Он сделал им, малютка бедный мой…
Как был он тих и кроток, о мой боже…
С охотою ходил он в школу… да,
И все учителя его хвалили,
Он письма для меня писал всегда, —
И вот, разбойники, они его убили!
Скажите мне: не всё ль равно
Для господина Бонапарта было
Убить меня? Я смерти жду давно…
Но он… дитя…»
Рыданьем задушило
Старухе грудь, и не могла она
Сказать ни слова долго… Мы стояли
Вокруг несчастной, полные печали,
И сердце надрывалось в нас… «Одна,
Одна останусь я теперь… Что будет
Со мною, старой? Пусть господь рассудит
Меня с убийцами! За что они в наш дом
Пустили выстрелы? Ведь не кричал малютка:
»Да здравствует республика!» Лицом
Она склонилась к телу… Было жутко
Старухи горьким жалобам внимать
Над трупом отрока окровавленным…
Несчастная! Могла ль она понять…
Есть в сумерках блаженная свобода
от явных чисел века, года, дня.
Когда? — Неважно. Вот открытость входа
в глубокий парк, в далекий мельк огня.
Ни в сырости, насытившей соцветья,
ни в деревах, исполненных любви,
нет доказательств этого столетья, —
бери себе другое — и живи.
Ошибкой зренья, заблужденьем духа
возвращена в аллеи старины,
бреду по ним. И встречная старуха,
словно признав, глядит со стороны.
Средь бела дня пустынно это место.
Но в сумерках мои глаза вольны
увидеть дом, где счастливо семейство,
где невпопад и пылко влюблены,
где вечно ждут гостей на именины —
шуметь, краснеть и руки целовать,
где и меня к себе рукой манили,
где никогда мне гостем не бывать.
Но коль дано их голосам беспечным
стать тишиною неба и воды, —
чьи пальчики по клавишам лепечут? —
Чьи кружева вступают в круг беды?
Как мне досталась милость их привета,
тот медленный, затеянный людьми,
старинный вальс, старинная примета
чужой печали и чужой любви?
Еще возможно для ума и слуха
вести игру, где действуют река,
пустое поле, дерево, старуха,
деревня в три незрячих огонька.
Души моей невнятная улыбка
блуждает там, в беспамятстве, вдали,
в той родине, чья странная ошибка
даст мне чужбину речи и земли.
Но темнотой испуганный рассудок
трезвеет, рыщет, снова хочет знать
живых вещей отчетливый рисунок,
мой век, мой час, мой стол, мою кровать.
Еще плутая в омуте росистом,
я слышу, как на диком языке
мне шлет свое проклятие транзистор,
зажатый в непреклонном кулаке.
На земле драгоценной и скудной
я стою, покорителей внук,
где замёрзшие слёзы якутов
превратились в алмазы от мук. Не добытчиком, не атаманом
я спустился к Олёкме-реке,
голубую пушнину туманов
тяжко взвешивая на руке. Я меняла особый. Убытку
рад, как золото — копачу.
На улыбку меняю улыбку
и за губы — губами плачу. Никого ясаком не опутав,
я острогов не строю. Я сам
на продрогшую землю якутов
возлагаю любовь как ясак. Я люблю, как старух наших русских,
луноликих якутских старух,
где лишь краешком в прорезях узких
брезжит сдержанной мудрости дух. Я люблю чистоту и печальность
чуть расплющенных лиц якутят,
будто к окнам носами прижались
и на ёлку чужую глядят. Но сквозь розовый чад иван-чая,
сквозь дурманящий мёдом покос,
сокрушённо крестами качая,
наплывает старинный погост. Там лежат пауки этих вотчин —
целовальники, тати, купцы
и счастливые, может, а в общем
разнесчастные люди — скопцы. Те могилы кругом, что наросты,
и мне стыдно, как будто я тать,
«Здесь покоится прах инородца», —
над могилой якута читать. Тот якут жил, наверно, не бедно, —
подфартило. Есть даже плита.
Ну, а сколькие мёрли бесследно
от державной культуры кнута! Инородцы?! Но разве рожали
по-иному якутов на свет?
По-иному якуты рыдали?
Слёзы их — инородный предмет? Жили, правда, безводочно, дико,
без стреляющей палки, креста,
ну, а всё-таки добро и тихо,
а культура и есть доброта. Люди — вот что алмазная россыпь.
Инородец — лишь тот человек,
кто посмел процедить: «Инородец!»
или бросил глумливо: «Чучмек!» И без всяческих клятв громогласных
говорю я, не любящий слов:
пусть здесь даже не будет алмазов,
но лишь только бы не было слёз.
Жил старик со своею старухой
У самого синего моря;
Они жили в ветхой землянке
Ровно тридцать лет и три года.
Старик ловил неводом рыбу,
Старуха пряла свою пряжу.
Раз он в море закинул невод, —
Пришел невод с одною тиной.
Он в другой раз закинул невод, —
Пришел невод с травой морскою.
В третий раз закинул он невод, —
Пришел невод с одною рыбкой,
С непростою рыбкой, — золотою.
Как взмолится золотая рыбка!
Голосом молвит человечьим:
«Отпусти ты, старче, меня в море,
Дорогой за себя дам откуп:
Откуплюсь чем только пожелаешь».
Удивился старик, испугался:
Он рыбачил тридцать лет и три года
И не слыхивал, чтоб рыба говорила.
Отпустил он рыбку золотую
И сказал ей ласковое слово:
«Бог с тобою, золотая рыбка!
Твоего мне откупа не надо;
Ступай себе в синее море,
Гуляй там себе на просторе».
Воротился старик ко старухе,
Рассказал ей великое чудо.
«Я сегодня поймал было рыбку,
Золотую рыбку, не простую;
По-нашему говорила рыбка,
Домой в море синее просилась,
Дорогою ценою откупалась:
Откупалась чем только пожелаю.
Не посмел я взять с нее выкуп;
Так пустил ее в синее море».
Старика старуха забранила:
«Дурачина ты, простофиля!
Не умел ты взять выкупа с рыбки!
Хоть бы взял ты с нее корыто,
Наше-то совсем раскололось».
Вот пошел он к синему морю;
Видит, — море слегка разыгралось.
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка и спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка,
Разбранила меня моя старуха,
Не дает старику мне покою:
Надобно ей новое корыто;
Наше-то совсем раскололось».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом,
Будет вам новое корыто».
Воротился старик ко старухе,
У старухи новое корыто.
Еще пуще старуха бранится:
«Дурачина ты, простофиля!
Выпросил, дурачина, корыто!
В корыте много ль корысти?
Воротись, дурачина, ты к рыбке;
Поклонись ей, выпроси уж избу».
Вот пошел он к синему морю,
(Помутилося синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей старик с поклоном отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Еще пуще старуха бранится,
Не дает старику мне покою:
Избу просит сварливая баба».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом,
Так и быть: изба вам уж будет».
Пошел он ко своей землянке,
А землянки нет уж и следа;
Перед ним изба со светелкой,
С кирпичною, беленою трубою,
С дубовыми, тесовыми вороты.
Старуха сидит под окошком,
На чем свет стоит мужа ругает.
«Дурачина ты, прямой простофиля!
Выпросил, простофиля, избу!
Воротись, поклонися рыбке:
Не хочу быть черной крестьянкой,
Хочу быть столбовою дворянкой».
Пошел старик к синему морю;
(Не спокойно синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Пуще прежнего старуха вздурилась,
Не дает старику мне покою:
Уж не хочет быть она крестьянкой,
Хочет быть столбовою дворянкой».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом».
Воротился старик ко старухе.
Что ж он видит? Высокий терем.
На крыльце стоит его старуха
В дорогой собольей душегрейке,
Парчовая на маковке кичка,
Жемчуги огрузили шею,
На руках золотые перстни,
На ногах красные сапожки.
Перед нею усердные слуги;
Она бьет их, за чупрун таскает.
Говорит старик своей старухе:
«Здравствуй, барыня сударыня дворянка!
Чай, теперь твоя душенька довольна».
На него прикрикнула старуха,
На конюшне служить его послала.
Вот неделя, другая проходит,
Еще пуще старуха вздурилась:
Опять к рыбке старика посылает.
«Воротись, поклонися рыбке:
Не хочу быть столбовою дворянкой,
А хочу быть вольною царицей».
Испугался старик, взмолился:
«Что ты, баба, белены объелась?
Ни ступить, ни молвить не умеешь,
Насмешишь ты целое царство».
Осердилася пуще старуха,
По щеке ударила мужа.
«Как ты смеешь, мужик, спорить со мною,
Со мною, дворянкой столбовою? —
Ступай к морю, говорят тебе честью,
Не пойдешь, поведут поневоле».
Старичок отправился к морю,
(Почернело синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Опять моя старуха бунтует:
Уж не хочет быть она дворянкой,
Хочет быть вольною царицей».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом!
Добро! будет старуха царицей!»
Старичок к старухе воротился.
Что ж? пред ним царские палаты.
В палатах видит свою старуху,
За столом сидит она царицей,
Служат ей бояре да дворяне,
Наливают ей заморские вины;
Заедает она пряником печатным;
Вкруг ее стоит грозная стража,
На плечах топорики держат.
Как увидел старик, — испугался!
В ноги он старухе поклонился,
Молвил: «Здравствуй, грозная царица!
Ну, теперь твоя душенька довольна».
На него старуха не взглянула,
Лишь с очей прогнать его велела.
Подбежали бояре и дворяне,
Старика взашеи затолкали.
А в дверях-то стража подбежала,
Топорами чуть не изрубила.
А народ-то над ним насмеялся:
«Поделом тебе, старый невежа!
Впредь тебе, невежа, наука:
Не садися не в свои сани!»
Вот неделя, другая проходит,
Еще пуще старуха вздурилась:
Царедворцев за мужем посылает,
Отыскали старика, привели к ней.
Говорит старику старуха:
«Воротись, поклонися рыбке.
Не хочу быть вольною царицей,
Хочу быть владычицей морскою,
Чтобы жить мне в Окияне-море,
Чтоб служила мне рыбка золотая
И была б у меня на посылках».
Старик не осмелился перечить,
Не дерзнул поперек слова молвить.
Вот идет он к синему морю,
Видит, на море черная буря:
Так и вздулись сердитые волны,
Так и ходят, так воем и воют.
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей старик с поклоном отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Что мне делать с проклятою бабой?
Уж не хочет быть она царицей,
Хочет быть владычицей морскою;
Чтобы жить ей в Окияне-море,
Чтобы ты сама ей служила
И была бы у ней на посылках».
Ничего не сказала рыбка,
Лишь хвостом по воде плеснула
И ушла в глубокое море.
Долго у моря ждал он ответа,
Не дождался, к старухе воротился —
Глядь: опять перед ним землянка;
На пороге сидит его старуха,
А пред нею разбитое корыто.
Солнце садится, и небо алеет закатом,
В копнах стоящее сено полно ароматом,
В воздухе пляшут и хором жужжат комары.
Тихо косарь утомленный подходит к деревне.
Гордо поо́даль курган возвышается древний;
Там, нарушая затишье вечерней поры,
Юность резвится, и всплескам веселого смеха
Вто́рит над лугом и сонными рощами эхо…
К дому причетника пышный склоняется бук.
Старец под буком; с ним дети, ягнята и птицы
Дружной семьею… Пушистая шкура лисицы
Сохнет, повешена кем-то на сук.
Аист в раздумье стоит на кудрявой верхушке.
Лужей стал пруд, — но забили тревогу лягушки:
Парни, подростки гурьбою поя́т лошадей,
Свищут, поют… и уносятся к шири полей!
Двое ребят краснощеких, здоровых, ядреных
Заняты, видно, игрою из самых мудреных:
Палкой чертя́т на земле и строенья, и двор;
Мать на отцовский кафтан нашивает заплаты.
Звон колокольный несется в безмолвный простор;
Го́спода славит крестьянин молитвой средь хаты;
На́божно дети стоят вкруг большого стола, —
Сущие ангелы: дать бы им по́ два крыла!
Там, где малина растет, у церковной ограды,
Села старуха на камне в час тихой отрады;
Прядь серебристых волос шевелит ветерок…
Тут же, у ног, с молоком деревянная чашка;
Палку держа на коленях и охая тяжко,
Что-то старуха жует: верно, хлеба кусок…
Двое влюбленных сидят на пригорке отлогом,
Там, за стеною… И пусть их сидят себе с Богом!..
А мы и не ходили
Просить кого-нибудь.
А мы и не просили,
Болела очень грудь.
Бог в правде, а не в силе.
Мы ждем. Есть путь. Есть путь.
Хоть долог путь терпенья,
Пробитым тем путем
Придет освобожденье.
Земли! Землицы ждем.
Нам виделось виденье.
Привыкли мы притом.
К нам голод то и дело,
Сказали — недород.
Совсем мы спали с тела,
Кривится, просит рот.
Просить-то нам несмело,
Такой уж мы народ.
Идет к нам лихорадка,
Ползет к нам оспа, тиф.
И так живем. Не сладко.
Домишко кос и крив.
Но ждем. Придет разгадка.
Наш разум терпелив.
Измаялась старуха: —
Дошло, хоть в гроб клади.
Серчает молодуха: —
Что будет впереди?
Но бьется сердце глухо: —
Придут к нам. Погоди.
Пришли. Пришло. Недаром
Мы ждали сто годов.
Пришел к нам Бес — с пожаром.
Прислали — казаков.
Потешились над старым: —
Ложись. Ты что? Готов?
Готов, мои кормильцы.
И телом и душой.
Готов, мои поильцы.
Вот гроб, старуха, твой.
Готов, мои кормильцы.
Молодка, песню спой.
Мол, сердце не обманет: —
Готов так уж готов.
Темно? Так Солнце глянет.
Темно? А свет громов!
Светло повсюду станет
От красных петухов.
Пропой, что их раденье —
Нам ласка, в добрый час.
Мы видели виденье,
И верен вещий глаз.
Придет освобожденье
Для нас — и через нас!
Жил я славно в первой трети
Двадцать лет на белом свете —
по влечению,
Жил бездумно, но при деле,
Плыл куда глаза глядели —
по течению.
Думал: вот она, награда, —
Ведь ни вёслами не надо,
ни ладонями.
Комары, слепни да осы
Донимали, кровососы,
да не доняли.
Слышал, с берега вначале
Мне о помощи кричали,
о спасении.
Не дождались, бедолаги, —
Я лежал, чумной от браги,
в расслаблении.
Крутанёт ли в повороте,
Завернёт в водовороте —
всё исправится,
То разуюсь, то обуюсь,
На себя в воде любуюсь —
очень нравится.
Берега текут за лодку,
Ну, а я ласкаю глотку
медовухою.
После лишнего глоточку —
Глядь: плыву не в одиночку —
со старухою.
И пока я удивлялся,
Пал туман и оказался
в гиблом месте я,
И огромная старуха
Хохотнула прямо в ухо,
злая бестия.
Я кричу — не слышу крика,
Не вяжу от страха лыка,
вижу плохо я,
На ветру меня качает…
«Кто здесь?» Слышу — отвечает:
«Я, Нелёгкая!
Брось креститься, причитая, —
Не спасёт тебя Святая
Богородица:
Тех, кто руль да вёсла бросит,
Тех Нелёгкая заносит —
так уж водится!»
Я впотьмах ищу дорогу,
Медовухи понемногу —
только по сту пью.
А она не засыпает —
Впереди меня ступает
тяжкой поступью.
Вот споткнулась о коренья
От большого ожиренья,
гнусно охая.
У неё одышка даже,
А заносит ведь туда же,
тварь нелёгкая.
Вдруг навстречу нам живая
Хромоногая, кривая —
морда хитрая.
«Ты, — кричит, — стоишь над бездной,
Я спасу тебя, болезный,
слёзы вытру я!»
Я спросил: «Ты кто такая?»
А она мне: «Я Кривая —
воз молвы везу».
И хотя я кривобока,
Криворука, кривоока —
я, мол, вывезу…
Я воскликнул, наливая:
«Вывози меня, Кривая, —
я на привязи!
Я тебе и жбан поставлю,
Кривизну твою исправлю —
только вывези!
И ты, Нелёгкая маманя,
На-ка истину в стакане —
больно нервная!
Ты забудь себя на время,
Ты же толстая —в гареме
будешь первая».
И упали две старухи
У бутыли медовухи
в пьянь-истерику.
Я пока за кочки прячусь
И тихонько задом пячусь
прямо к берегу…
Лихо выгреб на стремнину:
В два гребка — на середину!
Ох, пройдоха я!
Чтоб вы сдохли, выпивая,
Две судьбы мои —
Кривая да Нелёгкая!
Я не знал в этот вечер в деревне,
Что не стало Анны Андреевны2,
Но меня одолела тоска.
Деревянные дудки скворешен
Распевали. И месяц навешен
Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили
В небесах невесомые кубы.
А ее уже славой почтили
Не парадные залы и клубы,
А лесов деревянные трубы,
Деревянные дудки скворешен.
Потому я и был безутешен,
Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли,
Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле,
Меж сугробами, в странном уборе
Шла старуха всех смертных старей.
Шла старуха в каком-то капоте,
Что свисал, как два ветхих крыла.
Я спросил ее: «Как вы живете?»
А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудилась в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи,
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою
Иль в степи полосатой верстою
Суждено не любому из нас.
Стихотворства тяжелое бремя
Прославляет стоустое время.
Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени рая и ада,
Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке —
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И еще не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.
У Барыни, старушки кропотливой,
Неугомонной и брюзгливой,
Две были девушки, Служанки, коих часть
Была с утра и до глубокой ночи,
Рук не покладывая, прясть.
Не стало бедным девкам мочи:
Им будни, праздник — все равно;
Нет угомона на старуху:
Днем перевесть она не даст за пряжей духу;
Зарей, где спят еще, а уж у них давно
Пошло плясать веретено.
Быть может, иногда б старуха опоздала:
Да в доме том проклятый был петух:
Лишь он вспоет — старуха встала,
Накинет на себя шубейку и треух,
У печки огонек вздувает,
Бредет, ворча, к прядильщицам в покой,
Расталкивает их костлявою рукой,
А заупрямятся,— клюкой,
И сладкий на заре их сон перерывает.
Что будешь делать с ней?
Бедняжки морщатся, зевают, жмутся
И с теплою постелею своей,
Хотя не хочется, а расстаются;
На-завтрее опять, лишь прокричит петух,
У девушек с хозяйкой сказка та же:
Их будят и морят на пряже.
«Добро же ты, нечистый дух!»
Сквозь зубы пряхи те на петуха ворчали:
«Без песен бы твоих мы, верно, боле спали;
Уж над тобою быть греху!»
И, выбравши случа́й, без сожаленья,
Свернули девушки головку петуху.
Но что ж? Они себе тем ждали облегченья;
Ан в деле вышел оборот
Совсем не тот:
То правда, что петух уж боле не поет —
Злодея их не стало:
Да Барыня, боясь, чтоб время не пропало,
Чуть лягут, не дает почти свести им глаз
И рано так будить их стала всякий раз,
Как рано петухи и сроду не певали.
Тут поздно девушки узнали,
Что из огня они, да в полымя попали.
Так выбраться желая из хлопот,
Нередко человек имеет участь ту же:
Одни лишь только с рук сживет,
Глядишь — другие нажил хуже!
I
Злая-злая, нехорошая змея
Молодого укусила воробья.
Захотел он улететь, да не мог
И заплакал, и упал на песок.
(Больно воробышку, больно!)
И пришла к нему беззубая старуха,
Пучеглазая зелёная лягуха.
За крыло она воробышка взяла
И больного по болоту повела.
(Жалко воробышка, жалко!)
Из окошка высунулся ёж:
— Ты куда его, зелёная, ведёшь?
— К доктору, миленький, к доктору.
— Подожди меня, старуха, под кустом,
Мы вдвоём его скорее доведём!
И весь день они болотами идут,
На руках они воробышка несут…
Вдруг ночная наступила темнота,
И не видно на болоте ни куста,
(Страшно воробышку, страшно!)
Вот и сбились они, бедные, с пути,
И не могут они доктора найти.
— Не найдём мы Айболита, не найдём,
Мы во тьме без Айболита пропадём!
Вдруг откуда-то примчался светлячок,
Свой голубенький фонарик он зажёг:
— Вы бегите-ка за мной, мои друзья,
Жалко-жалко мне больного воробья!
II
И они побежали бегом
За его голубым огоньком
И видят: вдали под сосной
Домик стоит расписной,
И там на балконе сидит
Добрый седой Айболит.
Он галке крыло перевязывает
И кролику сказку рассказывает.
У входа встречает их ласковый слон
И к доктору тихо ведёт на балкон,
Но плачет и стонет больной воробей.
Он с каждой минутой слабей и слабей,
Пришла к нему смерть воробьиная.
И на руки доктор больного берёт,
И лечит больного всю ночь напролёт,
И лечит, и лечит всю ночь до утра,
И вот — поглядите! — ура! ура! —
Больной встрепенулся, крылом шевельнул,
Чирикнул: чик! чик! — и в окно упорхнул.
«Спасибо, мой друг, меня вылечил ты,
Вовек не забуду твоей доброты!»
А там, у порога, толпятся убогие:
Слепые утята и белки безногие,
Худой лягушонок с больным животом,
Рябой кукушонок с подбитым крылом
И зайцы, волками искусанные.
И лечит их доктор весь день до заката.
И вдруг засмеялись лесные зверята:
«Опять мы здоровы и веселы!»
И в лес убежали играть и скакать
И даже спасибо забыли сказать,
Забыли сказать до свидания!
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,
Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: — Господь вас спаси! —
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина —
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.
Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.
Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала: — Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.
«Мы вас подождем!» — говорили нам пажити.
«Мы вас подождем!» — говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.
По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.
Нас пули с тобою пока еще милуют.
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
Большой широкий двор… Кругом деревьев своды,
Фруктовый старый сад… Храня отцов завет,
Благословенная землей и небесами —
Живет семья крестьян здесь восемьдесят лет.
С семью женатыми своими сыновьями
Седой старик Тумас с старухою Шушан
Без устали трудясь, друг другу помогая,
Здесь молятся Творцу народов всех и стран.
Читать, писать они еще не научились,
На модных языках беседы не ведут,
Не блещут роскошью и жен их туалеты,
Но зорко бережет красу их бодрый труд.
Угрюмая нужда с протянутой рукою,
С котомкой на спине, не кралась к их двору;
Долг не стучался в дверь их скромного жилища,
Открытую всегда и правде, и добру.
Старик Тумас встречал свой каждый день молитвой,
День каждый провожал молитвою святой;
С семью невестками Шушан весь день трудилась,
На ум ей отдых шел с ночной лишь темнотой.
Чуланы, погреба, амбары и сараи
Всегда у них полны, весь круглый Божий год;
Их мирные поля, их нивы трудовые
По милости Творца тучнели в свой черед…
Говаривал порой Тумас своей старухе:
«Ведь скоро-скоро мне исполнится сто лет!
Не знал я в жизни слез, без них сойти в могилу
Хотелося бы мне, покинув белый свет!..»
В кандалы закован, в мрачном каземате
На сырые плиты брошен дед Тумас, —
В чем вина — не знает; как о благодати,
Молит он о смерти Бога каждый час…
Треплет буйный ветер голову седую,
Жалкие лохмотья — в холод и туман;
Мучит лютый голод нищую больную, —
Без угла, без крова дряхлая Шушан…
Продают семь женщин на Есир-базаре;
Похотливы турки к красоте такой,
Наживется евнух на живом товаре, —
Каждую невестку ждет гарем иной…
Семь орлов голодных над семью телами,
Залитыми кровью, в облаках парят,
Разглядев добычу жадными глазами, —
Сыновья Тумаса непробудно спят…
Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает — откуда берется! Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном, -
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы,
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
— О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
— А что вам известно?
— Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком…
— Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
— Валяйте! — садятся в молчании строгом.
И слушают. Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
— Постойте, постойте! Но вы же просили…
— Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути — любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Доложим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
__________________На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда — задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.