Свершился жребий неизменный,
Угас великий наш Поэт;
Уже любимца полвселенной
В подлунном мире нет как нет!
Могучий Гений Стихотворства
Звездой падучею исчез,
И благодарное потомство
Почтит его истоком слез…
О ты, чья память величава
В России долго будет жить,
Приосененный твоей славой,
Почий! Твой час уже пробит!..
Великолепная могила!..
Над урной, где твой прах лежит,
Признательность сердец почила
И луч бессмертия горит!..
Когда цветущею порою
Воскрылил ты свои мечты
И полною страстей красою
Свободу разукрасил ты;
Когда, удвоив взлет Пегаса,
Ты вольнодумствовал в стихах
И живописного Кавказа
Жил в очарованных странах;
Тогда, влекомый чудной силой,
Отступник воли удалой,
Летел душой к Отчизне милой,
К стране родимой и святой!..
Тогда, откинув мысли в Лету,
Волшебным гением своим
Трудов плод первый выдал свету
Ты с чувством пылким и живым…
И пролетел Кавказский пленник
Чрез мир, как шумный метеор;
И Русский и иноплеменник,
Благословляли деву гор,
Пленялись ясным, чистым слогом,
Красивым оборотом слов,
Который был еще так нов,
Неподражаем в смысле строгом;
Чудились над ума игрой
И мыслей дивною картиной,
И в душах с тайной благостыней
Все обожали гений твой!..
И выше-выше воспаряя
Своим торжественным умом,
Ты вдруг Фонтан Бахчисарая
Разрисовал своим стихом…
С каким магическим искусством
Ты описал Гарема дев:
Неволю их, границу чувствам,
Их обольстительный напев.
О как твой образцовый гений
Постиг печальную их жизнь,
Познал их чары сновидений
И их любовь без укоризн!
Евнухов хладных равнодушье
К их ослепительным красам
И по полуночным часам
Невольниц сонное удушье,—
Как передал волшебно нам!
И как пленительна Мария,
При страсти пылкой и живой,
Когда она, во тьме ночной,
Вдруг говорит слова такие:
«Отдай Гирея мне—он мой!..»
Но вслед за тем твоих творений
Явился новый образец:
Онегин с именем Евгений,
Какой-то пышный удалец,
И хват, и франт, и волокита,
Наследник всех своих родных,
Помещик, барин домовитый—
Всем очертил его твой стих.
Ты описал быт деревенский,
Натуру взяв за идеал,
И живопись натуры сельской
В стихах отлично передал…
Дивился свет… витиевато,
Так сладкозвучно ты писал!..
Как вдруг—Разбойников два брата
С какой-то спешностью издал:
И тут—в проблеске небреженья,
В какой-то беглости пера,
Все виден был талант творенья,
Плод стихотворного добра!
Затем—на поприще ты мира
В России вывел и Цыган…
Ах, как мила твоя Земфира,
Как мил неопытный обман!..
Но я не стану всех творений
Здесь исчислять: их много есть.
Хвала тебе, великий Гений!
Хвала! Хвала и слава, честь!
Романс напишешь—разнесется
О нем сейчас в народе гул;
Он списывается, кладется
Прелестной девы в ридикюль:
Она поет его с искусством,
Бренча на арфе золотой
Или на фортепьяно с чувством.
О, как завиден жребий твой!..
Нередко и для туалета
Твой стих необходим у бар:
Стихи любимого Поэта
Красавицам есть лучший дар!..
Но что!.. досель еще в народе
Поются песни на твой склад;
Когда в разгуле на свободе—
Их обнимают Дид и Лад:
«Вот мчится тройка удалая,
Вдоль по дорожке столбовой!..»
Поет крестьянка молодая
Под вечер, в праздник храмовой;
Или в блистаньи ночи ясной
Задумчиво поет в мечтах:
«Под вечер осени ненастной
В пустынных дева шла местах!..»
Все—от высокого чертога
Вельмож Царевых, Русских бар,
До сельския избы порога—
Любили твой бессмертный дар…
В свое блистательное счастье
Ты, Пушкин, веровал душой;
Тебя пленяло всех пристрастье
Разочарованной красой:
Ты выпускал на сцену света
Труды таланта и ума,
Стихи первейшего Поэта,
Как клад на вечны времена!..
И се—с величьем гениальным
В Европе славой ты гремел,
И ко пределам самым дальным
Твой дар бессмертный долетел!
Повсюду, как Поэт любимый,
Ты лавры чести пожинал;
Повсюду уважаем, чтимый,
Земное счастье обнимал!..
Зоил молчал, не смея пикнуть,
И тот из критиков, кто мог
Тебя хулить,—был должен стихнуть,
Сознавшись всем—ты полубог!..
О Гений! О Поэт избранный!
Кто омрачил твой дивный ум?
Как не постиг кончины ранней
Ты с высоты прекрасных дум?
Всего лет тридцать семь имея,
При крепком теле, ты мечтал,
Что доживешь до лет Кащея:
Но поздно свой обман узнал…
Всегда исполненный желаний—
К трудам предивного пера,
Ты не докончил и деяний
Великого Царя Петра!..
Увы! Все в мире сем так тленны
И так же смертны, как и я;
Судеб законы неизменны:
Коснулась смерть и—нет тебя!..
И на кладбище, в час досуга,
Твою могилу посетит
С детьми вдова, твоя супруга,
И прах слезами оросит;
А в след и все, кои имеют
К тебе признательны сердца,
С тоской души взблагоговеют
Над прахом дивного певца!
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день—
Безвинным омрачит укором
Его прославленную тень!..
Хвала! Он Русскому народу
Стихов путь новый указал,
Их важность, стройность и свободу
С кончиной жизни завещал!!!..
Сойди с небес хвала героев,
Войди Царица Муз, трубу свою прими,
Безсмертным гласом песнь высокую греми,
Или при звук лирных строев;
Иль с арфой Феба золотой! —
Не внемлетель?—иль я мечтаю? —
О прелесть! о восторг, чарующий певцов!
Уже блуждаю в мгле божественных лесов,
Журчание ключей внимаю
И сладкой шопот ветерка.
От Дев Парнасса вся благая.
Могу ли я забыть, как в отческой стран,
Усталаго от игр, младенца, в сладком сне,
Чудотворяща горлиц стая
В тени осыпала меня.
Благоуханными цветами—
И Ахеронция, нагнувшись с диких скал,
Дивилася и бор Бантинский трепетал?
И углубленный меж холмами
Фарент во ужасе: кто сей.
Кто сей, вещает? невредимый
Ни зверем, ни змием на дерн луговом,
Покрытый лаврами и миртами кругом? —
Сей сын земли непостижимый
Не без призрения богов! —
Я ваш, я ваш, о Пиериды!
Стремлюся ли когда в Сабински высоты,
Пренест ли ждет меня, Тибура л красоты,
Иль влажных Баий милы виды
Мне улыбаются вдали.
Я ваш!—любитель громким хоров,
Любитель счастливый от вас святимых вод,
Я вами огражден средь бранных непогод,
Среди стихийных в бездне споров,
Под древом смерти роковым.
Готов, готов стремиться с вами
Босфора злобнаго в зыбучия поля,
Пылающих песков в безбрежныя моря, —
Землей, пучиной, небесами
Безбедный странник и пловец!
Увижу льдистой брег Британнов,
Пришельца робкаго погибельной предел,
И племя Гелонов, ужасных силой стрел,
И пьющих кровь коней Конканов,
И мрачный Скифский Танаис! —
Вы заперли врата военны,
От вас приял граждан осиротевший град;
Лобзают матери давно желанных чад! —
И в ваших гротах несравненный
Почиет Цезарь после бурь.
От вас спасительны уроки,
Вы учите добро любить и совершать! —
Вселенна видела неистовую рать,
Титанов замыслы высоки,
И торжествующий перун.
И тот, которой управляет
Трясением земли, волнением в морях
Раздором в тартаре и громом в небесах,
Кто смерти их и богов смиряет,
Един единой правотой, —
И тот вострепетал дружины
Земных богатырей, зовущих небо в бой,
Когда от братних рук, как лист перед грозой,
Взлетел на Пиндовы вершины
Многолесистый Пелион;
Но что Тифей, что Мимас ярый,
Но что Порфирион, мятежных сил глава,
И Рет, и с корнями кидающий древа
Енцелад, коего удары
Трясли молниецветну твердь,
Что все враги богов, закона
Пред опаляющим Минервиным щисом?
Здесь ратует Вулкан, облитый вкруг огнем;
Там всемогущая Юнона;
Здесь звонкий напрягает лук,
Из неприступных света сеней,
Кропящий чистою Кастальскою росой
Власы, разлитыя по раменам волной, —
Пророк и Царь родимых теней,
Благовеститель Аполлон.
Падет совета чужда сила,
Своей огромностью стирается в пыли;
Смиренну мудрость Бог возносит на земли!
Злой умысл сам себе могила,
И проклят пред лицем небес! —
Не тыль сей правды возвеститель
Стремительный Гигес, сторукий изувер.
Ты наглой Орион, наказанных пример,
Дияны чистой искуситель,
Сраженный девственной стрелой.
Земля дрожит, ревет, стенает!
Громами сверженных тягча преслушных чад;
Их давит, жжет, томит богатый в муках ад
Огнь быстрый Етну пожирает
И неизсякнет никогда!
Титей, не жди отрад покоя,
И не насытится ко чреву пригвожден,
Пиющий кровь твою пернатый страж измен! —
Трехсотны цепи Перитоя
Теснят безбожников в урок. —
В стольном было городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пированье-почестной пир,
Было столование-почестной стол;
Много было у князя Владимера
Князей и бояр и княженецких жен.
Пригодились тут на пиру две честны́я вдовы́:
Первая вдова — Чесовая жена,
А другая вдова — то Блудова жена,
Обе жены богатыя,
Богатыя жены дворянския.
Промежу собой сидят за прохлад говорят.
Что взговорит тут Блудова жена:
«Гой еси ты, Авдотья Чесовая жена!
Есть у тебе девять сыновей,
А девять сыновей, как ясных соколов,
И есть у тебе дочь возлюбленна,
Молода Авдотья Чесовична,
Та ведь девица как лебедь белая;
А у меня, у вдовы, Блудовы жены,
Един есть сын Горден как есен сокол,
Многия пожитки осталися ему
От своего родимаго батюшка;
Ноне за прохлад за чужим пирком
Молвим словечко о добром деле — о сватонье:
Я хощу у тебя свататься
За молода Гордена Блудовича
Дочь твою возлюбленну Авдотью Чесовичну».
Втапоры Авдотья Чесова жена
На то осердилася,
Била ее по щеке,
Таскала по полу кирписчету
И при всем народе, при беседе,
Вдову опазорела,
И весь народ тому смеялися.
Исправилась она, Авдотья Блудова жена,
Скоро пошла ко двору своему,
Идет ко двору, шатается,
Сама больно закручинилася.
И завидел Горден сын Блудович,
Скоро он метался с высока терема,
Встречал за воротами ее,
Поклонился матушке в праву ногу:
«Гой еси, матушка!
Что ты, сударыня, идешь закручинилася?
Али место тебе было не по вотчине?
Али чаром зеленом вином обносили тебе?».
Жалобу приносит матера вдова,
Авдотья Блудова жена,
Жалобу приносит своему сыну Гордену Блудовичу:
«Была я на честно́м пиру
У великова князя Владимера,
Сидели мы с Авдотьей Часовой женой,
За прохлад с нею речи говорили
О добром деле — о сватонье,
Сваталась я на ее любимой на дочери Авдотьи Часовичне
За тебе, сына, Гордена Блудовича.
Те ей мои речи не взлюбилися,
Била мене по щеке
И таскала по полу кирписчетому,
И при всем народе на пиру обе(сч)естила».
Молоды Горден сын Блудович
Уклал спать свою родимую матушку:
Втапоры она была пьяная.
И пошел он на двор к Чесовой жене,
Сжимал песку горсть целую,
И будет против высокова терема,
Где сидит молода Авдотья Чесовична,
Бросил он по высоком терему —
Полтерема сшиб, виноград подавил.
Втапоры Авдотья Чесовична
Бросилась, будто бешеная, из высокова терема,
Середи двора она бежит,
Ничего не говорит,
Пропустя она Гордена сына Блудовича,
Побежала к своей родимай матушке
Жаловатися на княженецкой пир.
Втапоры пошел Горден на княженецкой двор
Ко великому князю Владимеру
Рассматривать вдову, Чесову жену.
Та вдова, Чесова жена,
У великова князя сидела на пиру за убраными столы.
И тут молоды Горден выходил назад,
Выходил он на широкой двор,
Вдовины ребята с ним заздорели;
А и только не все оне пригодилися,
Пригодилось их тут только пять человек,
Взяли Гордена пощипавати,
Надеючи на свою родимую матушку.
Молоды Горден им взмолится:
«Не троните мене, молодцы!
А меня вам убить, не корысть получить!».
А оне тому не веруют ему,
Опять приступили к нему,
И он отбивался и метался от них,
И прибил всех тут до единова.
Втапоры донесли народ киевской
Честной вдове, Часовой жене,
Что молоды Горден Блудович
Учинил драку великую,
Убил твоих детей до́ смерти.
И посылала она, Часова жена,
Любимых своих четырех сыновей
Ко тому Гордену Блудовичу,
Чтоб он от того не убрался домой,
Убить бы ево до́ смерти.
И настигли ево на широкой улице,
Тут обошли вкруг ево,
Ничего с ним не говорили,
И только один хотел боло ударить по́ уху,
Да не удалось ему:
Горден верток был, —
Тово он ударил о́ землю
И ушиб ево до́ смерти;
Другой подвернется — и тово ушиб,
Третей и четвертой кинулися к нему —
И тех всех прибил до́ смерти.
Пошел он, Горден, к Авдотьи Чесовичне,
Взял ее за белы руки
И повел ко божьей церкви,
С вечернями обручается,
Обручался и обвенчался с ней и домой пошел.
Поутру Горден стол собрал,
Стол собрал и гостей позвал,
Позвал тут князя со княгинею
И молоду свою тещу, Авдотью Чесовую жену.
Втапоры боло честна вдова, Чесовая жена, загорденелася,
Не хотела боло идти в дом к зятю своему,
Тут Владимер-князь стольной киевской и со княгинею
Стали ее уговаривати,
Чтобы она на то больше не кручинилася,
Не кручинилася и не гневалася.
И она тут их послушела,
Пришла к зятю на веселой пир.
Стали пити, ясти, прохложатися.
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.
С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…
Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.
И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.
И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…
Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.
— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…
Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…
— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…
— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…
— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.
Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».
Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».
В мое окно стучал мороз полночный,
И ветер выл; а я пред камельком,
Забыв давно покоя час урочный,
Сидел, сопрет приветным огоньком.
Я полон был глубоких впечатлений,
Их мрачностью волнующих сердца,
Стеснялся дух мечтаньями певца
Подземных тайн и горестных видений;
Я обмирал, но с ним стремил мой взгляд
Сквозь тму веков на безнадежный ад.
В томленьи чувств на лоне поздней ночи
Внезапно сон сомкнул усталы очи;
Но те мечты проникли душу мне,
Ужасное мерещилось во сне, —
И с Дантом я бродил в стране мученья,
Сменялися одно другим явленья;
Там плач и вопль летят в унылый слух,
Мне жжет глаза, мелькая, злобный дух, —
И в зареве греховной, душной сени
Предстали мне страдальческие тени.
То вижу я, испуган чудным сном,
Как Фаринат, горя в гробу своем,
Приподнялся, бросая взор кичливый
На ужас мук, — мятежник горделивый!
Его крушит не гроб его в огне —
Крушит позор в родимой стороне.
То новый страх — невольно дыбом волос —
Я вижу кровь, я слышу муки голос,
Преступник сам стеснен холодной мглой:
Терзаемый и гневом и тоской,
Вот Уголин злодея череп гложет;
Но смерть детей отец забыть не может,
Клянет и мстит, а сердцем слышит он
Не вопль врага — своих младенцев стон.
И вихрь шумит, как бездна в бурном море,
И тени мчит, — и вихорь роковой
Сливает в гул их ропот: «горе, горе!»
И всё крушит, стремясь во мгле сырой.
В слезах чета прекрасная, младая
Несется с ним, друг друга обнимая:
Погибло всё — и юность и краса,
Утрачены Франческой небеса!
И смерть дана — я знаю, чьей рукою, —
И вижу я, твой милый друг с тобою!
Но где и как, скажи, узнала ты
Любви младой тревожные мечты?
И был ответ: «О, нет мученья боле,
Как вспоминать дни счастья в тяжкой доле!
Без тайных дум, в привольной тишине,
Случилось нам читать наедине,
Как Ланцелот томился страстью нежной.
Бледнели мы, встречался взгляд мятежный,
Сердца увлек пленительный рассказ;
Но, ах, одно, одно сгубило нас!
Как мы прочли, когда любовник страстный
Прелестные уста поцеловал,
Тогда и он, товарищ мой несчастный,
Но мой навек, к пруди меня прижал,
И на моих его уста дрожали, —
И мы тот день уж боле не читали».
И снится мне другой чудесный сон:
Светлеет мрак, замолкли вопль и стон,
И в замке я каком-то очутился;
Вокруг меня всё блещет, всё горит,
И музыка веселая гремит,
И нежный хор красот младых резвился.
Я был прельщен, но (всё мечталось мне
То страшное, что видел в первом сне.
Франческа! я грустил твоей тоскою.
Но что ж, и здесь ужели ты со мною,
И в виде том, как давнею порой
Являлась ты пред жадною толпой,
Не зная слез, цветя в земле родимой?
Вот образ твой и твой наряд любимый!
Но ты уж тень. Кого ж встречаю я?
Кто вдруг тобой предстала пред меня?
Свежее роз, прекрасна, как надежда,
С огнем любви в пленительных очах,
С улыбкою стыдливой на устах —
И черная из (бархата одежда
С богатою узорной бахромой
Воздушный стан, рисуя, обнимает;
Цвет радуги на поясе играет,
И локоны, как бы гордясь собой,
Бегут на грудь лилейную струями,
Их мягкий шелк унизан жемчугами,
Но грудь ее во блеске молодом
Пленяет взор не светлым жемчугом:
Небрежное из дымки покрывало
За плеча к ней, как белоснег, упало.
О, как она невинности полна!
Оживлено лицо ее душою
Сердечных дум, небесных чистотою…
Прелестна ты, прелестнее она.
И милому виденью я дивился,
Узнал тебя, узнал — и пробудился…
Мой страх исчез в забавах золотых
Страны небес огнисто-голубых,
Где всё цветет — и сердцу наслажденье,
Где всё звучит бессмертных песнопенье.
О, как молил я пламенно творца,
Прекрасный друг безвестного певца,
Чтоб ты вое дни утехами считала,
Чтоб и во сне туч грозных не видала!
Счастливой быть прелестная должна.
Будь жизнь твоя так радостна, нежна,
Как чувство то, с каким, тебя лаская,
Младенец-дочь смеется пред тобой,
Как поцелуй, который, с ней играя,
Дает любовь невинности святой!
Повеяло покоем,
Безмолвием и сном,
Кружатся белым роем
Снежинки за окном.
И их полет не слышен,
И падают они,
Как цвет молочный вишен
От ветра по весне.
Земле куют морозы
Тяжелый гнет оков,
Но в сердце реют грезы,
Как стая мотыльков,
И в этой равнодушной,
Холодной тишине —
Они толпой воздушной
Слетаются ко мне.
В тишине темно-синей —
Бледный месяца рог,
И серебряный иней —
У окраин дорог.
Снеговая поляна,
Глубь ветвистых аллей —
В легкой ризе тумана
С каждым мигом — светлей.
С каждым мигом — властнее
В сердце жажда чудес,
И манит все сильнее
Очарованный лес.
Блещет искрами льдинок
Стройных елей наряд;
Много дивных тропинок
В путь — дорогу манят.
Но сомненье обемлет
Душу мраком своим,
Сердце вещее внемлет
Голосам неземным.
Ты, неведомый странник,
Ты пришелец, вернись!
Мира жалкого данник,
Что тебе эта высь?
Этот край заповедный?
Эта дивная тишь?
Тщетно, робкий и бледный,
На распутье стоишь!
Тщетно жаждешь ты чуда,
Откровения ждешь!
Ты дороги отсюда
Никогда не найдешь!
Залита лунным блеском,
За темным перелеском
Вздымалась к небу ель,
И ей шептала сказки,
Кружилась в вихре пляски
Лишь снежная метель.
Над ней в иные страны
Неслися караваны
Нависших низко туч,
И солнце ей светило,
И звездные светила,
И робкий лунный луч.
Но в темном перелеске
Ей грезилось о блеске
Сверкающих огней,
О пышном гордом зале,
О музыке на бале
В ночи мечталось ей.
За яркий миг веселья,
За краткое похмелье,
За ложь и мишуру —
Она отдать готова
Свет солнца золотого
И месяца игру.
Белый лес под ризой белой
И среди морозной мглы
В их красе оледенелой
Дремлют белые стволы.
Все безмолвно и безлюдно,
Позабыт весенний гул,
Так и мнится: непробудно
Старый бор навек заснул.
Саван снега — на поляне,
Лунный блеск и тишина,
И в серебряном тумане
Над землею — чары сна.
Лишь вдали порою что-то
Смутной тенью промелькнет,
Хрустнет ветка — и дремота
Снова чащу обоймет.
Нет простора упованьям,
В сердце нет заветных слов:
Веет смертью и молчаньем
В этом царстве зимних снов.
Я слышу зимний плач метели,
Неумолкающий и злой,
Дрова в камине догорели,
Огонь подернулся золой.
Лишь искры, вспыхнувши порою
В полуостынувшей золе,
Своей причудливой игрою
На миг засветятся во мгле.
И воскресают безотчетно
В душе виденья прежних дней,
Подобно искрам мимолетно
Перебегающих огней.
И вот — неслышными крылами
Навеяв сладостные сны,
Они слетаются — послами
Иной, нездешней стороны.
И за собою увлекают
В недосягаемую даль,
Иль в сердце смутно пробуждают
Благоговейную печаль.
И в плаче вьюги заунывном,
Неумолкающем и злом,
Звучит мне — голосом призывным
Все та же песня — о былом.
В лесу стоят седые сосны;
Их меднокрасная кора
Покрыта слоем серебра;
Им грезятся былые весны
И гомон радостный в лесах,
Броженье соков животворных
И звонкий бег ключей проворных,
С улыбкой солнца в небесах!
Но снеговые облака
И снег, лежащий пеленою,
И стужа с мертвой тишиною —
Все говорит, что смерть близка.
И, потрясен до основанья,
Застонет глухо темный бор
Когда средь мертвого молчанья
Вдруг застучит в лесу топор.
И пробежит тревожный шорох
В вершинах сосен вековых,
Как весть о смертных приговорах
Неотвратимо роковых.
Из мрачнаго, пустыннаго ущелья,
Едва дыша, выходит Агасфер.
Две тысячи годов уже промчалось
С-тех-пор, как он по всем странам земли
Скитается, не ведая покоя
И отдыха. Две тысячи годов
Прошло с-тех-пор, как Искупитель мира,
Лишившись сил под бременем креста,
Сел отдохнуть пред дверью Агасфера;
Но Агасфер, сурово оттолкнув
Спасителя, прогнал его с порога.
Христос упал; но гневный ангел смерти
Перед жидом явился и сказал:
«Ты отказал Спасителю в минуте
Спокойствия и отдыха; за-то
С минуты сей до новаго прихода
Его в ваш мир и ты не будешь знать
Спокойствия и отдыха!» Свершилось!
Из края в край пошол ты, Агасфер,
Скитаешься, гонимый адским духом,
И падаешь, и тщетно смерть зовешь!
Из мрачнаго пустыннаго ущелья,
Едва дыша, выходит Агасфер;
Из черепов, у ног его лежащих,
Берет один и гневно со скалы
Бросаст вниз—и вслед за ним другие
Летят туда жь, a Вечный Жид глядит
В отчаяньи и дико восклицает:
«Вот этот был отец мой, эти вот —
Жена моя, и дети, и родные!
И все они—все умереть могли,
И только я, отверженец проклятый,
Обязан жить. Под Титовым мечем
Ерусалим священный разрушался:
Я ринулся в опасность, посылал
В лицо врагам ругательства. проклятья
И жаждал быть убитым; но—увы —
По воздуху проклятья разлетались…
Народ мой пал—a я остался жив.
Рим затрещал и начал быстро падать:
Под страшнаго колосса наклонил
Я голову—он рухнул, но остался
Я невредим. Народы вкруг меня
Являлися и гибнули безследно,
Лишь я один, один не умирал.
С подоблачных утесов я кидался
В морскую глубь, но волны вновь меня
Выбрасывали на берег—и снова
Под огненным проклятьем бытия
Я мучился. В жерло суровой Этны,
Как бешеный, я бросился и ждал
Погибели, но Этна задымилась —
И в огненном потоке лавы я
Был выброшен на землю и не умер.
В ряды бойцов, в смертельнейший разгар
Сражения я бешено кидался;
Но тучи стрел ломалися на мне,
На черепе моем мечи тупились,
Град пуль меня безвредно осыпал
И молнии сражения безсильно
Змеилися по телу моему,
Как по скале сурово-неприступной.
Напрасно слон давил меня собой,
Напрасно конь топтал меня подковой,
Напрасно взрыв пороховой меня
Взметал на верх: на землю снова падал
Я невредим и в лужах кровяных,
Средь груд костей моих собратий ратных,
Меж мертвецов лежал один живой.
Я убегал в далекия пустыни:
Там предо мной спокойно проходил
Голодный лев, там тигр безсильно зубы
Точил на мне, там ядовитый змей
Пронзал насквозь своим смертельным жалом
Всю грудь мою—и умертвить не мог.
Я приходил к тиранам кровожадным,
Проклятьями и бравью осыпал
Мулей-пашу, Нерона, Христиерна;
Не мало мук и пыток для меня
Они изобрели—и я не умер.
Не умирать! увы, не умирать!
В душе носить могильный смрад и холод,
Не телом жить! Смотреть, как каждый час
Развратное, прожорливое время
Родит детей и пожирает их!
Не умирать! не умирать! Проклятье!
О, мой Господь! о, гневный мой Судья!
Коль есть еще в Твоей деснице кара
Страшнейшая—на голову мою
Пошли ее, убей меня скорее!»
И он упал без чувств. Тогда пред ним,
Весь кротостью сияя, светлый ангел
Предстал и снес несчастнаго жида
В пустынное ущелье и промолвил:
«Спи, Агасфер, спи безмятежным сном:
Не вечно Бог карает преступленье!»
Из темного ущелия Кармила
На солнце выполз Агасвер. Другое
Тысячелетье шло к концу с тех пор,
Как он бродил, бичуемый тревогой,
По всем странам.—Когда, идя на казнь,
Христос под крестной ношею склонился
И отдохнуть у двери Агасвера
На миг остановился, Агасвер
Его сурово оттолкнул,—и дальше
Пошел Христос и пал под тяжкой ношей
Без слова, без стенанья. Тут предстал
Пред Агасвера грозный ангел Смерти
И с гневным взглядом молвил: «Отдохнуть
Ты сыну человеческому не дал;
Не знай же сам ты отдыха отныне,
Бесчеловечный, до его второго
Пришествия!»
И черный адский демон
Гнал Агасвера из страны в страну,—
И не было гонимому ни сладкой
Надежды умереть, ни утешенья
Найти успокоение в могиле.
Из темного ущелия Кармила
На солнце вышел Агасвер. С лица
И с бороды стряхнул он пыль; из груды
Костей, нагроможденных тут, взял череп
И по горе метнул его с размаха.
Запрыгал череп, зазвенел о камни—
И разлетелся вдребезги. «То был
Отец мой!»—Агасвер проскрежетал.
Еще схватил он череп—и еще…
Семь черепов, кружася, покатились
С утеса на утес. «А это—это…—
Он восклицал с налившимися кровью
Безумными глазами,—это были
Мои все жены!» Черепа катились…
Еще… Еще… «А это—это были
Мои все дети!—скрежетал несчастный. —
И умерли! Они могли… а я,
Отверженный, я не могу! нет смерти!
Грознейший суд мучительнейшей карой
Навеки надо мной отяготел.
И пал Ерусалим. Я с лютой злобой
Смотрел, как мрут другие,—и кидался
В обятья пламени, и ярой бранью
Дразнил меч римлян. Грозное проклятье
Меня как бронь хранило: я не умер!
И рухнул Рим, всесветный исполин.
Я голову и грудь свою подставил.
Он рухнул и меня не раздавил.
Передо мною нации рождались
И умирали; я же оставался,
Не умирал! С вершин, одетых в тучи,
Кидался я в пучину; но прилив
Меня волною выносил на сушу,
И жгучий яд существованья снова
Меня палил. К запекшемуся зеву
Волкана я взобрался. Я скатился
В его утробу. Там стонал и выл
Я десять месяцев в чаду и мраке;
Ногтями рыл курящееся устье…
И огненная матка разродилась
Потоком лавы, и меня опять
Из пламенного выкинула зева,
И в пепле шевельнулся я—живой!
В горящий лес я бросился. Я бегал,
Беснуясь, средь пылающих деревьев.
С волос своих они меня кропили
Огнем,—и пухло тело у меня,
И ныла кость. Но не сгорел я! жив!
И ринулся я в дикий пыл войны.
В грозе кровавых битв с врагом сходился
Лицом к лицу. Ругательством поносным
Я разжигал и галла и германца;
Но от меня отскакивали стрелы,
Обламывались копья об меня.
Об череп мой в осколки разлетались
Кривые сабли сарацинов. Пули
В меня летели градом—как горох
В железный панцирь. Молнии сраженья,
Змеясь, мне опоясывали тело,
И—как утес, зубчатою вершиной
Поднявшийся за тучи,—оставался
Я невредим. Напрасно слон меня
Топтал; напрасно конь своим железным
Копытом бил, дыбясь средь ярой сечи!—
Пороховой подземный взрыв меня
Высоко взбросил; оглушенный, тяжко
Упал на землю я—и очутился
Средь изможженных трупов, весь обрызган
Их кровью, мозгом,—жив и невредим!
На мне ломались молот и топор;
У палачей мертвели руки; зубы
У тигров притуплялись. В цирке лев
Голодный растерзать меня не мог.
Я подползал к норе гремучих змей;
Кровавый гребень щекотал дракону.
И жало змей меня не заражало;
Терзал и грыз дракон, не умерщвляя.
И я пошел плевать хулой и бранью
В лицо тиранам. Говорил Нерону:
«Ты пес! ты кровопийца!» Христиерну
Я говорил: «Ты пес! ты кровопийца!»
Мулею Измаилу говорил:
«Ты пес! ты кровопийца!» И тираны
Мне злейшие придумывали пытки
И казни… Но меня не умертвили.
О, ужас! умереть не мочь! покоя
Не мочь найти, томясь и изнывая!
И все влачить иссохшее, как труп,
И тлением пропахнувшее тело!
Столетья и тысячелетья—видеть
Перед собой зияющую пасть
Чудовища _Одно и тоже_! видеть,
Как Время, в ненасытном любодействе
И в вечном голоде детей рождает
Иль пожирает! Умереть не мочь!
О беспощадный мститель! есть ли казнь
Грознейшая в твоей всевластной воле?
Казни меня, казни меня ты ею!
О, если б пасть от одного удара
И с этой выси покатиться вниз,
И у подошвы горной растянуться,
И, вздрогнув,—прохрипеть и умереть!"
И Агасвер шатнулся: смутный гул
Ему наполнил уши; тьма покрыла
Горячие зеницы.—Светлый ангел
Взял на руки его и снес в ущелье,
И там сложил и молвил: «Агасвер!
Спи мирным сном! Не вечен божий гнев».
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
I
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…
II
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…
III
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
IV
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.
V
Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
VI
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]
И наступила ночь тяжелая, глухая...
Виденье было мне! Меня порыв увлек
За кряж каких-то гор... Куда — и сам не зная,
Входил я в некий призрачный чертог.
Чертог был гульбищем каких-то сил бесплотных,
Незримых смертному, — молчание хранил...
Над тьмой безвременья, на при́весях бессчетных
Блистало множество больших паникадил.
Как бы пророчество какое выполняя,
Огни бестрепетно пылали, зажжены
От света Патмоса, от пламени Синая,
Рукой таинственной в чертог принесены!..
Непостижимо как, но те огни слагались
Как бы в какие-то живые письмена...
Весь мир погиб... Они одни остались,
И на кадилах были имена!..
А глубоко внизу, обломки на обломках,
Над миром рухнувшим торчали острия,
И между них, блестя огнем чешуй в потемках,
Лежала мертвою библейская змея!
А подле голубь белый без движенья
Упал пластом, безжалостно измят,
И на груди его как бы изображенья
Семи великих ран виднелися подряд...
И был поставлен я, не знаю кем, к допросу:
«Вот что оставил мир, исчезнув, за собой...
Ты воссоздай по этому хаосу,
Чем был он мысливший когда-то и живой?»
И я затрепетал, испуганный глубоко,
Проникнут холодом, боясь скатиться в тьму...
«Зачем, скажи мне Дух, в огнях читает око
Ряды имен, враждебных по всему?
Что общего у них, давным-давно прошедших
Пророков и шутов, тех иль других вождей,
Людей проклятия, великих сумасшедших
И неизвестных мне по именам людей?»
Я услыхал тогда как будто прорицанье:
«Блудницу жизни в бездну унесло,
Погибло с нею все! Одно, одно страданье
Гореть над бездною осталось, не прошло.
В нем сущность мира! альфа и омега!
Страданья лишь одну пощаду обрели
И пламенно блестят, как светочи ночлега,
Над разрушением замученной земли...»
И откровенье было мне другое:
Мне ангел смерти близко виден стал,
Когда, низвергнув все, покончив все земное,
Он руки на груди сложил и отдыхал...
И он был тоже мертв! лицо мне видно было;
Не мог я не признать в нем чудной красоты,
Хоть силою огня местами опалило
И покоробило поблекшие черты!
И на недвижные по смерти очертанья,
На гордый труп с поникшей головой,
Сияли светочи пылавшего страданья,
Роняя свет окраски кровяной!
Я стал искать ответа на сомненье:
«Зачем же, если так, ряды паникадил?
Одних имен не тронуло крушенье
Всех добрых, всех враждебных сил?»
И я услышал, будто из тумана
Великий Голос вдруг в сердцах заговорил:
«Как! Даже тут вопрос? Так, значит, слишком рано
Господь земную мощь в огне испепелил?!
Пытливый ум людей, как прежде, в жизни ставит
Вопросы страшные о бытии времен...
Да кто же, наконец, из двух вас власть? Кто правит?
Они ли, смертные, или бессмертный Он?!
Бог кончил с опытом, довольно испытаний...
Не поросль — семя все испепелить пора...
Он ложь основ признал! Рождала жизнь страданий
Одни лишь помеси проклятья и добра!
И Он других создаст, а прежних уничтожит
Так, чтоб и в имени проказе не пройти
В то, что появится, в то, что Он приумножит
И в жизни поведет на новые пути...»
И стали погасать, дымясь, паникадила!
Одни вослед другим погасли имена!
Тьма непроглядная отвсюду обступила,
Непоборимая, безмолвная, одна...
И тот же Глас звучал, как бы из некой славы,
Суровый, медленный и страшный, как самум:
«Иначе на людей не отыскать управы,
Иначе не смирить их поврежденный ум...»
Темнеет лес, шумя вокруг поляны,
И серая гора глядит из тьмы,
Вещают лист засохший и туманы
О постепенном шествии зимы.
Исчезло солнце в облаке угрюмо,
Прощальный взор не кинули лучи,
Природа смолкла, и томит в ночи
Ее о смерти тягостная дума.
Где дуб шумит внизу горы высокой
И плачет ключ студеною волной —
Встречаюсь я со стариной глубокой:
Заброшенной часовнею лесной.
Где те, чья песнь неслась когда-то к Богу
Из стен ее, суля забвенье бед
И жребия житейского тревогу?
Где все они? Ушли за песнью вслед.
Чу! Странный крик нарушил вдруг молчанье.
В стенах пустых не прозвучал ли он?
Кто так кричит, что трепет содроганья
В душе моей рождает этот стон?
— Тебе, Творец, поем хвалы, ликуя! —
Раздался смех, и стихло все кругом,
Но грянул вновь отступник — Аллилуйя! —
И прогремел злой хохот, словно гром.
Вот он бежит — пугливо, без раздумья,
С лица рукою пряди отстранив;
Взор исступлен и дико боязлив:
Блуждающий огонь во тьме безумья!
Он в лес бежит, где в сумраке дубов
Шуршат листы сухие под ногами.
Чего он ждет? Не звука ли шагов?
И, слышу, плачет тихими слезами.
«Проходит все!» Шурша ему скажи
О, блеклый лист, об этом в утешенье!
Путь кроткой смерти духу укажи,
Шепни ему, что в ней его — спасенье.
Грусть тихая в долине разлилась,
Луна взошла на празднике прощальном,
И льнут лучи сребристые, струясь,
К останкам лета — мертвенно печальным.
Но как слаба увядшая листва!
И лунный луч сдержать она не в силах:
Дрожит под ним и падает мертва
Она во прах с нагих ветвей унылых.
С улыбкой горькой, бледен, одинок,
Глядит безумец в небо молчаливо.
Его задеть боится ветерок,
И лунный луч бежит перед ним пугливо,
Так тонет он — безумья дикий взгляд
В том ясном, ровном, неизменном мире,
С каким текут созвездия в эфире.
Печальнее есть зрелище навряд.
За что навек безумья грозной тьмою
Пути его ты омрачаешь, рок?
Чем согрешил несчастный, что тобою
Был из души его исторгнут Бог?
Он полюбил. За много лет, счастливый,
Однажды здесь с возлюбленной он шел,
И в сумраке дубравы молчаливой
Ее к лесной часовне он привел.
Они вошли, склонились их колена;
Струясь в окно, заката луч алел,
И вместе с ней молился он смиренно
И вдалеке рожок пастуший пел.
Торжественно подняв для клятвы руку,
С волнением промолвила она:
— Да обречет меня Господь на муку,
Когда в любви не буду я верна. —
Пылал закат все ярче, все чудесней —
С его святой любовью наравне.
Пастушья песнь звучала райской песней
Среди лесной долины в тишине.
Но был забыт он для другого вскоре:
И принял тот с обетом лживым уст
И поцелуй, что также лжив и пуст.
С ним под венцом стоит она в уборе.
И не смотря на клятвенный обман,
Вся жизнь ее в забавах неизменно
С тех пор течет пред Богом дерзновенно,
Которому обет был ею дан.
За это ли безумья грозной тьмою
Пути его ты омрачаешь, рок?
За это ли безжалостно тобою
Был из души его исторгнут Бог?
И он клянет — отчаянней, греховней —
Там, где склонял колени он с мольбой.
Вот почему, терзаемый тоской,
Изгнанником он бродит пред часовней.
В стране, где мрачные туманы
Дымятся вкруг высоких гор;
Где скалы, озера, курганы
Дивят и увлекают взор;
Где, стены замков обтекая,
Шумит, ревет волна морская
И плещет пеною своей
Под башнями монастырей, —Там между скал, укрыт лесами,
Таится дерзостный народ,
Кипит он буйными страстями,
Как грозный ток нагорных вод.
Но милы там прелестны девы,
Как сладкие любви напевы;
Их нежный блеск в красе младой
Свежее розы полевой.Уж был зажжен порой ночною
В горах сторожевой огонь;
Тропинкой узкой и крутою
Стремится, скачет борзый конь.
В ущельях звонких раздается,
Как скачет конь, — но кто несется
При бледной, трепетной луне,
Как вихрь, на вороном коне? Через ручьи, через овраги
Он быстро гонит, он летит,
Он полон бешеной отваги,
Он чудной дерзостью страшит.
Или от гибели он мчится?
Иль сам побить кого стремится?
С ним скачет смерть, за ним вослед
Несется ужас мрачных бед.Промчался он, но думой черной
Мою он душу отравил;
Он рьяностью своей упорной
Дремотный сумрак возмутил, —
Его чело темнее ночи,
Краснее угля рдеют очи…
О! страшен ты, ездок ночной,
Как призрак вещий, роковой.Но что в полночной тме мерцает?
Клубится дым под небеса, —
Внезапно пламень одаряет
Утесы, замки и леса;
Сверкнув багровыми струями,
Он льет огонь меж облаками
И вьется яркою змеей
Сквозь дым широкий и густой.Пожара признак неизбежный —
Заря кровавая легла;
Несется вопль и шум мятежный,
Звонят, гудят колокола;
Объемлет пламень-истребитель,
Святую инокинь обитель:
Их церковь, кельи — всё горит,
И крест в дыму уж не блестит.Увы! невольно покидает
Тот мир, где прелестью цвела,
Навек там Бренда молодая
Себя томленью обрекла;
Уж очи темно-голубые
Не встретят радости земные,
И, русых кудрей лишена,
Теперь под ежимою она.Была молва, что вождь нагорный
Младую Бренду полюбил
И что он страстью непритворной
Ее, прекрасную, пленил;
Но, сын тревог, в нем дух кичливый
Страшил отца невесты милой;
Его огнем кипела кровь,
Была грозой его любовь.И вдруг меж горными вождями
Возникла брань, и в шумный бой
Отважно с верными друзьями
Помчался витязь удалой;
Но с ним уж Бренде не венчаться,
Ее удел — в тиши спасаться:
Угрюмый, горестный отец
Расторгнул узы двух сердец.Вкруг башни и стеньг зубчатой
Струями пламень пробегал,
Сквозь зелень блеск он красноватый
На скалы дикие бросал;
Волнуясь, зарево пылало,
В потоках, в озере дрожало;
Чрез дым мелькая по торам,
Взвивались тени к облакам.И вот тропинкою крутою
Он, призрак тмы, ездок ночной,
Не скачет, но летит стрелою,
И к сердцу жадною «рукой
Младую деву прижимает;
Любовью буйный взор сверкает…
О Бренда! Бренда! иль злодей
Святой невинности милей? Поганя скачет; он, губитель,
В безумном бешенстве своем
Святую инокинь обитель
И кровью облил, и огнем.
Страшись! как туча громовая,
Летит погоня роковая, —
Неумолимою грозой
Гнев божий грянет над тобой.Близка погоня, и от мщенья,
Преступник, не ускачет он;
Почти настигли, нет спасенья!
Уж конь в крови и утомлен,
И Бренда нежная, робея,
Приникнула к груди злодея;
У ней я в сердце, и в> очах
Любовь, раскаянье и страх.Но подле, с шумной быстротою
Стремясь с горы, кипит поток;
С конем и с Брендой молодою
В его гремучий бурный ток
Уж он слетел, отваги полный:
Он переплыть мечтает волны
И совершить опасный путь, —
Но можно ль небо обмануть? И с Брендой хочет он, безумный,
В порывах буйного огня,
Нестися вплавь волною шумной;
Сскочив с усталого коня,
Он Бренду обхватил — но сила
Надежде пылкой изменила:
Он встретил тайный страшный рок,
Ему могила — бурный ток.И дважды, Бренда, ты всплывала,
В руках с блестящим тем крестом,
С которым ты, увы! стояла
Еще вчера пред алтарем;
В минуту смерти неизбежной
Ты, сняв его с пруди мятежной,
Прижала к сердцу, — а творец
Всё видит в глубине сердец! Есть слух: в обители сгорелой
Бывает в полночь чудный звон,
А на волнах — в одежде белой
Мелькает тень и слышен стон;
И вдруг — откуда ни возьмется —
Ездок ночной чрез ток несется
При бледной, трепетной луне,
Как вихрь, на вороном коне.
Когда я об стену разбил лицо и члены
И всё, что только было можно, произнёс,
Вдруг сзади тихое шептанье раздалось:
«Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе
Не лучше ль чаю? Или огненный напиток?
Чем учинять членовредительство себе,
Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток».
Он сказал мне: «Приляг,
Успокойся, не плачь».
Он сказал: «Я не враг —
Я твой верный палач.
Уж не за полночь — за три,
Давай отдохнём.
Нам ведь всё-таки завтра
Работать вдвоём».
Раз дело приняло приятный оборот -
Чем черт не шутит — может, правда, выпить чаю?
— Но только, знаете, весь ваш палачий род
Я, как вы можете представить, презираю.
Он попросил: «Не трожьте грязное бельё.
Я сам к палачеству пристрастья не питаю.
Но вы войдите в положение моё —
Я здесь на службе состою, я здесь пытаю,
Молчаливо, прости,
Счёт веду головам.
Ваш удел — не ахти,
Но завидую вам.
Право, я не шучу,
Я смотрю делово:
Говори что хочу,
Обзывай хоть кого».
Он был обсыпан белой перхотью, как содой,
Он говорил, сморкаясь в старое пальто:
«Приговорённый обладает, как никто,
Свободой слова, то есть подлинной свободой».
И я избавился от острой неприязни
И посочувствовал дурной его судьбе.
Спросил он: «Как ведёте вы себя на казни?»
И я ответил: «Вероятно, так себе…
Ах, прощенья прошу,
Важно знать палачу,
Что, когда я вишу,
Я ногами сучу.
Да у плахи сперва
Хорошо б подмели,
Чтоб, упавши, глава
Не валялась в пыли».
Чай закипел, положен сахар по две ложки.
«Спасибо!» — «Что вы? Не извольте возражать!
Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать,
А грязи нет — у нас ковровые дорожки».
Ах, да неужто ли подобное возможно!
От умиленья я всплакнул и лёг ничком.
Потрогав шею мне легко и осторожно,
Он одобрительно поцокал языком.
Он шепнул: «Ни гугу!
Здесь кругом стукачи.
Чем смогу — помогу,
Только ты не молчи.
Стану ноги пилить —
Можешь ересь болтать,
Чтобы казнь отдалить,
Буду дольше пытать…»
Не ночь пред казнью, а души отдохновенье!
А я уже дождаться утра не могу.
Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,
Я крикну весело: «Остановись, мгновенье», —
чтоб стоны с воплями остались на губах!
—- Какую музыку, — спросил он, — дать при этом?
Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам,
Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
«…Будет больно — поплачь,
Если невмоготу», —
Намекнул мне палач.
Хорошо, я учту.
Подбодрил меня он,
Правда сам загрустил —
Помнят тех, кто казнён,
А не тех, кто казнил.
Развлёк меня про гильотину анекдотом,
Назвав её карикатурой на топор:
«Как много миру дал голов французский двор!..»
И посочувствовал наивным гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднён,
Был оживлён и сыпал датами привычно,
Он знал доподлинно, кто, где и как казнён,
И горевал о тех, над кем работал лично.
«Раньше, — он говорил, —
Я дровишки рубил,
Я и стриг, я и брил,
И с ружьишком ходил.
Тратил пыл в пустоту
И губил свой талант,
А на этом посту
Повернулось на лад».
Некстати вспомнил дату смерти Пугачёва,
Рубил — должно быть, для наглядности — рукой.
А в то же время знать не знал, кто он такой, —
Невелико образованье палачёво.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался,
Он дул на воду, грея руки о стекло.
Об инквизиции с почтеньем отозвался
И об опричниках — особенно тепло.
Мы гоняли чаи,
Вдруг палач зарыдал —
Дескать, жертвы мои
Все идут на скандал.
«Ах вы, тяжкие дни,
Палачёва стерня.
Ну за что же они
Ненавидят меня?»
Он мне поведал назначенье инструментов.
Всё так не страшно — и палач как добрый врач.
«Но на работе до поры всё это прячь,
Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведёшь,
Водой окатишь и поставишь Оффенбаха,
А он примерится, когда ты подойдёшь,
Возьмет и плюнет — и испорчена рубаха».
Накричали речей
Мы за клан палачей.
Мы за всех палачей
Пили чай — чай ничей.
Я совсем обалдел,
Чуть не лопнул, крича.
Я орал: «Кто посмел
Обижать палача!..»
Смежила веки мне предсмертная усталость.
Уже светало, наше время истекло.
Но мне хотя бы перед смертью повезло —
Такую ночь провёл, не каждому досталось!
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,
Согнал назойливую муху мне с плеча…
Как жаль, недолго мне хранить воспоминанье
И образ доброго чудного палача.
Я убит подо Ржевом,
В безыменном болоте,
В пятой роте, на левом,
При жестоком налете.
Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна ни покрышки.
И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.
Я — где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я — где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я — где крик петушиный
На заре по росе;
Я — где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;
Где травинку к травинке
Речка травы прядет, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.
Летом горького года
Я убит. Для меня —
Ни известий, ни сводок
После этого дня.
Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград.
Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец.
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?
Удержались ли наши
Там, на Среднем Дону?..
Этот месяц был страшен,
Было все на кону.
Неужели до осени
Был за ним уже Дон
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?
Нет, неправда. Задачи
Той не выиграл враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому — как?
И у мертвых, безгласных,
Есть отрада одна:
Мы за родину пали,
Но она — спасена.
Наши очи померкли,
Пламень сердца погас,
На земле на поверке
Выкликают не нас.
Мы — что кочка, что камень,
Даже глуше, темней.
Наша вечная память —
Кто завидует ей?
Нашим прахом по праву
Овладел чернозем.
Наша вечная слава —
Невеселый резон.
Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам — все это, живые.
Нам — отрада одна:
Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать.
Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.
Это грозное право
Нам навеки дано, —
И за нами оно —
Это горькое право.
Летом, в сорок втором,
Я зарыт без могилы.
Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.
Всем, что, может, давно
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.
Братья, может быть, вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.
И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До предела Европы.
Нам достаточно знать,
Что была, несомненно,
Та последняя пядь
На дороге военной.
Та последняя пядь,
Что уж если оставить,
То шагнувшую вспять
Ногу некуда ставить.
Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.
И врага обратили
Вы на запад, назад.
Может быть, побратимы,
И Смоленск уже взят?
И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!
Может быть… Да исполнится
Слово клятвы святой! —
Ведь Берлин, если помните,
Назван был под Москвой.
Братья, ныне поправшие
Крепость вражьей земли,
Если б мертвые, павшие
Хоть бы плакать могли!
Если б залпы победные
Нас, немых и глухих,
Нас, что вечности преданы,
Воскрешали на миг, —
О, товарищи верные,
Лишь тогда б на воине
Ваше счастье безмерное
Вы постигли вполне.
В нем, том счастье, бесспорная
Наша кровная часть,
Наша, смертью оборванная,
Вера, ненависть, страсть.
Наше все! Не слукавили
Мы в суровой борьбе,
Все отдав, не оставили
Ничего при себе.
Все на вас перечислено
Навсегда, не на срок.
И живым не в упрек
Этот голос ваш мыслимый.
Братья, в этой войне
Мы различья не знали:
Те, что живы, что пали, —
Были мы наравне.
И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,
Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть.
Я убит подо Ржевом,
Тот еще под Москвой.
Где-то, воины, где вы,
Кто остался живой?
В городах миллионных,
В селах, дома в семье?
В боевых гарнизонах
На не нашей земле?
Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жизнь завещаю, —
Что я больше могу?
Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой отчизне
С честью дальше служить.
Горевать — горделиво,
Не клонясь головой,
Ликовать — не хвастливо
В час победы самой.
И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.
И.
На краю села, досками
Заколоченный кругом,
Спит покинутый, забытый,
Обветшалый барский дом.
За усадьбою, в избушке
Няня старая живет,
И уж сколько лет — не может
Позабыть своих господ.
Все рассказывает внучку,
Как встречали господа
Новый год, Святую, Святки…
Как кутили иногда,—
И какие доводилось
Ей слыхать в дому у них
Чудодейные сказанья
Про угодников святых…
Позабытая старушка
Пополам с нуждой живет,
За крупу, за хлеб, за масло
Зиму зимнюю прядет.
Внучек мал,— сыра избушка,—
И до самого окна,—
Вплоть до ставня, снежной бурей
С ноября заметена.
ИИ.
Ночь, мороз трещит, все глухо,
Вся деревня спит;— одна
Няни тень торчит за прялкой,—
Пляшет тень веретена.
С догорающей светильней
Сумрак борется ночной,
На полатях под овчиной
Шевелится домовой.
Внук пугливо смотрит с печи,
Он вскосматил волоса,
Поднял худенькие плечи,
Локотками подперся…
— Бабушка!.. — Чего, родимый?
— Наяву или во сне
Про рождественскую елку
Ты рассказывала мне?
Как та елка в барском доме
Просияла,— как на ней
Были звезды золотые
И гостинцы для детей…
Вот бы нам такую елку!
И сочельник не далек.
Только что это за елка?—
Мне все как-то невдомек?
Порвалась у пряхи нитка;
Рассердилась и ворчит:
— Ишь, не спит!.. про елку бредит;
Видно, голоден,— блажит!
Зачадясь, светильня гаснет;
Не жужжит веретено…—
Помолясь, легла старуха;
Ночь белеется в окно.
— Бабушка!.. — Чего родимый?
— Ну, а где она растет,
Эта елка-то? Ты только
Расскажи мне, где растет!..
— Где ж расти,— растет в лесочке,
В ельнике растет… постой!..
Домовой никак проохал…
Тише!.. спи, Господь с тобой!..
ИИИ.
Рождества канун,— сочельник,
Вот, подтибривши топор,
К ночи внучек старой няни
Пробрался в соседний бор.
Тени сосен молча стали
На дорогу выходить…
Он рождественскую елку
Ищет бабушке срубить.
Вот и месяц,— засквозили
Сучьев сети и рога,—
Свет его, как свет лампады,
Лег на бледные снега.
Смотрит мальчик,— что за чудо!
Из-за темного бугра
Вышла, выглянула елка,
Точно вся из серебра.
Бриллианты на рогульках,
В бриллиантах — огоньки.
Дрогнул мальчик,— от натуги
Кровь стучит ему в виски.—
Не звезда ли — эта искра,
Превратившаяся в лед?
Ступит вправо — засверкает,
Ступит влево — пропадет.
Пораженный, умиленный,
Он стоит — и как тут быть!?..
Как рождественскую эту
Елку станет он рубить!?..
Месяц льет свое мерцанье,
В темном лесе — ни гугу!
Опустив топор, присел он
Перед елкой на снегу.
И сидит, и слышит, где-то
Словно колокол гудет.
Это сон? иль это Божья
Смерть под благовест идет?..
И рождественская елка
Перед ним растет, растет…
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод…
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы… их клир
Песнь поет о славе Вышних,
Всей земле пророчит мир.
И тьмы-тем огненнокрылых,
Ослепительных детей
Из ветвей глядят на землю
Мириадами очей,—
Словно ждут,— какое миру
Бог готовит торжество…—
Смерть баюкает ребенка.
Сердцу снится Рождество.
И упал из рук топорик,
И заснул бы он навек!
Да случайно мимо лесом
Ехал пьяный дровосек.
Он встряхнул его, ругаясь
И свистя, отвез домой,
И очнулся бедный мальчик
На груди ему родной.
Долго был потом он болен,—
Чем-то смутно потрясен,—
Никому не рассказал он
Сна, который видел он.
Да и как бы мог он, бедный,
Все то высказать вполне,
Что душе его сказалось
В полусмерти,— в полусне…
Ослепленная алчба крови, губительница смертных, не твоему мрачному неистовству посвящаю я здесь алтарь, но той мужественной, постоянной, твердой и долготерпеливой добродетели, которая, презирая обуревание судьбины, непреклонна от гласу ненависти, полна любови к своей жизни, из великодушия токмо пренебрегает смерть.
Низведенный гнев богов преступком дерзкого Прометея, похитившего у них небесный огнь, велел распространиться из вредного сосуда Пандоры по всей земле адскому отроищу зла; только единственная частица их милости осталася на дне пагубнаго сего сосуда в надежде.
На страшном позоре оном, где люди яко на игрище представляют свои лица, природа утешающаяся нашими несчастиями, кажется нам мачиха: заслуги, достоинства, порода и ничто не освобождает нас от страдания. Во всех наших участях беды с нами: я вижу Галилея в узах, Медицис в заточении и Карла на месте лобном.
Здесь похищенное у тебя счастие возжигает в тебе отмщение; тамо неповинное твое сердце прободают стрелы зависти; тут изнуряющая скорбь разливает свои страхи на цветущее твое здравие. Сегодня больна жена, завтра мать, или брат, или смерть верного друга, заставляют тебя проливать слезы.
Тако, не взирая на усильственную лютость свирепствующей хляби, носится утлое судно по ярящемуся морю. Воздвизаемые бурным дыханием волны то возносят к облакам, то низвергают его в тартар. Небо возвещает ему его сокрушение, но оно, подкрепляемое своею бодростию, противится и волнам и вихрям и безднам.
Итак, в смущенных днях, противу всех наветов твердость щит и непоколебимость оружия. Судьбина может гнать и изготовлять падение и ускорять погибель, но никакая опасность не сотрясет постоянства. Когда боязливая подлость исчезает без надежды, тогда дух крепкий мужаться должен.
Божество времени скорыми своими крылами летит и не возвращается к нам паки. Хотя не может оно отменить судьбины, но, кажется, в его отдалении самим своим полетом уже дает нам благо, ибо все им причиняемое и все истребляемое, даже до малейшего следа, уносит оно с собою. Для чего ж вздыхать в краткое несчастие, которое пройдет в минуту, и для чего беспрестанно нам жаловаться?
Чуждуся я Овидия: печален, грустен, боязлив и даже в самой бедности ползающий льстец своего тирана не имеет ничего мужественного в своем сердце. Должно ли заключить из его жалоб, что кроме пышных стен Рима нет нигде надежды смертным? Блажен бы он был, когда бы в своем заключении, как Гораций, сказать мог: «Счастие мое со мною!»
Крепкие филозофские духи, жители на земли неба, звезды стоического учения! вы будете из смертных боги. Ваши мудрования, ваши непоколебимые души над человечеством торжествуют. Что могут налоги несчастия мужественному сделать сердцу, которое унывать неспособно?
Регул оставляет друзей, отечество, идет в Карфагену, предается в неволю укротить дикую суровость своих мучителей. Велизария я более чту в его презрении и в нищете, нежели на лоне его благополучия. Если я удивляюся великому Людовику, то это тогда, как его угнетают несчастия, и он лишается своегопотомства.
Малый дух покоится без труда в недре своего благополучия; человек наслаждается своим счастием, которое ему дарует случай; душа благородная не токмо отличается в благоприятном времени, но ежели и обстоятельства смешаны. Сие же опыт совершенной добродетели, когда сердце в жестокостях рока растет и возвышается.
Вечное предопределение неупросимо; напрасно хотят преобратить его; который смертный дерзнул противоборствовать его узаконениям? Нет! все силы Алцидовы в крутизнах стремления его слабы. Постоянною душою только надлежит сносить свирепость несчастия, которое никак пременить не можно.
Виктору Голышеву
Птица уже не влетает в форточку.
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Подскользнувшись о вишнёвую косточку,
я не падаю: сила трения
возрастает с паденьем скорости.
Сердце скачет, как белка, в хворосте
рёбер. И горло поёт о возрасте.
Это — уже старение.
Старение! Здравствуй, моё старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение. Я заранее
область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идёт с лопатою,
ныне объект внимания.
Правильно! Тело в страстях раскаялось.
Зря оно пело, рыдало, скалилось.
В полости рта не уступит кариес
Греции древней, по меньшей мере.
Смрадно дыша и треща суставами,
пачкаю зеркало. Речь о саване
ещё не идёт. Но уже те самые,
кто тебя вынесет, входят в двери.
Здравствуй, младое и незнакомое
племя! Жужжащее, как насекомое,
время нашло, наконец, искомое
лакомство в твёрдом моём затылке.
В мыслях разброд и разгром на темени.
Точно царица — Ивана в тереме,
чую дыхание смертной темени
фибрами всеми и жмусь к подстилке.
Боязно! То-то и есть, что боязно.
Даже когда все колёса поезда
прокатятся с грохотом ниже пояса,
не замирает полёт фантазии.
Точно рассеянный взор отличника,
не отличая очки от лифчика,
боль близорука, и смерть расплывчата,
как очертанья Азии.
Всё, что и мог потерять, утрачено
начисто. Но и достиг я начерно
всё, чего было достичь назначено.
Даже кукушки в ночи звучание
трогает мало — пусть жизнь оболгана
или оправдана им надолго, но
старение есть отрастанье органа
слуха, рассчитанного на молчание.
Старение! В теле всё больше смертного.
То есть, не нужного жизни. С медного
лба исчезает сияние местного
света. И чёрный прожектор в полдень
мне заливает глазные впадины.
Силы из мышц у меня украдены.
Но не ищу себе перекладины:
совестно браться за труд Господень.
Впрочем, дело, должно быть, в трусости.
В страхе. В технической акта трудности.
Это — влиянье грядущей трупности:
всякий распад начинается с воли,
минимум коей — основа статики.
Так я учил, сидя в школьном садике.
Ой, отойдите, друзья-касатики!
Дайте выйти во чисто поле!
Я был как все. То есть жил похожею
жизнью. С цветами входил в прихожую.
Пил. Валял дурака под кожею.
Брал, что давали. Душа не зарилась
на не своё. Обладал опорою,
строил рычаг. И пространству впору я
звук извлекал, дуя в дудку полую.
Что бы такое сказать под занавес?!
Слушай, дружина, враги и братие!
Всё, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности.
За каковое реченье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится)
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.
Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
Полночь швыряет листву и ветви на
кровлю. Можно сказать уверенно:
здесь и скончаю я дни, теряя
волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
черпая кепкой, что шлемом суздальским,
из океана волну, чтоб сузился,
хрупая рыбу, пускай сырая.
Старение! Возраст успеха. Знания
правды. Изнанки её. Изгнания.
Боли. Ни против неё, ни за неё
я ничего не имею. Коли ж
переборщат — возоплю: нелепица
сдерживать чувства. Покамест — терпится.
Ежели что-то во мне и теплится,
это не разум, а кровь всего лишь.
Данная песня — не вопль отчаянья.
Это — следствие одичания.
Это — точней — первый крик молчания,
царствие чьё представляю суммою
звуков, исторгнутых прежде мокрою,
затвердевшей ныне в мёртвую
как бы натуру, гортанью твёрдою.
Это и к лучшему. Так я думаю.
Вот оно — то, о чём я глаголаю:
о превращении тела в голую
вещь! Ни горé не гляжу, ни долу я,
но в пустоту — чем её ни высветли.
Это и к лучшему. Чувство ужаса
вещи не свойственно. Так что лужица
подле вещи не обнаружится,
даже если вещица при смерти.
Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я — знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль — от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего.
Бей в барабан о своём доверии
к ножницам, в коих судьба материи
скрыта. Только размер потери и
делает смертного равным Богу.
(Это суждение стоит галочки
даже в виду обнажённой парочки.)
Бей в барабан, пока держишь палочки,
с тенью своей маршируя в ногу!
<ОДА ГОСПОДИНА РУССО
Fortune, de qui la main couronne {*},
переведенная г. Сумароковым и г. Ломоносовым.
Любители и знающие словесные науки могут сами,
по разному сих обеих Пиитов свойству,
каждого перевод узнать>
{* Счастье, которое венчает (фр.).}Доколе, счастье, ты венцами
Злодеев будешь украшать?
Доколе ложными лучами
Наш разум хочешь ослеплять?
Доколе, истукан прелестный,
Мы станем жертвой нам бесчестной
Твой тщетный почитать олтарь?
Доколе будем строить храмы,
Твои чтить замыслы упрямы,
Прельщенная словесна тварь? Народ, порабощен обману,
Малейшие твои дела
За ум, за храбрость чтит избранну:
Ты власть, ты честь, ты сил хвала;
В угоду твоему пороку
И добродетель превысоку
Лишает собственных красот.
Его неправедны уставы
На верьх возводят пышной славы
Твоих любимцев злобный род.Но пусть великостию сею
О титлах хвалятся своих;
Поставим разум в том судьею
И добрых дел поищем в них.
Я вижу лишь одну безмерность,
Надменность, слабость и неверность,
Свирепство, бешенство и лесть.
Доброта странная! Откуду
Из злости сложенному чуду
Дается оной должна честь? Ты знай: герои совершенны
Премудростию в свет даны;
Она лишь видит, коль презренны,
Что чрез тебя возведены;
Она ту славу презирает,
Что рок неправедный рождает
В победах слепотой своей;
Пред строгими ея очами
Герой с суровыми делами
Ничто, как счастливый злодей.Почтить ли токи те кровавы,
Что в Риме Сулла проливал?
Достойно ль в Александре славы,
Что в Аттиле всяк злом признал?
За добродетель и геройство
Хвалить ли зверско неспокойство
И власть окровавленных рук?
И принужденными устами
Могу ли возносить хвалами
Начальника толиких мук? Издревле что об вас известно,
О хищники чужих держав?
Желанье в мире всем невместно,
Попрание венчанных глав,
Огня и трупов полны стены,
И вы — в пару кровавой пены,
Народ, пожранный от меча,
И в шуме бледна мать великом
Свою дочь тщится с плачем, с криком
Отнять с насильного плеча.Слепые мы судьи, слепые,
Чудимся таковым делам!
Одне ли приключенья злые
Дают достоинство Царям?
Их славе, бедствами обильной,
Без брани хищной и несильной
Не можно разве устоять?
Не можно божеству земному
Без ударяющего грому
Своим величеством блистать? Но быть должна во время бою
На первенстве прямая честь,
И кто, поправ врага собою,
Победу мог себе причесть?
Издревле воины известны,
Похвальны, знатны, славны, честны
Оплошностью противных сил.
Худым Варроновым призором,
Упрямым и неправым спором
Ганнибал славу получил.Кого же нам почтить Героем
Великим собственной хвалой?
Царя, что правдой и покоем
Себя, народ содержит свой;
Последуя Веспазиану,
Едину радость несказанну
Имеет в счастии людей
Отец отечества без лести
И ставит выше всякой чести
Числом своих щедроты дней.О вы, что в добродетель чтите
Един в войнах геройский шум,
Себе Сократа возразите
За Клитова убивца в ум;
Вам будет Царь в нем несравненный,
Правдивый, кротостью почтенный,
Достойный олтаря вовек.
Тогда страшилище Эвфрата
Против венчанного Сократа
Последний будет человек.Герои люты и кровавы!
Поставьте гордости конец,
Рожденный от воинской славы
Забудьте лавровый венец.
Напрасно Рима повелитель
Октавий, света победитель,
Навел в его пределы страх;
Он Августом бы не нарекся,
Когда бы в кротость не облекся
И страха не скончал в сердцах.О воины великосерды!
Явите ваших луч доброт;
Посмотрим, коль тогда вы тверды,
Как счастье возьмет поворот.
Когда-то к вам великодушно,
Земля и море вам послушно,
И блеск ваш очи всех слепит;
Но только лишь оно отстанет,
Геройска похвала увянет,
И смертный будет всем открыт.Способность средственна довлеет
Завоевателями быть.
Кто счастие преодолеет,
Один великим может слыть.
Хоть помощь от него теряет,
Но с постоянством пребывает,
Для коего от всех почтен;
Всегда не низок и не пышен,
С Тиверием ли он возвышен
Или, как Варус, поражен.Излишню радость не внушает
В недвижности своей предел
И осторожно умеряет
Неистовство успешных дел.
Пусть счастие преобратится,
Недвижна добродетель тщится
Презренный разрушать упор.
Конец имеет благоденство.
Стоит в премудрости блаженство,
Не постоянен рока взор.Вотще готовит гнев Юноны
Е
нею смерть среди валов.
Премудрость! Чрез твои законы
Он выше рока и богов;
Тобою Рим, по злой напасти,
В средине Карфагенской власти,
Своих героев смерть отмстил;
Ходя в твои небесны следы,
Во время слезныя победы
В трофеи гробы превратил.
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!
Улица словно летит
В топоте толп… этих тел
Струю за струею струит —
Где им конец?.. Где предел
Для этих ветвящихся рук,
Обезумевших вдруг?
Буйство и вызов на бой
В этих руках, — их прибой
Злобой горит…
Улица золотом алым блестит
В глубине вечеров,
И струит
Топот и грохот буйных шагов.
Здесь Смерть, во весь рост,
В гремящем набате встает.
Смерть возникает из грез,
Таясь, за огнями, мечами,
И головами
На стебле мечей,
Что горячей
Самых алых цветов
Расцветают над топотом,
Грохотом буйных шагов.
Гул артиллерии — кашель тяжелый и жесткий,
Гул артиллерии — мерно-глухая икота
На перекрестке
Там, с поворота...
Этот кашель громоздкий
И жесткий
Разбитому времени меру и счет
Ведет
Удар за ударом — гремящие молоты, —
Оттого что камнями расколоты
Глаза обезумевших снов
Диски часов.
Прежнему времени нынче конец.
Времени нет
Для безумных и смелых сердец
Этих бесчисленных толп,
Пролетающих и зажигающих
Ярости свет.
Под гул артиллерии
Буйство встает из земли,
И клубится в пыли
Над серой глухой мостовой, —
Словно прибой
Алой крови в артерии,
Безмерное буйство сквозь грохот и вой.
Бледное буйство, оно задыхается:
В короткий блистающий миг —
Под топот и грохот и крик —
Завершается
Все, что искали и ждали
Века сквозь вуали печали.
Все, что казалось далеко,
Таилось в грядущих веках,
Под пушечных рокот и клекот
Лучится в огнистых глазах,
Встает — на яву, не во снах —
Сквозь бурю и страх
В опьяненных сердцах.
Здесь тысячи рук, потрясая оружьем, воздеты
Приветствовать новые миру планеты.
Это праздник кровавый цветет.
И алое знамя в восторге
Ветер ужаса рвет…
Люди проносятся в оргии
Опьяненно, багрово...
Солдатские каски блестят…
А руки устали, — но снова
И снова залпы трещат:
Народ захотел, наконец,
Чтобы буйной победы венец
Засверкал и кроваво и ало
Над его головою усталой.
Убивая — творить! Созидая — убить!
Так природа творит исступленно,
Опьяненно.
Да, убей! Или жертвуй собой
Ради жизни иной!
Пылают дома и мосты.
А сумерки черным челом
Наклонились с иной высоты
Над кровавым огнем.
Город вокруг громоздит
Баррикады вечерних теней.
Руки огней протянулись длинней:
В небо летит
Ослепительный ряд
Искр — опьяненный каскад.
Ба! Стрельба!..
Смерть деловито и жестко
Размерной и четкой стрельбой
На перекрестках
Срубает тела пред собой.
Падают трупы на трупы, —
Словно перила и немы и тупы,
В свинцовом молчаньи,
Лохмотья растерзанных тел
В пожарном сияньи, —
И жуткой гримасой ложится
Отблеск пожара — мучительно-бел —
На мертвые лица.
Колокол бьется на башне,
Словно сердце безмерной борьбы.
Покоряясь веленьям судьбы, —
И звон, невсегдашний,
Стоном кричит.
А башню испуганно лижет
Огонь… вот он ближе… и ближе…
И колокол сразу молчит.
И дворец, что когда-то царил
Над покорной толпой, он теперь
Золоченую дверь
Перед ней отворил.
В клочья порваны своды законов, —
Страницы летят
Из окон, с балконов
И в пыли под ногами шуршат…
И груду бумаги своим языком
Жадно лижет пылающий факел,
Чтобы самую мысль о былом
Скрыть под пеплом во мраке…
С балконов бросают людей, и от муки
Скрючено тело в злую черту,
И косят одну пустоту
Их разверстые руки.
В церквах
Разбиты иконы, и лежат некрасиво
Осколки икон в алтарях
На полу, словно спелое жниво…
И — решенный вопрос —
Там бескровный и длинный Христос
На последнем гвозде опечаленно вниз
Безнадежно повис...
Богохульство растет,
Все ломает и рвет,
Разливает причастье, елей —
И в углу
На полу
Там от них только грязь под ногами людей.
Радость убийства, отчаянья, страха
Искрится в душах… И звезды из мрака
Смотрят, как в вихре кровавых огней
— Словно безумием тронут —
Город, весь город, блестит все сильней,
Ввысь вознося золотую корону.
Буйство и ужас сплетают звено:
Спаяны люди, все люди, в одно.
Мнится, что даже и воздух горит,
Мнится: земля под ногами дрожит.
А черные дымы, сплетаясь, свиваются,
И в небе холодном извивно качаются…
Убивать, созидать здесь — одно…
И упасть, умереть — все равно!
Открывай, или руки сломай,
Чтобы вспыхнул зеленый и радостный Май!
Этим Маем и красною этой весной
Задыхаясь, встает пред тобой
Роковая всевластная сила,
Та, что душу твою опьянила.
Есѳирь
Тебя ль, Елиза, зрю? о день трикрат счастливый!
Благословен Господь тебя мне возвративый!
От Веньямина ты, подобно мне изшла
И юных лет моих подругою была,
Под игом, моего участницею стона,
Вздыхала ты со мной o бедствиях Сиона.
Священна память мне претекших тех времен!…
Или не знала ты счастливых перемен?
Шесть месяцов, как я везде тебя искала,
В каких пустынях, где себя ты скрывала?
Елиза.
Крушася вестию о смерти я твоей,
В незнаемой стране таилась от людей,
И ждала лишь конца сей жизни огорченной,
Как вдруг предстал Пророк от Бога вдоновенной:
Престань оплакивать, он рек, Есѳири смерть,
Дерзай, неукосни ко Сусам путь ты простерть,
Там узришь ты Есѳирь в великолепной доле
И слез твоих предмет седящим на престоле.
Бодри, вещал он, дух Израильских колен,
Сион! в в надежд будь, Бог браней ополчен,
Десницу за тебя он мощную воздвигнул,
И вопль его людей во слух его достигнул.
Он рек, восторг святый влиял мне в душу Бог,
Бегу, ищу тебя, вступаю в сей чертог.
О вид! о чудеса! о торжество Царицы!
Нам предков спасшия достойное десницы!
Кичливый Артаксерхс рабу свою венчал,
И гордый Перс к ногам Еврейской дщери пал!
Какими тайными и дивными путями
На Царский ты престол взведенна Небесами?
Есѳирь.
Быть может, знаешь ты, как свержена была
Астинь надменная, чей сан я приняла,
Как Царь, разгневанный ея непослушаньем,
С престола и одра казнил ее изгнаньем.
Но долго он не мог в душе ее забыть.
Не преставала в ней Астинь Царицей быть,
И Царь велел привесть из стран ему подвластных
К избранию жены всех дев младых и красных.
С востока с запада рабы его текли,
Парѳян, Египтян дев во Сусы привели,
И Скиѳов дочери, всегда готовых к бою,
Стеклись искать венца своею красотою,
Сокрытую тогда от света и людей
Воспитывал меня премудрый Мардохей,
Его щедротой я, ты знаешь, все стяжала:
Отца и мать мою смерть y меня отяла;
Но он меня вскормил оставшусь Сиротой
И матерь и отца мне заменил собой.
Тревожась день и нощь он братий от служенья,
Из мрачнаго меня извел уединенья,
На слабых сих руках их вольность основал
И быть Царицею надежду мне подал.
Я тайное его исполнила веленье,
Пришла, сокрыв от всех отчизну и рожденье.
Но возмогуль тебе изобразить раздор,
Смущавший здесь тогда соперниц тех собор,
Которы все венца и скипетра искали
И от очей Царя решенья ожидали?
Имела каждая защиту и покров:
Та славную в себе превозносила кровь,
Другая, облачась в убранства драгоценны,
Изобретала все искусства ухищренны;
A я, на место всех обманов и словес,
На жертву Господу несла потоки слез.
Веленью наконец я Артаксеркса вняла;
Пред гордым сим Царем трепещуща предстала.
У Господа в руках сердца земных Царей,
Покров его всегда для праведных мужей,
Меж тем как гордых путь от помрачает мглы,
Царь пребыл изумлен моею красотою;
Он долго на меня в безмолвии взирал,
И Бог, что здесь меня на царство пред избрал,
Конечно властвовал душей в нем умиленной:
Со взором кротости исполненным священой,
Царицей будь, он рек, и с радостным лицем
Чело мое покрыл сияющим венцем.
Чтоб милость и любовь пред всех явить очами,
Вельмож своих почтил он щедрыми дарами,
И даже весь народ ко браку пригласил,
Чтобы веселие с Царем своим делил.
Увы! в дни светлые пиршеств и ликованья,
Каков был втайне здесь мой стыд, мои стенанья!
Есѳирь, вещала я, на троне возседит,
Полсвета скиптр ея благоговея чтит;
A в прах низвержены Ерусалима стены,
Сиона высоты змеями населенны!…
Во храме поросла меж камнями трава
И Бога Яковля замолкли торжества!
Елиза
Почто же Царь тоски твоей не облегчает?
Есѳир.
До ныне Артаксеркс, кто я, еще не знает,
И смертный, чрез кого Бог управляет мной.
Язык мой оковал сей тайною одной.
Елиза.
Иль вход не воспрещен в чертоги Мардохею?
!!!!!!!!!!!!!!!!!
Еcѳиpь.
Приязнию ко мне он ухищрен своею;
С ним совещаюсь я, и тысячью путей
Ответы мудрые несет мне старец сей.
Не столько бдит отец над милыми сынами;
И тайными его внушенная речами,
Уже открыла я Царю кровавый ков,
Устроенный от двух неистовых рабов.
Меж тем, любя страну, где солнце я узрела,
Сионских дев в мой дом собрать я восхотела,
Цветы нежнейшие разхищенны судьбой,
Под небо чуждое пересаженны со мной.
В убежищах, очам нескромным сокровенных,
Я образую дух сих дев неизученных.
Там часто гордость я венца сложить хощу,
Скучая почестьми, сама себя ищу,
Превечнаго к ногам с мольбою повергаюсь
И смертных суетных забвеньем наслаждаюсь.
От Персов же таю, чьи девы сушь сии.
Придите, дочери, любезныя мои,
Подруги, здесь со мной делившия плененье,
Аврама древняго младое поколенье!
О дар, достойнейший небес,
Источник радости и слез,
Чувствительность! сколь ты прекрасна,
Мила, — но в действиях несчастна!..
Внимайте, нежные сердца!
В стране, украшенной дарами
Природы, щедрого творца,
Где Сона светлыми водами
Кропит зеленые брега,
Сады, цветущие луга,
Алина милая родилась;
Пленяла взоры красотой,
А души ангельской душой;
Пленяла — и сама пленилась.
Одна любовь в любви закон,
И сердце в выборе невластно:
Что мило, то всегда прекрасно;
Но нежный юноша Милон
Достоин был Алины нежной;
Как старец, в младости умен,
Любезен всем, от всех почтен.
С улыбкой гордой и надежной
Себе подруги он искал;
Увидел — вольности лишился:
Алине сердцем покорился;
Сказав: люблю! ответа ждал…
Еще Алина слов искала;
Боялась сердцу волю дать,
Но всё молчанием сказала. —
Друг друга вечно обожать
Они клялись чистосердечно.
Но что в минутной жизни вечно?
Что клятва? — искренний обман!
Что сердце? — ветреный тиран!
Оно в желаньях своевольно
И самым счастьем — недовольно.
И самым счастьем! — Так Милон,
Осыпанный любви цветами,
Ее нежнейшими дарами,
Вдруг стал задумчив. Часто он,
Ласкаемый подругой милой,
Имел вид томный и унылый
И в землю потуплял глаза,
Когда блестящая слеза
Любви, чувствительности страстной
Катилась по лицу прекрасной;
Как в пламенных ее очах
Стыдливость с нежностью сражалась,
Грудь тихо, тайно волновалась,
И розы тлели на устах.
Чего ему недоставало?
Он милой был боготворим!
Прекрасная дышала им!
Но верх блаженства есть начало
Унылой томности в душах;
Любовь, восторг, холодность смежны.
Увы! почто ж сей пламень нежный
Не вместе гаснет в двух сердцах?
Любовь имеет взор орлиный:
Глаза чувствительной Алины
Могли ль премены не видать?
Могло ль ей сердце не сказать:
«Уже твой друг не любит страстно»?
Она надеется (напрасно!)
Любовь любовью обновить:
Ее легко найти исканьем,
Всегдашней ласкою, стараньем;
Но чем же можно возвратить?
Ничем! в немилом всё немило.
Алина — то же, что была,
И всех других пленять могла,
Но чувство друга к ней простыло;
Когда он с нею — скука с ним.
Кто нами пламенно любим,
Кто прежде сам любил нас страстно,
Тому быть в тягость наконец
Для сердца нежного ужасно!
Милон не есть коварный льстец:
Не хочет больше притворяться,
Влюбленным без любви казаться —
И дни проводит розно с той,
Которая одна, без друга,
Проводит их с своей тоской.
Увы! несчастная супруга
В молчании страдать должна…
И скоро узнает она,
Что ветреный Милон другою
Любезной женщиной пленен;
Что он сражается с собою
И, сердцем в горесть погружен,
Винит жестокость злой судьбины! *
Удар последний для Алины!
Ах! сердце друга потерять
И счастию его мешать
В другом любимом им предмете —
Лютее всех мучений в свете!
Мир хладный, жизнь противны ей;
Она бежит от глаз людей…
Но горесть лишь себе находит
Во всем, везде, где б ни была!..
Алина в мрачный лес приходит
(Несчастным тень лесов мила!)
И видит храм уединенный,
Остаток древности священный;
Там ветр в развалинах свистит
И мрамор желтым мхом покрыт;
Там древность божеству молилась;
Там после, в наши времена,
Кровь двух любовников струилась:
Известны свету имена
Фальдони, нежныя Терезы; **
Они жить вместе не могли
И смерть разлуке предпочли.
Алина, проливая слезы,
Равняет жребий их с своим
И мыслит: «Кто любя любим,
Тот должен быть судьбой доволен,
В темнице и в цепях он волен
Об друге сладостно мечтать —
В разлуке, в горестях питать
Себя надеждою счастливой.
Неблагодарные! зачем
В жару любви нетерпеливой
И в исступлении своем
Вы небо смертью оскорбили?
Ах! мне бы слезы ваши были
Столь милы, как… любовь моя!
Но счастьем полным насладиться,
Изменой вдруг его лишиться
И в тягость другу быть, как я…
В подобном бедствии нас должно
Лишь богу одному судить!..
Когда мне здесь уже не можно
Для счастия супруга жить,
Могу еще, назло судьбине,
Ему пожертвовать собой!»
Вдруг обнаружились в Алине
Все признаки болезни злой,
И смерть приближилась к несчастной.
Супруг у ног ее лежал;
Неверный слезы проливал
И снова, как любовник страстный,
Клялся ей в нежности, в любви;
(Но поздно!) говорил: «Живи,
Живи, о милая! для друга!
Я, может быть, виновен был!»
— «Нет! — томным голосом супруга
Ему сказала, — ты любил,
Любил меня! и я сердечно,
Мой друг, благодарю тебя!
Но если здесь ничто не вечно,
То как тебе винить себя?
Цвет счастья, жизнь, ах! всё неверно!
Любви блаженство столь безмерно,
Что смертный был бы самый бог,
Когда б продлить его он мог…
Ничто, ничто моей кончины
Уже не может отвратить!
Последний взор твоей Алины
Стремится нежность изъявить…
Но дай ей умереть счастливо;
Дай слово мне — спокойным быть,
Снести потерю терпеливо
И снова — для любови жить!
Ах! если ты с другою будешь
Дни в мирных радостях вести,
Хотя Алину и забудешь,
Довольно для меня!.. Прости!
Есть мир другой, где нет измены,
Нет скуки, в чувствах перемены,
Там ты увидишься со мной
И там, надеюсь, будешь мой!..»
Навек закрылся взор Алины.
Никто не мог понять причины
Сего внезапного конца;
Но вы, о нежные сердца,
Ее, конечно, угадали!
В несчастьи жизнь нам немила…
Спросили медиков: узнали,
Что яд Алина приняла…
Супруг, как громом пораженный,
Хотел идти за нею вслед;
Но, гласом дружбы убежденный,
Остался жить. Он слезы льет;
И сею горестною жертвой
Суд неба и людей смягчил;
Живой Алине изменил,
Но хочет верным быть ей мертвой!
* Женщина, в которую Милон был влюблен,
по словам госпожи Н., сама любила его,
но имела твердость отказать
ему от дому, для того, что он был женат.
* * См. III часть «Писем русского путешественника».
Церковь, в которой они застрелились, построена на
развалинах древнего храма, как сказывают. Все, что
здесь говорит или мыслит Алина, взято из ее журнала,
в котором она почти с самого детства записывала свои
мысли и который хотела сжечь, умирая, но не успела.
За день до смерти несчастная ходила на то место,
где Фальдони и Тереза умертвили себя.
Доколе рок свирепый станет
Меня бичом напастей гнать
И по частям когда престанет
Мое он сердце раздирать?
С любезным братом разлученье
И друга верного лишенье
Едва оплакать я успел,
Се вновь жестокая судьбина
Велит мне смерть оплакать сына,
Что в гроб мою надежду свел.
Отцы и матери несчастны!
Моею тронуты тоской,
Придите, ваши души страстны
Да сострадают днесь со мной.
Слезами стих сей оросите
И горести моей простите,
Коль ваши раны обновит, —
Лишенный сил средь волн ревущих,
За ближних ухватясь плывущих,
Спастися гиблющий спешит.
А вы, родители счастливы!
Внемлите скорбну песнь сию.
Коль души в вас чадолюбивы,
Восчувствуйте печаль мою.
Взглянув на ваших чад любезных,
Не пожалейте токов слезных
Над плачущим отцом пролить.
Да бог вас не лишит отрады
И да возмогут ваши чады
До гроба вам весельем быть!
Мое веселие прервалось,
И сына моего уж нет.
О сердце, кое им прельщалось,
Претерпевай всю лютость бед!
А вы, утех лишенны очи,
Покройтеся завесой ночи
Или в источник горьких слез
Неиссякающ превратитесь!
Надеждою отрад не льститесь:
Луч радости моей исчез.
Исчез, и навсегда сокрылся
Во гробе сына моего.
Увы! навеки я лишился,
Вовек не узрю уж его.
О сын мой! ты, как нежна роза,
Свирепством раннего мороза
Сраженная, поблек, увял;
Как цвет, листов не распустивший,
Одну зарю лишь только живший,
Иссох и полдня не видал.
Уже ты на меня не взглянешь,
Улыбкой нежной осклабясь,
И рук умильно не протянешь,
В обятья матери просясь;
Не будешь, нас ко всем ревнуя,
Играя с нею и целуя,
Мое ты имя затвержать;
Не будешь, сидя между нами,
Твоими нежными руками
Ты наши выи сопрягать.
И мне, покрыту сединою,
Подпорою не будешь ты.
Согбенный старости рукою,
Несносны жизни тяготы
Один я понесу, стоная,
И, к долу седину склоняя,
Преткнусь без помощи жезла.
Тогда, печалью изнуренный,
Паду, бедами удрученный,
Под игом лет, болезней, зла!
Паду, как ветхая обитель,
На столб опершая чело,
На кой природы разрушитель
С косою время налегло
И сильной мышцею сломало.
Пал столб, и зданье затрещало;
Потрясши дряхлою главой,
Обрушилося, развалилось,
С лицом земли уже сравнилось
И скоро порастет травой.
Безумен, кто себя на бренный
Надежды якорь обопрет!
Как жезл сей, сверху изощренный,
На нем возлегшу длань пробьет,
Так нам надежда изменяет.
О сын мой! над тобой рыдает
Отец твой, льстившийся лишь тем,
Что ты сомкнешь его зеницу,
Что хладную его гробницу
Омоешь теплых слез ручьем.
Но я твои закрыл днесь очи,
Я твой последний вздох приял;
Под кров сходяща вечной ночи
Потоком слезным омывал.
Я заступ движущей насилу
Рукой изрыл тебе могилу
И хладный прах твой в ней покрыл
Землею, смешанной с слезами;
Усыпал я ее цветами
И дуб трилетний посадил.
Как древо то, так я, несчастный,
К гробнице приклонюсь твоей.
Заря, и дня светило ясно,
И звезды, спутницы ночей,
Меня найдут у сей могилы.
Там вопль мой горестный, унылый,
Мой сын! тебя ко мне зовет;
Но ты молчишь, о тень драгая!
Лишь эхо, стон мой повторяя,
Со мною томно вопиет.
Не узрю я тебя, доколе
Прядется паркой жизнь моя.
Увы! не возвращает боле
Нам гроб добычи своея
И гласу горести не внемлет.
О сын мой! смерть тебя отемлет
От томныя груди моей,
Не дав тебе познать утехи
И чрез забавы, игры, смехи
Вкусить приятства жизни сей.
Приятства! — нет, о сын любезный!
Я обольстить тебя хотел:
В судьбине смертных, скорбной, слезной,
Никто прямых приятств не зрел.
Всяк должен дань платить печали.
Где смертны счастия искали,
Там встретило их ждуще зло.
Блаженство твердое, прямое,
В младенчестве земли златое,
С собою время унесло.
Так ты, мой сын! счастлив неложно,
Что жил времен один лишь миг,
Что, жизнью не томясь тревожной,
До тихой пристани достиг,
Поспешным пренесен зефиром.
Покойся днесь, покойся с миром,
Любезная, дражайша тень!
Завидую твоей я доле,
Жалея, что не в смертных воле
Последний ускори́ть наш день.
Но о твоей, мой сын, разлуке
Уже я боле не грущу,
Не предаюся горькой скуке
И на судьбину не ропщу.
С отрадой жду я тех мгновений,
Когда рок, цепь моих мучений
В источник благ переменя,
Из бедствий жизнь мою искупит,
Когда с тобою совокупит
На лоне вечности меня.
Теперь уж я твою гробницу
Не возмущу моей тоской,
И, сев на ней, мою зеницу
Потщусь не омочить слезой.
Но солнцу, ставшу над горами,
Я поспешу твой гроб цветами
Устлать и миром оросить.
Творцу, на месте сем священном,
Я буду в сердце восхищенном
Хвалений жертву приносить.
Тут часто ночь меня застанет, —
При свете бледныя луны
Мой дух там воскрылаться станет
К пределам вечной тишины
И в мыслях созерцать вселенну,
Душой всесильной оживленну.
Там, может статься, тень твоя
Мне будет меж дерев мечтаться,
И там я буду научаться
О цели жизни моея.
Ода на истребление врагов и изгнание их из пределов любезнаго Отечества.
Возстань, о Муза вдохновенна,
Ко солнцу очи возведи,
Дел громких звуком возбужденна
Дерзай—и к Пинду вновь гряди!
Настрой златыя лиры струны,
Гласи, что Росские перуны
Врага сразили, стерли в прах;
Скажи Европе изумленной,
Что Росс, победой возвышенный,
Хранит судьбу ея в руках!
В нас силы духа упадали,
Скорбел встревоженный Парнасс,
Ужь звуки лирные молчали,
Печалей раздавался глас!
Год новый—с ним и чувства новы!
Среди снегов—венцы лавровы! —
Свободней бьются в нас сердца?
Поведай Муза, как Россия
Разрушила наветы злыя,
Как враге исчез с ея лица!
Я вижу страшнаго дракона,
Парящаго в огнистой мгле,
На нем железная корона,
Смерть, ужасе носит на челе;
В чреслах он тартар весь вмещает,
Ревет и пламена изрыгает,
Крылами воздух он мрачит:
В стремлении неизмеримом
Клубяся в искрах с черным дымом,
На Полночь с Запада парит.
Так гневом, яростью горящий
Сын адской тмы, Наполеон,
Идет с десницею грозящей
И мнит России дать закон,
В ея вторгается предел!
Коварства яд и лести стрел!
От смрадных уст его летят
Им грады, веси разорились,
Им храмы Божьи осквернились:
Все бедства в след за ним спешат.
Но что я вижу?—Дух крылатый
Летит на рдяных облаках!
Блестит броня и шлем пернатый,
Перун и огнь в его руках;
Он их в дракона злобы мещет!
Кичливый сонм его трепещет,
Низвержен с гор, стремглав упал,
И в ярости своей безмерной
В кипящей адской бездне серной
Добычей лютой Смерти стал.
Так Богом избранный чудесно
Великий храбрым Россов Вождь
Свершает мщение небесно,
Как гром, как вихрь, как град как дождь,
Как туча грозна налетает,
Врагов разит и сокрушает;
Персть, кости только видны их
Среди побед, трофеев дивных;
Не так ли злых духов противных
С небес карал Архистратиг!
Гдеж адски скрылись исполины,
Мечтавши стать на верх небес?
Гдеж мнимые полки орлины,
'Производители чудес?
Как мгла, исчезли легионы;
Вдали остатков слышны стоны:
Как прах, вас всех развеял Росс!
Но где ваш вождь, покрыт кровями?
Как робкий зверь, бежит лесами!
Где ты, тягчивший всех колосс?
Не тыль возмнил себя прославить
Подрывом всех Кремлевых стен!
На камне камня неоставить
Твой злобный дух был устремлен:
Подвел подкопы неприметны;
Но чтож? Твои все ковы тщетны;
Ты жег Москву—оставил смрад;
Но целы древности почтенны:
Не все тобою сокрушенны!
Не ты ли новый Герострат?
Кремлевы стены знамениты!
Тебель, тебель их колебать?
Оне кровьми Дворян омыты!
На них священная печать
Блаженства нашего и славы;
Кровьми начертанны уставы
Любви и верности к Царям;
Москва, как Феникс, обновится,
Из пепла в блеске возродится,
Главу возвысит к облакам.
А ты бежишь, о враг вселенной,
Почувствовавший Россов гром!
Явись Европе удивленной
Покрытый срамом и стыдом,
Явись поруганный с тоскою
К Царям, обманутым тобою,
Скажи, каков есть Росский меч,
Скажи, как он карать умеет:
И ктож из них теперь посмеет
Рабов к пределам нашим влечь?
ЦАРЬ Россов! ЦАРЬ сердец, полсвета!
ТЫ наших радостей вина:
Не ТЫ ли мудростью совета
Прославил наши знамена!
Всех благ ТЫ красная денница!
Не явноль Божия десница
ТЕБЕ победы лавре дала?
Не ТЫ ли с благостью прощаешь,
Любовью, милстью венчаешь
Геройски славныя дела?
ТОБОЙ Европа ограждена,
Избегнет козней и коварстве?
ТЕБЕ самим Творцем врученна
Судьбина и Царей и Царстве;
ТЫ укротишь свирепства брани,
Прострешь к несчастным щедры длани,
Избавишь страждущих от зол;
И кто к ТЕБЕ главу приклонит,
Из сердца скорбь и мраке изгонит:
Вам радость, мир, где ТВОЙ Престол.
России честь, краса Героев!
Мечь Божий Витязь Михаил!
Надежда, щит Российских строев!
Тобой сам Боге врага казнил!
Тебе единому прилично
Сражаться чудно, необычно,
Сбирая лавры и зимой,
Раждая огнь средь льда и хлада;
Ты Россов слава и ограда,
Ты будешь всех веков Герой!
Велики подвиги конечно;
Страшишь победами Стамбуле |
Нам незабвенны будут вечно
Рымник, Силистрия, Кагул!
Но спасть Европу, спасть Россию,
Попрать ногою льва и змию,
Когда к нам в сердце враге вошел:
Се подвиге дивный, несравненный,
От Бога силе благословенный,
Всех высший громких Россов дел!
А вы лишенные войною
Супругов, братьев и детей!
Не рвитесь горестию злою,
Отрите слезы от очей;
Сам Бог вам будет утешитель;
Он всех судеб един Правитель:
И жизнь и смерть в Его руках;
В Нем сирые найдут подпору:
Предстаньте только Царску взору,
Исчезнут в вас печаль и страхе.
Россия! Богом огражденна,
Пред Ним колена преклони!
Ты Им избавленна, спасенна,
Ты Им вкушаешь сладки дни,
Ты паки шествуешь к покою;
Низвержен враг Его рукою.
Не Боге ли стер кичливый рог? —
Не Он ли слезу отирает?
Не Он ли Россов утешает?
Благословен Господь наш Бог!!
И
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был обят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?»
ИИ
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.
«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»
ИИИ
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.
ИV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
«Иди ж,— он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
Доколе тусклыми лучами
Нас будешь ты венчать, мечта?
Доколе мы, гордясь венцами,
Не узрим — что есть суета?
Что все влекут часы крылаты
На мощных — к вечности — хребтах;
Что горды, сильные Атланты
Вмиг с треском раздробятся в прах.
Где дерзкие теперь Япеты,
Олимпа буйные враги?
Гром грянул — все без душ простерты!
Лишь не успеем мы ноги
Взнести на твердые ступени —
Скользим — повержены судьбой!
Мы жадно ищем вверх степени,
Взойдем — но ах! конец какой?
«Какой? — Вельможа так вещает. —
Я буду знаменит, велик!
Таких вселенна примечает, —
Веселья, хоры, радость, крик
Со мною будут непрестанно;
Чтить станет, обожать народ;
Мое из злата изваянно
Лицо пребудет в род и род!»
Изрек… и смерть тут улыбнулась,
Облокотившись на косу;
Коса на выю вдруг пригнулась —
Погиб надменный в том часу.
Исчезла с ним его и слава —
Осталась глыба лишь земли.
Мечта! мечта! сердец отрава!
Исполнена одной ты тли!
Очаровать воображенье,
Вскормить надежду, возгордить,
Представить грезы, самомненье,
Рассыпав маки — сны родить…
Вот милые твои законы!
По коим слабый человек,
Без умной шедши обороны,
Блуждает, колесит весь век.
Давно ль на лоне я спокойства
Утехи кроткие вкушал?
И слезы бисерны довольства
Я с другом нежным проливал?
Настроив голос, сладку лиру,
Бренчал я на златых струнах.
Доволен, весел, пел я миру
Весну моих дней во псалмах.
Завыли бурны аквилоны —
И вздрогнул бренный мой состав.
В груди сперлися тяжки стоны;
Зла фурия, на сердце пав,
Терзала, жалила, язвила;
Пропало здравие! — болезнь
Свой бледный, страшный лик явила.
Осталась бытия — лишь тень!
Как ветр ревет в полях пространных
Между сребристым ковылем;
Как вихрь в реках златопесчаных
Крутит, мешая воду с дном;
Как буйны, мощны ураганы
Все ломят, низвергают, прут —
Так нас болезни, страхи, раны
Колеблют, рушат и мятут.
Под розово-сафирным небом,
При блеске огненных лучей,
Возжженных светозарным Фебом,
Гулял я с милою моей.
Вдали от нас ключи шумели,
Бия каскадами с холмов;
С журчащей песнью вверх летели
Со злачных жавронки лугов.
Обняв грудь розово-лилейну,
Садился с нею на траву;
От восхищенья изумленну
На груди преклонял главу.
Тут с жарким поцелуем Маша,
Взяв арфу томную свою,
Играла песнь: «О милый Саша!»
Бывало, с ней и я пою!
По струнам персты пробегали,
Ах, долго ль, долго ль для тебя?
Часы, минуты пролетали
В восторге долго ль, вне себя?
На струны канула слезинка
И издала унылый звон.
Сверкнула майская росинка!
Исчезло все — как сон!
Почто, Атропа, перервала
Ты жизни тихой нить ея?
Почто ты, не созрев, увяла,
О роза милая моя?
Услышав жалобы с презреньем
Пан в роще стон и голос мой,
Схвативши арфу, с сожаленьем
Попрал мохнатою ногой.
Так, стало, все мечта на свете?
Мечта в уме, в очах, в любви?
При всяком — счастье — лишь обете
Несыто плавает в крови!
Сулит нам <…> златотканы,
Богаты теремы, чины
Велики, знамениты, славны —
Потом карает без вины.
Сулит нам долгу жизнь, веселья,
Но вдруг накинет черный флер.
Рассыпятся состава звенья —
Останется единый сор!
Трещат и мира исполины
Судьбы под сильною пятой;
Падут — се горсть презренной глины
Из тел, напыщенных собой.
Едина правда, добродетель
Не будет ввек не суета!
Прямой кто всем друг, благодетель
Того есть цель — уж не мечта,
Того дела живут в преданьях,
По смерти самой — не умрут.
Дни, текшие в благих деяньях,
Ему бессмертье принесут.
На славной Волге-реке,
На верхней и́зголове,
На Бузане-острове,
На крутом красном берегу,
На желтых рассыпных песках
А стояли беседы, что беседы дубовыя,
Исподернуты бархотом.
Во беседачках тут сидели атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич,
Самбур Андреевич,
Анофрей Степанович.
Ане думашку думали за единое,
Как про дело ратное,
Про дабычу казачею.
Что есаул ходит по кругу
По донскому-еицкому,
Есаул кричит голосом
Во всю буйну голову:
«Ай вы гой еси, братцы атаманы казачия!
У нас кто на море не бывал,
Морской волны не видал,
Не видал дела ратнова,
Человека кровавова,
От желанье те богу не ма́ливались,
Астаньтеся таковы молодцы
На Бузане-острове».
И садилися молодцы
Во свои струги легкия,
Оне грянули, молодцы,
Вниз по матушке Волге-реке,
По протоке по Ахтубе.
А не ярыя гоголи
На сине море выплыли,
Выгребали тут казаки
Середи моря синева,
Против Матицы-острова
Легки струги выдергивали
И веселечки разбрасавали,
Майданы расставливали,
Ковры раздергивали,
Ковры те сорочинския
И беседы дубовыя,
Подернуты бархатом.
А играли казаки
Золотыми тавлеями,
Дорогими вольящетыми.
Посмотрят казаки
Оне на море синея,
[От таво] зеленова,
От дуба крековистова —
Как бы бель забелелася,
Будто черзь зачернелася, —
Забелелися на караблях
Парусы полотняныя,
И зачернелися на море
Тут двенадцать караблей,
А бегут тут по морю
Славны гости турецкия
Со товары заморскими.
А увидели казаки
Те карабли червленыя,
И бросалися казаки
На свои струга легкия,
А хватали казаки
Оружье долгомерное
И три пушечки медные.
Напущалися казаки
На двенадцать караблей,
В три пушечки гунули,
А ружьем вдруг грянули,
Турки, гости богатыя,
На караблях от тово испужалися,
В сине море металися,
А те тавары заморския
Казакам доставалися
А и двенадцать караблей.
А на тех караблях
Одна не пужалася
Душа красная девица,
Молода Урзамовна,
Мурзы дочи турскова.
Что сговорит девица Урзамовна:
«Не троньте мене, казаки,
Не губите моей красоты,
А и вы везите мене, казаки,
К сильну царству московскому,
Государству росси(й)скому,
Приведите, казаки,
Мене в веру крещеную!».
Не тронули казаки душу красну девицу
И посадили во свои струги легкия.
А и будут казаки
На протоке на Ахтубе,
И стали казаки
На крутом красном бережку,
Майданы расставливали,
Майданы те терския,
Ковры сорочинския,
А беседы расставливали,
А беседы дубовыя,
Подернуты бархотом,
А столы дорог рыбей зуб.
А и кушали казаки
Тут оне кушанье разное
И пили питья медяныя,
Питья все заморския.
И будут казаки
На великих на радостях
Со добычи казачия,
Караулы ставили,
Караулы крепкия, отхожия,
Сверху матки Волги-реки,
И снизу таковыя ж стоят.
Запилися молодцы
А все оне до единова.
А втапоры и во то время
На другой стороне
Становился стоять персидской посол
Коромышев Семен Костянтинович
Со своими салдаты и матрозами.
Казаки были пьяныя,
А солдаты не со всем умом,
Напущалися на них дратися
Ради корысти своея.
Ведал ли не ведал о том персидской посол, как у них драка сочинилася.
В той было драке персидскова посла салдат пятьдесят человек, тех казаки
прибили до смерти, только едва осталися три человека, которыя
могли убежать на карабль к своему послу сказывати. Не разобрал тово
дела персидской посол, о чем у них драка сочинилася, послал он сто человек
всю ту правду росспрашивати. И тем салдатам показалися, что
те люди стоят недобрыя, зачали с казаками дратися.
Втапоры говорил им большой атаман
Ермак Тимофеевич:
«Гой вы еси, салдаты хорошия,
Слуги царя верныя!
Почто с нами деретеся?
Корысть ли от нас получите?».
Тут салдаты безумныя
На ево слова не сдавалися
И зачали дратися боем-та смертныем,
Что дракою некорыс(т)ною.
Втапоры доложился о том
Большой есаул Стафей Лаврентьевич:
«Гой вы еси, атаманы казачи,
Что нам с ними делати?
Салдаты упрямыя
Лезут к нам с дракою в глаза!».
И на то ево сло́ва
Большой атаман Ермак Тимофеевич
Приказал их до смерти бити
И бросати в матку Волгу-реку.
Зачали казаки с ними дратися
И прибили их всех до́ смерти,
Только из них един ушел капрал астровско́й и, прибежавши на свой
карабль к послу персидскому Семену Костянтиновичу Коромышеву,
стал обо всем ему россказавати, кака у них с казаками драка была. И тот
персидской посол не размышлил ничего, подымался он со всею гвардию
своею на тех донских казаков. Втапоры ж подымалися атаманы казачия:
Ермак Тимофеевич, Самбур Андреевич и Анофрей Степанович, и стала
у них драка великая и побоища смертное. А отаманы казачия сами оне
не дралися, только своим казакам цыкнули, — и прибили всех солдат
до́ смерти, ушло ли не ушло с десяток человек. И в той же драке убили
самово посла персидскова Семена Костянтиновича Коромы́шева. Втапоры
казаки все животы посла персидскова взяли себе, платье цветное
клали в гору Змеевую. Пошли оне, казаки, по протоке по Ахтубе, вверх
по матушке Волге-реке. А и будут казаки у царства Астраханскова, называется тут Ермак со дружиною купцами заморскими, а явили в таможне
тавары разныя, и с тех товаров платили пошлину в казну государеву,
и теми своими товарами торговали без запрещения. Тем старина
и кончилась.
Леса, влекущие к покою!
Чертог любви и тихих дней!
Куда вы с прежней красотою
Сокрылись от моих очей?
Вас та же зелень украшает,
Но мне того уж не являет,
Чем дух бывал прельщаем мой;
Везде меня тягчат печали,
Везде, где прежде восхищали
Утехи, счастье и покой.
О рок! о судия жестокий!
Неумолимый царь времен!
Доколе буду слез потоки
Я лить, тобою осужден?
Доколе, в сердце скорби кроя,
Я буду прежнего покоя
Искать, в злосчастии стеня?
Иль бед моих окончи время,
Или уж всех напастей бремя,
Собрав, повергни на меня.
В терпеньи мудра познаваем,
Несчастьем испытуем он,
Но где сверх меры мы страдаем,
Там тщетен мудрости закон.
Рожденная надежда с нами,
Доколь хоть тихими стопами
К концу напастей нас ведет,
Еще рассудок помогает,
А в ком надежда исчезает,
Под ко́су смерти тот течет.
С юнейших лет жестокой власти
Уже я бремя ощущал
И начал чувствовать напасти,
Как скоро чувствовать я стал,
Но днесь они прешли пределы.
Сбери, о рок, острейши стрелы,
Стремись мне ими грудь пронзать;
Не убоюсь грозы напрасной:
Сразив меня рукою властной,
Ты слаб мой дух поколебать.
Ты слаб! ах, нет! сей мысли верить —
Есть ложной льстить себя мечтой.
Я мог душою лицемерить
Пред всеми, но не пред собой.
Я мог страстей таить волненье,
Скрывать на сердце огорченье
И скорбь в груди запечатлеть,
Но, душу скрыть от всех умея
И ею вне себя владея,
Внутри себя не мог владеть.
Страдал, — и скорби остро жало,
Таящеесь в груди моей,
Тем глубже сердце уязвляло,
Чем больше крылось от очей.
Печаль, являюща отраду,
Подобна пагубному яду,
Который, в лестном виде сна,
Коварну смерть уготовляет.
Конец терпенья предваряет
Души притворна тишина.
Ручей, который с гор стремится,
Сверкает, пенится, ревет,
Сквозь дебри роется, мутится
И камни быстриной несет,
Не столько в ярости опасен,
Как ток, который тих, безгласен,
Подмывши брег, притворно спит:
Он бездну тишиной скрывает;
Тот рвенье чувств изображает,
А сей отчаяния вид.
Еще не свершены печали
И луч надежды не исчез,
Пока стенанья не престали
И ток не осушился слез,
Но коль и сих отрад лишенно,
Несчастьем сердце удрученно
Таит в себе жестокость бед —
Се час ужасный наступает:
Унынье душу омрачает,
А вслед отчаянье течет.
Но, внемля истины уставам,
В печалях должно ль унывать,
И должно ль счастия отравам
Свое спокойствие вверять?
Надежды должно ль нам лишаться,
Томить себя, стенать, терзаться,
Когда преходит все как прах?
Когда для нас и горесть люта,
И час, и каждая минута
К блаженству будущему шаг?
Почто ж, коль в свете все пременно,
Почто печальми дух тягчить?
Быть может, что судьбой смягченной
Мне суждено и в счастье жить;
Быть может, что спешит уж время,
Когда напастей тяжко бремя
Она, отторгнув от меня,
Наместо их щедрот рукою
Устроит дни мои к покою,
В блаженство горесть пременя.
Надежда, смертных утешитель!
Ты будь моих подпорой сил.
В тебе единой вседержитель
Спокойство наше утвердил.
Твой глас несчастных уверяет,
Что рок те бедствия скончает,
Которых бремя их тягчит;
А в счастии ты в том порука,
Что никогда уж с ним разлука
К напастям нас не возвратит.
А вы, леса, где грусть я крою,
Простите мне, что я посмел
Теснящею меня тоскою
Встревожить тихий ваш предел.
Несчастье вы мое внимали, —
Когда же рок, прогнав печали,
В которых дух мятется мой,
Пошлет мне прежне благоденство,
Тогда приду к вам петь блаженство
И тем ваш усладить покой.
(Из Барбье).
Куда, с поникшей головой,
Сосредоточась в тайном горе,
Идешь, бедняк, ты над рекой,
С немым отчаяньем во взоре?
— Покончить с жизнью… не нужна
Теперь мне сделалась она,
Как вещь без смысла и без цели,
Как плащ изношенный, когда
Он не годится никуда
И ужь не держится на теле…
— «Иду на смерть!»—он говорить,
Но вера где твоя, несчастный?
Взгляни—как все вокруг кипит,
Как полон жизнью мир прекрасный!
«На смерть!..» Когда перед тобой
И день и ночь по мостовой
Толпа шумит и суетится,
Когда так грудь твоя крепка,
И эта сильная рука
Еще могла бы потрудиться!..
— «Трудись!»—кричит счастливый люд,
Оно легко сказать, конечно…
Но жизнь моя, но самый труд
Мне стали мукой безконечной.
Я пиво с детских лет варил,
Я всю Европу им поил,
Работал, отдыха не зная…
И что же?—все-таки нужда
Бежала вслед за мной—всегда,
Всю жизнь, в тисках меня сжимая…
О, сколько зданий здесь кругом!
Привольно многим в них живется —
Но никогда пред бедняком
Радушно дверь не отопрется:
Для тех, кто в рубище одет,
Там ни тепла, ни крова нет.
И еслиб труженик бездомный
Вдруг ночью дернул здесь звонок —
Испуг он только б вызвать мог,
А не ночлег найти укромный…
Но пусть ты в силах превозмочь
Позор—идти просить с сумою;
Кто-жь подойдет к тебе помочь,
Кто слово вымолвит с тобою?
Здесь, впрочем, есть такой «приют»,
Где беднякам богатый люд
Благотворит из состраданья…
Но там, ты должен предявлять
Билет—на право подбирать,
У двери, крохи подаянья…
Да, заручившись ярлыком,
Иди, глодай, как пес дворовый:
Всегда тебе в «приюте» том
Обедки выбросить готовы.
Конечно, ты не будешь сыт…
Но как легко—отбросив стыд —
Подачкой жалкою питаться
И за обеденный кусок,
Как тварь негодная, у ног
Скотоподобно пресмыкаться!..
Ужасно! Еслиб в трудный час,
Когда нет места приютиться,
Бедняк, ты мог бы всякий раз
С молитвой к небу обратиться!
Несчастный! Еслиб солнца свет,
Окоченевший твой скелет,
Как друг, всегда отогревал бы;
И дверь открыл бы беднякам
Гостеприимно каждый храм
И всем убежище им дал бы!..
Но нет! Напрасно над собой
Искал бы света ты глазами:
Здесь свод небес затянут мглой,
Задернут вечно облаками.
Наш город мрачен: пар и дым,
Как тучи, носятся над ним.
О, Лондон мутный и суровый!
Ты солнце копотью закрыл
И, как завесу, наложил
На Божий день покров свинцовый!
А церкви?—вечно заперты̀,
Но если кое-где открыты —
В них царство мрака, пустоты,
В них стены плесенью покрыты.
Куда ни глянь—со всех сторон:
Нет ни распятья, ни икон;
Все ветхо, полно разрушенья…
И меж немых колонн и плит
Ничто ваш дух не обновит —
Ни звуки музыки, ни пенья…
Межь тем, извне—сырая мгла
Нависла, воздух заражая;
Туманно, грязно… Тяжела,
Невыносима жизнь такая!
И здесь, где целый день, как лед,
Вас этот ветер обдает,
Где небо хмурится сердито —
Покончить с нею навсегда
Немного надобно труда
Тому, в ком раньше все убито.
Но полно!.. Темза всем покров,
Кто здесь, в юдо̀ли безотрадной,
Вдоль этих мрачных берегов,
Несчастьем сдавлен безпощадно.
Вперед! Ужь ночь недалека,
Темней становится река,
Вода сливается с землею —
И скоро, скоро мрак ночной
Готов набросить саван свой
Над престуцленьем и нуждою.
Не останавливайте… я —
Матрос, который, в тьму ночную,
Порывом бури, с корабля,
В пучину сброшен был морскую.
Напрасно он вперед глядит:
Вокруг него волна кипит,
Шум ветра голос заглушает…
Еще упорно он плывет,
Еще он держится… но вот,
Его рука ослабевает…
Ответа нет на крик и зов,
Бедняк спасенья не находит;
По гребням бешеных валов
Корабль безжалостный уходит,
И в бурном море, под грозой,
Пловца бросает за кормой…
Без сил, по прихоти теченья,
Кружась, как атом слаб и мал,
Он вдруг еще ничтожней стал
В цепи живущаго творенья!..
Тогда, в отчаяньи немом,
Бедняк, судьбу предупреждая,
Не ждет, пока ударит гром
Оли зальет волна морская —
Но сам, измученный борьбой,
Спешит покончить он с собой…
И молча, в ужасе и в горе,
Собрав отваги всей запас,
Ныряет он в последний раз
И исчезает в темном море!..
И.П.Иванов.
(Из Байрона)
Я видел сон, как будто на-яву:
Погаснуло сияющее солнце,
По вечному пространству, без лучей
И без путей, блуждали мрачно звезды;
И в пустоте безлунной шар земной
Беспомощно повиснул, леденея.
С часами дня не появлялся день,
И в ужасе от тьмы, обявшей землю,
Забыли о страстях своих сердца,
Оцепенев в одной мольбе — о свете.
И от огней не отходил народ;
И троны и чертоги государей,
И хижины, и всякие жилища
Разобраны все были на костры,
И города до пепла выгорали.
Вокруг своих пылающих домов
Владельцы их сходились, чтоб друг другу
Взглянуть в лицо; счастливы были те,
Что жили близ волканов пламеневших;
Надеждой лишь поддерживался мир.
Зажгли леса; но пламя истощалось
Час от часу; сгорая, дерева
Валилися и угасали с треском —
И снова все тонуло в черной тьме.
Чело людей при умиравшем свете,
При отблесках последнего огня,
Вид призрачный какой-то принимало.
Одни из них лежали на земле
И плакали, закрыв лицо; другие,
Уткнувшися в ладони головой,
Сидели так, с бессмысленной улыбкой,
Иль, суетясь, пытались поддержать
Огонь костров, или, с безумным страхом,
На тусклые смотрели небеса, —
На пелену скончавшегося мира, —
И падали на прах земли опять,
С проклятьями, и скрежетом, и стоном.
И слышен был крик диких птиц, — в испуге
Они теперь метались по земле
И хлопали ненужными крылами;
Из логовищ шли к людям, присмирев,
С боязнию, свирепейшие звери;
И змеи средь толпы вились, шипя,
Но не вредя, — их убивали в пищу.
Война, было умолкшая на миг,
Теперь опять свирепо возгорелась;
Тут кровь была ценою за еду,
Особняком тут каждый насыщался,
В молчании угрюмом; никакой
Любви уже не оставалось в мире,
Все в нем слилось в одну лишь мысль —
о смерти,
Немедленной, позорной, — и терзал
Утробы всех неутолимый голод.
И гибнули все люди от него,
Валялись их тела без погребенья,
Голодного голодный пожирал,
И даже псы господ своих терзали.
Один лишь пес был верен до конца:
Голодных птиц, зверей, людей от тела
Хозяина он отгонял, пока
Не доконал их этот страшный голод,
Или пока другой чей-либо труп
Не привлекал их челюстей иссохших.
Сам для себя он пищи не искал,
Но с жалобным и непрестанным воем
Он руку ту лизал, чтo не могла
На преданность ему ответить лаской,
И, взвизгнувши, внезапно он издох.
И вымерли все люди постепенно,
Осталися лишь в городе громадном
Два жителя: то были два врага.
Они сошлись у гаснувшего пепла,
Остатка от былого алтаря,
Где утвари священной груды были
Расхищены, в беде, для нужд мирских.
Они, дрожа, там золу разгребли
Холодными, иссохшими руками;
Под слабым их дыханьем, вспыхнул бледный,
Как будто лишь в насмешку, огонек;
Тогда они взглянули друг на друга
И вскрикнули и испустили дух,
От ужаса взаимного, при виде
Страшилища, не зная — кто был тот,
На чьем челе напечатлел злой голод
Слова: <твой враг>. — И мир теперь был пуст;
Он, некогда могучий, населенный,
Пустыней стал: без трав, дерев, людей,
Без времени, без жизни, — грудой глины,
Хаосом смерти. Воды рек, озер
И океан стояли неподвижно,
И в их глухих, безмолвных глубинах
Ничто уже теперь не шевелилось;
Остались без матросов корабли
И на море недвижном догнивали;
И падали их мачты по частям
На бездну вод, не пробуждая ряби.
Волн не было, все замерли оне, —
Не двигались приливы и отливы;
Скончалась их владычица луна
И в воздухе стоячем стихли ветры;
Погибли тучи, — не нуждалась тьма
В их помощи: она была Вселенной.
О Нина, о Нина, сей пламень любви
Ужели с последним дыханьем угаснет?
Душа, отлетая в незнаемый край,
Ужели во прахе то чувство покинет,
Которым равнялась богам на земле?
Ужели в минуту боренья с кончиной —
Когда уж не буду горящей рукой
В слезах упоенья к трепещущей груди,
Восторженный, руку твою прижимать,
Когда прекратятся и сердца волненье,
И пламень ланитный — примета любви,
И тайныя страсти во взорах сиянье,
И тихие вздохи, и сладкая скорбь,
И груди безвестным желаньем стесненье —
Ужели, о Нина, всем чувствам конец?
Ужели ни тени земного блаженства
С собою в обитель небес не возьмем?
Ах! с чем же предстанем ко трону Любови?
И то, что питало в нас пламень души,
Что было в сем мире предчувствием неба,
Ужели то бездна могилы пожрет?
Ах! самое небо мне будет изгнаньем,
Когда для бессмертья утрачу любовь;
И в области райской я буду печально
О прежнем, погибшем блаженстве мечтать;
Я с завистью буду — как бедный затворник
Во мраке темницы о нежной семье,
О прежних весельях родительской сени,
Прискорбный, тоскует, на цепи склонясь, -
Смотреть, унывая, на милую землю.
Что в вечности будет заменой любви?
О! первыя встречи небесная сладость —
Как тайные, сердца созданья, мечты,
В единый слиявшись пленительный образ,
Являются смутной весельем душе —
Уныния прелесть, волненье надежды,
И радость и трепет при встрече очей,
Ласкающий голос — души восхищенье,
Могущество тихих, таинственных слов,
Присутствия сладость, томленье разлуки,
Ужель невозвратно вас с жизнью терять?
Ужели, приближась к безмолвному гробу,
Где хладный, навеки бесчувственный прах
Горевшего прежде любовию сердца,
Мы будем напрасно и скорбью очей
И прежде всесильным любви призываньем
В бесчувственном прахе любовь оживлять?
Ужель из-за гроба ответа не будет?
Ужель переживший один сохранит
То чувство, которым так сладко делился;
А прежний сопутник, кем в мире он жил,
С которым сливался тоской и блаженством,
Исчезнет за гробом, как утренний пар
С лучом, озлатившим его, исчезает,
Развеянный легким зефира крылом?..
О Нина, я внемлю таинственный голос:
Нет смерти, вещает, для нежной любви;
Возлюбленный образ, с душой неразлучный,
И в вечность за нею из мира летит —
Ей спутник до сладкой минуты свиданья.
О Нина, быть может, торжественный час,
Посланник разлуки, уже надо мною;
Ах! скоро, быть может, погаснет мой взор,
К тебе устремляясь с последним блистаньем;
С последнею лаской утихнет мой глас,
И сердце забудет свой сладостный трепет —
Не сетуй и верой себя услаждай,
Что чувства нетленны, что дух мой с тобою;
О сладость! о смертный, блаженнейший час!
С тобою, о Нина, теснейшим союзом
Он страстную душу мою сопряжет.
Спокойся, друг милый, и в самой разлуке
Я буду хранитель невидимый твой,
Невидимый взору, но видимый сердцу;
В часы испытанья и мрачной тоски
Я в образе тихой, небесной надежды,
Беседуя скрытно с твоею душой,
В прискорбную буду вливать утешенье;
Под сумраком ночи, когда понесешь
Отраду в обитель недуга и скорби,
Я буду твой спутник, я буду с тобой
Делиться священным добра наслажденьем;
И в тихий, священный моления час,
Когда на коленах, с блистающим взором,
Ты будешь свой пламень к Творцу воссылать,
Быть может тоскуя о друге погибшем,
Я буду молитвы невинной души
Носить в умиленье к небесному трону.
О друг незабвенный, тебя окружив
Невидимой тенью, всем тайным движеньям
Души твоей буду в веселье внимать;
Когда ты — пленившись потока журчаньем,
Иль блеском последним угасшего дня
(Как холмы объемлет задумчивый сумрак
И, с бледным вечерним мерцаньем, в душе
О радостях прежних мечта воскресает),
Иль сладостным пеньем вдали соловья,
Иль веющим с луга душистым зефиром,
Несущим свирели далекия звук,
Иль стройным бряцаньем полуночной арфы —
Нежнейшую томность в душе ощутишь,
Исполнишься тихим, унылым мечтаньем
И, в мир сокровенный душою стремясь,
Присутствие Бога, бессмертья награду,
И с милым свиданье в безвестной стране
Яснее постигнешь, с живейшею верой,
С живейшей надеждой от сердца вздохнешь.
Знай, Нина, что друга ты голос внимаешь,
Что он и в веселье, и в тихой тоске
С твоею душою сливается тайно.
Мой друг, не страшися минуты конца:
Посланником мира, с лучом утешенья
Ко смертной постели приникнув твоей,
Я буду игрою небесныя арфы
Последнюю муку твою услаждать;
Не вопли услышишь грозящие смерти,
Не ужас могилы узришь пред собой:
Но глас восхищенный, поющий свободу,
Но светлый ведущий к веселию путь
И прежнего друга, в восторге свиданья
Манящего ясной улыбкой тебя.
О Нина, о Нина, бессмертье наш жребий.
Среди шумящих волн седого океана
Со удивлением вдали мой видит взор
Одну из высочайших гор.
Древами гордыми глава ее венчанна,
Из бездны вод она, поднявшись вверх, стоит
И вкруг себя далеко зрит.
Огромные куски гранита,
Которых древняя поверхность мхом покрыта,
С боков ее торчат, навесясь на валы:
Чудовищным сосцам подобны те скалы;
Из оных сильные бьют с ревом водопады
И часто, каменны отторгнувши громады,
Влекут на дно морей с собой;
С ужасным шумом ниспадая,
Всю гору пеной обмывая,
Они рождают гром глухой.
Пловец чуть-чуть от страха дышит,
Он мнит во ужасе, что слышит
Циклопов в наковальню бой —
И кит приближиться не смеет
К подножью тех грозящих скал,
К ним даже, кажется, робеет
Коснуться разъяренный вал.
Стихий надменный победитель,
Сей камень как Атлант стоит небодержитель.
Вотще Нептун своим трезубцем
Его стремится сдвигнуть в хлябь.
Смеется он громам и тучам,
Эол, Нептун в борьбе с ним слаб.
Плечами небо подпирая,
Он стал на дне морском пятой
И, грудь кремнисту выставляя,
Зовет моря на бой. И бурные волны
На вызов текут.
Досадою полны,
В него отвсюду неослабно бьют.
И свищущие Аквилоны
На шумных крылиях грозу к нему несут:
Но ветры, волны, громы
Его не потрясут!
Их тщетен труд,
Перуны в тучах потухают,
Гром молкнет, ветры отлетают;
Валы бока его ребристы опеняют,
И с шумом вспять бегут. Я зрел: на сей громаде дикой
Тысящелистный дуб стоял
И около себя великой
Шатер ветвями простирал.
Глубоко тридцатью корнями
В кремнистой почве утвержден,
И день, и ночь борясь с ветрами,
Противу их стал крепок он.
Под ним покров свой находили
Станицы многи птиц морских,
Без опасенья гнезда вили
В дуплах его, в ветвях густых. Столетья, мимо шед, дивились,
Его маститу древность зря;
Играла ли над ним румяная заря
Иль серебристы мглы вокруг его носились. Но дни его гордыни длились
Не вечно: ветр завыл, воздвиглися моря;
Пучина вод надулась и вскипела,
Густая с норда навалила мгла;
Тогда, казалося, от страху обомлела
До самых недр своих великая гора:
На дубах листвия боязненно шептали,
И птицы с криком в них укрытия искали,
Един лишь пребыл тверд их рождший великан. Но буря сделалась еще, еще страшнее;
Секома молньями ложилась ночь мрачнее,
И гость ее, свирепый ураган,
Стремя повсюду смерть, взрыл к тучам океан. Из сильных уст своих дыханием палящим
Он хаос разливал по облакам гремящим,
Волнуя и гоня и угнетая их.
Дебелы трупы чуд морских,
Ударами его на самом дне убитых,
И части кораблей разбитых
Метал он по водам.
Могила влажная раззинулась пловцам,
И страшно вдалеке им буря грохотала. Перунами она и тут и там сверкала,
И часто вся гора являлась мне в огне…
Но не мечтается ли мне?
Вдруг с блеском молнии ударил гром ужасный
И, раздроблен в щепы, лежит
Тысящелистный дуб, сей сын холмов прекрасный! О тленности прискорбный вид!
Не тако ль низится гордыня?
Объемлет гору вящий страх,
И в каменных ее сосцах
Иссякли водопады…
Еще боязненны туда кидаю взгляды,
Ах, что… что вижу я! Громада та трещит:
В широких ребрах расседаясь,
Скалами страшными на части распадаясь.
Она как будто бы от ужаса дрожит! —
Землетрясение! дух, адом порожденный!
Сей победитель волн, боец неодоленный,
Который все стихии презирал,
Против тебя не устоял:
Он пал!.. Еще в уме своем я зрю его паденье:
Удвоил океан тогда свое волненье,
Удвоил вихрь свой свист, гром чаще слышен стал;
Навстречу к молниям подземный огнь взлетал,
Из недр растерзанных выскакивая горных.
Уже в немногих глыбах черных,
Которы из воды торчат
И серный дым густой родят,
Той величавые громады,
Что нудила к себе всех плавателей взгляды,
Остатки зрю. Она подобна есть царю,
Который властию заятою гордится,
Но славы истинной не тщится
Делами добрыми стяжать,
И Бога правды не страшится
Неправдой раздражать!
Но если б был знаком с своими должностями,
Царь только над страстями,
А пред законом раб;
Великим истинно он назван был тогда б.
Тогда б не лесть одна его увенчивала
Нечистым, вянущим своим венцом,
Сама бы истина Отечества отцом
И добродетельным его именовала.
Такого видели в Великом мы Петре
И во второй Екатерине,
Такого приобресть желаем, россы, ныне
В новопоставленном у нас младом царе! Без добродетелей и впрямь земной владыка
Есть та среди зыбей морских гора велика,
Которой вышина и живописный вид
Вдали хотя пловца пленяет и дивит,
Но быстрых вод порыв, камения ужасны
Для судна мирного его вблизи опасны.
Блажен, кто в жизни океан
На суднышке своем пустившись,
И на мель не попав, к скалам не приразившись,
Без многих сильных бурь до тех доходит стран,
Где ждет его покой душевный! Но ждет того удел плачевный,
Кто равен был тебе, низринутый колосс!
Чем выше кто чело надменное вознес,
Тем ниже упадает.
Рука Сатурнова с лица земли сметает
Людскую гордость, блеск и славу, яко прах.
Напрасно мнят они в воздвигнутых столпах
И в сводах каменных тьмулетней пирамиды
Сберечь свои дела от злой веков обиды:
Ко всем вещам как плющ привьется едкий тлен,
И все есть добыча времен!
Миры родятся, мрут — сей древен, тот юнеет;
И им единая с червями участь спеет.
Равно и нам!
А мы, безумные! предавшись всем страстям,
Бежим ко пагубе по скользким их путям. Зачем не держимся всегда златой средины,
На коей всякий дар божественной судьбины
Лишь в пользу служит, не во вред —
Коль продолжительности нет
Утехам жизненным, то станем осторожно
И с мерою вкушать, чтобы продлить, коль можно,
Срок жизни истинной, срок юных, здравых лет,
Способностей, ума и наслаждений время,
Когда нас не тягчит забот прискорбных бремя,
Забавы, радости когда объемлют нас!
Не слышим, как за часом час
Украдкою от нас уходит;
Забавы, радости уводит:
А старость хладная и всех их уведет,
И смерть застанет нас среди одних забот.
Смерть!.. часто хищница сия, толико злая,
Молению любви нимало не внимая,
Жнет острием своей всережущей косы
Достоинства, и ум, и юность, и красы!
Во младости весеннем цвете
Я друга сердцу потерял!
Еще в своем двадцатом лете
Прекрасну душу он являл.
За милый нрав простой, за искренность сердечну
Всяк должен был его, узнавши, полюбить;
И, с ним поговорив, всяк склонен был открыть
Себя ему всего, во всем, чистосердечно:
Такую мог Филон доверенность вселить!
Вид привлекательный, взор огненный, любезный,
Склоняя пол к нему прелестный,
Обещевал в любви успех;
Веселость чистая была его стихия;
Он думал: посвящу я дни свои младыя
Любви и дружеству; жить буду для утех.
Какой прекрасный план его воображенье
Чертило для себя
В сладчайшем упоенье:
Природы простоту и сельску жизнь любя,
Он выбрал хижинку, при коей садик с нивой,
Чтоб в мирной тишине вести свой век счастливой.
Всего прекрасного Филон любитель был,
Так льзя ли, чтоб предмет во всем его достойной
Чувствительного не пленил?
И близ себя, в своей он хижине спокойной
Уже имел драгой и редкой сей предмет!
Теперь на свете кто блаженнее Филона?
Ему не надобен ни скипетр, ни корона,
Он Элисейску жизнь ведет! Увы, мечта! Филона нет!
Филона нет! — болезнь жестока
Похитила его у нас.
Зачем неумолимость рока
Претила мне во оный час
При смерти друга находиться?
Зачем не мог я с ним впоследние проститься;
Зачем не мог я в душу лить
Ему при смерти утешенье,
Не мог печальное увидеть погребенье
И хладный труп его слезами оросить!..
К кончине ранней сей, увы, и неизбежной,
Я так же б милого приуготовить мог,
И из объятий дружбы нежной
Его бы душу принял Бог. Когда, богиня непреклонна,
Меня серпом своим пожнешь,
О, будь тогда ко мне хоть мало благосклонна,
И жизни нить моей тихонько перережь!
Не дай, чтобы болезни люты
В мои последние минуты
Ослабили и плоть, и дух;
До часу смерти рокового
Пусть буду неприятель злого,
А доброго усердный друг.
Когда ж я, бедный, совращуся
С прямого к истине пути;
В туманах, на стезю порока заблужуся, —
Тогда, о смерть! ко мне помощницей лети
И силою меня ко благу обрати! Внемлю взывающих: все в мире вещи тленны,
Не жалуйся, слепая тварь!
Вечна материя, лишь формы переменны:
Источник бытия, Вседвижитель, Всецарь,
Есть вечная душа вселенной.
А ты смирись пред ним, безмолвствуй, уповай,
И с благодарностью участок свой вкушай!
В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая:
«Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока петух вдали кричать не станет;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока хор звезд сквозь крышу не проглянет.
О, лучше б быть рабой у турков мне
И от работы тяжкой задохнуться:
Ведь в их нехристианской стороне
Язычники о душах не пекутся!..
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока твой мозг больной не станет расплываться;
Сиди и шей, шей день и ночь,
Пока глаза твои совсем не помутятся.
Переходи от ластовицы к шву…
Швы, складки, пуговки и строчки…
Работу сон сменил, но словно наяву
Я и в тревожном сне все вижу шов сорочки.
О, вы, которых жизнь тепла так и легка,
Вы, грязной нищеты не ведавшие люди —
Вы не бельем прикрыли ваши груди,
Нет, не бельем, но жизнью бедняка.
Во тьме и холоде, чужая людям, свету,
Сиди и шей с склоненной головой…
Когда-нибудь, как и рубашку эту,
Сошью сама себе я саван гробовой.
Но для чего теперь я вспомнила о смерти?
Она ли устрашит рассудок бедный мой?
Ведь я сама похожа так, — поверьте, —
На этот призрак страшный и немой.
Да, я сама на эту смерть похожа.
Всегда голодная, ведь я едва жива…
Зачем же хлеб так дорог, правый боже,
А кровь людей повсюду дешева?
Работай, нищая, не ведая истомы,
Работай без конца! Твой труд всегда с тобой,
Твой труд вознагражден: кровать есть из соломы,
Лохмотья грязные да черствый хлеб с водой,
Прогнивший, ветхий пол и потолок с дырою,
Разбитый стул, подобие стола,
Да стены голые; казалось мне порою, —
С них даже тень моя свалиться бы могла…
Сиди и шей и спину гни,
С работы не своди взор тусклый, утомленный…
Сиди и шей и спину гни,
Как спину гнет в тюрьме преступник заключенный.
Сиди и шей, — работа нелегка, —
Работай — день, работай — ночь настанет,
Пока разбитый мозг бесчувственным не станет,
Как и моя усталая рука.
Работай в зимний день без солнечного света,
Не покидай иглы, когда настанут дни,
Дни благовонного, ликующего лета…
Сиди и шей и спину гни,
Когда на зелени появятся росинки,
И гнезда ласточки свивают у окна,
И блещут при лучах их радужные спинки,
И в угол твой врывается весна.
О, если б я могла вон там, над головою,
Увидеть небеса без темных облаков,
Увидеть пышный луг с зеленою травою,
Могла упиться запахом цветов —
И белой буквицы и розы белоснежной, —
То этот краткий час я помнила б всегда,
Узнала бы вполне я цену скорби прежней,
Узнала б, как горька бессменная нужда.
За час один, за отдых самый краткий
Неблагодарною остаться я могла ль?
Ведь мне, истерзанной холодной лихорадкой
Понятна лишь одна безмолвная печаль.
Рыданье, говорят, нам сердце облегчает,
Но будьте сухи вы, усталые глаза,
Не проливайте слез: работе помешает
Мной каждая пролитая слеза…»
В лохмотьях нищенских, измучена работой,
С глазами красными, опухшими без сна,
Склонясь сидит швея и все поет она,
И песня та звучит болезненною нотой.
Поет и шьет, поет и шьет,
Поет и шьет она, спины не разгибая,
Рукой усталою едва держа иглу,
В грязи и холоде, в сыром своем углу
Поет и шьет она, спины не разгибая.
Перевод из шестой книги «Илиады»
(Во время сражения троян с греками Гектор у ворот
городских прощается с Андромахою; подле нее
стоит кормилица, держа на руках маленького сына их.
Сия сцена изображена на многих картинах и эстампах.)
Безмолвствуя, герой на милую взирает
И к сердцу нежному супругу прижимает;
Тоска в ее душе, уныние и страх.
«О Гектор! — говорит печальная в слезах, —
Ты хочешь умереть! оставить сиротою
Младенца бедного, меня навек вдовою!
Ах! можно ль жить тому, кто жизни не щадит?
Геройство, храбрый дух тебя не защитит.
Враги бесчисленны: тебе погибнуть должно!..
О боги! если вам спасти его не можно,
Пусть прежде я навек сомкну глаза свои!
В печали, в горести возникли дни мои, —
В печали, в горести им должно и скончаться!
Почто мне в свете жить? кем буду утешаться?
Все ближние мои в сырой земле лежат.
Озлобленный Ахилл разрушил славный град,
Где царствовал наш род; убийственной рукою
Лишив меня отца, Ахилл почтил слезою
Его пустынный гроб, над коим царский щит,
Блестящее копье и шлем с мечом висит;
Где тлеет прах его под тенью древ священных,
Руками ореад в сем месте насажденных.
И братия мои в невинности своей
Погибли на заре цветущих, юных дней.
Зеленые луга их кровью обагрились,
Где с агнцами они играя веселились.
Смерть в младости страшна! Осталась мать моя;
Но строгий, тяжкий плен был жребием ея;
Когда же наконец в отчизну возвратилась,
От горести и слез в мир теней преселилась.
Но я не сирота, пока супруг мой жив;
И с Гектором судьбу мою соединив,
Родителей, друзей и братии в нем имею.
В тебе они живут: ты смертию своею
Их снова умертвишь. — Ах! сжалься надо мной…
Над бедным, плачущим, безмолвным сиротой!
Сей день ужасен мне: останься, Гектор, с нами!
Пусть воины твои сражаются с врагами;
Но ты останься здесь и город защищай.
Смотри, как вождь Атрид, как храбрый Менелай,
Аякс, Идоменей, Ахейские герои
Стремятся дерзостно к вратам священной Трои!
Будь стражем наших стен; супругу успокой!»
«Что скажут обо мне (ответствует герой)
Фригийские сыны и дщери Илиона,
Когда укроюсь здесь? Не я ль защитник трона
Родителей моих? — Кто с самых юных дней
Учился не робеть сверкающих мечей;
Кто в битвах возмужал и дышит только славой,
Тому опасности все должны быть забавой.
Сиянье дел моих затмится ль ныне вдруг?..
Погибнет не в стенах, но в поле твой супруг!
Увы! настанет день, предсказанный судьбою,
Настанет в ужасе, и в прах низвергнет Трою!..
Падет, разрушится священный Илион!
Падет, разрушится Приамов светлый трон!
Падут его сыны!.. Фригийская держава
Исчезнет как мечта — умолкнет наша слава!..
Но что душе моей ужаснее всего?
Не гибель Фригии и рода моего,
Не жалостная смерть родителей почтенных
И братии, в юности цветущей убиенных,
Но участь слезная супруги моея…
Стенание, тоска неволи твоея
В отечестве врагов!.. Там гордый победитель,
Троянских древних стен свирепый сокрушитель,
Захочет при тебе сей подвиг величать,
Чтоб горестью твоей свой злобный дух питать;
Велит тебе идти с фиалою златою
На Гиперийский ключ, за пенистой водою —
И мстительный народ, твою печаль любя,
С коварной радостью там спросит у тебя:
«Супругу ль Гектора мы видим пред собою?»
Ты тяжко воздохнешь и слезною рекою
Омоешь грудь свою!.. Но прежде боги мне
Откроют путь во гроб. В глубоком, вечном сне
Не буду зреть, что ты, любезная, страдаешь,
Пока твой Гектор жив, печали не узнаешь!»
Сказав сие, герой младенца хочет взять,
Чтоб с нежной ласкою прелестного обнять;
Но грозный шлем его младенца устрашает:
Он плачет и глаза рукою закрывает.
С улыбкой Гектор зрит на сына своего,
И черный, грозный шлем снимает для него;
Берет любезного, целует с восхищеньем
И, вверх его подняв, вещает с умиленьем:
«Премудрый царь богов, всесильный бог Зевес!
И вы, бессмертные властители небес!
Храните дни его! Под вашею защитой
Да будет он герой, в потомстве знаменитый;
Да будет Гектором счастливейших времен…
Украшен славою и храбрыми почтен,
Ужасен для врагов, непобедимый воин!
Да скажут все об нем: «Сей сын отца достоин,
Бессмертен по делам и подвигам своим!..
И сердце матери да радуется им!»
Сказав, любезного младенца ей вручает.
Она берет его и к сердцу прижимает,
Покоит на груди, усмешкой веселит.
Но нежная слеза в очах ее блестит;
Трепещет грудь ее, волнуется от страха, —
Со вздохом Гектор ей вещает: «Андромаха!
Ты плачешь?.. Ах! почто безвременно страдать?
Не властен у меня враг злобный жизнь отнять,
Доколе я храним державными богами.
Назначен всем предел небесными судьбами,
И рано ль, поздно ли скончается наш век;
Неустрашимый вождь и робкий человек —
Со славой иль стыдом — низыдет в гроб безмолвно,
Оставя милых, всех родных, друзей… Но полно!
Поди, любезная! и дома скорбь рассей
Трудами нежных рук. Глас трубный, стук мечей
Зовет меня на брань. Тому, кто всех славнее,
Быть должно впереди, — быть там, где враг сильнее».
Герой в последний раз на милую воззрел,
Обтер ее слезу… и грозный шлем надел.
Супруга нежная должна повиноваться —
Идет в свой тихий дом слезами обливаться —
Взирает издали на друга своего —
Взирает… но уже вдали не зрит его!
Вздохнув, спешит она в чертог уединенный,
Древами мрачными печально осененный.
Там в горести своей желает умереть;
Предчувствуя удар, оплакивает смерть
Супруга своего; зрит в мыслях пред собою
Его кровавый труп, несомый тихо в Трою
На греческих щитах… И солнце для нее
Утратило навек сияние свое.
О Мовтерпий, дражайший Мовтерпий, как мала есть наша жизнь! Цвет сей, сегодня блистающий, едва только успел расцвесть, завтра увядает. Все проходит, все проходит строгою необходимостию неизбежимыя судьбины, и все уносится. Твои добродетели, твои великие таланты не могут дня одного получить отсрочки от времени.
Лучших дней моих нет; как шумящие волны, удовольствия мои улетели; никакая сила оных не удерживает, и я следую уже стоическому поучению хладного моего разума. Между тем как я удручаюся, он восходит; настоящее летит, будущее неизвестно, а прошедшее менее как сон.
Гордый смертный, ты, который толь суетен в слабых помышлениях духа твоего! познай твою крушимую судьбину и умерь твою спесь; краток есть конец и в том предел твой: лишь только ты родился, уже рок дня того влечет тебя к разрушающей нощи, где Мевий и Виргилий во множестве смешанны и имеют единственную участь.
Прельщенные ложным блеском добра недостойного, делающие себе идола из металла бренного и преходящего, к чему вы его жалеете? Видите, о смертные! на свете сем все яко цвет сельный упадает; так лучше пожалейте о своем заблуждении! Ваши сокровища, ваши богатства последуют ли за вами в могилу вашу?
Как можно толикое множество суетных предметов пожертвовать нашей жизни! Для чего такое великое пространство замыслов пути столь ограниченному? Герои, готовящие узы несчастливой вселенной! воззовите витязей, начертанных в летописцах: достигаете ли всех оных вы славы?
Пусть подсолнечная делами вашими придет во исступление, пусть триумфы ваши превознесут вас в сан монарха, но мир окончит брани; вы будете жертва смерти, и едва только выговорится о вас одно слово, уже все загладится рушащими веками. Человек умрет и героя позабудут.
Какое множество было мужей великих, и время еще усугубит оных. Станьте с ними рядом, но тень их помрачит вас. Ежели ваше невеждественное бешенство почитало славолюбие за истинную славу, то, ах! какая будет судьба ваша? Часто свирепствующий кровопивец думает в то время прославляться делами своими, когда свет весь наполнен к нему омерзения.
Сколько прошло веков, как щедродарная десница мятежные устроила стихии, и из Хаоса сотворила свет. Время все захватывает в свое владычество, так что настоящее бежит, а будущее скоропостижно ему же последует. Человек! область дней твоих — в вечности точка: быть одну минуту, сие называется жить.
Когда бы люди по крайней мере двойственное число дней своих жить могли, то бы можно было иногда поласкать их гордости. Смертные! дерзкие желания ваши возносят вас сравняться богам, но что вы? — вы рождены пресмыкатися в пыли, жить и умереть. Это вы, которые существуете на то, чтоб исчезнуть, — это вы стараетесь о славе?
Для чего искать счастия? Для чего бояться ударов неба? Доброе есть приятный, а злое худой сон. Все сии случаи для того, кому бытие наше известно, суть предметы равнодушные. Прочь, печали, утехи, и вы, любовные восхищения! я вижу нить дней моих в руках уже смерти.
Имения, достоинства, чести, власти, вы обманчивы и яко дым. От единого взгляда истины исчезает весь блеск проходящей красоты вашей. Нет на свете ничего надежного, даже и самые наивеличайшие царства суть игралище непостоянства.
Познаем слепоту нашу, предрассуждения наши и наши слабости: тогда все кажущееся великим будет куча безделиц. Вознесемся на небеса и ниспустим от величественной высоты оной взор свой на Париж, на Пекин и на Рим: то в отдаленности все сии великости исчезнут. Вся земля уподобится точке; что же будет человек?
Наполнены суетности, носимся мы между прошедшею и будущею бездною веков, которые бегут непрестанно. Всегда упражнены ничем, яко действительные Танталы ложного блага, погружены в обавающий сон, терзаемся беспрестанно хотением и теряемся в ничтожестве! Сей есть предел нашей жизни.