Все стихи про смерть - cтраница 31

Найдено стихов - 1113

Александр Твардовский

Василий Теркин: 20. В наступлении

Столько жили в обороне,
Что уже с передовой
Сами шли, бывало, кони,
Как в селе, на водопой.

И на весь тот лес обжитый,
И на весь передний край
У землянок домовитый
Раздавался песий лай.

И прижившийся на диво,
Петушок — была пора —
По утрам будил комдива,
Как хозяина двора.

И во славу зимних буден
В бане — пару не жалей —
Секлись вениками люди
Вязки собственной своей,

На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, Теркина читали
На досуге.
Вдруг — приказ…

Вдруг — приказ, конец стоянке.
И уж где-то далеки
Опустевшие землянки,
Сиротливые дымки.

И уже обыкновенно
То, что минул целый год,
Точно день. Вот так, наверно,
И война, и все пройдет…

И солдат мой поседелый,
Коль останется живой,
Вспомнит: то-то было дело,
Как сражались под Москвой…

И с печалью горделивой
Он начнет в кругу внучат
Свой рассказ неторопливый,
Если слушать захотят…

Трудно знать. Со стариками
Не всегда мы так добры.
Там посмотрим.
А покамест
Далеко до той поры.
________

Бой в разгаре. Дымкой синей
Серый снег заволокло.
И в цепи идет Василий,
Под огнем идет в село…

И до отчего порога,
До родимого села
Через то село дорога —
Не иначе — пролегла.

Что поделаешь — иному
И еще кружнее путь.
И идет иной до дому
То ли степью незнакомой,
То ль горами где-нибудь…

Низко смерть над шапкой свищет,
Хоть кого согнет в дугу.

Цепь идет, как будто ищет
Что-то в поле на снегу.

И бойцам, что помоложе,
Что впервые так идут,
В этот час всего дороже
Знать одно, что Теркин тут.

Хорошо — хотя ознобцем
Пронимает под огнем —
Не последним самым хлопцем
Показать себя при нем.

Толку нет, что в миг тоскливый,
Как снаряд берет разбег,
Теркин так же ждет разрыва,
Камнем кинувшись на снег;

Что над страхом меньше власти
У того в бою подчас,
Кто судьбу свою и счастье
Испытал уже не раз;

Что, быть может, эта сила
Уцелевшим из огня
Человека выносила
До сегодняшнего дня, —

До вот этой борозденки,
Где лежит, вобрав живот,
Он, обшитый кожей тонкой
Человек. Лежит и ждет…

Где-то там, за полем бранным,
Думу думает свою
Тот, по чьим часам карманным
Все часы идут в бою.

И за всей вокруг пальбою,
За разрывами в дыму
Он следит, владыка боя,
И решает, что к чему.

Где-то там, в песчаной круче,
В блиндаже сухом, сыпучем,
Глядя в карту, генерал
Те часы свои достал;
Хлопнул крышкой, точно дверкой,
Поднял шапку, вытер пот…

И дождался, слышит Теркин:
— Взвод! За Родину! Вперед!..

И хотя слова он эти —
Клич у смерти на краю —
Сотни раз читал в газете
И не раз слыхал в бою, —

В душу вновь они вступали
С одинаковою той
Властью правды и печали,
Сладкой горечи святой;

С тою силой неизменной,
Что людей в огонь ведет,
Что за все ответ священный
На себя уже берет.

— Взвод! За Родину! Вперед!..

Лейтенант щеголеватый,
Конник, спешенный в боях,
По-мальчишечьи усатый,
Весельчак, плясун, казак,
Первым встал, стреляя с ходу,
Побежал вперед со взводом,
Обходя село с задов.
И пролег уже далеко
След его в снегу глубоком —
Дальше всех в цепи следов.

Вот уже у крайней хаты
Поднял он ладонь к усам:
— Молодцы! Вперед, ребята! —
Крикнул так молодцевато,
Словно был Чапаев сам.
Только вдруг вперед подался,
Оступился на бегу,
Четкий след его прервался
На снегу…

И нырнул он в снег, как в воду,
Как мальчонка с лодки в вир.
И пошло в цепи по взводу:
— Ранен! Ранен командир!..

Подбежали. И тогда-то,
С тем и будет не забыт,
Он привстал:
— Вперед, ребята!
Я не ранен. Я — убит…

Край села, сады, задворки —
В двух шагах, в руках вот-вот…
И увидел, понял Теркин,
Что вести его черед.

— Взвод! За Родину! Вперед!..

И доверчиво по знаку,
За товарищем спеша,
С места бросились в атаку
Сорок душ — одна душа…

Если есть в бою удача,
То в исходе все подряд
С похвалой, весьма горячей,
Друг о друге говорят.

— Танки действовали славно.
— Шли саперы молодцом.
— Артиллерия подавно
Не ударит в грязь лицом.
— А пехота!
— Как по нотам,
Шла пехота. Ну да что там!
Авиация — и та…

Словом, просто — красота.

И бывает так, не скроем,
Что успех глаза слепит:
Столько сыщется героев,
Что — глядишь — один забыт.

Но для точности примерной,
Для порядка генерал,
Кто в село ворвался первым,
Знать на месте пожелал.

Доложили, как обычно:
Мол, такой-то взял село,
Но не смог явиться лично,
Так как ранен тяжело.

И тогда из всех фамилий,
Всех сегодняшних имен —
Теркин — вырвалось — Василий!
Это был, конечно, он.


Гавриил Романович Державин

Бессмертие души

Умолкни, чернь непросвещенна,
Слепые мира мудрецы!
Небесна истина, священна!
Твою мне тайну ты прорцы.
Вещай: я буду ли жить вечно?
Бессмертна ли душа моя?
Се слово мне гремит предвечно:
Жив Бог! — Жива душа твоя.

Жива душа моя! и вечно
Она жить будет без конца;
Сиянье длится беспресечно,
Текуще света от Отца.
От лучезарной единицы,
В ком всех существ вратится круг,
Какие ни текут частицы,
Все живы, вечны: — вечен дух.

Дух тонкий, мудрый, сильный, сущий
В единый миг и там и здесь,
Быстрее молнии текущий
Всегда, везде и вкупе весь,
Неосязаемый, незримый,
В желаньи, в памяти, в уме
Непостижимо содержимый,
Живущий внутрь меня и вне.

Дух, чувствовать, внимать способный,
Все знать, судить и заключать;
Как легкий прах, так мир огромный
Вкруг мерить, весить, исчислять;
Ревущи отвращать перуны,
Чрез бездны преплывать морей,
Сквозь своды воздуха лазурны
Свет черпать солнечных лучей;

Могущий время скоротечность,
Прошедше с будущим вязать;
Воображать блаженство, вечность
И с мертвыми совет держать;
Пленяться истин красотою,
Надеяться бессмертным быть:
Сей дух возможет ли косою
Пресечься смерти и не жить?

Как можно, чтобы Царь всемирный,
Господь стихий и вещества —
Сей дух, сей ум, сей огнь эфирный,
Сей истый образ Божества —
Являлся с славою такою,
Чтоб только миг в сем свете жить,
Потом покрылся б вечной тьмою?
Нет, нет! — сего не может быть.

Не может быть, чтоб с плотью тленной,
Не чувствуя нетленных сил,
Противу смерти разяренной
В сраженье воин выходил;
Чтоб властью Царь не ослеплялся,
Судья против даров стоял
И человек с страстьми сражался,
Когда бы дух не укреплял.

Сей дух в Пророках предвещает,
Парит в Пиитах в высоту,
В Витиях сонмы убеждает,
С народов гонит слепоту;
Сей дух и в узах не боится
Тиранам правду говорить:
Чего бессмертному страшиться?
Он будет и за гробом жить.

Премудрость вечная и сила,
Во знаменье чудес своих,
В персть земну душу, дух вложила
И так во мне связала их,
Что сделались они причастны
Друг друга свойств и естества:
В сей водворился мир прекрасный
Бессмертный образ Божества!

Бессмертен я! — и уверяет
Меня в том даже самый сон;
Мои он чувства усыпляет,
Но действует душа и в нем;
Оставя неподвижно тело,
Лежащее в моем одре,
Она свой путь свершает смело,
В стихийной пролетая пре.

Сравним ли и прошедши годы
С исчезнувшим, минувшим сном:
Не все ли виды нам природы
Лишь бывших мечт явятся сонм?
Когда ж оспорить то не можно,
Чтоб в прошлом време не жил я:
По смертном сне так непреложно
Жить будет и душа моя.

Как тьма есть света отлученье:
Так отлученье жизни, смерть.
Но коль лучей, во удаленье,
Умершими нельзя почесть:
Так и души, отшедшей тела,
Она жива, — как жив и свет;
Превыше тленного предела
В своем источнике живет.

Я здесь живу, — но в целом мире
Крылата мысль моя парит;
Я здесь умру, — но и в эфире
Мой глас по смерти возгремит.
О! если б стихотворство знало
Брать краску солнечных лучей,
Как ночью бы луна, сияло
Бессмертие души моей.

Но если нет души бессмертной:
Почто ж живу в сем свете я?
Что в добродетели мне тщетной,
Когда умрет душа моя?
Мне лучше, лучше быть злодеем,
Попрать закон, низвергнуть власть,
Когда по смерти мы имеем
И злой и добрый равну часть.

Ах, нет! — коль плоть, разрушась, тленна
Мертвила б наш и дух с собой,
Давно бы потряслась вселенна,
Земля покрылась кровью, мглой;
Упали б троны, царства, грады,
И все погибло б зол в борьбе;
Но дух бессмертный ждет награды
От правосудия себе.

Дела, и сами наши страсти,
Бессмертья знаки наших душ.
Богатств алкаем, славы, власти:
Но все их получа, мы в ту ж
Минуту вновь — и близь могилы —
Не престаем еще желать;
Так мыслей простираем крилы,
Как будто б ввек не умирать.

Наш прах слезами оросится,
Гроб скоро мохом зарастет:
Но огнь от праха в том родится,
Надгробну надпись кто прочтет;
Блеснет, — и вновь под небесами
Начнет свой феникс новый круг;
Все движется, живет делами,
Душа бессмертна, мысль и дух.

Как серный пар прикосновеньем
Вмиг возгорается огня,
Подобно мысли сообщеньем
Возможно вдруг возжечь меня;
Вослед же моему примеру
Пойдет отважно и другой:
Так дел и мыслей атмосферу
Мы простираем за собой!

И всяко семя роду сродно
Как своему приносит плод:
Так всяка мысль себе подобно
Деянье за собой ведет.
Благие в мире духи, злые,
Суть вечны чада сих семен;
От них те свет, а тьму другие
В себя приемлют, жизнь иль тлен.

Бываю весел и спокоен,
Когда я сотворю добро;
Бываю скучен и расстроен,
Когда соделаю я зло:
Отколь же разность чувств такая?
Отколь борьба и перевес?
Не то ль, что плоть есть персть земная,
А дух влияние небес?

Отколь, и чувств по насыщенье,
Обемлет душу пустота?
Не оттого ль, что наслажденье
Для ней благ здешних суета?
Что есть для нас другой мир краше,
Есть вечных радостей чертог?
Бессмертие стихия наша,
Покой и верьх желаний — Бог!

Болезнью изнуренна смертной
Зрю мужа праведна в одре,
Покрытого уж тенью мертвой;
Но при возблещущей заре
Над ним прекрасной, вечной жизни
Горе он взор возводит вдруг,
Спеша в обятие отчизны,
С улыбкой испускает дух.

Как червь, оставя паутину
И в бабочке взяв новый вид,
В лазурну воздуха равнину
На крыльях блещущих летит,
В прекрасном веселясь убранстве,
С цветов садится на цветы:
Так и душа, небес в пространстве,
Не будешь ли бессмертна ты?

О нет! — бессмертие прямое
В едином Боге вечно жить,
Покой и счастие святое
В его блаженном свете чтить.
О радость! — О восторг любезный!
Сияй, надежда, луч лия,
Да на краю воскликну бездны:
Жив Бог! — Жива душа моя!

1785, 1797

Евгений Баратынский

Для своего и для чужого

Для своего и для чужого
Незрима Нина; всем одно
Твердит швейцар ее давно:
‘Не принимает, нездорова! ’
Ей нужды нет ни в ком, ни в чем;
Питье и пищу забывая,
В покое дальнем и глухом
Она, недвижная, немая,
Сидит и с места одного
Не сводит взора своего.
Глубокой муки сон печальный!
Но двери пашут, растворясь:
Муж не весьма сентиментальный,
Сморкаясь громко, входит киязь. И вот садится. В размышленье
Сначала молча погружен,
Ногой потряхивает он;
И наконец: ‘С тобой мученье!
Без всякой грусти ты грустишь;
Как погляжу, совсем больна ты;
Ей-ей! с трудом вообразишь,
Как вы причудами богаты!
Опомниться тебе пора.
Сегодня бал у князь Петра:
Забудь фантазии пустые
И от людей не отставай;
Там будут наши молодые,
Арсений с Ольгой. Поезжай. Ну что, поедешь ли? ’- ‘Поеду’, -
Сказала, странно оживясь,
Княгиня. ‘Дело, — молвил князь, -
Прощай, спешу я в клуб к обеду’.
Что, Нина бедная, с тобой?
Какое чувство овладело
Твоей болезненной душой?
Что оживить ее умело,
Ужель надежда? Торопясь
Часы летят; уехал князь;
Пора готовиться княгине.
Нарядами окружена,
Давно не бывшими в помине,
Перед трюмо стоит она. Уж газ на ней, струясь, блистает;
Роскошно, сладостно очам
Рисует грудь, потом к ногам
С гирляндой яркой упадает.
Алмаз мелькающих серег
Горит за черными кудрями;
Жемчуг чело ее облег,
И, меж обильными косами
Рукой искусной пропущен,
То видим, то невидим он.
Над головою перья веют;
По томной прихоти своей,
То ей лицо они лелеют,
То дремлют в локонах у ней. Меж тем (к какому разрушенью
Ведет сердечная гроза!)
Ее потухшие глаза
Окружены широкой тенью
И на щеках румянца нет!
Чуть виден в образе прекрасном
Красы бывалой слабый след!
В стекле живом и беспристрастном
Княгиня бедная моя
Глядяся, мнит: ‘И это я!
Но пусть на страшное виденье
Он взор смущенный возведет,
Пускай узрит свое творенье
И всю вину свою поймет’. Другое тяжкое мечтанье
Потом волнует душу ей:
‘Ужель сопернице моей
Отдамся я на поруганье!
Ужель спокойно я снесу,
Как, торжествуя надо мною,
Свою цветущую красу
С моей увядшею красою
Сравнит насмешливо она!
Надежда есть еще одна:
Следы печали я сокрою
Хоть вполовину, хоть на час…’
И Нина трепетной рукою
Лицо румянит в первый раз. Она явилася на бале.
Что ж возмутило душу ей?
Толпы ли ветреных гостей
В ярко блестящей, пышной зале,
Беспечный лепет, мирный смех?
Порывы ль музыки веселой,
И, словом, этот вихрь утех,
Больным душою столь тяжелый?
Или двусмысленно взглянуть
Посмел на Нину кто-нибудь?
Иль лишним счастием блистало
Лицо у Ольги молодой?
Что б ли было, ей дурно стало,
Она уехала домой. Глухая ночь. У Нины в спальной,
Лениво споря с темнотой,
Перед иконой золотой
Лампада точит свет печальный,
То пропадет во мраке он,
То заиграет на окладе;
Кругом глубокий, мертвый сон!
Меж тем в блистательном наряде,
В богатых перьях, жемчугах,
С румянцем странным на щеках,
Ты ль это, Нина, мною зрима?
В переливающейся мгле
Зачем сидишь ты недвижима,
С недвижной думой на челе? Дверь заскрипела, слышит ухо
Походку чью-то на полу;
Перед иконою, в углу,
Стал и закашлял кто-то глухо.
Сухая, дряхлая рука
Из тьмы к лампаде потянулась;
Светильню тронула слегка,
Светильня сонная очнулась,
И свет нежданный и живой
Вдруг озаряет весь покой:
Княгини мамушка седая
Перед иконою стоит,
И вот уж, набожно вздыхая,
Земной поклон она творит. Вот поднялась, перекрестилась;
Вот поплелась было домой;
Вдруг видит Нину пред собой,
На полпути остановилась.
Глядит печально на нее,
Качает старой головою:
‘Ты ль это, дитятко мое,
Такою позднею порою?..
И не смыкаешь очи сном,
Горюя бог знает о чем!
Вот так-то ты свой век проводишь,
Хоть от ума, да неумно;
Ну, право, ты себя уходишь,
А ведь грешно, куда грешно! И что в судьбе твоей худого?
Как погляжу я, полон дом
Не перечесть каким добром;
Ты роду-звания большого;
Твой князь приятного лица,
Душа в нем кроткая такая, -
Всечасно вышнего творца
Благословляла бы другая!
Ты позабыла бога… да,
Не ходишь в церковь никогда;
Поверь, кто господа оставит,
Того оставит и господь;
А он-то духом нашим правит,
Он охраняет нашу плоть! Не осердясь, моя родная;
Ты знаешь, мало ли о чем
Мелю я старым языком,
Прости, дай ручку мне’. Вздыхая,
К руке княгнниной она
Устами ветхими прильнула —
Рука ледяно-холодна.
В лицо ей с трепетом взглянула —
На ней поспешный смерти ход;
Глаза стоят и в пене рот…
Судьбина Нины совершилась,
Нет Нины! ну так что же? нет!
Как видно, ядом отравилась,
Сдержала страшный свой обет! Уже билеты роковые,
Билеты с черною каймой,
На коих бренности людской
Трофеи, модой принятые,
Печально поражают взгляд;
Где сухощавые Сатурны
С косами грозными сидят,
Склонясь на траурные урны;
Где кости мертвые крестом
Лежат разительным гербом
Под гробовыми головами, —
О смерти Нины должну весть
Узаконенными словами
Спешат по городу разнесть. В урочный день, на вынос тела,
Со всех концов Москвы большой
Одна карета за другой
К хоромам князя полетела.
Обсев гостиную кругом,
Сначала важное молчанье
Толпа хранила; но потом
Возникло томное жужжанье;
Оно росло, росло, росло
И в шумный говор перешло.
Объятый счастливым забвеньем,
Сам князь за дело принялся
И жарким богословским преньем
С ханжой каким-то занялся. Богатый гроб несчастной Нины,
Священством пышным окружен,
Был в землю мирно опущен;
Свет не узнал ее судьбины.
Князь, без особого труда,
Свой жребий вышней воле предал.
Поэт, который завсегда
По четвергам у них обедал,
Никак, с желудочной тоски
Скропал на смерть ее стишки.
Обильна слухами столица;
Молва какая-то была,
Что их законная страница
В журнале дамском приняла.

Петр Вяземский

К перу моему

Перо! Тебя давно бродящая рука
По преданной тебе бумаге не водила;
Дремотой праздности окованы чернила;
И муза, притаясь, любимцу ни стишка
Из жалости к нему и ближним не внушила.
Я рад! Пора давно расстаться мне с тобой.
Что пользы над стихом других и свой покой,
Как труженик, губить с утра до ночи темной
И теребить свой ум, чтоб шуткою нескромной
Улыбку иногда с насмешника сорвать?
Довольно без меня здесь есть кому писать;
И книжный ряд моей не алчет скудной дани.
К тому ж, прощаясь, я могу тебе сказать:
С тобой не наживу похвал себе, а брани.
Обычай дурен твой, пропасть недолго с ним.
Не раз против меня ты подстрекало мщенье;
Рожденный сердцем добр, я б всеми был любим,
Когда б не ты меня вводило в искушенье.
Как часто я, скрепясь, поздравить был готов
Иного с одою, другого с новой драмой,
Но ты меня с пути сбивало с первых слов!
Приветствием начну, а кончу эпиграммой.
Что ж тут хорошего? В посланиях моих
Нескромности твоей доносчик каждый стих.
Всегда я заведен болтливостью твоею;
Всё выскажешь тотчас, что на сердце имею.
Хочу ли намекнуть об авторе смешном?
Вздыхалов, как живой, на острие твоем.
Невеждой нужно ль мне докончить стих начатый?
То этот, то другой в мой стих идет заплатой.
И кто мне право дал, вооружась тобой,
Парнасской братьи быть убийцей-судией?
Мне ль, славе чуждому, других в стихах бесславить? ,
Мне ль, быв защитником неправедной войны,
Бессовестно казнить виновных без вины?
Или могу в вину по чести я поставить
Иному комику, что за дурной успех
Он попытался нас трагедией забавить,
Когда венчал ее единодушный смех?
Прямой талант — деспот, и властен он на сцене
Дать Талии колпак, гремушку Мельпомене.
Иль, вопреки уму, падет мой приговор
На од торжественных торжественный набор,
Сих обреченных жертв гостеприимству Леты,
Которым душат нас бездушные поэты?
Давно — не мне чета — от них зевает двор!
Но как ни оскорбляй рифмач рассудок здравый,
В глазах увенчанной премудрости и славы
Под милостивый он подходит манифест.
Виновник и вина — равно забыты оба;
Без нас их колыбель стоит в преддверье гроба.
Пускай живут они, пока их моль не съест!
Еще когда б — чужих ошибок замечатель —
Ошибок чужд я был, не столько б я робел,
С возвышенным челом вокруг себя смотрел,
И презрен был бы мной бессильный неприятель.
Но утаить нельзя: в стихах моих пятно
В угоду критике найдется не одно.
Язык мой не всегда бывает непорочным,
Вкус верным, чистым слог, а выраженье точным;
И часто, как примусь шутить насчет других,
Коварно надо мной подшучивает стих.
Дай только выйти в свет, и злоба ополчится!
И так уже хотел какой-то доброхот
Мидасовым со мной убором поделиться.
Дай срок! И казни день решительный придет.
Обиженных творцов, острящих втайне жалы,
Восстанет на меня злопамятный народ.
Там бранью закипят досужные журналы;
А здесь, перед людьми и небом обвиня,
Смущенный моралист безделкою невинной
За шутку отомстит мне проповедью длинной,
От коей сном одним избавлюсь разве я.
Брань ядовитая — не признак дарованья.
Насмешник может быть сам жертвой осмеянья.
Не тщетной остротой, но прелестью стихов
Жуковский каждый час казнит своих врагов,
И вкуса, и ума врагов ожесточенных.
В творениях его, бессмертью обреченных,
Насмешек не найдет злословцев жадный взор;
Но смелый стих его бледнеющим зоилам
Есть укоризны нож и смерти приговор.
Пример с него бери! Но если не по силам
С его примером мне успехам подражать,
То лучше до беды бумаге и чернилам,
Перо мое, поклон нам навсегда отдать.
Расторгнем наш союз! В нем вред нам неизбежный;
В бездействии благом покойся на столе;
О суете мирской забудь в своем угле
И будь поверенным одной ты дружбы нежной.
Но если верить мне внушениям ума,
Хоть наш разрыв с тобой и мудр, и осторожен,
Но, с грустью признаюсь, не может быть надежен;
Едва ль не скажет то ж и опытность сама.
Героев зрели мы, с полей кровавой бури
Склонившихся под сень безоблачной лазури
И в мирной тишине забывших браней гром;
Вития прошлых битв — меч праздный со щитом
В обители висел в торжественном покое;
Семейный гражданин не думал о герое.
Корысти алчный раб, родных брегов беглец,
Для злата смерть презрев средь бездны разъяренной,
Спокойный домосед, богатством пресыщенный,
Под кровом отческим встречает дней конец,
Любовник не всегда невольником бывает.
Опомнится и он — оковы разрывает
И равнодушно зрит, отступник красоты,
Обманчивый восторг поклонников мечты.
Есть свой черед всему — трудам, успокоенью;
И зоркий опыт вслед слепому заблужденью
С светильником идет по скользкому пути.
Рассудку возраст есть; но в летописях света
Наш любопытный взгляд едва ль бы мог найти
От ремесла стихов отставшего поэта.
Он пишет, он писал, он будет век писать.
Ни летам, ни судьбе печати не сорвать
С упрямого чела служителя Парнаса.
В пеленках Арует стихами лепетал,
И смерть угрюмую стихами он встречал.
Несчастия от муз не отучили Тасса.
И Бавий наш в стране, где зла, ни мести нет
(О тени славные! Светила прежних лет!
Простите дерзкое имен мне сочетанье),
И Бавий — за него пред небом клятву дам —
По гроб не изменит ни рифмам, ни свисткам.
Вотще насмешки, брань и дружбы увещанье!
С последним вздохом он издаст последний стих.
Так, видно, вопреки намерений благих,
Хоть Бавия пример и бедствен и ужасен,
Но наш с тобой разрыв, перо мое, напрасен!
Природа победит! И в самый этот час,
Как проповедь себе читал я в первый раз,
Коварный демон рифм, злословцам потакая
И слабый разум мой прельщеньем усыпляя,
Без ведома его, рукой моей водил
И пред лицом судей с избытком отягчил
Повинную главу еще виною новой.
С душою робкою, к раскаянью готовой,
Смиряюсь пред судьбой и вновь дружусь с пером.
Но Бавия вдали угадываю взором:
Он место близ себя, добытое позором,
Указывает мне пророческим жезлом.

Виктор Михайлович Гусев

Московская мать

Мать в письме прочитала:
«Сын ваш, Иван, ранен.
Пуля врага пронзила
могучую грудь бойца.
Был ваш сынок, мамаша,
смелым на поле брани.
Дрался, мамаша, за Родину
сын ваш Иван — до конца».
Охнула мать, письмишко
к старой кофтенке прижала,
Рукой, небольшой, морщинистой,
за спинку стула взялась.
Платок почему-то поправила
и тихо, без слез, без жалоб,
По хмурой осенней улице,
старая, поплелась.
Куда ей от горя деться?
Куда ей от памяти деться?
Улица тихая, темная,
нет ни людей, ни огней.
Но всю ее освещает ‘
далекое Ванино детство,
Что мчалось по этой улице,
звенело и пело на ней.
Вот здесь он учился, — и вспомнила,
как она его одевала,
Рубашки ему выкраивала
из стареньких платьиц своих,
Как чай ему наливала,
как дверь за ним закрывала
И как ей хотелось, чтоб Ваня
был мальчик не хуже других.
Вот она дома. Дома.
Ой, как тихо в квартире.
Спой что-нибудь, радио,
пусть умрет тишина,
А то ведь матери кажется,
будто в целом мире
Осталась одна квартира,
а в этой квартире — она.
Вот он стоит, столик,
столик мирного времени,
Скатерть его накрыла
белым своим крылом.
Когда-то сюда слетались
птенцы могучего племени,
Когда-то внуки шумели
за светлым ее столом.
Вот уж она не думала,
что будет такою старость!..
Осень шумит за окошком,
и нет на деревьях листвы.
Дочь далеко на Востоке.
Одна она здесь осталась.
Не захотела уехать
из жизни своей, из Москвы.
А ветер шумит за окошком,
и дождик в Москве начинается,
И гнутся в лесах Подмосковья
ветви берез и осин.
Мать встает и к окошку
лицом она прижимается,
И шепчет куда-то далеко,
в туманную осень: — Сын!
Сын, ты лежал в долине,
с небес опускался вечер,
И кровь твоя, мне родная,
текла по земле сырой.
Сын, тебя родила я, —
чем я тебе отвечу?
Сын, я тебя вскормила,
но как я сравняюсь с тобой
Я уже старая, мальчик,
и меня не берут на работы,
Но я пошла добровольно
помогать укрепления рыть,
Чтобы твой труд тяжелый,
горести и заботы
По-матерински, мальчик,
все с тобой разделить.
Воздушные налеты
стелились угрюмым дымом.
Я во дворе дежурила;
звенела, гудела мгла.
Нет, сынок, не квартиру,
а город, твой город любимый
Для твоего возвращенья,
для радости я берегла.
Я картошку сажала,
грядки я поливала,
Силы-то, знаешь, мало,
придешь — и не чувствуешь ног.
И ты надо мной не смейся,
но это я воевала,
Это я воевала
рядом с тобой, сынок.
Капля твоей крови
в сердце мое рвется,
А сколько ты капель пролил,
кто может их сосчитать?.. —
Дождик стучит по крышам,
береза от ветра гнется,
С далеким сыном беседует
простая московская мать.
Будьте благословенны,
хлебнувшие горя и муки
Старые матери наши!
Мы слышим ваш голос родной
Над черной долиной сражений
вы простираете руки,
Сынов своих благословляя
на справедливый бой…
А утром той матери старой
выписали бумаги.
Вошла она в дальний поезд,
села она у окна.
И за окном замелькали
речки, кусты, овраги —
Милая нашему сердцу
русская сторона.
У светлых ворот госпиталя
сестра ее встречала.
Поцеловала сына
осторожно и тихо мать.
Села тихонько рядом
и целый день промолчала,
Старалась не шевелиться,
раненому не мешать.
Несколько раз поправила
сехавшее одеяло,
Застегнула рубашку
на впалой сыновней груди.
У сына горели раны,
он говорил мало,
Лишь повторял он изредка:
— Посиди еще, посиди…
Ему мерещилось детство,
теплый и смутный вечер,
Тихая песня матери,
обрывки далеких дней,
Весна, Москва и деревья…
А жизнь в нем боролась со смертью,
И эти воспоминанья
в борьбе помогали ей.
А мать — мать сидела молча,
чуть склонясь к изголовью,
Сгоняла с лица сына
смерти тяжелый дым,
Лечила своим страданьем,
лечила своей любовью,
Сердцем своим московским,
материнским сердцем своим.

Владимир Гиляровский

Стенька Разин

I

Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дорога серой полосою
Играет змейкой между нив,
Окружена живой толпою
Высоких придорожных ив.
А по дороге пыль клубится
И что-то движется вдали:
Казак припал к коню и мчится,
Конь чуть касается земли.
— Везем, встречайте честью гостя.
Готовьте два столба ему,
Земли немного на погосте,
Да попросторнее тюрьму.
Везем!
И вот уж у заставы
Красивых всадников отряд,
Они в пыли, их пики ржавы,
Пищали за спиной висят. Везут телегу.
Палачами окружена телега та,
На ней прикованы цепями
Сидят два молодца. Уста
У них сомкнуты, грустны лица,
В глазах то злоба, то туман…
Не так к тебе, Москва-столица,
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут:
Вот берега родного Дона…
Отец замученный… Жена…
Вот Русь, народ… Мольбы и стона
Полна несчастная страна…
Монах угрюмый и высокий,
Блестит его орлиный взор…
Вот Волги-матушки широкой
И моря Каспия простор…
Его ватага удалая —
Поволжья бурная гроза…
И персиянка молодая,
Она пред ним… Ее глаза
Полны слезой, полны любовью,
Полны восторженной мечты…
Вот руки, облитые кровью, —
И нет на свете красоты!
А там все виселицы, битвы,
Пожаров беспощадных чад,
Убийства в поле, у молитвы,
В бою… Вон висельников ряд
На Волге, на степных курганах,
В покрытых пеплом городах,
В расшитых золотом кафтанах,
В цветных боярских сапогах…
Под Астраханью бой жестокий…
Враг убежал, разбитый в прах…
А вот он ночью, одинокий,
В тюрьме, закованный в цепях…
И надо всем Степан смеется,
И казнь, и пытки — ничего.
Одним лишь больно сердце бьется:
Свои же выдали его.

II

Утро ясно встает над Москвою,
Солнце ярко кресты золотит,
А народ еще с ночи толпою
К Красной площади, к казни спешит.
Чу, везут! Взволновалась столица,
Вся толпа колыхнула волной,
Зачернелась над ней колесница
С перекладиной, с цепью стальной…
Атаман и разбойник мятежный
Гордо встал у столба впереди.
Он в рубахе одет белоснежной,
Крест горит на широкой груди.
Рядом с ним и устал, и взволнован,
Не высок, но плечист и сутул,
На цепи на железной прикован,
Фрол идет, удалой эсаул;
Брат любимый, рука атамана,
Всей душой он был предан ему
И, узнав, что забрали Степана,
Сам охотно явился в тюрьму.
А на черном, высоком помосте
Дьяк, с дрожащей бумагой в руках,
Ожидает желанного гостя,
На лице его злоба и страх,
И дождался. На помост высокий
Разин с Фролкой спокойно идет,
Мирно колокол где-то далекий
Православных молиться зовет;
Тихо дальние тянутся звуки,
А народ недвижимый стоит:
Кровожадный, ждет Разина муки —
Час молитвы для казни забыт…
Подошли. Расковали Степана,
Он кого-то глазами искал…
Перед взором бойца-атамана,
Словно лист, весь народ задрожал.
Дьяк указ «про несказанны вины»
Прочитал, взял бумагу в карман,
И к Степану с секирою длинной
Кат пришел… Не дрогнул атаман;
А палач и жесток и ужасен,
Ноздри вырваны, нет и ушей,
Глаз один весь кровавый был красен, —
По сложенью медведя сильней.
Взял он за руку грозного ката
И, промолвив, поник головой:
— Перед смертью прими ты за брата,
Поменяйся крестом ты со мной.
На глазу палача одиноком
Бриллиантик слезы заблистал, —
Человек тот о прошлом далеком,
Может быть, в этот миг вспоминал…
Жил и он ведь, как добрые люди,
Не была его домом тюрьма,
А потом уж коснулося груди,
Раскалённое жало клейма,
А потом ему уши рубили,
Рвали ноздри, ременным кнутом
Чуть до смерти его не забили
И заставили быть палачом.
Омочив свои щеки слезами,
Подал крест атаман ему свой —
И враги поменялись крестами…
— Братья! шепот стоял над толпой…
Обнялися ужасные братья,
Да, такой не бывало родни,
А какие-то были объятья —
Задушили б медведя они!
На восток горячо помолился
Атаман, полный воли и сил,
И народу кругом поклонился:
— Православные, в чем согрубил,
Все простите, виновен не мало,
Кат за дело Степана казнит,
Виноват я… В ответ прозвучало:
— Мы прощаем и бог тя простит!..
Поклонился и к крашеной плахе
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи, Лег…
Накрыли Степана доской.
— Что ж, руби! Злобно дьяк обратился,
Али дело забыл свое кат?
— Не могу бить родных — не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало…
Дьяк другого позвал палача.
Новый кат топором размахнулся,
И рука откатилася прочь.
Дрогнул помост, народ ужаснулся…
Хоть бы стон! Лишь глаза, словно ночь,
Черным блеском кого-то искали
Близ помоста и сзади вдали…
Яркой радостью вдруг засверкали,
Знать, желанные очи нашли!
Но не вынес той казни Степана,
Этих мук, эсаул его Фрол,
Как упала рука атамана,
Закричал он, испуган и зол…
Вдруг глаза непрогляднее мрака
Посмотрели на Фролку. Он стих.
Крикнул Стенька:
— Молчи ты, собака!
И нога отлетела в тот миг.
Все секира быстрее блистает,
Нет ноги и другой нет руки,
Голова по помосту мелькает,
Тело Разина рубят в куски.
Изрубили за ним эсаула,
На кол головы их отнесли,
А в толпе среди шума и гула
Слышно — женщина плачет вдали.
Вот ее-то своими глазами
Атаман меж народа искал,
Поцелуй огневыми очами
Перед смертью он ей посылал.
Оттого умирал он счастливый,
Что напомнил ему ее взор,
Дон далекий, родимые нивы,
Волги-матушки вольный простор,
Все походы его боевые,
Где он сам никого не щадил,
Оставлял города огневые,
Воевод ненавистных казнил…

Жан Экар

Сборщицы колосьев

Кто с этим островом волшебным незнаком?
Колосья зреют там, на солнышке блистая,
Как будто о́зера поверхность золотая,
Растопленная вдруг горячим ветерком,
И кажется — волна струится за волною.
В их шуме слышится нам жизни торжество.
Великолепный вид! И все же стороною,
Держась вдоль берега, ты обойди его!
Пусть свежестью морской тебя обвеет сразу,
Беги от этих мест, скрывающих заразу,
Здесь испарения порою летней — яд,
И проникая в кровь, они в себе таят
Недуга страшного смертельные зачатки:
Немало юных сил здесь губят лихорадки.

Красою местности невольно взор пленен,
Роскошные хлеба раскинулись широко,
Над ними радостно сияет небосклон;
Вот с тамариндами видны побеги дрока.
А дальше — камышей зеленых длинный ряд.

Картина светлая! Но не встречает взгляд
И признаков жилья во всей стране окрестной
За исключением одной сторожки тесной.
Зимою иногда, при свете бледных звезд,
Там земледельцы спят. Меж золотых борозд,
Где возвышается стеною спелый колос,
Но где не слышится веселый птичий голос
И только ящериц порой мелькает хвост,
Там, где сирокко жжет, как пламя из горнила
И дышит полымем безоблачная твердь —
Как ядовитый злак, там зреет злая сила,
Губительный цветок, незримый взору: смерть.

Спешите, смуглые работники с серпами,
Покройте поле все роскошными снопами!
И вот они пришли с зарею первой дня,
Но песня звонкая в полях не вторит смеху
И шуток не слыхать: видать, что дело к спеху.
Бледны, молчание суровое храня,
Они работают почти без промежутка.
За жатвой роковой жнецам бывает жутко,
Тревога смутная растет у них в груди
И словно слышится им шепот позади:
— Бегите этих мест! Здесь я одна царица! —
Домой спешат они в волнении слепом,
А по уходе их — колосьев вереница
Кругом виднеется, не срезанных серпом.

Тут голод, брат родной зловещей лихорадки
Сзывает бледных жен костлявою рукой:
— Спешите, на полях от жатвы есть остатки.
Сам милосердный Бог послал вам дар такой.

Как птицы, пролетев над бурным океаном,
Спускаются в поля усталым караваном,
Влача крыло свое с усильем по земле —
Так за добычею своею ежегодной
Все эти женщины спешат в большом числе,
Толпой оборванной, худою и голодной.
Здесь поднимаются от сохнущей земли
Миазмы вредные, палящий зной ужасен,
Везде безмолвие и самый день безгласен,
Лишь смутно слышится гудение вдали.
Что это? Плеск реки? Волны прибрежной лепет?
Жужжанье мошкары? Лучей полдневных трепет,
Гудящих в воздухе, как жгучая стрела?
Не смея приподнять усталого чела,
Плетутся женщины, колосья подбирая.
Звенит в ушах у них, и сердце замирая,
Стучит болезненно. Сверкающий шатер
Небес безжалостных пылает, как костер,
Но сборщицы идут, отчаяньем влекомы,
Щетина жесткая желтеющей соломы,
Как будто сотни стрел, жестоко ранит взор.
Они едва бредут усталыми шагами,
Земля по временам колеблется вокруг
И кажется: она уходит под ногами…
Тем временем — с жарой губительной недуг

Опутывает их сетями, как паук;
Но каждая из них, мечтая о возврате
В лачугу бедную, где слышен плач дитяти,
Дрожит от жадности, и с потом на челе
Еще усерднее склоняется к земле;
Ей кажется, что жизнь с полей она срывает,
Но смерти аромат меж тем она вдыхает.

Порой одна из них с бледнеющим лицом
На месте падает; убийственным свинцом
Так голубь поражен — один из стаи целой,
Вечернею порой, когда грядою белой
Над всей окрестностью, где воздух нездоров,
Тумана вредного спускается покров —
Товарки ищут ей, покорны и унылы,
Под тамариндами местечка для могилы,
Бедняжка так худа и так истощена,
Что неглубокая могила ей нужна.
Когда ж погонщиком окончена работа
И влажною землей засыпана она,
А лепестки цветов, растущих у болота,
Кругом разбросаны рукой ее подруг —
Все эти женщины, тая в сердцах испуг,
Спешат к себе домой, наполнивши корзины.
Страшатся лишний миг они промедлить там,
Как будто мертвая в безмолвии долины
За ними гонится с угрозой по пятам.

Дмитрий Борисович Кедрин

Офицер

Нас подбили.
Мы сели в предутренний час
Возле Энска…
Кто мог нам помочь?
Одноглазый прожектор преследовал нас
И зенитки клевали всю ночь.

Я не знаю:
Как наш самолет сгоряча
Сделал этот последний прыжок?..
Перебитую ногу с трудом волоча,
Летчик встал
И машину поджег.

Кровь бежала ручьем по его сапогу,
Но молчал он,
Кудряв и высок.
И решили мы с ним
Не сдаваться врагу:
Лучше — смерть.
Лучше — пуля в висок.

У лесного болотца
Средь ветел густых
Инвентарь подсчитали мы наш:
Нож,
Кисет с табаком,
Бортпаек на двоих —
Вот и весь наш нехитрый багаж.
Мы склонились над картой,
Наш чайник остыл.
Мы следы от костра замели.
Кое-как смастерил я для друга костыль,
Вещи взял и промолвил:
"Пошли".

Мимо сел и дорог
Мы брели стороной.
Шли неделю,
А фронт еще — где.
Нас не компас,
Нас сердце вело по родной
Путеводной кремлевской звезде.

А идти еще долго.
Не близок наш путь.
В дальний тыл мы слетели к врагу.
Николай стал садиться в пути отдохнуть.
"Подожди, — говорил, —
Не могу…"

На привалах сперва мы пивали чаек.
Но хоть сытной была наша снедь,
Вышел день —
И доели мы с ним бортпаек…
А нога его стала чернеть.

Он, бредя с костылем, бормотал:
"Чепуха".
Но я знал:
Выдыхается он.
Горсть в ладонях растертого прелого мха;
Вот и весь наш дневной рацион.

Как-то раз
В почерневших несжатых овсах
(Горько пахнут поля этих лет)
Показался седой ожиревший русак…
Торопясь, я достал пистолет.
Николай приподнялся,
Задержал перед выстрелом он.
"Погоди, — он сказал, —
Может, в смертном бою
Пригодится нам этот патрон…"

Он шагал через силу,
Небритый, в пыли,
С опустевшею трубкой в зубах.
В этот день мы последнюю спичку зажгли,
Раскурили последний табак…

"Видно, мне не дойти, — он сказал. —
Я ослаб,
Захворал, понимаешь…
Прости.
Отправляйся один.
Тебе надобно в штаб
Разведданные, друг, донести…"

Как сейчас это вижу:
Лежит он разут
(Больно было ему в сапоге),
И лиловые пятна гангрены ползут
По его обнаженной ноге.

Он лежит —
И в глазах его тлеет тоска:
Николай не хотел умирать.
"Я мечтал, — говорит он, —
Понянчить сынка,
Успокоить на старости мать…

Уходи же! —
Он мне приказал еще раз. —
Не ворчи.
Ты с уставом знаком?"
И тогда я впервые нарушил приказ
И понес его дальше силком.

Как я шел — я не помню!
Звенело в ушах…
Пересохло от жажды во рту…
Я присаживался отдохнуть, что ни шаг…
Задыхался в холодном поту…

В эту ночь я увидел, как села горят.
Значит, близко район фронтовой.
Как я ждал,
Чтобы первый советский снаряд
Просвистал над моей головой.

Вот в березу один угодил в стороне,
Рядом грохнул второй у ручья…
Я разрывы их слушал,
И чудилось мне,
Что меня окликают друзья.

Полдень был.
Я забрался в кустарник густой:
Под огнем не пойдешь среди дня.
Вдруг послышалось звонкое русское
"Стой!" —
И бойцы окружили меня…

Сколько сдержанной нежности в лицах родных.
Значит, смерть — позади!
Это — жизнь!..
"Дорогой!
Мы добрались с тобой до своих, —
Я шептал Николаю. —
Очнись!"

Я с земли его руку поднял,
Но она
Становилась синей и синей.
И была его грудь холодна-холодна,
Сердце больше не слышалось в ней…

Гроб его,
Караулом почетным храним,
Командиры к могиле несли,
И гвардейское знамя полка перед ним
Наклонилось до самой земли.

Это был мой товарищ.
Нет, больше:
Мой брат…
Разве можно таких забывать?
Я старухе его отослал, аттестат,
Стал ей длинные письма писать.

Я летаю.
Я каждою бомбой дотла
Разметаю блиндаж или дот.
Пусть она,
Как мужская слеза тяжела,
Все сжигает,
На что упадет.

Возвращаясь с бомбежки,
Я делаю круг
Над могилою в чаще лесной:
В той могиле лежит
Мой начальник и друг,
Офицер моей части родной.

Сергей Дуров

Минотавр

В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью,
Во всякий час, за всякую подачку
Нам надобно любовью промышлять;
Нам надобно будить в прохожих похоть,
Чтоб им за грош сбывать уста и душу… Молва идет, что некогда в стране
Прекрасной зверь чудовищный явился,
Рыкающий, как бык, железной грудью;
Он каждый год для ласк своих кровавых
Брал пятьдесят созданий — самых чистых
Девиц… Увы, число огромно, боже!
Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью,
Наш Минотавр, наш бык туземный — Лондон,
В своей алчбе тлетворного разврата
И день и ночь по тротуарам рыщет;
Его любви позорной каждогодно
Не пятьдесят бывает надо жертв, —
Он тысячи, обжора, заедает
И лучших тел и лучших душ на свете…
«Увы, одни растут в пуху и щелке,
Их радостей источник — добродетель.
А я, на свет исторгнувшись из чрева
Плодливой матери, попала в руки
К оборванной и грязной нищете…
О, нищета — советчица дурная,
Безжалостная!.. сколько ты
Под кровлею убогого жилища
Обираешь жертв пороку!.. На меня
Ты кинулась не вдруг, а дождалась
Моей весны… Когда ж румянец свежий
Зардел в щеках и кудри золотые
Рассыпались по девственным плечам,
Ты тотчас же мой угол указала
Тому, чей глаз, косой и кровожадный,
Искал себе добычи сладострастья…»
«А я была богата… У богатых
Есть также бог, который беспощадно
Своей ногой серебряной их давит:
Приличие — оно холодным глазом
Нашло меня своей достойной жертвой
И кинуло в объятья человека
Бездушного. А я уже любила…
О той любви узнали, только поздно…
От этого я пала глубоко,
Безвыходно. Нет слез таких, нет силы,
Которая б извлечь меня могла
Из пропасти». Ступивши в грязь порока,
Нога скользит и выбиться не может.
Да, горе нам, несчастным магдалинам!
Но городам, от века христианским,
Не много есть таких людей отважных,
Которые бы нам не побоялись
Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть…» —
«Я, сестры, я не грязным сластолюбьем
Доведена до участи моей.
Иное зло, с лицом бесстыдным самки,
Исчадие гордыни и тщеславья,
Чудовище, которое у нас,
Различные личины принимая,
Влечет, что день, семейство за семейством
От родины, бог весть в какие страны,
Суля им блеск, взамен того, что есть,
А иногда взамен и самой чести.
Отец мой пал, погнавшись за корыстью;
Он увидал в один прекрасный день,
Как всё его богатство, словно пена,
Морской волной разметано. С нуждой
Я не была знакома. Труд тяжелый,
Дающий хлеб, облитый нашим потом,
Казался мне невыносимо-страшен…
И я, сходя с ступени на ступень,
Изнеженная жертва! — пала в пропасть
Бездонную… Стенайте, плачьте, сестры!
Но как бы стон и плач ваш ни был горек.
Как ни была б печаль едка, — увы! —
Моя печаль, мой плач живее ваших
У вас они текут не из святого
Источника любви, как у меня.
О, для чего любовь я испытала?
Зачем злодей, которому всецело
Я отдала неопытное сердце,
Увлек меня из-под отцовской кровли
И, не сдержав обещанного слова,
Пустил меня по свету мыкать горе?
Агари был в пустыню послан ангел
Спасти ее ребенка. Я ж одна
Без ангела-хранителя невольно,
Закрыв глаза, пошла на преступленье,
Чтоб как-нибудь спасти свое дитя…»А между тем нам говорят: «Ступайте,
Распутницы!..» И жены, наши сестры,
На улице встречаясь с нами, с криком
Бегут от нас. Мы им тревожим мысли,
Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы
Всей силою души их ненавидим.
Ах! нам порой так горько, что при всех
Хотелось бы вцепиться им в лицо
И разорвать в клочки на лицах кожу…
Ведь знаем мы, что их священный ужас —
Ничто, как страх — упасть во мненьи света
И потерять в нем прежнее значенье;
Страх этот мать семейства дочерям
Передает едва ль не с первой юбкой.Но для чего в проклятиях и стонах
Искать себе отмщенья? Эти камни
Посыпятся на нас же. У мужчин
На привязи, в презрении у женщин,
Что ни скажи — мы будем всё неправы
И участи своей не переменим.
Нет, лучше нам безропотно на свете
Роль тяжкую исчерпать до конца;
По вечерам, в блистающих театрах,
Сгонять тоску с усталого лица;
Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой
Жизнь возбуждать в своем измятом теле
И забывать о страшном ремесле,
Которое страшнее мук кромешных…
Но если жизнь для нас, несчастных, — тень,
Земля — тюрьма; так смерть зато нам легче:
В трущобах нас она не мучит долго,
А захватив рукой кой-как, без шума,
Бросает всех в одну и ту же яму.
О смерть! твой вид и впалые глаза,
Как ни были б ужасны людям, мы
Твоей руки костлявой не боимся:
Объятия твои нам будут сладки,
Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет,
Как коршуны, далеко разлетятся
Все горести, точившие нам сердце,
И тысячи других бичей, чьи когти
В клочки гнилья с нас обрывали тело.
В путь, сестры, в путь! Идемте… днем, как ночью
За медный грош любовью промышлять…
Таков наш долг: мы призваны судьбою
Оградой быть семейств и честных женщин!..

Александр Петрович Сумароков

Ода е. и. в. всемилостивейшей государыне императрице Елисавете Петровне, самодержице всероссийской в 25 день ноября 1743

Оставим брани и победы,
Кровавый меч приял покой.
Покойтесь, мирные соседы,
И защищайтесь сей рукой,
Которая единым взмахом
Сильна повергнуть грады прахом,
Как дерзость свой подымет рог.
Пускай Гомер богов умножит,
Сия рука их всех низложит
К подножию монарших ног.

О! дерзка мысль, куды взлетаешь,
Куды возносишь пленный ум?
Елисавет изображаешь.
Ея дел славных громкий шум
Гремит во всех концах вселенны,
И тщетно мысли восхищенны.
Известны уж ея хвалы,
Уже и горы возвещают
Дела, что небеса пронзают,
Леса и гордые валы.

Взгляни в концы твоей державы,
Царица полунощных стран,
Весь Север чтит, твои уставы
До мест, что кончит океан,
До края областей безвестных,
Исполнен радостей всеместных,
Что ты Петров воздвигла прах,
Дела его возобновила
И дух его в себе вместила,
Являя свету прежний страх.

Стенал по нем сей град священный,
Ревел великий океан,
Впоследний облак восхищенный,
Лишен, кому он в область дан
И в норде флот его прославил,
В которых он три флота правил,
Своей рукой являя путь.
Борей, бесстрашно дерзновенный,
В воздушных узах заключенный,
Не смел прервать оков и дуть.

Ударом нестерпима Рока
Бунтует воин в страшный час:
«Отдай Петра, о смерть жестока,
И воружись противу нас.
Хотя воздвигни все стихии
И воружи против России, —
Пойдем против громовых туч!»
Но тщетно горесть гнев рождала,
И ярость воинов терзала:
Сокрыло солнце красный луч.

Тобой восшел наш луч полдневный
На мрачный прежде горизонт,
Тобой разрушен облак гневный,
Свирепы звезды пали в понт.
Ты днесь фортуну нам пленила
И грозный рок остановила,
В единый миг своей рукой
Обяла все свои границы.
Се дело днесь одной девицы
Полсвету возвратить покой.

Отверзлась вечность, все герои
Предстали во уме моем,
Падут восточных стран днесь вои,
Скончавшись в мужестве своем,
Когда Беллона стрелы мещет
И Александр в победах блещет,
Идущ в Индийские страны,
И мнит, достигнув край вселенны,
Направить мысли устремленны
Противу солнца и луны.

На Вавилон свой меч подемлет
К стенам его идущий Кир,
Весь свет его законы внемлет,
Пленил Восток и правит мир.
Се ищет Греция Елены
И вержет Илионски стены,
Покрыл брега Скамандры дым,
Помпей едину жизнь спасает,
Когда Иулий смерть бросает
И емлет в область свет и Рим.

Не вижу никакия славы,
Одна реками кровь течет,
Алчба всемирный державы
В своих перунах смерть несет,
Встают народы на народы,
И кроет месть Пергамски воды:
Похвальный греков главный царь,
Чего гнушаются и звери,
Проливши кровь любезной дщери,
Для мщения багрит олтарь.

Но здесь воинский звук ужасный,
Подвластен деве, днесь молчит,
Един в победе вопль согласный
С Петровым именем гремит.
В покое град, леса и горы,
С покоем нимфы ждут Авроры.
Едина лишь Елисавет,
Исполненная днесь любови,
Брежет своих подданных крови
И в тихости свой скиптр берет.

Еще тень небо покрывает,
Еще луна в звездах горит,
Прекрасно солнце отдыхает,
И луч его в валах сокрыт.
Россия ж вся уже встречает
Владычицу, что бог венчает.
Се бурный вихрь реветь престал,
Теперь девическая сила
Полсвета скиптру покорила,
Ниспал из облак гневный вал.

Великий понт, что мир обемлет
И вполы круг земный делит,
Тобою нашу славу внемлет
И уж в концах земли гремит.
Балтийский брег днесь ощущает,
Что морем паки Петр владает
И вся под ним земля дрожит.
Нептун ему свой скиптр вручает
И с страхом Невский флот встречает,
Что мимо Белтских гор бежит.

На грозный вал поставив ногу,
Пошел меж шумных водных недр
И, положив в морях дорогу,
Во область взял валы и ветр,
Простер премудрую зеницу
И на водах свою десницу,
Подвигнул страхом глубину,
Пучина власть его познала,
И вся земля вострепетала,
Тритоны вспели песнь ему.

Тобою правда днесь сияет,
И милосердие цветет,
Щедрота скипетром владает
И всех сердца к тебе влечет.
Тобой дал плод песок бесплодный,
И камень дал источник водный,
Ты буре повелела стать
И тишину установила,
Когда волна брега ломила
И возвратила ветры вспять.

Твоя хвала днесь возрастает,
Подобно как из земных недр
До облак всходит и скрывает
Высоки горы тенью кедр,
До рек свой корень простирая
И листвие в валы бросая.
Твой гром колеблет небеса,
И молнья сферу рассекает,
Послушный ветр моря терзает,
Дают путь горы и леса.

Ты все успехи предварила,
Желанию подав конец,
И плач наш в радость обратила,
Расторгнув скорби днесь сердец.
О вы, места красы безвестной,
Склоните ныне верх небесной,
Да взыдет наш гремящий глас
В дальнейшие пространства селы,
Пронзив последние пределы,
К престолу божьему в сей час.

О боже, восхотев прославить
Императрицу ради нас,
Вселенну рушить и восставить
Тебе в один удобно час,
Тебе судьбы суть все подвластны.
Внемли вопящих вопль согласный —
Перемени днесь естество,
Умножь сея девицы леты,
Яви во днях Елисаветы,
Колико может божество.

Ипполит Федорович Богданович

Сказка

Хотелось дьявольскому духу,
Поссорить мужа чтоб с женой.
Не могши сделать то собой,
Бес подкупил одну старуху,
Чтоб клеветою их смутить,
И обещал за то ей плату.
Она, обрадовавшись злату,
Не отреклась ему служить
И, следуя чертовской воле,
К жене на тот же день пошла,
За прялкою ее нашла;
А муж пахать поехал в поле.
«Здорова ль, кумушка, живешь? —
Старуха спрашивать так стала. —
Я с весточкою прибежала,
Что очень скоро ты умрешь».
Потом старуха напрямки
Жене сказала так об муже:
«Нельзя того быть, матка, хуже, —
Ты от его умрешь руки:
Он в кузницу ходил нарошно,
Чтоб нож себе большой сковать.
Я, право, не хочу солгать,
Мне то подслушать было можно,
Как он назад дорогой шел,
Тебя зарезать похвалялся,
И нож на поясе мотался.
Смотри, чтоб впрямь не заколол.
Я дам тебе траву такую:
Как будешь при себе держать,
То муж не станет нападать,
И отменит к тебе мысль злую.
Да только, свет мой, не забудь,
Побереги младого веку,
Или не сделал бы калеку.
Лишь он войдет, траву брось в грудь.
Когда б тебя я не любила,
То бы совету не дала:
Я не хочу тебе вить зла.
Прости, и помни, как учила».
Лукавая хрычовка та
Тотчас и к мужу побежала;
Его там на поле сыскала.
«Я бегала во все места, —
Старуха говорит с слезами. —
Еще ты, батюшка мой, жив!
Поди теперь домой ты с нив;
Поди, своими ты глазами
Увидишь женину любовь.
Она, увидевшись со мною,
Сказала мне, с надеждой тою,
Что злости буду я покров,
Как встретишься, вошед, ты с нею,
То бросит той травой в тебя,
Котору держит у себя,
Чтобы пошел ты в землю ею.
Тебя мне, ей-ей! батька, жаль!
И не жалеть о том не можно,
Когда б жена твоя безбожно
Намеренье свершила вдаль.
Вот нож тебе, возьми скорея,
Поди к жене теперь, поди,
И злость ее предупреди,
Зарежь злодейку, не жалея.
Увидишь правду ты мою,
Когда увидишься с женою.
А чтоб не умер ты травою,
То я тебе совет даю,
Чтоб нож вонзить ей прямо в груди.
А ежели не так воткнешь,
То от травы тотчас умрешь:
Так говорят все стары люди».
Мужик, сию услыша весть,
Упал тогда старухе в ноги.
В слезах не видит он дороги,
Спешит скоряй на лошадь сесть.
Дивится жениной он злобе,
За что б озлилась так она;
Смущеньем мысль его полна:
Не хочется быть рано в гробе.
Приехал только лишь домой,
Жена тотчас его встречает
И мниму злость предупреждает:
В грудь бросила ему травой.
Мужик взбесился, зря то ясно,
Что хочет уморить жена.
«Постой, — вскричал, — уж злость видна,
Узнав, как с мужем ты согласна.
Не думай, чтоб свершила зло:
Умри, коль смерти мне желаешь;
Сама себя теперь караешь,
Тебе злодейство то дало».
Сказав то, вынул нож ужасной,
Вонзил жене невинной в грудь.
«Что муж тебе я, ты забудь,
Коль мне не хочешь быть подвластной.
Умри, проклятая душа,
Коль мужа умертвить хотела,
Себя ты тем не пожалела».
Жена тогда, едва дыша,
Сказала мужу, умирая,
Что смерть приемлет без вины
И что старухой смущены:
«Она, безбожница, нас злая
С тобою разлучила ввек».
Узнал и муж тогда старуху,
Но уж жена лишилась духу.
Жалел, что жизнь ее пресек.
Но мужнее тогда жаленье,
Хотя и каялся в вине,
Уж поздно было о жене,
И невозвратно то лишенье.
А ту хрычовку сатана,
За женину ножом утрату,
Во аде наградил в заплату,
Чтоб вечно мучилась она.
Читатель! сказку ты читая,
Жалей о тех, жалей со мной,
Которы гибнут клеветой,
Безвинно жизнь оканчивая.
Найдем и много мы старух,
Которых злость развраты множит,
Чего и дьявол сам не может,
Чтобы поссорить в дружбе двух.
Клеветники — у чорта сети,
Которыми он ловит тех,
Что, кроме истины, утех
Неправдой не хотят имети.

Василий Жуковский

Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт

Ты, Вяземский, хитрец, хотя ты и поэт!
Проблему, что в тебе ни крошки дара нет,
Ты вздумал доказать посланьем,
В котором, на беду, стих каждый заклеймен
Высоким дарованьем!
Притворство в сторону! знай, друг, что осужден
Ты своенравными богами
На свете жить и умереть с стихами,
Так точно, как орел над тучами летать,
Как благородный конь кипеть пред знаменами,
Как роза на лугу весной благоухать!
Сноси ж без ропота богов определенье!
Не мысли почитать успех за оболыценье
И содрогаться от похвал!
Хвала друзей — поэту вдохновенье!
Хвала невежд — бряцающий кимвал!
Страшися, мой певец, не смелости, но лени!
Под маской робости не скроешь ты свой дар;
А тлеющий в твоей груди священный жар
Сильнее, чем друзей и похвалы и пени!
Пиши, когда писать внушает Аполлон!
К святилищу, где скрыт его незримый трон,
Известно нам, ведут бесчисленны дороги;
Прямая же одна!
И только тех очам она, мой друг, видна,
Которых колыбель парнасским лавром боги
Благоволили в час рожденья осенить!
На славном сем пути певца встречает Гений;
И, весел посреди божественных явлений,
Он с беззаботностью младенческой идет,
Куда рукой неодолимой,
Невидимый толпе, его лишь сердцу зримый.
Крылатый проводник влечет!
Блажен, когда, ступив на путь, он за собою
Покинул гордости угрюмой суеты
И славолюбия убийственны мечты!
Тогда с свободною и ясною душою
Наследие свое, великолепный свет,
Он быстро на крылах могущих облетает
И, вдохновенный, восклицает,
Повсюду зря красу и благо: я поэт!
Но горе, горе тем, на коих Эвмениды,
За преступленья их отцов,
Наслали Фурию стихов!
Для них страшилищи и Феб и Аониды!
И визг карающих свистков
Во сне и наяву их робкий слух терзает!
Их жребий — петь назло суровых к ним судей!
Чем громозвучней смех, тем струны их звучней,
И лира, наконец, к перстам их прирастает!
До Леты гонит их свирепый Аполлон;
Но и забвения река их не спасает!
И на брегу ее, сквозь тяжкий смерти сон,
Их тени борются с бесплотными свистками!
Но, друг, не для тебя сей бедственный удел!
Природой научен, ты верный путь обрел!
Летай неробкими перстами
По очарованным струнам
И музы не страшись! В нерукотворный храм
Стезей цветущею, но скрытою от света
Она ведет поэта.
Лишь бы любовью красоты
И славой чистою душа в нас пламенела,
Лишь бы, минутное отринув, с высоты
Она к бессмертному летела —
И муза счастия богиней будет нам!
Пускай слепцы ползут по праху к похвалам,
Венцов презренных ищут в прахе
И, славу позабыв, бледнеют в низком страхе,
Чтобы прелестница-хвала,
Как облако, из их объятий не ушла!
Им вечно не узнать тех чистых наслаждений,
Которые дает нам бескорыстный Гений,
Природы властелин,
Парящий посреди безбрежного пучин,
Красы верховной созерцатель
И в чудном мире сем чудесного создатель!
Мой друг, святых добра законов толкователь,
Поэт, на свете сем — всех добрых семьянин!
И сладкою мечтой потомства оживленный…
Но нет! потомство не мечта!
Не мни, чтоб для меня в дали его священной
Одних лишь почестей блистала суета!
Пускай правдивый суд потомством раздается,
Ему внимать наш прах во гробе не проснется,
Не прикоснется он к бесчувственным костям!
Потомство говорит, мой друг, одним гробам;
Хвалы ж его в гробах почиющим невнятны!
Но в жизни мысль о нем нам спутник
благодатный!
Надежда сердцем жить в веках,
Надежда сладкая — она не заблужденье;
Пускай покроет лиру прах —
В сем прахе не умолкнет пенье
Душой бессмертной полных струн!
Наш гений будет, вечно юн,
Неутомимыми крылами
Парить над дряхлыми племен и царств гробами;
И будет пламень, в нас горевший, согревать
Жар славы, благости и смелых помышлений
В сердцах грядущих поколений;
Сих уз ни Крон, ни смерть не властны
разорвать!
Пускай, пускай придет пустынный ветр свистать
Над нашею с землей сровнявшейся могилой —
Что счастием для нас в минутной жизни было,
То будет счастием для близких нам сердец
И долго после нас; грядущих лет певец
От лиры воспылает нашей;
Внимая умиленно ей,
Страдалец подойдет смелей
К своей ужасной, горькой чаше
И волю промысла, смирясь, благословит;
Сын славы закипит,
Ее послышав, бранью
И праздный меч сожмет нетерпеливой дланью…
Давно в развалинах Сабинский уголок,
И веки уж над ним толпою пролетели —
Но струны Флакковы еще не онемели!
И, мнится, не забыл их звука тот поток
С одушевленными струями,
Еще шумящий там, где дружными ветвями
В кудрявые венцы сплелися древеса!
Там под вечер, когда невидимо роса
С роскошной свежестью на землю упадает
И мирты спящие Селена осребряет,
Дриад стыдливых хоровод
Кружится по цветам, и тень их пролетает
По зыбкому зерцалу вод!
Нередко в тихий час, как солнце на закате
Лиет румяный блеск на море вдалеке
И мирты темные дрожат при ветерке,
На ярком отражаясь злате, -
Вдруг разливается как будто тихий звон,
И ветерок и струй журчанье утихает,
Как бы незримый Аполлон
Полетом легким пролетает —
И путник, погружен в унылость, слышит глас:
«О смертный! жизнь стрелою мчится!
Лови, лови летящий час!
Он, улетев, не возвратится».

Александр Пушкин

Подражания Корану

I

Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:

Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?

Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?

Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.

II

О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!

А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.

III

Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.

С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!

Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?

За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?

За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?

Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.

И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.

IV

С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подъята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подъемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!

V

Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.

Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.

Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.

Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.

VI

Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.

Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!

Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.

Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.

Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.

VII

Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!

VIII

Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.

Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.

IX

И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.

И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.

Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.

Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».

И горем объятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.

И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара! Донна Клара!
Радость пламенного сердца!
Обрекла меня на гибель,
Обрекла без сожаленья.

Донна Клара! Донна Клара!
Дивно сладок жребий жизни!
А внизу, в могиле темной,
Жутко, холодно и сыро.

Донна Клара! Завтра утром
Дон Фернандо перед богом
Назовет тебя супругой, —
Позовешь меня на свадьбу?»

«Дан Рамиро! Дон Рамиро!
Речь твоя мне ранит сердце,
Ранит сердце мне больнее,
Чем укор светил небесных.

Дон Рамиро! Дон Рамиро!
Отгони свое унынье;
Много девушек на свете, —
Нам господь судил разлуку.

Дон Рамиро, ты, что мавров
Поборол с такой отвагой,
Побори свое упорство —
Приходи ко мне на свадьбу».

«Донна Клара! Донна Клара!
Да, клянусь тебе, приду я.
Приглашу тебя на танец, —
Я приду, спокойной ночи!

Спи спокойно!» Дверь закрылась;
Под окном стоит Рамиро,
И вздыхает, каменея,
И потом уходит в сумрак.

Наконец, в борьбе упорной,
День сменяет мглу ночную;
Словно сад, лежит Толедо,
Сад, пестреющий цветами.

На дворцах и пышных зданьях
Солнца отсветы играют,
Купола церквей высоких
Пламенеют позолотой.

И гудит пчелиным роем
Перезвон на колокольнях,
И несутся песнопенья
К небесам из божьих храмов.

А внизу, внизу, смотрите! —
Там из рыночной часовни
Люди праздничным потоком
Выливаются на площадь.

Блещут рыцари и дамы,
Свита золотом сияет,
И со звоном колокольным
Гул сливается органа.

Но почтительно и скромно
Уступают все дорогу
Юной паре новобрачных —
Донне Кларе и Фернандо.

До ворот дворца Фернандо
Зыбь людская докатилась;
Там свершится брачный праздник
По старинному обряду.

Игры трапезу сменяют
В ликованье беспрерывном;
Время мчится незаметно,
Ночь спускается на землю.

Гости званые средь зала
Собираются для танцев;
В блеске свеч сверкают ярче
Драгоценные наряды.

На особом возвышенье
Сел жених, и с ним невеста;
Донна Клара, дон Фернандо
Нежно шепчутся друг с другом.

И поток людской шумнее
Разливается по залу,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Но скажи, зачем ты взоры,
Повелительница сердца,
Устремила в угол зала?» —
Удивленно молвит рыцарь.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
Человека в черном платье?»
И смеется нежно рыцарь:
«Ах! То тень лишь человека!»

И, однако, тень подходит —
Человек подходит в черном,
И тотчас, узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

В это время бал в разгаре,
Все неистовее в вальсе
Гости парами кружатся,
Пол грохочет, сотрясаясь.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцевать пойду с тобою,
Но зачем ты появился
В этом мрачном одеянье?»

И пронизывает взором
Дон Рамиро донну Клару;
Охватив ее, он шепчет:
«Ты велела мне явиться!»

И в толпе других танцоров
Оба мчатся в вальсе диком,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Ты лицом белее снега!» —
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ты велела мне явиться!» —
Глухо ей в ответ Рамиро.

Ярче вспыхивают свечи,
И поток людской теснится,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Словно лед, твое пожатье!» —
Шепчет Клара, содрогаясь.
«Ты велела мне явиться!»
И они стремятся дальше.

«Ах, оставь меня, Рамиро!
Смерти тлен в твоем дыханье!»
Он в ответ, все так же мрачно:
«Ты велела мне явиться!»

Пол дымится, накаляясь,
И ликуют альт и скрипка;
Словно в чарах смутной сказки,
Все кружится в светлом зале.

«Ах, оставь меня, Рамиро!» —
Не смолкает женский ропот.
И Рамиро неизменно:
«Ты велела мне явиться!»

«Если так, иди же с богом!» —
Клара вымолвила твердо,
И, едва она сказала,
Без следа исчез Рамиро.

Клара стынет, смерть во взгляде,
На душе могильный холод;
Мысли в трепетном бессилье
Погрузились в царство мрака.

Наконец, туман редеет,
Раскрываются ресницы;
Но теперь от изумленья
Вновь хотят сомкнуться очи:

С той поры как бал начался,
Клара с места не сходила;
Рядом с нею дон Фернандо,
Он участливо ей шепчет:

«Отчего ты побледнела?
Отчего твой взор так мрачен?» —
«А Рамиро?» — шепчет Клара,
Цепенея в тайном страхе.

И суровые морщины
Прорезают лоб супруга:
«Госпожа, к чему — о крови?
В полдень умер дон Рамиро».

Иван Афанасьевич Кованько

Тленность

Кровавый всюду взор вращая
Из-под густых седых бровей,
Чело нахмурено являя,
Ужасный силою своей,
Сатурн, несытый и суровый,
В деснице крепости громовой
Держа зазубренный булат
И на главе часы песчаны,
Парит—пред ним везде туманы,
А по следам развалин ряд.
Скала гранитна возвышалась
Над черно-синей глубиной,
В подошве бурно опенялась
Ревущей яростно волной.
Вотще Борей и Аквилоны
Стремились ей подать законы
Уже чрез семьдесят веков!
Она недвижимо стояла,
Труд напряженный укоряла
Улыбкой гордой вместо слов.
Главу три кедра осеняли
Что Энкелад не мог обнять,
Вершиной тучи раздирали,
Гром слабо мог их повреждать.
Зеленый только лист иглистый;
Быстротекущий вихрь волнистый
Дыханьем хладным восхищал.
Пернатых царь, орел надменный
В полете мощный, дерзновенный
Над ними воздух не смущал.
И се до них Сатурн достигнул,
Тяжелу мышцу наложил;
Восколебал, потряс, подвигнул,
Близ самых корней раздробил
Катятся—грудь гранитна стонет,—
Вдруг рухнула, во бездне тонет,—
Клокочет влага и гремит.
На милю звук вокруг раздался
С кораллом кверху поднимался
Тем треском пробужденный кит.
Низвергались так же пирамиды
Родосский рушился Колосс,
Исчез храм пышный Артемиды,
Погас блистающий Фарос.
Упали грады, царства пали —
И где лилеи процветали,
Там терн колючий уж растет;
Погибли кроткие законы
Лишь крови жаждущи Драконы
Приводят зверством в трепет свет!
Переменам подлежит все в мире,
И прочности ни малой нет
Цепь странствующих тел в эфире
Пила Сатурнова претрет:
Янтарно солнце помрачится,
Природа некогда сместится
И в первобытну ночь падет.
Ничто не избежит кончины:
Погаснет жизнь, уйдут пучины—
Все алчность времени пожрет.
Я зрел чету, взаимно страстну —
Веселье было ей удел! —
Делами, мыслями согласну —
И век ее в спокойствии цвел.
Угрюма ревность, мать раздора,
Для них не заводила спора,
Единый дух в супругах был;
Но вмиг—болезни лютой жало
Яд в грудь нежнейшу пролияло —
Супруг на свете все забыл.
Дрожит, как алебастр бледнеет,
Рвет волосы и рок клянет,
Рыдает, стонет, цепенеет,
Взор к небу мечет и—падет…
Падет злой горестью стесненный
На подогнутые колени
Перед любезнейшим одром. —
« О Боже правды, Творче света!
Против души моей предмета
Сдержи свистящий, бурный гром.
Сдержи гром ярый и кончину
Существованья отклони,
И черную сию годину
Преобрази в веселы дни.
Позволь, да окрест страха волны
Отрады учинятся полны;
Супругу сердца возврати.
Вонми, о Боже, чувств глаголу —
Вонми, приникни оком долу,
Мое страданье прекрати».
Супруг отчаянный и верный
Из глубины души так рек.
Его обял огонь чрезмерный
Во всех костях сквозь мозг протек.
Се взор к болящей устремляет;
Узрел—смерть лук свой наляцает.
« Страшилище,—воззвал опять, —
Постой, превысь творца жаленьем,
Моим тронися сокрушеньем,
Или меня иди карать».
« Увы! Я тщетно восклицаю:
Все глухо вкруг меня теперь!
Нет жалости—и созерцаю
В драгой разверстой в вечность дверь.
О небеса неправосудны!
Мы мужеством довольно скудны;
Почто ж толь грозно истязать?..
Я царь творений поднебесных,
Смиритель злобы бессловесных,
Я царь—и должен век страдать?
Я царь—и мною червь презренный
Меня счастливее стократ;
Он настоящим увлеченный,
Вперед бессилен проникать.
А я—а я! О часть плачевна!
О гибельна судьба и гневна!
Я каждый миг могу страдать.
Печали нынешней туманы
Прошедшие растравят раны,
И жизнь, оставшись, будут рвать.
Я неизвестностью смущаюсь,
Ко мне надежды меркнет луч;
В любви творца к нам сомневаюсь,
Страшусь еще густейших туч;
Два непреклонные злодея,
Чувствительность и ум имея,
Страшусь сугубых мук. —
Прилично ль Существу благому
Всей силой тягостного грому
Разить своих создание рук?
Но, ах! Предерзкое роптанье
Почто я в горести изрек?
Верну ль тем сладкое дыханье,
Мгновение, что отнял рок? —
Однако льзя ли быть спокойным,
Дать силу заключеньям стройным,
Когда супруги зрю конец?
Приторженный к Мальстрема пасти,
Все видя в раздробленье снасти,
Не возмутится ли пловец?
Но если ангелы сужденьем
Постигнуть немощны судьбу,
То мне ли с исступленным рвеньем
Со промыслом вести борьбу?
Нет!—Сердца с чистым умиленьем,
С благоговейным сокрушеньем,
Пролью мольбы мои к Нему.
Нелицемерное смиренье—
Вот фимиама воскуренье,
Вот жертва сладостна Ему»!
Скончал—на перси преклонился
Своей Темиры дорогой;
Из глаз его ток слез излился,
И некий каменный покой
Сковал его воображенье.
Меж тем возлюбленной мученье
Пресеклось смертною стрелой.
Уж дух ее, совлекшись с тела,
Достиг таинственна предела,
Под коим солнце зрится мглой.
Так все здесь, долу, скоротечно,
Как сладость жизни той четы.
Все бренно, тленно, все не вечно,
Изгладятся всего черты.
Смерть сожаленью не причастна,
Свирепа, люта, беспристрастна;
И скипетр и посох равны ей.
Визитных карт не посылает,
Средь важных замыслов сражает,
Средь пиршеств, игр и шумных, прей.
Почто же нам в полях эфирных
Непрочны замки созидать?
Не лучше ль в помышленьях мирных
Блаженства твердого искать?
Оставим вредну жадность к злату,
Быть можно без него богату,
Когда найдем душе покой,
Довольны быть собой потщимся,
Тогда счастливей учинимся:
Вот к жизни новой путь прямой!

Алигьери Данте

Ад. Песнь первая

Путь жизненный пройдя до половины,
Опомнился я вдруг в лесу густом,
Уже с прямой в нем сбившися тропины.
Есть что сказать о диком лесе том:
Как в нем трудна дорога и опасна;
Робеет дух при помысле одном,
И малым чем смерть более ужасна.
Что к благу мне снискал я в нем, что зрел
Все расскажу, и повесть не напрасна.
Не знаю сам, как я войти сумел;
Так сильно сон клонил меня глубокий,
Что истого пути не усмотрел.
Но у горы подножия высокой,
Где бедственной юдоли сей конец,
Томившей дух боязнию жестокой, —
Взглянул я вверх: и на холме венец
Сиял лучей бессмертного светила,
Вожатая заблудшихся сердец.
Тут начала слабеть испуга сила,
Залегшего души во глубине,
Доколе ночь ее глухая тмила;
И как пловец чуть дышащий, но вне
Опасности, взор с брега обращает
К ярящейся пожрать его волне, —
Так дух мой (он еще изнемогает)
Озрелся вспять на поприще взглянуть,
Которым жив никто не протекает.
Усталому дав телу отдохнуть,
Пошел я вновь, одной ноге другою
Творя подпор и облегчая путь.
И вот, почти в начале под горою,
Проворный барс и скачет и кружит,
Красуяся одежды пестротою;
Прочь ни на миг от глаз не отбежит,
И я не раз сбирался в путь обратный —
Так зверь вперед мне двигаться претит.
Час ранний был, час утренний, приятный,
И солнце вверх в сопутстве звезд текло:
Так в первый день по воле благодатной
Прекрасное создание пошло.
Кружился барс в пестреющей одежде:
Погода, час—мою все душу жгло,
И кожу взять в корысть я был в надежде;
Но вдруг меня, явившись, напугал
Огромный лев, каких не видел прежде;
Он на меня, казалось, наступал,
Подяв главу, и яростный и гладный,
И воздух весь от рыка трепетал.
А вслед за ним волк ненасытно-жадный,
Пугающий чрезмерной худобой,
Губительный алчбою безотрадной.
Толикий страх нанес он мне собой,
Столь вид его родил во мне отврата,
Что я взойти отчаялся душой.
И каково тому, кто скопит злата,
Как все терять придет ему чреда:
Тут в мыслях плач и горькая утрата;
Таким меня зверь сотворил тогда,
Помалу вспять гоня к стремнине тесной,
Где солнца луч не светит никогда.
Уж падал я, спаситель вдруг чудесный
Предстал; сперва ни слова он не рек,
От долгого молчанья бессловесный.
Узрев его в степи, пустой отвек,
Я закричал: «Спаси своим приходом,
Кто б ни был ты, хоть тень, хоть человек».
Он мне: «Я жил давно, с другим народом:
В Ломбардии был дом моих отцов,
Из Мантуи происходящих родом.
Рожден в исходе Юлия годов,
Я в Риме жил при Августе державном,
В лжеверии языческих богов.
Я был поэт и пел о муже славном,
В Авзонии воздвигшем новый град,
Когда Пергам погиб в бою неравном.
Но в муку ты зачем идешь назад?
Что не взойдешь на холм превознесенный,
К началу всех веселий и отрад?»
«Вергилий ты! источник ты священный
Высоких слов, лиющихся рекой! —
Ответил я, стыдясь, челом склоненный. —
О честь певцов, светильник их благой,
Будь благ ко мне за долгий труд, ученье,
Любовь к стихам, начертанным тобой.
Ты—пестун мой, и я—твое творенье,
Ты—вождь мой, ты мне щедро подарил
Прекрасный слог и знающих хваленье.
Зри: вот он, зверь, пред кем я отступил;
Спаси меня, мудрец, в беде толикой —
Я весь дрожу, и стынет кровь средь жил».
«Ты должен в путь идти другой, великий, —
Он отвечал, мой плач прискорбный зря,
— Чтоб избежать из сей пустыни дикой.
Сей лютый зверь, враждой ко всем горя,
На сей стезе—идущему преграда;
Ввек не отстал, души не уморя.
Столь вреден он, искидок гнусный ада,
Что никогда ничем не насыщен,
И после яств еще в нем боле глада.
Со многими зверьми он сопряжен,
И будет впредь, доколе пес примчится,
Кем тощий волк погибнет, загрызен, —
Тот ни землей, ни златом не прельстится,
Премудр и благ во всех своих делах:
Между двух фельтр великий пес родится.
Спасется им погрязшая в бедах
Италия, из-за нее ж Камилла,
Нис, Эвриал и Турн легли во прах.
Из града в град его погонит сила,
Чудовище, пока запрет в аду,
Отколь его в свет зависть испустила.
Тебе добра желаю я, и жду,
Коль ты за мной пойдешь в стезю благую,
И в вечные места тебя сведу,
Услышишь скорбь отчаяния злую,
Узришь всех век страдальцев мертвецов,
Где тщетно смерть зовут они вторую;
По сем и тех, кто, скверну смыть грехов
Надеяся, в огне уж утешенье
Нашли, и ждут со временем венцов;
Но ко святым чтоб вознестись в селенье,
Душа меня достойнейшая есть:
Ей возвращу тебя во охраненье.
Небесный царь, кому я должну честь
Был слеп воздать, в град, славою венчанный,
Претит войти или другого ввесть.
Он царь везде; но там—предел избранный,
Его чертог, держава и престол:
Блажен туда им к вечности призванный!»
А я: «Поэт, Бог слышал твой глагол;
Веди ж, молю, сим богом заклиная,
Да сих спасусь и впредь грозящих зол.
Хочу узреть и дверь святого Рая,
И грешников по слову твоему,
Терпящих век вся горькая и злая».
Тут он пошел, и я вослед ему.
[Перевод П.А.Катенина]

Семен Сергеевич Бобров

Ночь

Звучит на башне медь — час нощи,
Во мраке стонет томный глас.
Все спят — прядут лишь парки тощи,
Ах, гроба ночь покрыла нас.
Все тихо вкруг, лишь меж собою
Толпящись тени, мнится мне,
Как тихи ветры над водою,
В туманной шепчут тишине.

Сон мертвый с дикими мечтами
Во тьме над кровами парит,
Шумит пушистыми крылами,
И с крыл зернистый мак летит.
Верьхи Петрополя златые
Как бы колеблются средь снов,
Там стонут птицы роковые,
Сидя на высоте крестов.

Так меж собой на тверди бьются
Столпы багровою стеной,
То разбегутся, то сопрутся
И сыплют молний треск глухой.
Звезда Полярна над столпами
Задумчиво сквозь пар глядит;
Не движась с прочими полками,
На оси золотой дрожит.

Встают из моря тучи хладны,
Сквозь тусклу тверди высоту,
Как вранов мчася сонмы гладны,
Сугубят грозну темноту.
Чреваты влагой капли нощи
С воздушных падают зыбей,
Как искры, на холмы, на рощи,
Чтоб перлами блистать зарей.

Кровавая луна, вступая
На высоту полден своих
И скромный зрак свой закрывая
Завесой облаков густых,
Слезится втайне и тускнеет,
Печальный мещет в бездны взгляд,
Смотреться в тихий Бельт не смеет,
За ней влечется лик Плиад.

Огни блудящи рассекают
Тьму в разных полосах кривых
И след червленый оставляют
Лишь только на единый миг.
О муза! толь виденья новы
Не значат рок простых людей,
Но рок полубогов суровый.

Не такова ли ночь висела
Над Палатинскою горой,
Когда над Юлием шипела
Сокрыта молния под тьмой,
Когда под вешним зодиаком
Вкушал сей вождь последний сон?
Он зрел зарю — вдруг вечным мраком
Покрылся в Капитольи он.

Се полночь! — петел восклицает,
Подобно роковой трубе.
Полк бледный те́ней убегает,
Покорствуя своей судьбе.
Кто ждет в сии часы беспечны,
Чтоб превратился милый сон
В сон гроба и дремоты вечны
И чтоб не видел утра он?

Смотри, какой призра́к крылатый
Толь быстро ниц, как мысль, летит
Или как с тверди луч зубчатый,
Крутяся в крутояр, шумит?
На крылиях его звенящих
В подобии кимвальных струн
Лежит устав судеб грозящих
И с ним засвеченный перун.

То ангел смерти — ангел грозный;
Он медлит — отвращает зрак,
Но тайны рока непреложны;
Цель метких молний кроет мрак;
Он паки взор свой отвращает
И совершает страшный долг...
Смотри, над кем перун сверкает?
Чей проницает мраки вздох?

Варяг, проснись! — теперь час лютый;
Ты спишь, а там... протяжный звон;
Не внемлешь ли в сии минуты
Ты колокола смертный стон?
Как здесь он воздух раздирает!
И ты не ведаешь сего!
Еще, еще он ударяет;
Проснешься ли? — Ах! нет его...

Его, кому в недавны леты
Вручило небо жребий твой,
И долю дольней полпланеты,
И миллионов жизнь, покой, —
Его уж нет; и смерть, толкаясь
То в терем, то в шалаш простой,
Хватает жертву, улыбаясь,
Железною своей рукой.

Таков, вселенна, век твой новый,
Несущий тайностей фиал!
Лишь век седой, умреть готовый,
В последни прошумел, упал
И лег с другими в ряд веками —
Он вдруг фиалом возгремел
И, скрыпнув медными осями,
В тьму будущего полетел.

Миры горящи покатились
В гармоньи новой по зыбям;
Тут их влиянья ощутились;
Тут горы, высясь к облакам,
И одночасные пылины,
Носимые в лучах дневных,
С одной внезапностью судьбины,
Дрогну́вши, исчезают вмиг.

Се власть веков неодолимых,
Что кроют радугу иль гром!
Одне падут из тварей зримых,
Другие восстают потом.
Тогда и он с последним стоном,
В Авзоньи, в Альпах возгремев
И зиждя гром над Альбионом,
Уснул, — уснул и грома гнев.

Так шар в украйне с тьмою нощи
Топленой меди сыпля свет,
Выходит из-за дальней рощи
И, мнится, холм и дол сожжет;
Но дальних гор он не касаясь,
Летит, шумит, кипит в зыбях,
В дожде огнистом рассыпаясь,
Вдруг с треском гибнет в облаках.

Ах! нет его, — он познавает
В полудни ранний запад свой;
Звезду Полярну забывает
И закрывает взор земной.
«Прости! — он рек из гроба, мнится. —
Прости, земля! — Приспел конец!
Я зрю, трон вышний тамо рдится!..
Зовет, зовет меня творец...»

Александр Сумароков

История Сосанны

Был некто Ияким во Вавилоне граде,
Имущий множество и злата и сребра,
Скота во стаде
И в доме всякаго добра.
В жену себе поял девицу он прекрасну,
Богобоязливу, к нему любовью страсну:
Во добродетели отец ея блистал
И в истинном ее законе воспитал,
Страх Божий в ней посея
И научил ее закону Моисея.
Евреев Ияким был в доме видеть рад:
Сходилися они к нему: он был приятен,
Почтен, богат и щедр, и паче всех их знатен.
При доме он имел прекрасный вертоград:
Широкия там ходы,
Не воспрещали зреть очам на небеса,
А там сплетенны древеса,
Не допускали в низ полдневнаго часа.
Играют там ключи: кидая к верьху воды,
Увеселяя слух и взор:
Бегут шумя потоки с гор,
И быстрым шумом утешают:
Пруды лужайки украшают,
И сладким пением с древ птички возглашают,
В пространном цветнике различныя цветы,
Различнаго благоуханья,
Различной красоты,
И нежностью зефирова дыханья,
Сладчайший произносят дух.
Во вертограде сем вкус, зрение и слух,
Со обонянием приятности находят,
И вображение далеко превосходят.
Там разныя плоды на ветвиях висят,
Отягощаются от винограда лозы:
Там спеют персики и зреют априкозы:
Таков прекрасен был Едемский прежде сад.
Сосанна в сем саду купалася и мылась,
Когда от жарких дней томилась,
И удаляяся к закрытым тут местам,
Ни кем не видима была нагая там.
Лишь только там ее, ея служанки зрели.
На тот
Неправедны судьи избранны были год,
И в восхищении к ней страстию горели,
И зря, сходяся в дом, всегда ея красу,
Разгорячалися они с часа к часу.
Ко добродетельной привязаны супруге,
Не ведали они сей страсти друг о друге,
И оба некогда сойдясь они в саду.
В часы, в которы ток красавицу их моет.
Тайну объявив, чем сердце равно ноет,
Меж ветвия древес сокрылися к пруду:
Ея пришествия желают,
Трепещут и пылают.
В намерении сем безумство их крепит,
И совесть их и ум желание слепит.
Тревожится их кровь, багреют лицы:
Приходит и она; но с нею две девицы,
Ко услуженью ей.
Служанки тутъ; противен вид им сей:
Они страдают,
И щастливой себе минуты ожидают.
Прекрасная с себя одежды совлекла,
И девушкам рекла:
Сыщите мне бальсам и мыло,
И возвратясь сюда заприте сад вы мой,
Доколе не пойду помывся здесь домой.
Сосанны слово то злодеям мило;
Касаются они желаннаго часа,
Перед очами их Сосаннина краса,
Повсюду обнаженна;
Злодейская их страсть сим паче разозженна.
Служанки отошли:
Минуту варвары способную нашли:
Выходят из задрев, томясь изнемогают,
Томятся и горят:
Незапностию сей красавицу пугают,
И дерзко говорят:
В тебя влюбились мы; смягчи ты нашу долю,
Исполни нашу волю;
Когдаж не склонишься, подобно нас любя;
Так скажем мы неправду на тебя;
Застали мы, речем, любовника с тобою,
Который видя нас отселе убежал.
Такой наказанны судьбою,
В Сосанне дух дрожал.
Сосанна говорит: нещастна я отвсюду;
Умру, когда я вам сопротивляться буду:
А естьли с вами соглашусь,
К супругу верности лишусь,
И прогневлю тем Бога.
О злая часть моя, колико ты мне строга!
Но лутче умереть, как Бога прогневить
И мужу своему неверности явить,
Попрати добродетель.
Умру за мужню честь и за тебя Содетель!
Я смерть хочу приять,
И стала вопиять.
Варвары в своей отчаянной печали,
И громче воскричали.
Слуги, бегуще в сад, крик худом заключали.
Жезлы и палицы ко месту крика мчали.
Сплетается зла ложь сперва слугам сия,
Которы крыли взор от наготы ея.
Служанки ей одежды подавали,
И обще все почти без чувства пребывали,
Казалось им, что в ней не обитала лесть,
И что бы верности она не погубила,
К супруру, коего толико возлюбила.
Не вероятна им была сплетенна весть.
В последующий день минувту лиш разсвету,
Евреи собрались во Иякимов дом:
В дом молнию несут и преужасный гром.
Ко злочестивому идут они совету:
А лютыя судьи злой яд несут,
Сосанне повелев предстать на ложный суд.
Какая ведомость любезному их другу,
Хотят судить на смерть они ево супругу!
Она ему всево на свете сем миляй;
И может ли что быть сея напасти зляй!
И говорит он так: я вам не лицемерю:
Сию вину,
Взложили вы на верную жену:
Я етому не верю;
Была Сосанна честь Еврейской стороне:
А мне была всево дороже.
О всемогущий Боже!
Когда винна она, когда я толь нещастенъ;
Во казни с нею быть хочу и я участенъ;
Я жити не могу на свете без нея;
Срази обеих насъ! готова грудь моя.
Сосанну перед суд неправедный приводят.
С ней чада, сродники, отец и мать приходят,
Темнеет солнца лучь в Сосанниных глазах:
Родители и весь во горьких дом слезах.
Младенцы вопиют лишенныя надежды,
Хватаясь жалостно за матерни одежды,
Рыдая и глася: растались мы с тобой,
Кто будет нежить нас, кто будет утешати,
И златотканною одеждой украшати?
Отходишь ты во гробъ; возми и нас с собой,
Супруг ея зря час с ней вечныя разлуки,
И посреди неизреченной муки,
Воздев на небо руки:
Создатель мой! одно сие возопиял,
И на ногах едва, Сосанну зря, стоял.
Отец ея немел и крыл от солнца очи,
Желая быть во мгле густейшей самой ночи.
Теряла мать ея и зрение и слух,
И сердце все стеснив в слезах не утопала;
Вскричала только то: прими мой Боже дух,
И пала.
Рыдали все слуги, во злы сии часы,
Служанки рвали вон растрепанны власы,
Евреи плакали, иныя каменели,
Судьи бледнели;
Но лжесвидетельства оставить не могли;
Не истинну они, но вид ея брегли:
И правда на суде неправдой побежденна.
Судьи оправились: Сосанна осужденна.
Ни кто не мог от глаз текущих слез отерть,
Ни воспротивиться предписанну уставу;
Теряет красоту Сосанна жизнь и славу;
Выводится на торжище и смерть;
Ведутъ; весь дом страдает,
И Вавилон рыдает.
Был отрок Даниил: сего Господь воздвиг:
И глас его в толпы достиг:
Он тако вопиял: я громко воззываю:
Что рук в невинной сей крови не омываю!
О соплеменники мои!
Не праведны суды сии;
Судили вы ее безумственно и злобно;
Изследуйте вину ея подробно.
Народ поворотясь назад Сосанну вел,
И отрока просил, чтоб он судити шел,
И Даниил судити сел.
Устами отрока спасает сам Содетель,
И хочет поразить соплетших клевету,
Телесную поправших красоту,
И с ней душевну добродетель.
Сей отрок повелел здодеев развести,
И порознь пред собою улику принести.
Спросил у перваго со гневом:
Под коим ты застал Сосанну древомъ?
Под липой, отвечал.
А отрок рек: другой теперь бы обличал.
Спросил и у того с таким же гневом:
Под коим ты застал Сосанну древомъ?
Под дубом, отвечал.
А отрок рек: вас сам Господь изобличал.
Открылась нагла страсть и лютая их злоба:
И с трепетом стоят пред Даниилом оба.
А седший судиею рек:
Коль истинну судящий разрушает,
Судья презренный человек,
И паче татя он пред Богом согрешает.
А беззаконники сии,
Во собственном своем злочестьи ныне сами,
И лжесвидетели и судии,
Клянущеся землей и небесами,
И клав свой тяжкий грех разинувше уста,
На душу такову, которая чиста,
И кою осквернить стремясь они хотели.
Уставы Моисей давал на суд им те ли!
Призналися они и пали перед ним.
Выводятся на смерть: исчезли яко дым.
Сосанна, Ияким слез токи отирали,
Отец и мать ея,
И благодарный глас на небо простирали:
А сей воздвиженный от Бога судия,
Возвышен домом тем и всенародным кликом.
И у народа стал в почтении великом.

Яков Петрович Полонский

После чтения «Крейцеровой сонаты»

Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…

Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий, Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..

Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови, Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…

К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец. Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…



Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…

Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий,

Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..

Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови,

Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…

К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец.

Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…

Эллис

Золотой город

И.

Я жил в аду, где каждый миг
был новая для сердца пытка…
В груди, в устах, в очах моих
следы смертельного напитка.
Там ночью смерти тишина,
а днем и шум, и крик базарный,
луну, лик солнца светозарный
я видел только из окна.
Там каждый шаг и каждый звук,
как будто циркулем, размерен,
и там, душой изныв от мук,
ты к ночи слишком легковерен…
Там свист бичей, потоки слез,
и каждый миг кипит работа…
Я там страдал, терпел… И что-то
в моей груди оборвалось.
Там мне встречалась вереница
известкой запыленных лиц,
и мертвы были эти лица,
и с плачем я склонялся ниц.
Там мне дорогу преграждала
гиганта черная рука…
То красная труба кидала
зловонной гари облака.
Там, словно призраки во сне,
товаров вырастали груды,
и люди всюду, как верблюды,
тащились с ношей на спине.
Там умирают много раз,
и все родятся стариками,
и много слепнет детских глаз
от слез бессонными ночами.
Там пресмыкается Разврат,
там раззолочены вертепы,
там глухи стены, окна слепы,
и в каждом сердце — мертвый ад.
Там в суете под звон монет
забыты древние преданья,
и там безумец и поэт
давно слились в одно названье!..
Свободы песня в безднах ада
насмешкой дьявольской звучит…
Ей вторят страшные снаряды,
и содрогается гранит.
Когда же между жалких мумий,
пылая творческим огнем,
зажжется водопад безумий,
пророка прячут в «Желтый дом…»
Свободе верить я не смел,
во власти черного внушенья
я звал конец и дико пел,
как ветер, песни разрушенья!..
Они глумились надо мной,
меня безумным называли
и мертвой, каменной стеной
мой сад, зеленый сад, сковали…
Была одежда их чиста,
дышала правда в каждом слове,
но знал лишь я, что их уста
вчера моей напились крови…
И я не мог!.. В прохладной мгле
зажглись серебряные очи,
и материнский шепот Ночи
пронесся тихо по земле.
И я побрел… Куда?.. Не знаю!..
вдали угас и свет. и гул…
Я все забыл… Я все прощаю…
Я в беспредельном потонул.
Здесь надо мною месяц белый
меж черных туч, как между скал
недвижно лебедь онемелый
волшебной сказкой задремал.

ИИ.

И то, чего открыть не мог мне пестрый день,
все рассказала Ночь незримыми устами,
и был я трепетен, как молодой олень,
и преклонил главу пред вещими словами…
И тихо меркнул день, и отгорал Закат…
я Смерти чувствовал святое дуновенье,
и я за горизонт вперил с надеждой взгляд,
и я чего-то ждал… и выросло виденье.

ИИИ.

И там, где Закат пламенел предо мной,
блистая, разверзлись Врата,
там Город возникнул, как сон золотой
и весь трепетал, как мечта.
И там, за последнею гранью земли,
как остров в лазури небес,
он новой отчизною вырос вдали
и царством великих чудес.
Он был обведен золотою стеной,
где каждый гигантский зубец
горел ослепительно-яркой игрой,
божественный славил резец.
Над ним золотые неслись облака,
воздушны, прозрачны, легки,
как будто, струясь, золотая река
взметала огней языки.
Вдали за дворцами возникли дворцы
и радуги звонких мостов,
в единый узор сочетались зубцы
и строй лучезарных столпов.
И был тот узор, как узор облаков,
причудлив в дали голубой,—
и самый несбыточный, светлый из снов
возник наяву предо мной.
Всех краше, всех выше был Солнца дворец,
где в женственно-вечной красе,
Жена, облеченная в дивный венец,
сияла, как Роза в росе.
Над Ней, мировые обятья раскрыв,
затмив трепетание звезд,
таинственный Город собой осенив,
сиял ослепительный Крест!..
Там не было гнева, печали и слез,
там не было звона цепей,
там новое, вечное счастье зажглось
в игре золотистых огней!..
Но всюду царила вокруг тишина
в таинственном Городе том;
там веяла Вечность, тиха и страшна,
своим исполинским крылом.
А там в высоте, у двенадцати врат
сплетались двенадцать дорог,
и медное жерло воздев на Закат,
труба содрогнула чертог!..
И трижды раздался громовый раскат…
И ярче горели врата…
И вспыхнуло ярче двенадцати врат
над Розой сиянье Креста!..
И стало мне мертвого Города жаль,
и что-то вставало, грозя,
и в солнечный Город, в безбрежную даль
влекла золотая стезя!..
И старою сказкой и вечно-живой.
которую мир позабыл.
тот Солнечный Город незримой рукой
начертан на воздухе был…
Не все ли пророки о Граде Святом
твердили и ныне твердят,
и будет наш мир пересоздан огнем,
и близок кровавый закат?!.
И вдруг мне открылось, что в Городе том
и сам я когда-то сиял,
горел и дрожал золотистым лучом,
и пылью алмазной сверкал…
И поняло сердце, чем красен Закат,
чем свят догорающий день.
что смерть — к бесконечному счастью возврат,
что счастье земное — лишь тень!..
Душа развернула два быстрых крыла,
стремясь к запредельной мечте,
к вот унеслась золотая стрела
прильнуть к Золотой Красоте…
Как новой луны непорочная нить,
я в бездне скользнул голубой
от крови заката причастья вкусить
и образ приять неземной!..

ИV.

Тогда, облитый весь закатными лучами,
я Город Золотой, молясь, благословлял
и между нищими, больной земли сынами,
святое золото рассыпать умолял…
Но вдруг затмилось все, захлопнулись ворота
с зловещим грохотом, за громом грянул гром.
повсюду мертвый мрак развил свои тенета,
и снова сжала грудь смертельная забота…
Но не забыть душе о Граде Золотом!..

Александр Блок

Жизнь моего приятеля

1
Весь день — как день: трудов исполнен малых
И мелочных забот.
Их вереница мимо глаз усталых
Ненужно проплывет.
Волнуешься, — а в глубине покорный:
Не выгорит — и пусть.
На дне твоей души, безрадостной и черной,
Безверие и грусть.
И к вечеру отхлынет вереница
Твоих дневных забот.
Когда ж морозный мрак засмотрится столица
И полночь пропоет, —
И рад бы ты уснуть, но — страшная минута!
Средь всяких прочих дум —
Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта
Придут тебе на ум.
И тихая тоска сожмет так нежно горло:
Ни охнуть, ни вздохнуть,
Как будто ночь на всё проклятие простерла,
Сам дьявол сел на грудь!
Ты вскочишь и бежишь на улицы глухие,
Но некому помочь:
Куда ни повернись — глядит в глаза пустые
И провожает — ночь.
Там ветер над тобой на сквозняках простонет
До бледного утра;
Городовой, чтоб не заснуть, отгонит
Бродягу от костра…
И, наконец, придет желанная усталость,
И станет всё равно…
Что Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!
Ну, разве не смешно?
11 февраля 19142
Поглядите, вот бессильный,
Не умевший жизнь спасти,
И она, как дух могильный,
Тяжко дремлет взаперти.
В голубом морозном своде
Так приплюснут диск больной,
Заплевавший всё в природе
Нестерпимой желтизной.
Уходи и ты. Довольно
Ты терпел, несчастный друг,
От его тоски невольной,
От его невольных мук.
То, что было, миновалось,
Ваш удел на все похож:
Сердце к правде порывалось,
Но его сломила ложь.
30 декабря 19133
Всё свершилось по писаньям:
Остудился юный пыл,
И конец очарованьям
Постепенно наступил.
Был в чаду, не чуя чада,
Утешался мукой ада,
Перечислил все слова,
Но — болела голова…
Долго, жалобно болела,
Тело тихо холодело,
Пробудился: тридцать лет.
Хвать-похвать, — а сердца нет.
Сердце — крашеный мертвец.
И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
30 декабря 19134
Когда невзначай в воскресенье
Он душу свою потерял,
В сыскное не шел отделенье,
Свидетелей он не искал.
А было их, впрочем, не мало:
Дворовый щенок голосил,
В воротах старуха стояла,
И дворник на чай попросил.
Когда же он медленно вышел,
Подняв воротник, из ворот,
Таращил сочувственно с крыши
Глазищи обмызганный кот.
Ты думаешь, тоже свидетель?
Так он и ответит тебе!
В такой же гульбе
Его добродетель!
30 декабря 19125
Пристал ко мне нищий дурак,
Идет по пятам, как знакомый.
«Где деньги твои?» — «Снес в кабак». —
«Где сердце?» — «Закинуто в омут».
«Чего ж тебе надо?» — «Того,
Чтоб стал ты, как я, откровенен,
Как я, в униженьи, смиренен,
А больше, мой друг, ничего».
«Что лезешь ты в сердце чужое?
Ступай, проходи, сторонись!» —
«Ты думаешь, милый, нас двое?
Напрасно: смотри, оглянись…»
И правда (ну, задал задачу!)
Гляжу — близь меня никого…
В карман посмотрел — ничего…
Взглянул в свое сердце… и плачу.
30 декабря 19136
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом.
Все говорили кругом
О болезнях, врачах и лекарствах.
О службе рассказывал друг,
Другой — о Христе,
О газете — четвертый.
Два стихотворца (поклонники Пушкина)
Книжки прислали
С множеством рифм и размеров.
Курсистка прислала
Рукопись с тучей эпи? графов
(Из Надсона и символистов).
После — под звон телефона —
Посыльный конверт подавал,
Надушённый чужими духами.
Розы поставьте на стол —
Написано было в записке,
И приходилось их ставить на стол…
После — собрат по перу,
До глаз в бороде утонувший,
О причитаньях у южных хорватов
Рассказывал долго.
Критик, громя футуризм,
Символизмом шпынял,
Заключив реализмом.
В кинематографе вечером
Знатный барон целовался под пальмой
С барышней низкого званья,
Ее до себя возвышая…
Всё было в отменном порядке.
От с вечера крепко уснул
И проснулся в другой стране.
Ни холод утра,
Ни слово друга,
Ни дамские розы,
Ни манифест футуриста,
Ни стихи пушкиньянца,
Ни лай собачий,
Ни грохот тележный —
Ничто, ничто
В мир возвратить не могло…
И что поделаешь, право,
Если отменный порядок
Милого дольнего мира
В сны иногда погрузит,
И в снах этих многое снится…
И не всегда в них такой,
Как в мире, отменный порядок…
Нет, очнешься порой,
Взволнован, встревожен
Воспоминанием смутным,
Предчувствием тайным…
Буйно забьются в мозгу
Слишком светлые мысли…
И, укрощая их буйство,
Словно пугаясь чего-то, — не лучше ль,
Думаешь ты, чтоб и новый
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом?
24 мая 19147
Говорят черти:
Греши, пока тебя волнуют
Твои невинные грехи,
Пока красавицы колдуют
Твои греховные стихи.
На утешенье, на забаву
Пей искрометное вино,
Пока вино тебе по нраву,
Пока не тягостно оно.
Сверкнут ли дерзостные очи —
Ты их сверканий не отринь,
Грехам, вину и страстной ночи
Шепча заветное «аминь».
Ведь всё равно — очарованье
Пройдет, и в сумасшедший час
Ты, в исступленном покаяньи,
Проклясть замыслишь бедных, нас.
И станешь падать — но толпою
Мы все, как ангелы, чисты,
Тебя подхватим, чтоб пятою
О камень не преткнулся ты…
10 декабря 19158
Говорит смерть:
Когда осилила тревога,
И он в тоске обезумел,
Он разучился славить бога
И песни грешные запел.
Но, оторопью обуянный,
Он прозревал, и смутный рой
Былых видений, образ странный
Его преследовал порой.
Но он измучился — и ранний
Жар юности простыл — и вот
Тщета святых воспоминаний
Пред ним медлительно встает.
Он больше ни во что не верит,
Себя лишь хочет обмануть,
А сам — к моей блаженной двери
Отыскивает вяло путь.
С него довольно славить бога —
Уж он — не голос, только — стон.
Я отворю. Пускай немного
Еще помучается он.
10 декабря 1915

Константин Бальмонт

Червь красного озера

(ирландская легенда)В Донегале, на острове, полном намеков и вздохов,
Намеков и вздохов приморских ветров,
Где в минувшие дни находилось Чистилище, —
А быть может и там до сих пор,
Колодец-Пещера Святого Патрикка, —
Пред бурею в воздухе слышатся шепоты,
Голоса, привидения звуков проходят
Они говорят и поют.
Поют, упрекают, и плачут.
Враждуют, и спорят, и сетуют.
Проходят, бледнеют, их нет.
Кто сядет тогда над серебряным озером,
Под ветвями плакучими ивы седой,
Что над глинистым срывом,
Тот узнает над влагой стоячею многое,
Что в другой бы он раз не узнал.
Тот узнает, из воздуха, многое, многое.
В Донегале другое есть озеро, в чаще. Лаф Дерг,
Что по-нашему — Красное Озеро.
Но ни в бурю, ни в тишь к его водам нельзя подходи.
В те старинные дни, как не прибыл еще
К берегам изумрудной Ирландии
Покровитель Эрина, Патрикк,
Это озеро звалося озером Фина Мак-Колли.
И недаром так звалось оно.
Тут была, в этом всем, своя повесть.
Жила, в отдаленное время, в Ирландии
Старуха-колдунья, чудовище,
Что звалася Ведьмою с Пальцем.
И сын был при ней, Исполин.
Та вещая Ведьма любила растенья,
И ведала свойства всех трав,
В серебряном длинном сосуде варила
Отравы, на синем огне.
А сын-Исполин той отравой напаивал стрелы,
И смерть, воскрыляясь, летела
С каждой стрелой.
На каждой руке у Колдуньи, как будто змеясь,
По одному только было
Длинному гибкому пальцу.
Да, загибались
Два эти длинные пальца,
В час, как свистела в разрезанном воздухе,
Сыном ее устремленная,
Отравой вспоенная,
Безошибочно цель достающая, птица-стрела.
Ведьмою с Пальцем
Было немало подобрано тех, до кого прикоснулась,
Ядом налитая, коготь — стрела.
В Ирландии правил тогда король благомудрый Ниуль.
Он созвал Друидов,
И спросил их, как можно избавиться
От язвы такой.
Ответ был, что только единый из рода Фионов
Может Колдунью убить.
И убить ее должно серебряной меткой стрелой.
Самым был славным и сильным из смелых Фионов
Доблестный, звавшийся Фином Мак-Колли.
Сын его был Оссиан,
Дивный певец и провидец,
Видевший много незримого,
Слышавший, кроме людского,
Многое то, что звучит не среди говорящих людей.
Был также славный Фион, звавшийся Гэлом Мак-Морни.
Был также юный беспечный, что звался Куниэн-Миуль.
Все они вместе, по слову Друидов,
Отправились к чаще, излюбленной Ведьмою с Пальцем.
Они увидали ее на холме.
Она собирала смертельные травы,
И с нею был сын-Исполин.
Мак-Морни свой лук натянул,
Но стрела, просвистев, лишь задела
Длинный колдуний сосуд,
Где Ведьма готовила яд,
Кувырнулся он к синему пламени,
Ушла вся отрава в огонь.
Исполин, увидав наступающих,
На плечи схватил свою мать
И помчался вперед,
С быстротой поразительной,
Через топи, овраги, леса.
Но у Фина Мак-Колли глаза были зорки и руки уверены,
И серебряной меткой стрелой
Пронзил он ведовское сердце.
Гигант продолжал убегать.
Он с ношей своей уносился,
Пока не достиг, запыхавшись,
До гор Донегаль.
Пред скатом он шаг задержал,
Назад оглянулся,
И, вздрогнув, увидел,
Что был за плечами его лишь скелет:
Сведенные руки и ноги, да череп безглазый, и звенья спинного хребта.
Он бросил останки.
И вновь побежал Исполин.
С тех пор уж о нем никогда ничего не слыхали.
Но несколько лет миновало,
Сменилися зимы и весны,
Не раз уже лето, в багряных и желтых
Листах, превратилося в осень,
И те же, все те же из славных Фионов
Охотились в местности той,
Скликались, кричали, смеялись, шутили,
Гнались за оленем, и места достигли,
Где кости лежали, колдуний скелет.
Умолкли, былое припомнив, и молча
Напевы о смерти слагал Оссиан,
Вдруг карлик возник, рыжевласый, серьезный,
И молвил: «Не троньте костей.
Из кости берцовой, коль тронете кости,
Червь глянет, и выползет он,
И если напиться найдет он довольно,
Весь мир может он погубить».
«Весь мир», — прокричал этот карлик серьезно,
И вдруг, как пришел, так исчез.
Молчали Фионы. И в слух Оссиана
Какие-то шепоты стали вноситься,
Тихонько, неверно, повторно, напевно,
Как будто бы шелест осоки под ветром,
Как будто над влагой паденье листов.
Молчали Фионы. Но юный беспечный,
Что звался Куниэн-Миуль,
Был малый веселый,
Был малый смешливый,
Куда как смешон был ему этот карлик,
Он кости берцовой коснулся копьем.
Толкнул ее, выполз тут червь волосатый,
Он длинный был, тощий, облезло-мохнатый,
Куниэн Миуль взял его на копье,
И поднял на воздух, и бросил со смехом,
Далеко отбросил, и червь покатился,
Упал, не на землю, он в лужу упал.
И только напился из лужи он грязной,
Как вырос, надулся, раскинулся тушей,
И вдоль удлинился, и вверх укрепился,
Змеей волосатой, мохнатым Драконом,
И бросился он к опрометчивым смелым,
И тут-то был истинный бой.
Кто знает червей, тот и знает драконов,
Кто знает Змею, тот умеет бороться,
Кто хочет бороться, тот знает победу,
Победа к бесстрашным идет.
Но как иногда ее дорого купишь,
И сколько в борении крови прольется,
Об этом теперь говорить я не буду,
Не стоит, не нужно сейчас.
Я только скажу вам, кто внемлет напеву,
Я был в Донегале, на острове вздохов,
Я был там под ивой седой,
Я многое видел, я многое слышал,
И вот мой завет вам: Не троньте костей.
Коль нет в том нужды, так костей вы не троньте,
А если так нужно, червя не поите,
Напиться не дайте ему.
Так мне рассказали на острове древнем,
Пред бурей, над влагой, над глинистым срывом,
Сказали мне явственно там
Шепоты в воздухе. В воздухе.

Джакомо Леопарди

Гимн Праотцам, или О началах рода человеческого

К вам, праотцы людского рода,
Несется песнь хвалы потомков,
Тяжелым горем удрученных.
Виновнику движенья звезд
В те дни любезнее вы были,
Чем ныне мы, и солнца свет
Сиял приветливее вам.
Сносить беспомощно страданья,
Для слез рождаться и для мук,
Могильный мрак- предпочитать
Эфирному сиянью дня —
Такой ли дать удел могло
Нам сострадательное небо
И справедливые законы?
Хотя, по древнему преданью,
Вы также впали в заблужденье,
Отдавшее людей во власть
Болезней, скорби и страданий,
Но тяжелее преступленья
Потомков ваших — ум мятежный
И безрассудные желанья
Вооружили против нас
Олимп разгневанный и руку
Природы-матери. С тех пор
Нам стала тягостнее жизнь,
И грудь, питающую нас,
Мы прокляли, и гнев Эреба
Над миром жалким разразился.

О праотец людского рода!
Ты первый видел свет дневной,
Багряное сиянье звезд
И новых тварей на полях;
Ты первый видел, как Зефир
Летал по девственным лугам,
Как горные потоки били
О скалы и долины с шумом,
Еще не слышанным никем,
Как на цветущих берегах,
Где было суждено позднее
Возникнуть шумным городам,
Еще господствовал покой,
Потом неведомый уж людям;
Как над роскошными холмами,
Которых плуг еще не тронул,
Луч яркий Феба восходил
И позлащенная луна.
Как счастлива тогда была
Земля в неведении зла
И участи своей плачевной!
О, сколько, праотец несчастный,
Твоим сынам дано судьбою
Скорбей и горьких испытаний!
Вот новым гневом увлеченный
Брат кровью брата осквернил
С тех пор бесплодные поля,
И в первый раз под сводом неба
Свои смерть крылья распростерла.
Братоубийца, обреченный
Скитаться в страхе по земле,
Чтоб одиночества избегнуть
И гнева бурь и непогод,
Таящихся в лесах дремучих,
Впервые город воздвигает,
Жилище мрачное забот.
Так смертных сблизили друг с другом,
Соединив под общим кровом,
Укоры совести и страх.
С тех пор рукою нечестивца
Соха покинута была,
И труд тяжелый земледельца
Презренным стал в глазах людей,
И в их жилищах грешных праздность
И тунеядство поселились;
В телах расслабленных исчезла
Природой данная им сила,
А души леность усыпила
И мрачное оцепененье,
И высшее несчастье — рабство
Обрушилось на род людской.
Ты, спасший род свой криводушный
От гнева страшного небес
И волн морских, на высях гор
Шумевших грозно среди туч,
Кому сквозь черный ночи мрак
Явился белый голубь с веткой —
Надежды возрожденной знаком,
Кому опять блеснуло ярко
На западе благое солнце
Из туч, его скрывавших долго,
Разрисовав свод мрачный неба
Цветами чудными Ириды.
Так обновленный род людской
На землю снова возвратился,
А с ним вернулись преступленья
И страсти прежние, которым
Сопутствуют все те же муки.
Забыт гнев мстительного моря,
И святотатственные руки
Плодят несчастия и слезы
На обновленных берегах
Под обновленным небосклоном.

Теперь к тебе стремлюсь я мыслью,
К тебе, отец благочестивых,
Муж праведный, могучий духом,
И к поколенью твоему.
Поведаю, как в час полдневный,
Когда сидел ты у шатра,
Вблизи дубравы, где паслись
Твои стада в тени дерев,
Под видом путников явились
Три мужа — жители небес,
Блаженством дух твой преисполнив.
Поведаю, как сильно сердце
Твое, Ревекки мудрой сын,
Любовь слепая поразила
К прекрасной дочери Давана,
Когда под вечер, близ колодца,
В долине радостной Харрана
Средь пастухов ее ты встретил.
Непобедимая любовь!
Она заставила тебя
Изгнанье долгое сносить,
И муки тяжкие, и рабство.

Была пора (теперь толпа
Не верит песне ионийской
И вымыслам легенд туманных),
Когда несчастная земля
Была любезна нашим предкам,
Век золотой переживавшим,
Не потому, что реки, медом
Текущие, стремились с гор,
И тигры с овцами дружились,
И пастухи волков водили
К источнику, играя с ними,-
Но потому, что род людской,
Свободный от печалей тяжких,
Не знал своей судьбы и бед.
Легенд прекрасных покрывало
Законы тайные природы
Своим туманом осеняло,
И люди счастьем наслаждались,
И достигал корабль их мирно,
При свете радостной надежды,
Последней пристани своей.

Еще живет такое племя
Среди лесов калифорнийских:
Там люди счастливы еще.
Их сердца не грызет забота,
Болезнь не изнуряет тела,
Леса снабжают пищей их,
Ущелья скал жилищем служат,
Питьем — источники долин,
А смерть является нежданно.
О необятные пространства
Природы мудрой! Беззащитны
Вы против нашего вторженья:
Повсюду проникаем мы.
В моря, в пещеры и в леса,
Внося насилие в те земли,
Где люди мирные живут.
Мы научаем их страданьям,
Которые им чужды были,
И незнакомым им страстям,
Навеки изгоняя счастье.

Кондратий Федорович Рылеев

Иван Сусанин

«Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги! —
Сусанину с сердцем вскричали враги, —
Мы вязнем и тонем в сугробинах снега;
Нам, знать, не добраться с тобой до ночлега.
Ты сбился, брат, верно, нарочно с пути;
Но тем Михаила тебе не спасти!

Пусть мы заблудились, пусть вьюга бушует,
Но смерти от ляхов ваш царь не минует!..
Веди ж нас, — так будет тебе за труды;
Иль бойся: не долго у нас до беды!
Заставил всю ночь нас пробиться с метелью…
Но что там чернеет в долине за елью?»

«Деревня! — сарматам в ответ мужичок —
Вот гумна, заборы, а вот и мосток.
За мною! в ворота! — избушечка эта
Во всякое время для гостя нагрета.
Войдите — не бойтесь!» — «Ну, то-то, москаль!..
Какая же, братцы, чертовская даль!

Такой я проклятой не видывал ночи,
Слепились от снегу соколии очи…
Жупан мой — хоть выжми, нет нитки сухой! —
Вошед, проворчал так сармат молодой. —
Вина нам, хозяин! мы смокли, иззябли!
Скорей!.. не заставь нас приняться за сабли!»

Вот скатерть простая на стол постлана;
Поставлено пиво и кружка вина,
И русская каша и щи пред гостями,
И хлеб перед каждым большими ломтями.
В окончины ветер, бушуя, стучит;
Уныло и с треском лучина горит.

Давно уж за полночь!.. Сном крепким обяты,
Лежат беззаботно по лавкам сарматы.
Все в дымной избушке вкушают покой;
Один, настороже, Сусанин седой
Вполголоса молит в углу у иконы
Царю молодому святой обороны!..

Вдруг кто-то к воротам подехал верхом.
Сусанин поднялся и в двери тайком…
«Ты ль это, родимый?.. А я за тобою!
Куда ты уходишь ненастной порою?
За полночь… а ветер еще не затих;
Наводишь тоску лишь на сердце родных!»

«Приводит сам бог тебя к этому дому,
Мой сын, поспешай же к царю молодому,
Скажи Михаилу, чтоб скрылся скорей,
Что гордые ляхи, по злобе своей,
Его потаенно убить замышляют
И новой бедою Москве угрожают!

Скажи, что Сусанин спасает царя,
Любовью к отчизне и вере горя.
Скажи, что спасенье в одном лишь побеге
И что уж убийцы со мной на ночлеге».
«Но что ты затеял? подумай, родной!
Убьют тебя ляхи… Что будет со мной?

И с юной сестрою и с матерью хилой?»
«Творец защитит вас святой своей силой.
Не даст он погибнуть, родимые, вам:
Покров и помощник он всем сиротам.
Прощай же, о сын мой, нам дорого время;
И помни: я гибну за русское племя!»

Рыдая, на лошадь Сусанин младой
Вскочил и помчался свистящей стрелой.
Луна между тем совершила полкруга;
Свист ветра умолкнул, утихнула вьюга.
На небе восточном зарделась заря,
Проснулись сарматы — злодеи царя.

«Сусанин! — вскричали, — что молишься богу?
Теперь уж не время — пора нам в дорогу!»
Оставив деревню шумящей толпой,
В лес темный вступают окольной тропой.
Сусанин ведет их… Вот утро настало,
И солнце сквозь ветви в лесу засияло:

То скроется быстро, то ярко блеснет,
То тускло засветит, то вновь пропадет.
Стоят не шелохнясь и дуб и береза,
Лишь снег под ногами скрипит от мороза,
Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит,
И дятел дуплистую иву долбит.

Друг за другом идут в молчаньи сарматы;
Все дале и дале седой их вожатый.
Уж солнце высоко сияет с небес —
Все глуше и диче становится лес!
И вдруг пропадает тропинка пред ними:
И сосны и ели, ветвями густыми

Склонившись угрюмо до самой земли,
Дебристую стену из сучьев сплели.
Вотще настороже тревожное ухо:
Все в том захолустье и мертво и глухо…
«Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал.
«Туда, куда нужно! — Сусанин сказал.—

Убейте! замучьте! — моя здесь могила!
Но знайте и рвитесь: я спас Михаила!
Предателя, мнили, во мне вы нашли:
Их нет и не будет на Русской земли!
В ней каждый отчизну с младенчества любит
И душу изменой свою не погубит».

«Злодей! — закричали враги, закипев, —
Умрешь под мечами!» — «Не страшен ваш гнев!
Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело,
И радостно гибнет за правое дело!
Ни казни, ни смерти и я не боюсь:
Не дрогнув, умру за царя и за Русь!»

«Умри же! — сарматы герою вскричали,
И сабли над старцем, свистя, засверкали!—
Погибни, предатель! Конец твой настал!»
И твердый Сусанин, весь в язвах, упал!
Снег чистый чистейшая кровь обагрила:
Она для России спасла Михаила!

Василий Жуковский

На кончину ее величества королевы Виртембергской

ЭлегияТы улетел, небесный посетитель;
Ты погостил недолго на земли;
Мечталось нам, что здесь твоя обитель;
Навек своим тебя мы нарекли…
Пришла Судьба, свирепый истребитель,
И вдруг следов твоих уж не нашли:
Прекрасное погибло в пышном цвете…
Таков удел прекрасного на свете! Губителем, неслышным и незримым,
На всех путях Беда нас сторожит;
Приюта нет главам, равно грозимым;
Где не была, там будет и сразит.
Вотще дерзать в борьбу с необходимым:
Житейского никто не победит;
Гнетомы все единой грозной Силой;
Нам всем сказать о здешнем счастье: было! Но в свой черед с деревьев обветшалых
Осенний лист, отвянувши, падет;
Слагая жизнь старик с рамен усталых
Ее, как долг, могиле отдает;
К страдальцу Смерть на прах надежд увялых,
Как званый друг, желанная, идет…
Природа здесь верна стезе привычной:
Без ужаса берем удел обычный.Но если вдруг, нежданная, вбегает
Беда в семью играющих Надежд;
Но если жизнь изменою слетаетС веселых, ей лишь миг знакомых вежд
И Счастие младое умирает,
Еще не сняв и праздничных одежд…
Тогда наш дух объемлет трепетанье
И силой в грудь врывается роптанье.О наша жизнь, где верны лишь утраты,
Где милому мгновенье лишь дано,
Где скорбь без крыл, а радости крылаты
И где навек минувшее одно…
Почто ж мы здесь мечтами так богаты,
Когда мечтам не сбыться суждено?
Внимая глас Надежды, нам поющей,
Не слышим мы шагов Беды грядущей.Кого спешишь ты, Прелесть молодая,
В твоих дверях так радостно встречать?
Куда бежишь, ужасного не чая,
Привыкшая с сей жизнью лишь играть?
Не радость — Весть стучится гробовая…
О! подожди сей праг переступать;
Пока ты здесь — ничто не умирало;
Переступи — и милое пропало.Ты, знавшая житейское страданье,
Постигшая все таинства утрат,
И ты спешишь с надеждой на свиданье…
Ах! удались от входа сих палат:
Отложено навек торжествованье;
Счастливцы там тебя не угостят:
Ты посетишь обитель уж пустую…
Смерть унесла хозяйку молодую.Из дома в дом по улицам столицы
Страшилищем скитается Молва;
Уж прорвалась к убежищу царицы,
Уж шепчет там ужасные слова;
Трепещет все, печалью бледны лицы…
Но мертвая для матери жива;
В ее душе спокойствие незнанья;
Пред ней мечта недавнего свиданья.О Счастие, почто же на отлете
Ты нам в лицо умильно так глядишь?
Почто в своем предательском привете,
Спеша от нас: я вечно! говоришь;
И к милому, уж бывшему на свете,
Нас прелестью нежнейшею манишь?..
Увы! в тот час, как матерь ты пленяло,
Ты только дочь на жертву украшало.И, нас губя с холодностью ужасной,
Еще Судьба смеяться любит нам;
Ее уж нет, сей жизни столь прекрасной…
А мать, склонясь к обманчивым листам,
В них видит дочь надеждою напрасной,
Дарует жизнь безжизненным чертам,
В них голосу умолкшему внимает,
В них воскресить умершую мечтает.Скажи, скажи, супруг осиротелый,
Чего над ней ты так упорно ждешь?
С ее лица приветное слетело;
В ее глазах узнанья не найдешь;
И в руку ей рукой оцепенелой
Ответного движенья не вожмешь.
На голос чад зовущих недвижима…
О! верь, отец, она невозвратима.Запри навек ту мирную обитель,
Где спутник твой тебе минуту жил;
Твоей души свидетель и хранитель,
С кем жизни долг не столько бременил,
Советник дум, прекрасного делитель,
Слабеющих очарователь сил —
С полупути ушел он от земного,
От бытия прелестно-молодого.И вот — сия минутная царица,
Какою смерть ее нам отдала;
Отторгнута от скипетра десница:
Развенчано величие чела:
На страшный гроб упала багряница,
И жадная судьбина пожрала
В минуту все, что было так прекрасно,
Что всех влекло, и так влекло напрасно.Супруг, зовут! иди на расставанье!
Сорвав с чела супружеский венец,
В последнее земное провожанье
Веди сирот за матерью, вдовец;
Последнее отдайте ей лобзанье;
И там, где всем свиданиям конец,
Невнемлющей прости свое скажите
И в землю с ней все блага положите.Прости ж, наш цвет, столь пышно восходивший,
Едва зарю успел ты перецвесть.
Ты, Жизнь, прости, красавец не доживший;
Как радости обманчивая весть,
Пропала ты, лишь сердце приманивши,
Не дав и дня надежде перечесть.
Простите вы, благие начинанья,
Вы, славных дел напрасны упованья… Но мы… смотря, как наше счастье тленно,
Мы жизнь свою дерзнем ли презирать?
О нет, главу подставивши смиренно,
Чтоб ношу бед от промысла принять,
Себя отдав руке неоткровенной,
Не мни Творца, страдалец, вопрошать;
Слепцом иди к концу стези ужасной…
В последний час слепцу все будет ясно.Земная жизнь небесного наследник;
Несчастье нам учитель, а не враг;
Спасительно-суровый собеседник,
Безжалостный разитель бренных благ,
Великого понятный проповедник,
Нам об руку на тайный жизни праг
Оно идет, все руша перед нами
И скорбию дружа нас с небесами.Здесь радости — не наше обладанье;
Пролетные пленители земли
Лишь по пути заносят к нам преданье
О благах, нам обещанных вдали;
Земли жилец безвыходный — Страданье:
Ему на часть Судьбы нас обрекли;
Блаженство нам по слуху лишь знакомец;
Земная жизнь — страдания питомец.И сколь душа велика сим страданьем!
Сколь радости при нем помрачены!
Когда, простясь свободно с упованьем,
В величии покорной тишины,
Она молчит пред грозным испытаньем,
Тогда… тогда с сей светлой вышины
Вся промысла ей видима дорога;
Она полна понятного ей Бога.О! матери печаль непостижима,
Смиряются все мысли пред тобой!
Как милое сокровище, таима,
Как бытие, слиянная с душой,
Она с одним лишь небом разделима…
Что ей сказать дерзнет язык земной?
Что мир с своим презренным утешеньем
Перед ее великим вдохновеньем? Когда грустишь, о матерь, одинока,
Скажи, тебе не слышится ли глас,
Призывное несущий издалека,
Из той страны, куда все манит нас,
Где милое скрывается до срока,
Где возвратим отнятое на час?
Не сходит ли к душе благовеститель,
Земных утрат и неба изъяснитель? И в горнее унынием влекома,
Не верою ль душа твоя полна?
Не мнится ль ей, что отческого дома
Лишь только вход земная сторона?
Что милая небесная знакома
И ждущею семьей населена?
Все тайное не зрится ль откровенным,
А бытие великим и священным? Внемли ж: когда молчит во храме пенье
И вышних сил мы чувствуем нисход;
Когда в алтарь на жертвосовершенье
Сосуд Любви сияющий грядет;
И на тебя с детьми благословенье
Торжественно мольба с небес зовет:
В час таинства, когда союзом тесным
Соединен житейский мир с небесным, -Уже в сей час не будет, как бывало,
Отшедшая твоя наречена;
Об ней навек земное замолчало;
Небесному она передана;
Задернулось за нею покрывало…
В божественном святилище она,
Незрима нам, но видя нас оттоле,
Безмолвствует при жертвенном престоле.Святый символ надежд и утешенья!
Мы все стоим у таинственных врат:
Опущена завеса провиденья;
Но проникать ее дерзает взгляд;
За нею скрыт предел соединенья;
Из-за нее, мы слышим, говорят:
«Мужайтеся: душою не скорбите!
С надеждою и с верой приступите!»

Константин Николаевич Батюшков

К Тассу

Позволь, священна тень! безвестному Певцу
Коснуться к твоему бессмертному венцу
И сладость пения твоей Авзонской Музы,
Достойной берегов прозрачной Аретузы,
Рукою слабою на лире повторить
И новым языком с тобою говорить.

Среди Элизия, близь древнего Омира
Почиет тень твоя, и Аполлона лира
Еще согласьем дух Поэта веселит.
Река забвения и пламенный Коцит
Тебя с любовницей, о, Тасс, не разлучили:
В Элизии теперь вас Музы сединили,
Печали нет для вас, и скорбь протекших дней,
Как сладостну мечту, обемлете душей…
Торквато, кто испил все горькие отравы
Печалей и любви и в храм бессмертной славы.
Ведомый Музами, в дни юности проник, —
Тот преждевременно несчастлив и велик!
Ты пел, и весь Парнас в восторге пробудился,
В Ферару с Музами Феб юный ниспустился,
Назонову тебе он лиру сам вручил
И Гений крыльями бессмертья осенил.
Воспел ты бурну брань, и бледны Эвмениды
Всех ужасов войны открыли мрачны виды:
Бегут среди полей и топчут знамена,
Светильником вражды их ярость разжена,
Власы растрепанны и ризы обагренны,
Я сам среди смертей… и Марс со мною медный…
Но ужасы войны, мечей и копий звук
И гласы Марсовы, как сон, исчезли вдруг:
Я слышу вдалеке пастушечьи свирели,
И чувствия душой иные овладели.
Нет более вражды, и бог любви младой
Спокойно спит в цветах под миртою густой.
Он встал, и меч опять в руке твоей блистает!
Какой Протей тебя, Торквато, пременяет,
Какой чудесный бог чрез дивные мечты
Рассеял мрачные и нежны красоты?
То скиптр в его руках или перун зажженный,
То розы юные, Киприде посвященны,
Иль факел Эвменид, иль луч златой любви.
В глазах его — любовь, вражда — в его крови;
Летит, и я за ним лечу в пределы мира,
То в ад, то на Олимп! У древнего Омира
Так шаг один творил огромный бог морей
И досягал другим краев подлунной всей.
Армиды чарами, средь моря сотворенной,
Здесь тенью миртовой в долине осененной,
Ринальд, младой герой, забыв воинский глас,
Вкушает прелести любови и зараз…
А там что зрят мои обвороженны очи?
Близь стана воинска, под кровом черной ночи,
При зареве бойниц, пылающих огнем.
Два грозных воина, вооружась мечом,
Неистовой рукой струят потоки крови…
О, жертва ярости и плачущей любови!..
Постойте, воины!.. Увы!.. один падет…
Танкред в враге своем Клоринду узнает
И морем слез теперь он платит, дерзновенной.
За каплю каждую сей крови драгоценной…

Что ж было для тебя наградою, Торкват,
За песни стройные? Зоилов острый яд,
Притворная хвала и ласки царедворцев,
Отрава для души и самых стихотворцев.
Любовь жестокая, источник зол твоих,
Явилася тебе среди палат златых,
И ты из рук ее взял чашу ядовиту.
Цветами юными и розами увиту,
Испил и, упоен любовною мечтой,
И лиру, и себя поверг пред красотой.
Но радость наша — ложь, но счастие — крылато;
Завеса раздрана! Ты узник стал, Торквато!
В темницу мрачную ты брошен, как злодей,
Лишен и вольности, и Фебовых лучей.
Печаль глубокая Поэтов дух сразила,
Исчез талант его и творческая сила,
И разум весь погиб! О, вы, которых яд
Торквату дал вкусить мучений лютых ад,
Придите зрелищем достойным веселиться
И гибелью его таланта насладиться!
Придите! Вот Поэт превыше смертных хвал.
Который говорить героев заставлял,
Проникнул взорами в небесные чертоги, —
В железах стонет здесь… О, милосерды боги!
Доколе жертвою, невинность, будешь ты
Бесчестной зависти и адской клеветы?

Имело ли конец несчастие Поэта?
Железною рукой печаль и быстры лета
Уже безвременно белят его власы,
В единобразии бегут, бегут часы,
Что день, то прежня скорбь, что ночь — мечты ужасны…
Смягчился, наконец, завет судьбы злосчастной.
Свободен стал Поэт, и солнца луч златой
Льет в хладну кровь его отраду и покой:
Он может опочить на лоне светлой славы.
Средь Капитолия, где стены обветшалы
И самый прах еще о римлянах твердит,
Там ждет его триумф… Увы!.. там смерть стоит!
Неумолимая берет венок лавровый,
Поэта увенчать из давних лет готовый.
Премена жалкая столь радостного дни!
Где знамя почестей, там смертны пелены,
Не увенчание, но лики погребальны…
Так кончились твои, бессмертный, дни печальны!

Нет более тебя, божественный Поэт!
Но славы Тассовой исполнен ввеки свет!
Едва ли прах один остался древней Трои,
Не знаем и могил, где спят ее герои,
Скамандр божественный вертепами течет,
Но в памяти людей Омир еще живет,
Но человечество Певцом еще гордится,
Но мир ему есть храм… И твой не сокрушится!

1808

Джордж Гордон Байрон

Монодия на смерть Р. Б. Шеридана

читанная на сцене Дрюри-Лэнского театра

Когда в лучах заката, замирая
И уходя от нас, в ночную тень
Склоняется сквозь слезы летний день,–
Кто в этот час на тот закат взирая,
Не чувствовал, как, дух его смирив,
В него нисходит нежности прилив,
Как на цветок – роса, в лучах играя?
С глубоким чувством, чистым и святым,
В задумчивый час отдыха Природы,
Когда меж тьмой и светом золотым
Из мрака Время воздвигает своды
Возвышенного моста,– в этот час,
Когда покой и мир обемлют нас,
Кто не знаком был с думою безгласной,
Которую не выразить без слез,
С гармонией святой, с печалью ясной,
С сочувствием души, высоких грез
Исполненной, к отшедшему светилу?
То не тоска болезненная, нет,–
Грусть нежная, душ чистых лучший цвет,
Без горечи; лишь сладостную силу
Она имеет; чужд ей всякий след
Себялюбивых чувств: она свободна
От уз мирских, чиста и благородна,
Как капли слез, которые пролить
Не стыдно нам,– не больно и таить.

Как эта нежность властвует над нами,
Когда заходит солнце за холмами,
Так дум полна душа и очи – слез,
Когда мы видим огорченным оком,
Как все, что смертно в Гении высоком,
Суровый рок безжалостно унес!
Могучий дух наш мир покинул; Сила
Великая из света в тьму вступила,–
В тьму без просвета! Славой он сиял,
Он славы все лучи в себе собрал!
Блеск остроумья, разума сиянье,
Огонь речей, стиха очарованье,–
Исчезло все,– все закатилось с ним,
С навек зашедшим Солнцем золотым!
Остались, правда, убежав от тленья,
Души бессмертной вечные творенья,–
Зари его прекрасные труды,
Его полудня славные плоды,–
Осталась часть бессмертная титана,
Который смертью унесен так рано;
Но как мала та часть в сравненьи с ним,
Чудесным целым: яркие частицы
Души, обнявшей все,– то чаровницы
Ласкающей, то кличем боевым
Бодрящей нас, то ласковой, то грозной!
Среди ль пиров, в беседе ли серьезной,
Всегда он был властителем умов;
Хвалил его хор высших голосов:
Его хвалить им было честью, славой!
Не он ли был заступник величавый
За женщину, когда до наших стран
Домчал свой вопль обиды Индостан?
Он, он потряс народы речью жгучей,
Он был для них карающим жезлом
И Господа доверенным послом!
Смирясь пред ним, как пред грозящей тучей,
Хвалу ему воздал сенат могучий.

А здесь! О, здесь еще пленяют нас
Его души веселые созданья;
Как прежде, юн и пол очарованья
Его живой сценический рассказ,
Где остроумье, радостно и дивно,
Бессмертное, струится непрерывно;
Как прежде, жив портретов яркий ряд,
Которые правдиво говорят
О тех, кто им служил оригиналом;
Все, что в своей фантазии живой
Он создавал, приют нашло здесь свой,
Служивший славных дел его началом;
Здесь и теперь блестят они вдвойне,
Как в ярком Прометеевом огне,
Как след былого, отблеск величавый
Почившего светила – солнца славы.

Но, может быть, не мало есть людей,
Которым дивной Мудрости паденье
Доставить может злое наслажденье,
Которым нет забавы веселей,
Как если ум великий вдруг сорвется
С возвышенного тона, для него
Природного, и скорбно ошибется?
О, пусть они сужденья своего
Удержат пыл: быть может, нам придется
Увидеть в том, что в их глазах – порок,
Одно лишь горе! Тяжек рок
Для тех, чья жизнь вся на виду проходит,
За кем народ глазами жадно водит,
Ища хвалы иль брани в них предмет;
Их имени – вовек покоя нет:
Мученье Славы для глупцов отрадно!
Сокрытый враг, не зная сна, следит

За жертвою внимательно и жадно,
Шпионит он, и судит, и грозит;
Соперник, враг, завистник и губитель,
Озлобленный глупец и праздный зритель,–
Все, кто чужому горю только рад,
Его сразить, унизить норовят;
Приводят славы путь на край могилы,
Ошибки все, что от избытка силы
Творит порою гений, стерегут,
Скрывают правду и бесстыдно лгут,
Чтоб, накопив несчастье и беду,
Из клеветы воздвигнуть пирамиду!
Таков его удел; а если он
Притом еще болезнью удручен
Иль, нищету терпя и разоренье,
Забудет гордый дух свое паренье
И принужден пред Низостью дрожать,
Нападки грязной Злобы отражать,
С Позором биться, а надежды ласку
Встречать лишь, как обманчивую маску
Грядущих зол,– так диво ль, что беда
И сильного сражает иногда?
Та грудь, что всеми чувствами богата,
Содержит сердце бурное в себе:
Гроза и вихрь во всей ее судьбе,
Она борьбой и бурями чревата,
И если выше мер напряжена,–
От грозных мук взрывается она.

Но прочь все это,– если б так и было,
От нас и нашей сцены! В этот час
Наш долг – почтить почившее светило,
Хоть не нужна ему хвала от нас;
Воздать ему мы должны дань почтенья,
Дань слабую за годы наслажденья!
Ораторы блистательных палат,
Скорбите: умер славный ваш собрат!
Великим Трем он равен был по силе:
Слова его – бессмертья искры были!
Поэты драмы! Подвигом самим
Он вам пример дал: состязайтесь с ним!
Вы, остроумцы, общества отрада –
Он был ваш брат: почтите прах его!
Угасла Сила высшего разряда,
Разнообразьем дара своего
Великая: одно другого краше
В ней было: речь, поэзия и ум,
И резвый смех, среди забот и дум
Гармонию вносящий в сердце наше!
Все это в нас живет и будет жить,
Пока мы будем гордо дорожить
Таланта гордой силою! Такого,
Как он, не скоро мы найдем другого
И возвращаться будем много раз
К тому, что им оставлено для нас,
Вздыхая и печалясь, что от века
Лишь одного такого человека
Дала Природа, свой разбив чекан,
Когда был ею создан Шеридан!

Василий Жуковский

Ахилл

Отуманилася Ида;
‎Омрачился Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон.
Тихо все… курясь, сверкает
‎Пламень гаснущих костров,
И протяжно окликает
‎Стражу стража близ шатров.

Над Эгейских вод равниной
‎Светел всходит рог луны;
Звезды спящею пучиной
‎И брега отражены;
Виден в поле опустелом
‎С колесницею Приам:
Он за Гекторовым телом
‎От шатров идет к стенам.

И на бреге близ кургана
‎Зрится сумрачный Ахилл;
Он один, далек от стана;
‎Он главу на длань склонил.
Смотрит вдаль — там с колесницей
‎На пути Приама зрит:
Отирает багряницей
‎Слезы бедный царь с ланит.

Лиру взял; ударил в струны;
‎Тих его печальный глас:
«Старец, пал твой Гектор юный;
‎Свет души твоей угас;
И Гекуба, Андромаха
‎Ждут тебя у градских врат
С ношей милого им праха…
‎Жизнь и смерть им твой возврат.

И с денницею печальной
‎Воскурится фимиам,
Огласятся погребальной
‎Песнью каждый дом и храм;
Мать, отец, вдова с мольбою
‎Пепел в урну соберут,
И молитвы их герою
‎Мир в стране теней дадут.

О Приам, ты пред Ахиллом
‎Здесь во прах главу склонял;
Здесь молил о сыне милом,
‎Здесь, несчастный, ты лобзал
Руку, слез твоих причину…
‎Ах! не сетуй; глас небес
Нам одну изрек судьбину:
‎И меня постиг Зевес.

Близок час мой; роковая
‎Приготовлена стрела;
Парка, жребию внимая,
‎Дни мои уж отвила;
И скрыпят врата Аида;
‎И вещает грозный глас:
Все свершилось для Пелида;
‎Факел дней его угас.

Верный друг мой взят могилой;
‎Брата бой меня лишил —
Вслед за ним с земли унылой
‎Удалится и Ахилл.
Так судил мне рок жестокий;
‎Я паду в весне моей
На чужом брегу, далеко
‎От Пелеевых очей.

Ах! и сердце запрещает
‎Доле жить в земном краю,
Где уж друг не услаждает
‎Душу сирую мою.
Гектор пал — его паденьем
‎Тень Патрокла я смирил;
Но себе за друга мщеньем
‎Путь к Тенару проложил.

Ты не жди, Менетий, сына;
‎Не придет он в отчий дом…
Здесь Эгейская пучина
‎Пред его шумит холмом;
Спит он… смерть сковала длани,
‎Позабыл ко славе путь;
И призывный голос брани
‎Не вздымает хладну грудь.

И Ахилл не возвратится;
‎В доме отчем пустота
Скоро, скоро водворится…
‎О Пелей, ты сирота.
Пронесется буря брани —
‎Ты Ахилла будешь ждать
И чертог свой в новы ткани
‎Для приема убирать;

Будешь с берега уныло
‎Ты смотреть — в пустой дали
Не белеет ли ветрило,
‎Не плывут ли корабли?
Корабли придут от Трои —
‎А меня ни на одном;
Там, где билися герои,
‎Буду спать — и вечным сном.

Тщетно, смертною борьбою
‎Мучим, будешь сына звать
И хладеющей рукою
‎Вкруг себя его искать —
С милым светом разлученья
‎Глас его не усладит;
И на брег воды забвенья
‎Зов отца не долетит.

Край отчизны, светлы воды,
‎Очарованны места,
Мирт, олив и лавров своды,
‎Пышных долов красота,
Расцветайте, убирайтесь,
‎Как и прежде, красотой;
Как и прежде, оглашайтесь,
‎Кликом радости одной;

Но Патрокла и Ахилла
‎Никогда вам не видать!
Воды Сперхия, сулила
‎Вам рука моя отдать
Волоса с моей от брани
‎Уцелевшей головы…
Все Патроклу в дар, и дани
‎Уж моей не ждите вы.

Кони быстрые, из боя
‎(Тайный рок вас удержал)
Вы не вынесли героя —
‎И на щит он мертвый пал;
Кони бодрые, ретивы,
‎Что ж теперь так мрачны вы?
По земле влачатся гривы;
‎Наклонилися главы;

Позабыта пища вами;
‎Груди мощные дрожат;
Слышу стон ваш, и слезами
‎Очи гордые блестят.
Знать, Ахиллов пред собою
‎Зрите вы последний час;
Знать, внушен был вам судьбою
‎Мне конец вещавший глас…

Скоро!.. лук свой напрягает
‎Неизбежный Аполлон,
И пришельца ожидает
‎К Стиксу черному Харон.
И Патрокл с брегов забвенья
‎В полуночной тишине
Легкой тенью сновиденья
‎Прилетал уже ко мне.

Как зефирово дыханье,
‎Он провеял надо мной;
Мне послышалось призванье,
‎Сладкий глас души родной;
В нежном взоре скорбь разлуки
‎И следы минувших слез…
Я простер ко брату руки…
‎Он во мгле пустой исчез.

От Скироса вдаль влекомый,
‎Поплывет Неоптолем;
Брег увидит незнакомый
‎И зеленый холм на нем;
Кормщик юноше укажет,
‎Полный думы, на курган —
«Вот Ахиллов гроб (он скажет);
‎Там вблизи был греков стан.

Там, ужасный, на ограде
‎Нам явился он в ночи —
Нестерпимый блеск во взгляде,
‎С шлема грозные лучи —
И трикраты звучным криком
‎На врага он грянул страх,
И троянец с бледным ликом
‎Бросил щит и меч во прах.

Там, Атриду дав десницу,
‎С ним союз запечатлел;
Там, гремящий, в колесницу
‎Прянув, к Трое полетел;
Там по праху за собою
‎Тело Гекторово мчал
И на трепетную Трою
‎Взглядом мщения сверкал!»

И сойдешь на брег священный
‎С корабля, Неоптолем,
Чтоб на холм уединенный
‎Положить и меч и шлем;
Вкруг уж пусто… смолкли бои;
‎Тихи Ксант и Симоис;
И уже на грудах Трои
‎Плющ и терние свились.

Обойдешь равнину брани…
‎Там, где ратовал Ахилл,
Уж стадятся робки лани
‎Вкруг оставленных могил;
И услышишь над собою
‎Двух невидимых полет…
Это мы… рука с рукою…
‎Мы, друзья минувших лет.

Вспомяни тогда Ахилла:
‎Быстро в мире он протек;
Здесь судьба ему сулила
‎Долгий, но бесславный век;
Он мгновение со славой,
‎Хладну жизнь презрев, избрал
И на друга труп кровавый,
‎До могилы верный, пал».

Он умолк… в тумане Ида;
‎Отуманен Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон;
И курясь, едва сверкает
‎Пламень гаснущих костров;
И протяжно окликает
‎Стража стражу близ шатров.

Белла Ахмадулина

Глава из поэмы

I

Начну издалека, не здесь, а там,
начну с конца, но он и есть начало.
Был мир как мир. И это означало
все, что угодно в этом мире вам.

В той местности был лес, как огород, —
так невелик и все-таки обширен.
Там, прихотью младенческих ошибок,
все было так и все наоборот.

На маленьком пространстве тишины
был дом как дом. И это означало,
что женщина в нем головой качала
и рано были лампы зажжены.

Там труд был легок, как урок письма,
и кто-то — мы еще не знали сами —
замаливал один пред небесами
наш грех несовершенного ума.

В том равновесье меж добром и злом
был он повинен. И земля летела
неосторожно, как она хотела,
пока свеча горела над столом.

Прощалось и невежде и лгуну —
какая разница? — пред белым светом,
позволив нам не хлопотать об этом,
он искупал всеобщую вину.

Когда же им оставленный пробел
возник над миром, около восхода,
толчком заторможенная природа
переместила тяжесть наших тел.

Объединенных бедною гурьбой,
врасплох нас наблюдала необъятность,
и наших недостоинств неприглядность
уже никто не возмещал собой.

В тот дом езжали многие. И те
два мальчика в рубашках полосатых
без робости вступали в палисадник
с малиною, темневшей в темноте.

Мне доводилось около бывать,
но я чужда привычке современной
налаживать контакт несоразмерный,
в знакомстве быть и имя называть.

По вечерам мне выпадала честь
смотреть на дом и обращать молитву
на дом, на палисадник, на малину —
то имя я не смела произнесть.

Стояла осень, и она была
лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.

Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
в простор его лица, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О, нет.

Он неожиданно вышел из убогой
чащи переделкинских дерев поздно вечером,
в октябре, более двух лет назад.
На нем был грубый и опрятный костюм охотника:
синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки.

От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела
его лица — только ярко-белые вспышки его
рук во тьме слепили мне уголки глаз.
Он сказал: «О, здравствуйте!
Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал».

И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания,
взмолился: «Ради бога! Извините меня!
Я именно теперь должен позвонить!».
Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы,
но резко вернулся, и из кромешной темноты
мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица,
лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне.
Меня охватил сладко-ледяной,
шекспировский холодок за него.
Он спросил с ужасом: «Вам не холодно?
Ведь дело к ноябрю?» — и, смутившись,
неловко впятился в низкую дверь.
Прислонясь к стене, я телом, как глухой,
слышала, как он говорил с кем-то,
словно настойчиво оправдываясь перед ним,
окружал его заботой и любовью голоса.
Спиной и ладонями я впитывала диковинные
приемы его речи — нарастающее пение фраз,
доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный
трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и
кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой
округлолюбовной, величественно-деликатной интонации.
Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями,
сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле.
Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной,
сгустившейся вокруг нас, — с выпяченными, дешево
сверкающими звездами, с впадиной на месте луны,
с грубо поставленными, неуютными деревьями.
Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите?
У меня иногда бывают очень милые и интересные
люди — вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра».
От низкого головокружения, овладевшего мной,
я ответила почти надменно: «Благодарю вас.
Как-нибудь я непременно зайду».

Из леса, как из-за кулис актер,
он вынес вдруг высокопарность позы,
при этом не выгадывая пользы
у зрителя — и руки распростер.

Он сразу был театром и собой,
той древней сценой, где прекрасны речи.
Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечи
уже мерцает фосфор голубой.

— О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —
не холодно ли? — вот и все, не боле.
Как он играл в единственной той роли
всемирной ласки к людям и зверью.

Вот так играть свою игру — шутя!
всерьез! до слез! навеки! не лукавя! —
как он играл, как, молоко лакая,
играет с миром зверь или дитя.

— Прощайте же! — так петь между людьми
не принято. Но так поют у рампы,
так завершают монолог той драмы,
где речь идет о смерти и любви.

Уж занавес! Уж освещает тьму!
Еще не все: — Так заходите завтра! —
О тон гостеприимного азарта,
что ведом лишь грузинам, как ему.

Но должен быть такой на свете дом,
куда войти — не знаю! невозможно!
И потому, навек неосторожно,
я не пришла ни завтра, ни потом.

Я плакала меж звезд, дерев и дач —
после спектакля, в гаснущем партере,
над первым предвкушением потери
так плачут дети, и велик их плач.

II

Он утверждал: «Между теплиц
и льдин, чуть-чуть южнее рая,
на детской дудочке играя,
живет вселенная вторая
и называется — Тифлис».

Ожог глазам, рукам — простуда,
любовь моя, мой плач — Тифлис!
Природы вогнутый карниз,
где бог капризный, впав в каприз,
над миром примостил то чудо.

Возник в моих глазах туман,
брала разбег моя ошибка,
когда тот город зыбко-зыбко
лег полукружьем, как улыбка
благословенных уст Тамар.

Не знаю, для какой потехи
сомкнул он надо мной овал,
поцеловал, околдовал
на жизнь, на смерть и наповал-
быть вечным узником Метехи.

О, если бы из вод Куры
не пить мне!
И из вод Арагвы
не пить!

И сладости отравы
не ведать!
И лицом в те травы.
не падать!

И вернуть дары,
что ты мне, Грузия, дарила!
Но поздно! Уж отпит глоток,
и вечен хмель, и видит бог,
что сон мой о тебе — глубок,
как Алазанская долина.

Николай Федорович Кошанский

На смерть Биона

Плачьте рощи, плачьте реки,
И Доридские струи!
Нет Биона! нет! навеки
Он окончил дни свои!
Древа унылые, шумите состраданьем;
Священные леса, наполнитесь стенаньем!
И мирт преобратись
В печальный кипарис!
Душистые цветы, куритесь воздыханьем;
Бледнейте розы—вянь нарцисс!
И ты, о гиацинт! в печальных ветерочках
Тверди, для горестной молвы,
Свое увы!1
Оно начертано на всех твоих листочках!
Свершилось! нет певца!
Нет песней сладостных венца!
Плачьте музы! нет Биона!
Он достоин слез и стона!
О вы, стенящие на ветвях соловьи!
Умножьте жалобы свои;
Смутите стонами Сицильские струи;
Вещайте горесть Аретузы,
Вещайте скорбь Доридской музы,
Гласите по лесам: певца Биона нет!
Умолкла песнь его, навек уснул поэт!
Плачьте музы! нет Биона!
Он достоин слез и стона!
И ты, печальный глас унылых лебедей!
Несися с берегов Стримонских,
И сердцем овладей
Всех Нимф Эагрских2 и Бистонских
3.
О глас! Унылый глас! в Зефире тихом вей
На берег Сицилийский дальний,
С сей вестию печальной!
Умолк, навек умолк доридский наш Орфей!
Плачьте музы! нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Уже не будет он беречь на паствах стад;
Уже не станет днем искать в тени прохлад;
Не ляжет в знойный час под елью,
И нимф, и пастухов не усладит свирелью.
Бион сошел во ад, единый лишь Плутон
Его волшебных струн внимает сладкий звон,
И рощи тихие и скромные пригорки,
Как будто сетуя, молчат;
Тельцы и юницы—(для них все травы горьки) —
Уныло бродят и мычат.
Плачьте музы! нет Биона;
Он достоин слез и стона!
И сам в унынии рыдает Аполлон
Об участи твоей, Бион;
Сатиры плачут без надежды,
И Пан, тебя лишась, бежит в пустынну даль;
Амуры облеклись во мрачные одежды,
И долу опустив задумчивые вежди,
Друг другу во слезах твердят свою печаль;
И нимфы чистых вод унынием томятся,
Не волны в ручейках, но слезы их струятся.
И Эхо под горой,
Безмолвствуя уныло,
Бионов глас забыло,
Который прежде днем и темною порой
Так часто повторять любило.
Стада лишилися приятного млека,
Печальные древа плоды свои сронили;
На розах нет листка,
Ни в поле нежного душистого цветка;
Соты свой вкус переменили…
О добрый наш Бион! когда увянул ты,
Какие могут быть нам сладостны соты?
Плачьте музы! нет Биона!
Он достоин слез и слюна!
Не столь терзается Борей,
И безутешные дельфины у морей4;
Не столько сетует в пустыне Филомела,
И Прогна5 ласточкой не столь уныло пела,
Носясь поверх зыбей;
Не столько нежная тоскует Гальциона6
О милом Цеиксе, добыче Аквилона;
Не столь и Кирилос7 над влагой голубой
Стенает мучимый тоской;
Ни птица Мемнона8, носяся над могилой
Где Сын Аврорин милый,
Не столь свой жалобный возносит к небу стон
Среди полуночи унылой:
Сколь плачем о тебе, о милый наш Бион!
Плачьте музы! нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Нескромны ласточки и томны соловьи
Слетевшись сетуют на ветвях соплетенных;
И горлицы в тени дубрав уединенных,
Питая горести свои,
Печалию терзаясь,
И дружка с дружкою в глуши перекликаясь,
Тоскуют по тебе, Бион!
И с эхом в дол летит их томный, тихий стон!
Плачьте музы! нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Кому свирелию твоею нас пленять?
Кому так сладостно природу воспевать,
Простершись на траве близ корня древней ели?
Кто смеет тронуться божественной свирели?
Но в ней еще есть жизнь, осталось дуновенье,
Осталось нежное твое прикосновенье;
И Эхо гор, любя
О песнях сладостных твоих воспоминанье,
Твердит, когда и нет тебя.
Остаток нежных слов и тихое стенанье!
Не богу ль пажитей свирель твою вручить?
Но Пан и сам твоей свирели убоится,
Чтоб, взяв ее, вторым Биону не явиться —
Воззрит и—замолчит.
Плачьте музы! Нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Печальная, в слезах, о пении твоем,
В тебе привыкнувши зреть нового Орфея,
Рыдает ныне Галатея!
На руку преклонясь, в унынии своем,
На берегу морском словам твоим внимала;
И даже Ациса в восторге забывала.
О пастырь наш! ты пел не так, как Полифем!
Прекрасная в волнах Циклопа убегала;
Но для тебя, Бион, и волны оставляла;
Днесь, взоры обратив в уныние к волнам,
Забыли о тельцах, бродящих по лугаим.
Плачьте музы! Нет Биона!
Он достоин слез и стона!
И музы, по тебе тоскуя, не поют,
Безмолвны над твоей безвременной могилой;
Стенящи грации венки на гроб твой вьют;
Эроты, потушив свой пламень, слезы льют;
Забавы, Радости и Смех сокрылся милой.
Где страстный поцелуй на пламенных устах
Прекрасных юношей, и сельских дев стыдливых?
На век увял Бион—и все по нем в слезах!
Его во днях счастливых Юпитерова дщерь,
Небесная Киприда,
Любила навещать, как прежде Адонида.
О Мелас! возмутись тоской, ручьям в пример;
Скончался новый твой Гомер,
И Каллиопин глас умолк теперь навеки:
Тогда от горести свой ток смутили реки,
И на брегах твоих порос печальный мох!
Теперь другой твой сын, Бион богоподобный,
Окончил дни судьбою злобной?
И ты струями слез излился, и иссох.
Не обаль пением прелестны?
Не обаль Нимфам вод любезны?
Тот лирой звучною гремел, ужасны брани пел,
И яростных Героев;
Атрид и Менелай с Ахиллом, в шум боев,
Сражалися в стихах, отец певцов, твоих
За дщерь Тиндарову прекрасну!
Бион не брань ужасну,
Но Пана воспевал в творениях своих,
Пастушек, пастухов, их радости, утехи,
Любви томленье и успехи,
Пленял игрою дух!
Он сам любил поля, сам нежный был пастух.
Он пел тенистые дубравы и пещеры,
Учил в невинности блаженство находить,
И был любезен для Венеры
За то, что сам умел любить!
Плачьте музы! Нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Не столько Аскра, славный град,
Стенал о смерти Гезюиода!
Ты боле стоишь слез, чем Пиндар для народа!
Тебя оплакала, Бион, сама природа!
Когда Алкей сошел во ад,
Не столько было слез в селеньях Беотийских,
Не столько во градах Лесбийских,
Не столь Каинский град оплакивал певца!
И Сафо страстная, пленявшая сердца
На лире Митиленской нежной,
Не столько истощила слез,
Подвергшись смерти неизбежной;
О пастырь! по тебе и мир рыдает весь!
Рыдает Феокрит, рыдают Сиракузы!
Прими и от меня дары Авзонской музы!
Ты песням пастухов учил,
Ты славной жизнию страну свою прославил,
Ты чадам по себе сокровища оставил,
А мне свирель вручил.
Плачьте музы! Нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Увы! придет зима, и все цветы в садах
Фиалки, розы, розмарины,
Лилеи, ландыши, жасмины,
Завянут на грядах;
Но лишь весенние зефиры вновь повеют,
Они покажут стебельки,
Раскроют нежные листки
И вновь расцветши запестреют,
В долинах, на горах —
А мы, гордясь умом и славным песнопеньем,
Навек постигнуты ужасным разрушеньем,
Истлеем—глубоко лежит в земле наш прах!
Так, друг наш, так и ты под глыбою земною
Покойся вечно с тишиною!
Теперь для нимф лесных
Играет Ватрах на свирели:
Кому ж его приятны трели?
Один противный звук! нет жизни боле в них.
Плачьте музы! Нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Твои бесценны дни пресек жестокий яд;
О небо! как могло твое прикосновенье,
Твоих волшебных уст едино дуновенье,
Иль твой единый нежный взгляд
Не превратить его в небесный нектар сладкий?
Какой злодей пресек твой век, для нас столь краткий,
И милого певца низвел во мрачный ад?
Плачьте музы! Нет Биона!
Он достоин слез и стона!
Но Парка всем грозит—таков устав Небес!
Почто же я, с душой унылой,
Томлюся над твоей безвременной могилой?
О если бы я мог, как древний Геркулесе
Сойти во мрак подземный,
Или с Улиссом зреть престол Плутонов гневный,
Тогда б узнал я там,
Поешь ли ты Богам?
Воспой сицильску песнь безжалостной Гекате:
Она любила пастухов,
Пленялася не раз согласьем их стихов,
Простершись Этны на покате!
Воспой! не тщетен будет глас!
Преклонишь к жалости подземного владыку!
Так песнь Орфеева по аду разнеслась,
И возвратила Эвридику!
Так ты, о дивный нат Бион!
Смягчишь судеб закон,
И возвратишься вновь на Пинд в Геликон.
О если бы со всей приятностью возможной
Как сладостный Орфей, печаль воспеть я мог!
Тогда бы сам подземный Бог
Для друга моего расторг
Закон на Стиксе непреложный!

Шарль Бодлер

Путешествие

И

Мир прежде был велик - как эта жажда знанья,
Когда так молода еще была мечта.
Он был необозрим в надеждах ожиданья!
И в памяти моей - какая нищета!

Мы сели на корабль озлобленной гурьбою,
И с горечью страстей, и с пламенем в мозгах,
Наш взор приворожен к размерному прибою,
Бессмертные - плывем. И тесно в берегах.

Одни довольны плыть и с родиной расстаться,
Стряхнуть позор обид, проклятье очага.
Другой от женских глаз не в силах оторваться,
Дурман преодолеть коварного врага.

Цирцеи их в скотов едва не обратили;
Им нужен холод льда, и ливни всех небес,
И южные лучи их жгли б и золотили,
Чтоб поцелуев след хоть медленно исчез.

Но истинный пловец без цели в даль стремится.
Беспечен, как шаров воздушных перелет.
И никогда судьбе его не измениться,
И вечно он твердит - вперед! всегда вперед!

Желания его бесформенны, как тучи.
И все мечтает он, как мальчик о боях,
О новых чудесах, безвестных и могучих,
И смертному уму - неведомых краях!

ИИ

Увы, повсюду круг! Во всех передвиженьях
Мы кружим, как слепцы. Ребяческой юлой
Нас Любопытства Зуд вращает в снах и бденьях,
И в звездных небесах маячит кто-то злой.

Как странен наш удел: переменяя место,
Неуловима цель - и всюду заблестит!
Напрасно человек, в надеждах, как невеста,
Чтоб обрести покой - неудержимо мчит!

Душа! - ты смелый бриг, в Икарию ушедший:
На палубе стоим, в туманы взор вперив.
Вдруг с мачты долетит нам голос сумасшедший -
«И слава… и любовь»!.. Проклятье! - это риф.

В новооткрытый рай земного наслажденья
Его преобразил ликующий матрос.
Потухли на заре прикрасы наважденья
И Эльдорадо нет… И мчимся на утес.

Ты грезой обольстил несбыточных Америк…
Но надо ли тебя, пьянчуга, заковать,
И бросить в океан за ложь твоих истерик,
Чтоб восхищенный бред - не обманул опять?

Так, о пирах царей мечтая беспрестанно,
Ногами месит грязь измученный бедняк;
И капуанский пир он видит взглядом пьяным
Там, где нагар свечи коптит пустой чердак.

ИИИ

Чудные моряки! как много гордых знаний
В бездонности морской глубоких ваших глаз.
Откройте нам ларцы своих воспоминаний,
Сокровища из звезд, горящих, как алмаз.

Мы странствовать хотим в одном воображеньи!
Как полотно - тоской напряжены умы.
Пусть страны промелькнут - хотя бы в отраженьи,
Развеселит рассказ невольников тюрьмы.

Что увидали вы?

ИV

«Нездешние созвездья,
Тревоги на морях, и красные пески.
Но, как в родной земле, неясное возмездье
Преследовало нас дыханием тоски.

Торжественны лучи над водами Бенгала.
Торжественны лучи — и в славе города.
И опалили нас, и сердце запылало,
И в небе затонуть хотелось навсегда.

И никогда земля узорчатою сказкой,
Сокровища раджей, и башни городов,
Сердца не обожгли такой глубокой лаской,
Как смутные зубцы случайных облаков.

Желанье! — ты растешь, таинственное семя,
И каждый сладкий миг поит водой живой.
Чем дальше в глубину корней кустится племя,
Тем выше к небесам зеленой головой.

Всегда ли, дивный ствол, расти тебе? Высоко,
Прямей, чем кипарис? Однако, и для вас,
Для любопытных глаз — мы с запада, востока,
Дневник приберегли и припасли рассказ.

Над брошенными ниц — кумир слонообразный.
Престолы в письменах брилльянтовых лучей.
Испещрены резьбой дворцы разнообразно -
Недостижимый сон для здешних богачей.

Блистания одежд — глазам обвороженье.
Окрашенных зубов смеется черный ряд,
И укротитель змей в своем изнеможеньи».

V

Что дальше? что еще? - опять проговорят…



«Младенческий вопрос! Всемирного обзора
Хотите знать итог — возможно ли забыть,
Как надоела нам, в извилинах узора,
Бессмертного греха мелькающая нить:

Тщеславная раба тупого властелина -
Влюбленная в себя без смеха и стыда.
Своею же рабой окованный мужчина
И волк, и нечистот зловонная вода.

Злорадствует палач. Страданье плачет кровью.
Бесстыдные пиры с приправой свежих ран.
Народы под хлыстом с бессмысленной любовью;
Господством пресыщен — безумствует тиран.

Религий целый ряд. На небе ищут счастья
Однообразьем слов обетованных книг.
Святой бичует плоть; но то же сладострастье
Под пряжей власяниц и ржавчиной вериг.

Рассудком возгордясь, как прежде опьяненный,
Проговорится вдруг болтливый человек,
Вдруг закричит Творцу в горячке исступленной:
«Подобие мое! — будь проклято вовек!»

Да тот, кто поумней, бежит людского стада
И в сумасшедший мир пускается храбрец,
Где опиум — его отрава и отрада!
Наш перечень теперь подробен, наконец?»

VИИ

Из долгого пути выносишь горечь знанья!
Сегодня и вчера, и завтра - те же сны.
Однообразен свет. Ручьи существованья
В песчаных берегах ленивы и грустны.

Остаться? Уходить? Останься, если можешь.
А надо - уходи. И вот - один притих:
Он знает - суетой печали перемножишь,
Тоску… Но обуял другого странный стих,

Неистовый пророк - он не угомонится…
А Время по пятам - и мчится Вечный Жид.
Иной в родной дыре сумеет насладиться,
Ужасного врага, играя, победит.

Но мы разединим тенета Великана,
Опять умчимся в путь, как мчалися в Китай,
Когда нас схватит Смерть веревкою аркана
И горло защемит, как будто невзначай.

Кромешные моря - и плещутся туманно.
Мы весело плывем, как путник молодой,
Прислушайтесь - поют пленительно, печально,
Незримо голоса: «Голодною душой

Скорей, скорей сюда! Здесь лотос благовонный,
Здесь сердце утолят волшебные плоды;
Стоят, напоены прохладой полусонной,
В полуденной красе заветные сады».

По звуку голосов мы узнаем виденье.
Мерещатся друзья, зовут наперерыв.
«Ты на моих руках найдешь успокоенье!» -
Из позабытых уст доносится призыв.

VИИИ

Смерть, старый капитан! нам все кругом постыло!
Поднимем якорь, Смерть, в доверьи к парусам!
Печален небосклон и море как чернила,
Полны лучей сердца, ты знаешь это сам!

Чтоб силы возбудить, пролей хоть каплю яда!
Огонь сжигает мозг, и лучше потонуть.
Пусть бездна эта рай или пучины ада?
Желанная страна и новый, новый путь!

Константин Льдов

Стихотворения на библейские темы.

7
7.
Книга пророка Ионы.
Глава 1-я.
И было от Господа слово к Ионе:
— «Иди, проповедуй! Чело преклоня,
Как скошенный колос, падет Ниневия, —
Ея злодеянья дошли до Меня!»
Иона смутился, Иона трепещет
И в Ѳарсис бежит от Господня лица.
Вздымается парус, колеблются мачты,
Корабль, содрогаясь, несет беглеца, —
Несет он Иону в широкое море,
Но тесен пророку безбрежный простор…
Глядит ему в очи с небес Иегова
И слышится всюду святой приговор!
Проносится вихрем разгневанный голос
И в ужасе путники внемлют ему, —
И бездна раскрылась, и хлынули волны,
И хлопьями пена одела корму…
Корабль погибает… Подрублена мачта, —
И рухнула с треском… Тяжелую кладь,
Взывая к богам, в разяренное море
С бортов корабельщики стали бросать.
Один лишь Иона под палубой скрылся
И крепко уснул, утомленный борьбой.
И вот его будит начальник над судном:
— «Что спишь ты? Очнися!… Взгляни, над тобой
Бушуют стихии… Возстань, маловерный,
Ко грозному Богу с мольбой воззови, —
Пусть вспомнит твой Бог о блуждающих в море,
Быть может, спасут нас молитвы твои!»
И бросили путники жребий, гадая
О том, за кого их постигла беда, —
И вынулся жребий пророка Ионы…
И спрашивать стали Иону тогда:
— «Скажи нам, куда ты идешь и откуда,
И чем занимался в родимой земле?
И кто в этой буре нежданной виновен,
Чей грех тяготеет на всем корабле?»
— «Я родом еврей,—им ответил Иона, —
И чту всемогущаго Бога-Творца,
Создавшаго сушу и бурное море, —
И в Ѳарсис бегу от Господня лица!»
И люди воскликнули в страхе великом:
— «Зачем это сделал ты, жалкий беглец?
Ты дерзко ослушался воли Господней, —
И грозную бурю воздвигнул Творец!
Что сделать с тобой, чтобы море утихло?
Смотри, как сердито бушует волна»…
— «Пусть бросят меня, им ответил Иона, —
В морскую пучину—и стихнет она».
Но глухи гребцы, и с удвоенным рвеньем
Стараются тщетно доплыть до земли, —
А буря все злее, и небо темнее,
И молнии ярче сверкают вдали…
И вот корабельщики духом смутились…
— «О, Господи Боже! воззвали они, —
Не дай нам погибнуть за душу Ионы
И крови невиннаго нам не вмени!»
И взяли пророка, и бросили в море, —
И буря утихла… Так царственный лев,
Насытясь добычей, ложится и дремлет,
Забывши недавний, бушующий гнев…
И вновь корабельщики в страхе склонились,
Как будто сам Бог просиял им вдали,
И дали обеты, и тучную жертву
За гибель Ионы Творцу принесли.
Глава 2-я.
И повелел киту большому
Господь Иону поглотить
И трое суток невредимо
Его во чреве сохранить.
И стал пророк молиться Богу,
Когда исполнились три дня:
— «Воззвал я к Господу в печали, —
И вот услышал Он меня!
К Тебе из чрева преисподней
Я, сокрушаясь, возопил,
И Ты на голос мой любовно
Твой лик сияющий склонил.
Я погрузился в сердце моря,
Тобою ввержен в глубину, —
Но Ты проносишь надо мною
Неукротимую волну.
Я от очей Твоих отринут,
На них не смею я взглянуть, —
Но Ты опять Твой храм священный
Откроешь вне когда нибудь!
Вокруг потоки водяные,
Я—пленник бездны роковой,
И голова моя обвита
Морскою липкою травой.
До основанья гор низвержен,
Взываю, плача и стеня, —
Земля навек похоронила
В гробнице сумрачной меня!
Но Ты—о, Господи!—откроешь
Запечатленныя врата,
Ты изведешь меня из ада,
Из чрева мощнаго кита!
Когда, в минуту испытанья,
Моя душа изнемогла,
Я вспомнил Господа,—и к Богу
Молитва робкая дошла.
Мой голос скорбный и молящий
Проник к Господню алтарю, —
И освятилася, как жертва,
Хвала Небесному Царю!..
Забыт Ты, Боже Милосердный,
Чтут люди суетных богов,
А я взываю со слезами:
Мое спасенье—СаваоѲ!»
И зарыдал пророк, и слезы
Струились с бледнаго лица…
И кит, по слову Иеговы,
Изверг на сушу беглеца.
Глава 3-я.
И было от Господа слово к Ионе,
Вторично к пророку Всевышний воззвал:
— «Иди в Ниневию и в ней проповедуй, —
Падут ея стены, погибнет Ваал!»
И сделал Иона по слову Господню,
И вот к Ниневии направил стопы…
То—город великий у Господа Бога,
Пределами на трое суток ходьбы.
И начал Иона взывать к Ниневии,
Ходя от восхода до ночи по ней:
— «Разрушено будет великое царство,
Отсрочена гибель лишь на сорок дней!»
И вот ниневитяне вняли пророку,
И пост наложили, стеня и скорбя;
Рабы и вельможи оделись в лохмотья
И ризы цветныя сорвали с себя…
И царь Ниневии поднялся с престола,
И вспомнил, смутясь, о преступном былом, —
И снял с себя пурпур, и в рубище ветхом
На пепле возсел, и поникнул челом…
И вышли глашатаи с грозным указом,
Вещая народу во имя царя:
— «Покайтеся, грешники! Близится гибель,
Кровавая блещет на небе заря!
Пусть голод царит во дворцах Няневии,
Не гонят в луга ни овец, ни волов,
И люди, и скот от воды отрекутся,
И сменится вретищем пестрый покров.
Пусть каждый от злого пути обратится,
Очистит преступныя руки свои
И, громко взывая к могучему Богу,
Во прах упадет перед ликом Судьи!..
Кто знает, быть может, еще Милосердный
От нас отвратил свой пылающий гнев,
И мы не погибнем!»
И Бог-Вседержитель
Услышал молитв покаянных напев,
Увидел дела обреченных на гибель,
Вернувшихся к правде от злого пути…
И вот, смилосердясь, отвел от них кару,
Которую в гневе грозил навести.
Глава 4-я.
И возроптал пророк, и Бога
Устами гневными молил:
— «Не так-ли я в отчизне дальней
Тебе смиренно говорил?
Не потому-ли скрылся в море,
Бежал от Господа во тьму? —
Я знал, что нет границ терпенью
И состраданью Твоему!
Ты, Всеблагий и Милосердный,
Скорбишь о бедствиях людей, —
Возьми же дух мой, Вседержитель,
Из плоти страждущей моей!
Я жажду смерти—в ней забвенье,
А жизнь—пустой и лживый сон»…
И Бог сказал: «Ужель так сильно
Ты происшедшим огорчен?»
И вышел пророк из ворот Ниневии,
И сел на холме за восточной стеной,
И кущу построил… Был воздух удушлив,
Тяжел и безветрен полуденный зной,
Сверкали вдали изваяния капищ,
Сады зеленели на кровлях дворцов,
Струились фонтаны… Едва доносился
Протяжный напев ниневийских жрецов…
Иона смотрел на сияющий город
И ждал, не свершится-ль святой приговор.
И дерево Бог возрастил над пророком,
И чудныя ветви над ним распростер, —
И радостно Бога прославил Иона,
И весь погрузился в прохладную тень…
Но за ночь поблекли цветущия ветви.
И снова забрезжил безоблачный день,
Удушливый ветер с востока повеял,
Вздымая столбом раскаленный песок…
И знойное солнце палило пророка,
И снова о смерти взмолился пророк.
Господь возразил:—«Неужели так сильно
Об этом растении ты пожалел?»
— «До смерти,—ответствовал Богу Иона, —
Обиден и горек мой скорбный удел».
— «Безумец! воскликнул Господь-Вседержитель, —
Давно-ли ты зноем и жаждой томим, —
И вот изнемог, и о дереве плачешь,
Хотя никогда не трудился над ним!
Оно возрасло над тобою мгновенно
И за ночь подточено роем червей…
Так Мне-ли, Творцу, не жалеть Ниневии
И плачущих горько ея сыновей?
Могу-ли я город великий разрушить,
В котором стада—что морские пески,
И тысячи сотен невинных младенцев
Не знают ни правой, ни левой руки?»

Александр Пушкин

Сказка о золотом петушке

Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве,
Жил-был славный царь Дадон.
С молоду был грозен он
И соседям то и дело
Наносил обиды смело;
Но под старость захотел
Отдохнуть от ратных дел
И покой себе устроить.
Тут соседи беспокоить
Стали старого царя,
Страшный вред ему творя.
Чтоб концы своих владений
Охранять от нападений,
Должен был он содержать
Многочисленную рать.
Воеводы не дремали,
Но никак не успевали:
Ждут, бывало, с юга, глядь, —
Ан с востока лезет рать.
Справят здесь, — лихие гости
Идут от моря. Со злости
Инда плакал царь Дадон,
Инда забывал и сон.
Что и жизнь в такой тревоге!
Вот он с просьбой о помоге
Обратился к мудрецу,
Звездочету и скопцу.
Шлет за ним гонца с поклоном.

Вот мудрец перед Дадоном
Стал и вынул из мешка
Золотого петушка.
«Посади ты эту птицу, —
Молвил он царю, — на спицу;
Петушок мой золотой
Будет верный сторож твой:
Коль кругом все будет мирно,
Так сидеть он будет смирно;
Но лишь чуть со стороны
Ожидать тебе войны,
Иль набега силы бранной,
Иль другой беды незваной,
Вмиг тогда мой петушок
Приподымет гребешок,
Закричит и встрепенется
И в то место обернется».
Царь скопца благодарит,
Горы золота сулит.
«За такое одолженье, —
Говорит он в восхищенье, —
Волю первую твою
Я исполню, как мою».

Петушок с высокой спицы
Стал стеречь его границы.
Чуть опасность где видна,
Верный сторож как со сна
Шевельнется, встрепенется,
К той сторонке обернется
И кричит: «Кири-ку-ку.
Царствуй, лежа на боку!»
И соседи присмирели,
Воевать уже не смели:
Таковой им царь Дадон
Дал отпор со всех сторон!

Год, другой проходит мирно;
Петушок сидит все смирно.
Вот однажды царь Дадон
Страшным шумом пробужден:
«Царь ты наш! отец народа! —
Возглашает воевода, —
Государь! проснись! беда!»
— Что такое, господа? —
Говорит Дадон, зевая: —
А?.. Кто там?.. беда какая? —
Воевода говорит:
«Петушок опять кричит;
Страх и шум во всей столице».
Царь к окошку, — ан на спице,
Видит, бьется петушок,
Обратившись на восток.
Медлить нечего: «Скорее!
Люди, на конь! Эй, живее!»
Царь к востоку войско шлет,
Старший сын его ведет.
Петушок угомонился,
Шум утих, и царь забылся.

Вот проходит восемь дней,
А от войска нет вестей;
Было ль, не было ль сраженья, —
Нет Дадону донесенья.
Петушок кричит опять.
Кличет царь другую рать;
Сына он теперь меньшого
Шлет на выручку большого;
Петушок опять утих.
Снова вести нет от них!
Снова восемь дней проходят;
Люди в страхе дни проводят;
Петушок кричит опять,
Царь скликает третью рать
И ведет ее к востоку, —
Сам не зная, быть ли проку.

Войска идут день и ночь;
Им становится невмочь.
Ни побоища, ни стана,
Ни надгробного кургана
Не встречает царь Дадон.
«Что за чудо?» — мыслит он.
Вот осьмой уж день проходит,
Войско в горы царь приводит
И промеж высоких гор
Видит шелковый шатер.
Все в безмолвии чудесном
Вкруг шатра; в ущелье тесном
Рать побитая лежит.
Царь Дадон к шатру спешит…
Что за страшная картина!
Перед ним его два сына
Без шеломов и без лат
Оба мертвые лежат,
Меч вонзивши друг во друга.
Бродят кони их средь луга,
По притоптанной траве,
По кровавой мураве…
Царь завыл: «Ох дети, дети!
Горе мне! попались в сети
Оба наши сокола!
Горе! смерть моя пришла».
Все завыли за Дадоном,
Застонала тяжким стоном
Глубь долин, и сердце гор
Потряслося. Вдруг шатер
Распахнулся… и девица,
Шамаханская царица,
Вся сияя как заря,
Тихо встретила царя.
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
И она перед Дадоном
Улыбнулась — и с поклоном
Его за руку взяла
И в шатер свой увела.
Там за стол его сажала,
Всяким яством угощала;
Уложила отдыхать
На парчовую кровать.
И потом, неделю ровно,
Покорясь ей безусловно,
Околдован, восхищен,
Пировал у ней Дадон.

Наконец и в путь обратный
Со своею силой ратной
И с девицей молодой
Царь отправился домой.
Перед ним молва бежала,
Быль и небыль разглашала.
Под столицей, близ ворот,
С шумом встретил их народ, —
Все бегут за колесницей,
За Дадоном и царицей;
Всех приветствует Дадон…
Вдруг в толпе увидел он,
В сарачинской шапке белой,
Весь как лебедь поседелый,
Старый друг его, скопец.
«А, здорово, мой отец, —
Молвил царь ему, — что скажешь?
Подь поближе! Что прикажешь?»
— Царь! — ответствует мудрец, —
Разочтемся наконец.
Помнишь? за мою услугу
Обещался мне, как другу,
Волю первую мою
Ты исполнить, как свою.
Подари ж ты мне девицу,
Шамаханскую царицу. —
Крайне царь был изумлен.
«Что ты? — старцу молвил он, —
Или бес в тебя ввернулся,
Или ты с ума рехнулся?
Что ты в голову забрал?
Я, конечно, обещал,
Но всему же есть граница.
И зачем тебе девица?
Полно, знаешь ли кто я?
Попроси ты от меня
Хоть казну, хоть чин боярской,
Хоть коня с конюшни царской,
Хоть пол-царства моего».
— Не хочу я ничего!
Подари ты мне девицу,
Шамаханскую царицу, —
Говорит мудрец в ответ.
Плюнул царь: «Так лих же: нет!
Ничего ты не получишь.
Сам себя ты, грешник, мучишь;
Убирайся, цел пока;
Оттащите старика!»
Старичок хотел заспорить,
Но с иным накладно вздорить;
Царь хватил его жезлом
По лбу; тот упал ничком,
Да и дух вон. — Вся столица
Содрогнулась, а девица —
Хи-хи-хи! да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха.
Царь, хоть был встревожен сильно,
Усмехнулся ей умильно.
Вот — въезжает в город он…
Вдруг раздался легкой звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился… и в то же время
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз, — и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.

Константин Николаевич Батюшков

Умирающий Тасс

Тассо в больнице св. Анны (картина Делакруа).

Какое торжество готовит древний Рим?
Куда текут народа шумны волны?
К чему сих аромат и мирры сладкий дым,
Душистых трав кругом кошницы полны?
До Капитолия от Тибровых валов,
Над стогнами всемирныя столицы,
К чему раскинуты средь лавров и цветов
Бесценные ковры и багряницы?
К чему сей шум? К чему тимпанов звук и гром?
Веселья он или победы вестник?
Почто с хоругвием течет в молитвы дом
Под митрою апостолов наместник?
Кому в руке его сей зыблется венец,
Бесценный дар признательного Рима;
Кому триумф? Тебе, божественный певец!
Тебе сей дар… певец Ерусалима!
И шум веселия достиг до кельи той,
Где борется с кончиною Торквато:
Где над божественной страдальца головой
Дух смерти носится крылатый.
Ни слезы дружества, ни иноков мольбы,
Ни почестей столь поздние награды —
Ничто не укротит железныя судьбы,
Не знающей к великому пощады.
Полуразрушенный, он видит грозный час,
С веселием его благословляет,
И, лебедь сладостный, еще в последний раз
Он, с жизнию прощаясь, восклицает:

«Друзья, о! дайте мне взглянуть на пышный Рим,
Где ждет певца безвременно кладбище.
Да встречу взорами холмы твои и дым,
О древнее квиритов пепелище!
Земля священная героев и чудес!
Развалины и прах красноречивый!
Лазурь и пурпуры безоблачных небес,
Вы, тополы, вы, древние оливы,
И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен,
Засеянный костьми граждан вселенной:
Вас, вас приветствует из сих унылых стен
Безвременной кончине обреченный!

Свершилось! Я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий;
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли.
От самой юности игралище людей,
Младенцем был уже изгнанник;
Под небом сладостным Италии моей
Скитаяся, как бедный странник,
Каких не испытал превратностей судеб?
Где мой челнок волнами не носился?
Где успокоился? Где мой насущный хлеб
Слезами скорби не кропился?
Сорренто! колыбель моих несчастных дней,
Где я в ночи, как трепетный Асканий,
Отторжен был судьбой от матери моей,
От сладостных обятий и лобзаний:
Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я!
Увы! с тех пор добыча злой судьбины,
Все горести узнал, всю бедность бытия.
Фортуною изрытые пучины
Разверзлись подо мной, и гром не умолкал!
Из веси в весь, из стран в страну гонимый,
Я тщетно на земли пристанища искал:
Повсюду перст ее неотразимый!
Повсюду — молнии, карающей певца!
Ни в хижине оратая простова,
Ни под защитою Альфонсова дворца,
Ни в тишине безвестнейшего крова,
Ни в дебрях, ни в горах не спас главы моей,
Бесславием и славой удрученной,
Главы изгнанника, от колыбельных дней
Карающей богине обреченной…

Друзья! но что мою стесняет страшно грудь?
Что сердце так и ноет и трепещет?
Откуда я? какой прошел ужасный путь
И что за мной еще во мраке блещет?
Феррара… Фурии… и зависти змия!..
Куда? куда, убийцы дарованья!
Я в пристани. Здесь Рим. Здесь братья и семья!
Вот слезы их и сладки лобызанья…
И в Капитолии — Вергилиев венец!
Так, я свершил назначенное Фебом.
От первой юности его усердный жрец,
Под молнией, под разяренным небом
Я пел величие и славу прежних дней,
И в узах я душой не изменился.
Муз сладостный восторг не гас в душе моей,
И гений мой в страданьях укрепился.
Он жил в стране чудес, у стен твоих, Сион,
На берегах цветущих Иордана;
Он вопрошал тебя, мутящийся Кедрон,
Вас, мирные убежища Ливана!
Пред ним воскресли вы, герои древних дней,
В величии и в блеске грозной славы:
Он зрел тебя, Готфред, владыко, вождь царей,
Под свистом стрел спокойный, величавый;
Тебя, младый Ринальд, кипящий как Ахилл,
В любви, в войне счастливый победитель:
Он зрел, как ты летал по трупам вражьих сил
Как огнь, как смерть, как ангел-истребитель…
И Тартар низложен сияющим крестом!
О, доблести неслыханной примеры!
О наших пра́отцев, давно почивших сном,
Триумф святой! Победа чистой веры!
Торквато вас исторг из пропасти времен:
Он пел — и вы не будете забвенны —
Он пел: ему венец бессмертья обречен,
Рукою муз и славы соплетенный.
Но поздно! я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий,
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли!» —

Умолк. Унылый огнь в очах его горел,
Последний луч таланта пред кончиной;
И умирающий, казалося, хотел
У парки взять триумфа день единой.
Он взором все искал Капитолийских стен,
С усилием еще приподнимался;
Но, мукой страшною кончины изнурен,
Недвижимый на ложе оставался.
Светило дневное уж к западу текло
И в зареве багряном утопало;
Час смерти близился… и мрачное чело,
В последний раз, страдальца просияло.
С улыбкой тихою на запад он глядел…
И, оживлен вечернею прохладой,
Десницу к небесам внимающим воздел,
Как праведник, с надеждой и отрадой.
«Смотрите, — он сказал рыдающим друзьям, —
Как царь светил на западе пылает!
Он, он зовет меня к безоблачным странам,
Где вечное Светило засияет…
Уж ангел предо мной, вожатай оных мест;
Он осенил меня лазурными крилами…
Приближьте знак любви, сей та́инственный крест…
Молитеся с надеждой и слезами…
Земное гибнет все… и слава, и венец…
Искусств и муз творенья величавы:
Но там все вечное, как вечен сам Творец,
Податель нам венца небренной славы!
Там все великое, чем дух питался мой,
Чем я дышал от самой колыбели.
О братья! о друзья! не плачьте надо мной:
Ваш друг достиг давно желанной цели.
Отыдет с миром он и, верой укреплен,
Мучительной кончины не приметит:
Там, там… о счастие!.. средь непорочных жен,
Средь ангелов, Элеонора встретит!»

И с именем любви божественный погас;
Друзья над ним в безмолвии рыдали.
День тихо догарал… и колокола глас
Разнес кругом по стогнам весть печали.
«Погиб Торквато наш! — воскликнул с плачем Рим, —
Погиб певец, достойный лучшей доли!..»
Наутро факелов узрели мрачный дым;
И трауром покрылся Капитолий.

Ольга Берггольц

Февральский дневник

I

Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.

Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.

Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.

II

А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.

Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.

Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!

А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.

Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.

Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.

Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.

О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.

III

Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.

Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.

Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.

IV

Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.

Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!

Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.

И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.

Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.

…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.

И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.

Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.

V

О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!

Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.

И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…

VI

Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.

И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.

И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.

О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.

Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.

Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.

Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.

Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.

И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.

Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.