Co звоном слетели проклятья,
Разбитые ринулись вниз.
Раскрыл притупленно объятья,
Виском угодил о карниз.
Смеялась над мной колокольня,
Внизу собирался народ.
Старушка — горбом богомольна.
Острил изловчась идиот.
Чиновник лежал неподвижно.
Стеклянными были глаза.
Из бойни безжалостноближней
Кот рану кровавый лизал.
Все тропы проклятью преданы,
Больше некуда идти.
Словно много раз изведаны
Непройденные пути!
Словно спеты в день единственный
Песни все и все мольбы…
Гимн любви, как гимн воинственный,
Не укрылся от судьбы.
Но я знаю — песня новая
Суждена и мне на миг.
Эй, гуди, доска сосновая!
Здравствуй, пьяный гробовщик!
Я знаю день моих проклятий,
Бегу в мой довременный скит,
Я вырываюсь из объятий,
Но он — распутье сторожит.
Его докучливые крики —
То близко, то издалека —
И страх, и стыд, и ужас дикий,
И обнаженная тоска.
И на распутьи — пленник жалкий —
Я спотыкаюсь, я кричу…
Он манит белою русалкой,
Он теплит издали свечу…
И, весь измучен, в исступленьи,
Я к миру возвращаюсь вновь —
На безысходное мученье,
На безысходную любовь.13 апреля 1902
О, проклятье сну, убившему в нас силы!
Воздуха, простора, пламенных речей, -
Чтобы жить для жизни, а не для могилы,
Всем биеньем нервов, всем огнем страстей!
О, проклятье стонам рабского бессилья!
Мертвых дней унынья после не вернуть!
Загоритесь, взоры, развернитесь, крылья,
Закипи порывом, трепетная грудь!
Дружно за работу, на борьбу с пороком,
Сердце с братским сердцем и с рукой рука, -
Пусть никто не может вымолвить с упреком;
«Для чего я не жил в прошлые века!..»
Так говорила (…) актриса отставная,
Простую речь невольно украшая
Остатками когда-то милых ей,
А ныне смутно памятных ролей, —
Но не дошли до каменного слуха
Ее проклятья, — бедная старуха
Ушла домой с Наташею своей
И по пути всё повторяла ей
Свои проклятья черному злодею.Но (не) сбылись ее проклятья.Ни разу сон его спокойный не встревожил
Ни черт, ни шабаш ведьм: до старости он дожил
Спокойно и счастливо, денег тьму
Оставивши в наследство своему
Троюродному дяде… А старуха
Скончалась в нищете — безвестно, глухо,
И, чтоб купить на гроб ей три доски,
Дочь продала последние чулки.
Мы бросали мертвецов
В деревянные гроба
Изнывающих льстецов
Бестолковая гурьба
Так проклятье
За проклятьем
Так заклятье за заклятьем
Мы услышали тогда…
Звезды глянули игриво
Закипело гроба пиво
Там тоска
Всегда
Наши души были гряды
Мы взошли крутой толпою
Разноцветные наряды
Голубому водопою
Бесконечной чередою
Застывая у перил
Мы смотрели как водою
Уносился кровный ил
Так забвенье наслажденье
Уложенье повеленье
Исчезало в тот же миг
И забавное рожденье
Оправданье навожденье
Гибло золотом ковриг.
Да будет проклята Луна!
Для нас, безумных и влюбленных,
В наш кубок снов неутоленных
Вливает мертвого вина…
Да будет проклята Луна! Томлений лунных не зови!
Для тех, кто в страсти одиноки,
Они бесстыдны и жестоки,
Но слаще жизни и любви…
Томлений лунных не зови! Кто звал Луну в ночные сны,
Тем нет возврата, нет исхода,
Те встретят зарево восхода
Рабами бледными Луны,
Кто звал Луну в ночные сны! Ей власть забвенья не дана!
Она томлением отравит
И бросит в жизнь и жить оставит,
Она бессильна и жадна!..
Да будет проклята Луна!
Мир вам, почившие братья!
Честно на поле сраженья легли вы;
Саваном был вам ваш бранный наряд.
Тихо несясь на кровавые нивы,
Вас только тучи слезами кропят.
Мир вам, почившие братья!
Смерть приняла вас в обятья.
Дуб, опаленный грозой, опушится
Новою зеленью с новой весной;
Вас же, сердца, переставшие биться,
Кто возвратит стороне вас родной?
Смерть приняла вас в обятья.
На победившем проклятье!
Вечная месть нам завещана вами.
Прежде чем робко изменим мы ей,
Ляжем холодными трупами сами
Здесь же, средь этих кровавых полей.
На победившем проклятье!
Нет слез в их глазах, и в угрюмые дни
За ткацким станком зубы скалят они:
«Германия, ткем мы твой саван могильный
С проклятьем тройным в нашей злобе бессильной.
Мы ткем, мы ткем!
Проклятье судьбе, заставлявшей не раз
Терпеть зимний холод и голод всех нас.
Напрасно мы ждали, терпели напрасно —
Она издевалась над нами бесстрастно.
Мы ткем, мы ткем!
Проклятье тому, кто одних богачей
Берет под защиту, у бедных ткачей
Последний их грош отнимая и, словно
Собак, их губя и давя хладнокровно.
Мы ткем, мы ткем!
Проклятье коварной стране, где позор
С бесчестьем смеются, наш слыша укор,
Где рано цветок погибает с кручиной
И червь услаждается гнилью и тиной.
Мы ткем, мы ткем!
Летает челнок и шумит наш станок,
Мы ткем день и ночь не вставая, на срок,
Ткем саван Германии дружно, как братья,
Вплетая в тот саван тройное проклятье…
Мы ткем, мы ткем!»
Когда чело твоё покрыто
Раздумья тенью, красота, —
Тогда земное мной забыто,
Тогда любовь моя свята.
Когда ж веселья в общем шуме
Ты бурно резвишься и думе,
Спокойной думе места нет,
Когда твой взор блестит томленьем,
А перси пышут обольщеньем,
Тогда я — прах, а не поэт.
Тогда в душе моей смятенной
Я жажду страшную таю;
Смотрю, как демон воплощённой,
На резвость детскую твою.
Казни ж, карай меня, о дева,
Дыханьем ангельского гнева!
Твоих проклятий стою я…
Но нет, не знаешь ты проклятий!
Так, гневная, сожги ж меня
В живом огне своих объятий;
Палящий жар мне в очи вдуй,
И, несмотря на страстный трепет,
В уста, сквозь их мятежный лепет.
Вонзи смертельный поцелуй!
О христиане, братья, братья!
Когда ж затихнет гул проклятья?
Когда анафемы замрут?
Пора! Мы ждем. Века идут.
Учитель, преданный распятью
И водворявший благодать, —
Христос — учил ли вас проклятью?
Нет! Он учил благословлять,
Благословлять врага, злодея,
Гореть к нему любви огнем
И, о заблудшем сожалея,
Молиться господу о нем.
А вы? — Вы, осуждая строго
Co-человека своего,
Пред алтарем, во имя бога
Зовете кару на него.
Вы над душой его и телом
Готовы клятвы произнесть,
Каких в пылу остервенелом
Сам ад не в силах изобресть.
И вам не страшно имя божье
Взять на язык, хулу творя?
Навет на бога — при подножье
Его святого алтаря!
Кощунство в храме благодати!
Уж если клясть вы рождены — Не богом проклинайте братии,
А черным автором проклятий,
Что носит имя Сатаны!
И вам же будет посрамленьем,
Коль проклинаемый ваш брат
Ответит вам благословеньем,
Сказав: ‘Не ведят, что творят!
«Когда отечество в огне,
И нет воды — лей кровь, как воду».
Вот что в укор поставить мне
Придется вольному народу:
Как мог я, любящий свободу,
Поющий грезовый запой,
Сказать абсурд такой в угоду
Порыву гордости слепой?!
Положим, где-то в глубине
Своей души я эту «коду»
Тогда ж отбросив, как во сне,
Пытал и прозревал природу.
И вскоре же обрел я оду
Любви и радости земной,
Проклятью предал я невзгоду
Порыва гордости слепой.
«Стихи в ненастный день» — зане
Вот увертюра к любвероду.
Они возникли в вышине
Подобные громоотводу.
Не минами грузи подводу,
А книжек кипою цветной;
Лей зрячую, живую воду
На веки гордости слепой!
Проклятье пасмурному году,
Мир зачумившему войной,
И вырождавшемуся роду
Державной гордости слепой!
Когда я стал дряхлеть и стынуть,
Поэт, привыкший к сединам,
Мне захотелось отодвинуть
Конец, сужденный старикам.
И я опять, больной и хилый,
Ищу счастливую звезду.
Какой-то образ, прежде милый,
Мне снится в старческом бреду,
Быть может, память изменила,
Но я не верю в эту ложь,
И ничего не пробудила
Сия пленительная дрожь.
Все эти россказни далече —
Они пленяли с юных лет,
Но старость мне согнула плечи,
И мне смешно, что я поэт…
Устал я верить жалким книгам
Таких же розовых глупцов!
Проклятье снам! Проклятье мигам
Моих пророческих стихов!
Наедине с самим собою
Дряхлею, сохну, душит злость,
И я морщинистой рукою
С усильем поднимаю трость…
Кому поверить? С кем мириться?
Врачи, поэты и попы…
Ах, если б мог я научиться
Бессмертной пошлости толпы! 4 июня 190
3.
Bad Nauheim
«Да не будет он помянут!»
Это сказано когда-то
Эстер Вольф, старухой-нищей,
И слова я помню свято.
Пусть его забудут люди,
И следы земные канут,
Это высшее проклятье —
Да не будет он помянут!
Сердце, сердце, эти пени
Кровью течь не перестанут;
Но о нем — о нем ни слова:
Да не будет он помянут!
Да не будет он помянут,
Да в стихе исчезнет имя, —
Темный пес, в могиле темной
Тлей с проклятьями моими!
Даже в утро воскресенья,
Когда звук фанфар разбудит
Мертвецов, и поплетутся
На судилище, где судят,
И когда прокличет ангел
Оглашенных, что предстанут
Пред небесными властями, —
Да не будет он помянут!
Братья бездомные, пьяные братья,
В шуме, дыму кабака!
Ваши ругательства, ваши проклятья —
Крик, уходящий в века.
Вас, обезличенных медленным зверством,
Властью бичей и желез,
Вас я провижу во храме отверстом,
В новом сияньи небес.
Много веков насмехавшийся Голод,
Стыд и Обида-сестра
Ныне вручают вам яростный молот,
Смело берите — пора!
Вот растворяю я хриплые двери:
Город в вечернем огне,
Весело вспомнить опять, что мы звери,
Воле отдаться вполне.
Видите зданье за зданьем, как звенья,
Залы для женщин и книг…
Разве не вы приносили каменья,
Строили храмы владык?
Ринемтесь дико и смоем лавиной
Всю эту плесень веков!
Пусть оглушит ее голос звериный,
Наш торжествующий рев.
Полно покорствовать! видите, братья,
Двери открыты в века.
Слышу ругательства, слышу проклятья
В шуме, в дыму кабака.
ПОСЛЕДНИЯ МИНУТЫ.
(Думы преступника).
С площадки узкой эшафота
Гляжу на мир в последний раз.
Мне смутно в жизня жаль чего-то —
Чего-ж?.. Мне, люди, жалко вас!
Вся жизнь пойдет, как шла и прежде
В незнаньи собственной вины,
Что вами-ж грубому невежде
Быть лучше--средства не даны…
Помочь вы падшему не в силе —
Труда-ж немного умертвить…
Но вы детей своих забыли —
За что-же жизнь детей губить?..
Не брат я ваш—отвержен вами,
Еще живым затоптан в грязь, —
Для вас я—зверь! но между нами
Еще палач--живая связь…
Еще я ваш… вы все мне братья,
Пока дыханье есть в груди…
Не сыпьте-ж на меня проклятья!
Чем жизнь вас встретит впереди?..
Преступник я! но, все-же, братья,
Как человек—я не угас…
Не сыпьте-ж на меня проклятья
В последний мой тяжелый час!..
Мы встретились с тобою в храме
И жили в радостном саду,
Но вот зловонными дворами
Пошли к проклятью и труду.
Мы миновали все ворота
И в каждом видели окне,
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
И вот пошли туда, где будем
Мы жить под низким потолком,
Где прокляли друг друга люди,
Убитые своим трудом.
Стараясь не запачкать платья,
Ты шла меж спящих на полу;
Но самый сон их был проклятье,
Вон там — в заплеванном углу…
Ты обернулась, заглянула
Доверчиво в мои глаза…
И на щеке моей блеснула,
Скатилась пьяная слеза.
Нет! Счастье — праздная забота,
Ведь молодость давно прошла.
Нам скоротает век работа,
Мне — молоток, тебе — игла.
Сиди, да шей, смотри в окошко,
Людей повсюду гонит труд,
А те, кому трудней немножко,
Те песни длинные поют.
Я близ тебя работать стану,
Авось, ты не припомнишь мне,
Что я увидел дно стакана,
Топя отчаянье в вине.
Наше поколенье юности не знает,
Юность стала сказкой миновавших лет;
Рано в наши годы дума отравляет
Первых сил размах и первых чувств рассвет.
Кто из нас любил, весь мир позабывая?
Кто не отрекался от своих богов?
Кто не падал духом, рабски унывая,
Не бросал щита перед лицом врагов?
Чуть не с колыбели сердцем мы дряхлеем,
Нас томит безверье, нас грызет тоска…
Даже пожелать мы страстно не умеем,
Даже ненавидим мы исподтишка!..
О, проклятье сну, убившему в нас силы!
Воздуха, простора, пламенных речей, -
Чтобы жить для жизни, а не для могилы,
Всем биеньем нервов, всем огнем страстей!
О, проклятье стонам рабского бессилья!
Мертвых дней унынья после не вернуть!
Загоритесь, взоры, развернитесь, крылья,
Закипи порывом, трепетная грудь!
Дружно за работу, на борьбу с пороком,
Сердце с братским сердцем и с рукой рука, -
Пусть никто не может вымолвить с упреком:
«Для чего я не жил в прошлые века!..»
Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.
И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за молвой,
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой…
И когда ты смеешься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг.
Зла, добра ли? — Ты вся — не отсюда.
Мудрено про тебя говорят:
Для иных ты — и Муза, и чудо.
Для меня ты — мученье и ад.
Я не знаю, зачем на рассвете,
В час, когда уже не было сил,
Не погиб я, но лик твой заметил
И твоих утешений просил?
Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами —
Всё проклятье своей красоты?
И коварнее северной ночи,
И хмельней золотого аи,
И любови цыганской короче
Были страшные ласки твои…
И была роковая отрада
В попираньи заветных святынь,
И безумная сердцу услада —
Эта горькая страсть, как полынь!
Я в госпитале мальчика видала.
При нём снаряд убил сестру и мать.
Ему ж по локоть руки оторвало.
А мальчику в то время было пять.
Он музыке учился, он старался.
Любил ловить зеленый круглый мяч…
И вот лежал — и застонать боялся.
Он знал уже: в бою постыден плач.
Лежал тихонько на солдатской койке,
обрубки рук вдоль тела протянув…
О, детская немыслимая стойкость!
Проклятье разжигающим войну!
Проклятье тем, кто там, за океаном,
за бомбовозом строит бомбовоз,
и ждет невыплаканных детских слез,
и детям мира вновь готовит раны.
О, сколько их, безногих и безруких!
Как гулко в черствую кору земли,
не походя на все земные звуки,
стучат коротенькие костыли.
И я хочу, чтоб, не простив обиды,
везде, где люди защищают мир,
являлись маленькие инвалиды,
как равные с храбрейшими людьми.
Пусть ветеран, которому от роду
двенадцать лет,
когда замрут вокруг,
за прочный мир,
за счастие народов
подымет ввысь обрубки детских рук.
Пусть уличит истерзанное детство
тех, кто войну готовит, — навсегда,
чтоб некуда им больше было деться
от нашего грядущего суда.
Пал жертвой лжи и зла земного,
Коварства гнусного людского
И низкой зависти людей
Носитель царственных идей.
Погиб и он, как гениальный
Его предшественник-собрат,
И панихидой погребальной
Страна гудит, и люд печальный
Душевной горестью объят.
Но не всего народа слезы
Сердечны, искренни, чисты, —
Как не всегда пунцовы розы,
Как не всегда светлы мечты.
Для горя ближних сердцем зорок,
Не забывал ничьих он нужд;
Пускай скорбят — кому он дорог!
Пускай клеймят — кому он чужд!
И пусть толпа неблагодарна,
Коварна, мелочна и зла,
Фальшива, льстива и бездарна
И вновь на гибель обрекла
Другого гения, другого
Певца с божественной душой, —
Он не сказал проклятья слова
Пред злом кончины роковой.
А ты, злодей, убийца, ты, преступник,
Сразивший гения бесчестною рукой,
Ты заклеймен, богоотступник,
Проклятьем мысли мировой.
Гнуснее ты Дантеса — тот хоть пришлый,
В нем не течет земель славянских кровь;
А ты, змея, на битву с братом вышла, —
И Каин возродился вновь!..
Не лейте слез, завистники, фальшиво
Над прахом гения, не оскорбляйте прах,
Вы стадо жалкое, ничтожно и трусливо,
И ваш пастух — позорный страх.
Вас оценят века и заклеймят, поверьте,
Сравнивши облик каждого с змеей…
И вы, живые, — мертвые без смерти,
А он и мертвый, — да живой!
В снежной мгле угрюмы вопли вьюги,
Всем сулят, с проклятьем, час возмездий…
Та же ль ночь, в иных краях, на юге,
Вся дрожит, надев убор созвездий?
Там, лучистым сферам дружно вторя,
Снизу воды белым блеском светят;
Легкой тенью режа фосфор моря,
Челны след чертой огнистой метят.
Жарким ветром с пальм уснувших веет,
Свежей дрожью с далей водных тянет…
В звездных снах душа мечтать не смеет,
Мыслей нет, но ум чудесно занят.
Вот — летят, сверкнув как пламя, рыбы,
Вот — плеск весел пылью искр осыпан;
Берег — ярок, в искрах — все изгибы,
Ясный мрак игрой лучей пропитан.
В небе, в море, в сердце — всюду вспышки,
Мир — в огне не жгучем жив; воочью
Люди чудо видят… Там, в излишке
Счастья, смерть — желанна этой ночью!
Челн застыл, горя в волшебном круге;
Южный Крест царит в ряду созвездий…
Чу! вблизи глухие вопли вьюги,
Всем сулят, с проклятьем, час возмездий.
17 января 1918
(Святополк стоит на берегу волнующегося Дуная)
Шуми, Дунай, шуми во мраке непогоды!
Приятен для меня сей страшный плеск валов;
Люблю смотреть твои пенящиеся воды
И слышать стон глухой угрюмых берегов.
При блеске молнии — душа моя светлеет,
И месть кровавая — при треске грома спит,
Мученье совести в душе моей слабеет,
А властолюбие — сей идол мой! — молчит.
Волненье бурное обманчивой стихии,
Дуная шумного величественный вид
Мне ясно говорит о милой мне России,
О славном Киеве мне ясно говорит.
Я вижу пред собой славян непобедимых,
С их дикой храбростью, с их твердою душой;
Я слышу голоса — то звук речей родимых, —
И терем княжеский стоит передо мной!..
Но что мне слышится?. Кому дают обеты:
«До гроба верности своей не изменить»?.
Да будут прокляты презренные клевреты!
Да будет проклят тот, кто мог меня лишить
Престола русского! Кто дерзкою рукою
Сорвал с главы моей наследственный венец;
Кто отнял скипетр мой, врученный мне судьбою…
Ты будешь неотмщен, несчастный мой отец!
Твой сын — не русский князь… Изгнанник он презренный,
Оставленный от всех, ничтожный, жалкий пес,
Пришлец чужой земли, проклятьем отягченный
И милосердием отвергнутый небес!
О! Если бы я мог, я б собственной рукою
Злодея моего на части разорвал,
Втоптал бы в прах его безжалостной ногою
И прах бы по полю с проклятьем разметал…
Молчи, молчи, Дунай! Теперь твой шум сердитый
Ничто пред бурею, которая кипит
В душе преступника, спокойствием забытой…
Она свирепствует — пусть все теперь молчит!
Была врагами скована свобода,
Душил страну тысячелетний гнет,
Но в недрах мук недремлющий рабочий
Ковал свой меч на развращенный мир.
В его душе взошло иное солнце,
Сверкнувшее сквозь рабство и позор.
Он видел все: как властвует позор,
Как в шуме торга попрана свобода,
Как в дымных сводах гаснет жизни солнце
И как, нужды встречая черный гнет,
Глядит с проклятьем труженик на мир.
И вот воззвал он, пламенный рабочий:
Дохни грозой, о, гневный люд рабочий,
Мечем, мечем свергая свой позор!
Взгляни: вокруг слезами залит мир.
Наш час пришел, да здравствует свобода!
Сомненье прочь, с души спадает гнет.
В дыханье бурь созреет наше солнце.
О, гнев восстанья, яростное солнце,
В каком горне раздул тебя рабочий?
Твои лучи пронзают вечный гнет,
Вот кровью жертв смывается позор,
Вот машет красным знаменем свобода,
И потрясенный вздрагивает мир.
И вот свершилось… Рухнул древний мир
Победный труд сверкает, словно солнце.
В стране бичей рождается свобода.
В последний бой зовет друзей рабочий.
И в этот миг смотреть назад — позор.
Проклятье всем, кому так дорог гнет.
Еще удар, и будет сломлен гнет.
Взмахнет крылами светозарный мир,
Сотрется слово темное — позор.
Взойдет над миром радостное солнце,
Которого так жадно ждал рабочий,
Бросаясь в битву с лозунгом: свобода.
Погиб поэт, невольник чести…М.Ю. Лермонтов
Пал жертвой лжи и зла земного,
Коварства гнусного людского
И низкой зависти людей
Носитель царственных идей.
Погиб и он, как гениальный
Его предшественник-собрат,
И панихидой погребальной
Страна гудит, и люд печальный
Душевной горестью обят.
Но не всего народа слезы
Сердечны, искренни, чисты, —
Как не всегда пунцовы розы,
Как не всегда светлы мечты.
Для горя ближних сердцем зорок,
Не забывал ничьих он нужд;
Пускай скорбят — кому он дорог!
Пускай клеймят — кому он чужд!
И пусть толпа неблагодарна,
Коварна, мелочна и зла,
Фальшива, льстива и бездарна
И вновь на гибель обрекла
Другого гения, другого
Певца с божественной душой, —
Он не сказал проклятья слова
Пред злом кончины роковой.
А ты, злодей, убийца, ты, преступник,
Сразивший гения бесчестною рукой,
Ты заклеймен, богоотступник,
Проклятьем мысли мировой.
Гнуснее ты Дантеса — тот хоть пришлый,
В нем не течет земель славянских кровь;
А ты, змея, на битву с братом вышла, —
И Каин возродился вновь!..
Не лейте слез, завистники, фальшиво
Над прахом гения, не оскорбляйте прах,
Вы стадо жалкое, ничтожно и трусливо,
И ваш пастух — позорный страх.
Вас оценят века и заклеймят, поверьте,
Сравнивши облик каждого с змеей…
И вы, живые, — мертвые без смерти,
А он и мертвый, — да живой!
Еду ли ночью по улице тёмной,
Бури заслушаюсь в пасмурный день —
Друг беззащитный, больной и бездомный,
Вдруг предо мной промелькнет твоя тень!
Сердце сожмется мучительной думой.
С детства судьба невзлюбила тебя:
Беден и зол был отец твой угрюмый,
Замуж пошла ты — другого любя.
Муж тебе выпал недобрый на долю:
С бешеным нравом, с тяжелой рукой;
Не покорилась — ушла ты на волю,
Да не на радость сошлась и со мной… Помнишь ли день, как больной и голодный
Я унывал, выбивался из сил?
Б комнате нашей, пустой и холодной,
Пар от дыханья волнами ходил.
Помнишь ли труб заунывные звуки,
Брызги дождя, полусвет, полутьму?
Плакал твой сын, и холодные руки
Ты согревала дыханьем ему.
Он не смолкал — и пронзительно звонок
Был его крик… Становилось темней;
Вдоволь поплакал и умер ребенок…
Бедная! слез безрассудных не лей!
С горя да с голоду завтра мы оба
Также глубоко и сладко заснем;
Купит хозяин, с проклятьем, три гроба —
Вместе свезут и положат рядком… В разных углах мы сидели угрюмо.
Помню, была ты бледна и слаба,
Зрела в тебе сокровенная дума,
В сердце твоем совершалась борьба.
Я задремал. Ты ушла молчаливо,
Принарядившись, как будто к венцу,
И через час принесла торопливо
Гробик ребенку и ужин отцу.
Голод мучительный мы утолили,
В комнате темной зажгли огонек,
Сына одели и в гроб положили…
Случай нас выручил? Бог ли помог?
Ты не спешила печальным признаньем,
Я ничего не спросил,
Только мы оба глядели с рыданьем,
Только угрюм и озлоблен я был… Где ты теперь? С нищетой горемычной
Злая тебя сокрушила борьба?
Или пошла ты дорогой обычной,
И роковая свершится судьба?
Кто ж защитит тебя? Все без изъятья
Именем страшным тебя назовут,
Только во мне шевельнутся проклятья —
И бесполезно замрут!..
За все страданья высшая награда —
В Ее очах увидеть вечный свет!..
Ты знал ее, певец суровый ада!..
Как Вечный Жид, скитаясь много лет,
Друзьями брошен и гоним врагами,
Ты весь изныл под тяжкой ношей бед,
Кропил чело свое кровавыми слезами.
С усмешкой гордою на стиснутых устах.
С горящими враждой и гневными очами
Ты брел один на людных площадях,
Средь шумных улиц Пизы, Лукки, Сьены,
Один молчал угрюмо на пирах…
Перед тобой дворцов тянулись стены —
Цепь мраморов немых, повсюду за тобой,
Как призрак, несся клич проклятья и измены…
Ты, как пророк, взывал, и грозный голос твой
То звал к спасению, то, полн негодованья,
Гремел Архангела предвестною трубой,
В ответ тебе — угрозы, смех, молчанье!..
И адских призраков ужасные черты
Ты узрел вкруг себя, исполнен содроганья,
И дна отчаянья коснулся грудью ты!..
Тогда, как мощный гимн церковного органа,
Как колокольный звон, гремящий с высоты,
Как ветра грозный вой и ропот океана
Песнь раздалась твоя; как бурные валы
В борьбе земных стихий, в дыханье урагана,
Сшибаясь, бьются в грудь незыблемой скалы,
Помчался строф твоих, кружася, сонм ужасный,—
Рыданья, жалобы, проклятья и хвалы
Чудесно в песни той слилися в хор согласный!..
Но вот затихнул ветр, навес свинцовых туч
Вдруг звездный луч пронзил туман и мрак ненастный,
И Беатриче взор был этот чистый луч!..
По сточной трубе, пробираясь, сбежала
Змеистая струйка за вал городской.
За валом, по камешкам, чище кристалла,
Катился в долину поток ключевой.
И стала та струйка, к нему припадая,
Роптать, лепетать: я такая-сякая…
Не мало на людях намаялась я,—
Изведала все, даже горечь проклятий…
Прими ты меня, и, клянусь, из обятий
Твоих никогда уж не вырвуся я.
Недаром так долго, так жарко, под сенью
Тех стен, где гнездится бесстыдный порок,
Мечтала я плыть,— плыть с тобой по теченью,
Куда бы ни тек ты и где бы ни тек!..
И, с лепетом страсти, он обнял своею
Порывистой лаской беглянку струю,
И дальше потек он, отравленный ею,—
Журчит… и разносит отраву свою.
По сточной трубе, пробираясь, сбежала
Змеистая струйка за вал городской.
За валом, по камешкам, чище кристалла,
Катился в долину поток ключевой.
И стала та струйка, к нему припадая,
Роптать, лепетать: я такая-сякая…
Не мало на людях намаялась я,—
Изведала все, даже горечь проклятий…
Прими ты меня, и, клянусь, из обятий
Твоих никогда уж не вырвуся я.
Недаром так долго, так жарко, под сенью
Тех стен, где гнездится бесстыдный порок,
Мечтала я плыть,— плыть с тобой по теченью,
Куда бы ни тек ты и где бы ни тек!..
И, с лепетом страсти, он обнял своею
Порывистой лаской беглянку струю,
И дальше потек он, отравленный ею,—
Журчит… и разносит отраву свою.
Прекрасно, высоко твое предназначенье,
Святой завет того, которого веленье,
Премудро учредя порядок естества,
Из праха создало живые существа;
Но низко и смешно меж нас употребленье,
И недостойны мы подобья божества.
Чем отмечаем, жизнь, мы все твои мгновенья —
Широкие листы великой книги дел?
Они черны, как демон преступленья,
Стыдишься ты сама бездушных наших тел.
Из тихой вечери молитв и вдохновений
Разгульной оргией мы сделали тебя,
И гибельно парит над нами злобы гений,
Еще в зародыше всё доброе губя.
Себялюбивое, корыстное волненье
Обуревает нас, блаженства ищем мы,
А к пропасти ведет порок и заблужденье
Святою верою нетвердые умы.
Поклонники греха, мы не рабы Христовы;
Нам тяжек крест скорбей, даруемый судьбой,
Мы не умеем жить, мы сами на оковы
Меняем все дары свободы золотой…
Раскрыла ты для нас все таинства искусства,
Мы можем создавать, творцами можем быть;
Довольно налила ты в груди наши чувства,
Чтоб делать доброе, трудиться и любить.
Но чуждо нас добро, искусства нам не новы,
Не сделав ничего, спешим мы отдохнуть;
Мы любим лишь себя, нам дружество — оковы,
И только для страстей открыта наша грудь.
И что же, что они безумным нам приносят?
Презрительно смеясь над слабостью земной,
Священного огня нам искру в сердце бросят
И сами же зальют его нечистотой.
За наслаждением, по их дороге смрадной,
Слепые, мы идем и ловим только тень,
Терзают нашу грудь, как коршун кровожадный,
Губительный порок, бездейственная лень…
И после буйного минутного безумья,
И чистый жар души и совесть погубя,
Мы, с тайным холодом неверья и раздумья,
Проклятью придаем неистово тебя.
О, сколько на тебя проклятий этих пало!
Чем недовольны мы, за что они? Бог весть!..
Еще за них нас небо не карало:
Оно достойную приготовляет месть!
Все утратил наш век, кроме смеха,—свободной стихии,
Над которой не властны ни скорби, ни силы земныя…
Можно мысль оковать, задержать своевольныя грезы,
Могут выплакать очи последния теплыя слезы
И отчаянья вопли сдавиться в груди человека;
Лишь не ведает смех ни цепей, ни препятствий от века!
И когда царство мрака и лжи своей маской холодной
Мысль упорно гнетет, душит голос свободный,
Из окованной груди, как будто на грех,
Вырывается гордо несдержанный смех,
И от смеха раскатов спадает холодная маска,
Бьет в лицо фарисеев стыда позабытая краска.
Нет сильней на земле и свободней владыки,
Чем властительный смех- вопли, грозные клики,
И угрозы земныя, гордыню и скрежет зубовный,
Своенравную мысль и проклятья, и шепот любовный, —
Все в ничто обращают могучаго смеха раскаты:,
Перед смехом трепещут властителей гордых палаты,
Перед смехом смолкают и хитрость людская, и злоба,
И страшится его все как хладнаго, мрачнаго гроба;
Перед смехом побед торжество разлетается в прах,
И смеются, воспрянув душою в цепях,
Те, что миг лишь один перед тем трепетали
И главою склонялись покорной в тоске и печали.
Смейтесь, други! не ведает смех ни цепей, ни препоны!
Если грудь не дерзает извергнуть проклятья и стоны,
Если гложет вам душу отчаянье долгие годы, —
Смейтесь, други, сильнее в сознаньи духовной свободы!
Смейтесь, други, над мглою, что грозно на бой выступает!
Смейтесь, други, над ложью, что с правдой бороться дерзает!
Пусть властительны скорби и душу борьба утомила,
Смейтесь, други! есть в смехе волшебная, чудная сила!
Смехом вашим, как стройными звуками лир,
От неправды и зла исцеляется мир;
И ведет этот смех вас к победе добра и святыни,
Словно огненный столб, что Израиля вел по пустыне.
«Через меня идут к страданьям вечным,
Через меня идут к погибшим навсегда,
Через меня идут к мученьям бесконечным,
В страну отчаянья — воздвигнул здесь врата
В обитель адскую сам мудрый Вседержитель,—
Здесь — Мудрость Высшая с Любовию слита,
Нас создал первыми Предвечный наш Зиждитель.
Простись с надеждой, позабудь мечты
Входящий в эту мрачную обитель!»
Слова ужасные узрев средь темноты,
«Учитель, — я сказал, — как странно их значенье?!.»
А он: «3десь всякий страх оставить должен ты,
Здесь места нет порывам сожаленья,
Здесь должно всякое волненье замереть.
Здесь душ отверженных немолчные мученья
Нам суждено с тобой теперь узреть,
Они утратили навек свое сознанье,
Тот высший дар, что нам дано иметь!
Дай руку мне!» — и, полный упованья,
С лицом веселым вождь переступил
Таинственный предел ужасного страданья…
Безумный вопль вкруг своды огласил,
Повсюду раздались и крики, и проклятья,
И так ужасен свод беззвездный был,
Что горьких слез в тот миг не мог сдержать я!..
Повсюду в ужасе немом я замечал
То всплески рук, то дикие обятья,
От воплей воздух вкруг ужасно грохотал,
Волнуясь, как песок, что бури мчит дыханье.
И, полный ужаса, поэту я сказал:
«Откуда этот сонм, проклятья и стенанья,
Доныне я таких страданий не видал,
За что постигло их такое наказанье?..»
«Здесь души тех, кто никогда не знал
Ни славы подвига, ни срама преступленья,
Кто для себя лишь жил, — Вергилий отвечал,—
Средь сонма ангелов, достойных лишь презренья,
Они казнятся здесь, — нарушив долг святой,
Они страшилися борьбы и возмущенья,
Им недоступен рай с небесной красотой,
И бездны адские принять их не посмели,
И души, полные безумною враждой,
С их жалкою толпой смешаться не хотели!..»
Проклятье века — это спешка,
и человек, стирая пот,
по жизни мечется, как пешка,
попав затравленно в цейтнот.
Поспешно пьют, поспешно любят,
и опускается душа.
Поспешно бьют, поспешно губят,
а после каются, спеша.
Но ты хотя б однажды в мире,
когда он спит или кипит,
остановись, как лошадь в мыле,
почуяв пропасть у копыт.
Остановись на полдороге,
доверься небу, как судье,
подумай — если не о боге —
хотя бы просто о себе.
Под шелест листьев обветшалых,
под паровозный хриплый крик
пойми: забегавшийся — жалок,
остановившийся — велик.
Пыль суеты сует сметая,
ты вспомни вечность наконец,
и нерешительность святая
вольется в ноги, как свинец.
Есть в нерешительности сила,
когда по ложному пути
вперед на ложные светила
ты не решаешься идти.
Топча, как листья, чьи-то лица,
остановись! Ты слеп, как Вий.
И самый шанс остановиться
безумством спешки не убий.
Когда шагаешь к цели бойко,
как по ступеням, по телам,
остановись, забывший бога, —
ты по себе шагаешь сам!
Когда тебя толкает злоба
к забвенью собственной души,
к бесчестью выстрела и слова,
не поспеши, не соверши!
Остановись, идя вслепую,
о население Земли!
Замри, летя из кольта, пуля,
и бомба в воздухе, замри!
О человек, чье имя свято,
подняв глаза с молитвой ввысь,
среди распада и разврата
остановись, остановись!
Сотни их… тысячи… словно морские
Волны шумящие, ветром гонимые,
Движутся полчища эти людские
Неисчислимые.
Движутся медленно так… ряд за рядом
Волны походят, тяжелые, ровные….
Впалые очи с горячечным взглядом,
Лица бескровные.
Вот подошли ко мне!.. Море разбитых
Жизней в борьбе за грядущее темное;
Грубых одежд и голов непокрытых
Море огромное.
Вот окружают—сомкнулись… И ясно
Слышу я медленный хрип их дыхания,
Голос проклятий, звучащих напрасно,
Вздохи, стенания:
«От очагов мы пришли разоренных,
Где под золою ни искры не тлеет;
С бедных постелей, где в муках бессонных
Тело слабеет.
Из шалашей, из землянок пришли мы.
Мрачно ползут по земле наши тени—
Скорби исполненной, необозримый
Сонм привидений!
Луч идеала сиял нам в ненастье;
Это сияние нас обмануло.
Счастья, любви мы искали; и счастье
Нас оттолкнуло.
Труд нас отверг,—и хоть были бы рады
Силы отдать мы и ночи бессонные.
Где же исход? где надежда?.. Пощады!
Мы—побежденные.
Всюду под солнцем, в лучах его жгучих
Всюду живет и смеется, ликуя,
Счастье труда и усилий могучих,
И поцелуя;
Труд и умы призывает, и руки;
Мощь их железо и пар покоряет;
Смелым борцам яркий светоч науки
Путь озаряет.
Тысячи жизней на подвиг стремятся,
К жертве святой от станка и от плуга;
Тысячи уст опьяненных томятся
Жаждой друг друга…
Мы только лишние! К жизни порогу
Дали нам стать, но во храм не впустили;
Всюду незримые стены дорогу
Нам преградили.
Кем же воздвигнуты эти преграды?
Чьим же проклятьем на век осужденные,
Жить не имеем мы права?.. Пощады!
Мы побежденные!»
С. Свиридова.
Автор Ф. Шиллер. Перевод А. Григорьева.
(Л.Ф.Г-ой)
Вечно льнуть к устам с безумной страстью…
Кто ненасыщаемому счастью,
Этой жажде пить твое дыханье,
Слить с твоим свое существованье,
Даст истолкованье?
Не стремятся ль, как рабы, охотно,
Отдаваясь власти безотчетно,
Силы духа быстрой чередою
Через жизни мост, чтобы с тобою
Жизнью жить одною?
О, скажи: владыку оставляя,
Не в твоем ли взгляде память рая
Обрели разрозненно братья
И, свободны вновь от уз проклятья,
В нем слились в объятья?
Или мы когда-то единились,
Иль затем сердца в нас страстно бились?
Не в луче ль погасших звезд с тобою
Были мы единою душою,
Жизнию одною?
Да, мы были, внутренно была ты
В тех эонах — им же нет возврата —
Связана со мною… Так в скрижали
Мне прочесть — в той довременной дали —
Вдохновенья дали.
Нектара источники пред нами
Разливались светлыми волнами —
Смело мы печати разрешали,
В светозарной правды вечной дали
Гордо возлетали.
Оттого-то вся преданность счастью —
Вечно льнуть к устам с безумной страстью,
Это жажда пить твое дыханье,
Слить с твоим свое существованья
В вечное лобзанье.
Оттого-то, как рабы, охотно,
Предаваясь власти безотчетно,
Силы духа быстрой чередою
Через жизни мост бегут с тобою
Жизнью жить одною.
Оттого, владыку оставляя,
У тебя во взгляде память рая
Обрели — и, тяжкий гнет проклятья
Позабыв, сливаются в объятья
Вновь они, как братья.
Ты сама… пускай глаза сокрыты,
Но горят зарей твои ланиты;
Мы родные-из страны изгнанья
В край родной летим мы в миг слиянья
В пламени лобзанья.
Я на кладбище в мареве осени,
где скрипят, рассыхаясь, кресты,
моей бабушке — Марье Иосифовне —
у ворот покупаю цветы. Были сложены в эру Ладыниной
косы бабушки строгим венком,
и соседки на кухне продымленной
называли её «военком». Мало била меня моя бабушка.
Жаль, что бить уставала рука,
и, по мненью знакомого банщика,
был достоин я лишь кипятка. Я кота её мучил, блаженствуя,
лишь бы мне не сказали — слабо.
На три тома «Мужчина и женщина»
маханул я Лависса с Рамбо. Золотое кольцо обручальное
спёр, забравшись тайком в шифоньер:
предстояла игра чрезвычайная —
Югославия — СССР. И кольцо это, тяжкое, рыжее,
с пальца деда, которого нет,
перепрыгнуло в лапу барышника
за какой-то стоячий билет. Моя бабушка Марья Иосифовна
закусила лишь краешки губ
так, что суп на столе подморозило —
льдом сибирским подёрнулся суп. У афиши Нечаева с Бунчиковым
в ещё карточные времена,
поскользнувшись на льду возле булочной,
потеряла сознанье она. И с двуперстно подъятыми пальцами,
как Морозова, ликом бела,
лишь одно повторяла в беспамятстве:
«Будь ты проклят!» — и это был я. Я подумал, укрывшись за примусом,
что, наверное, бабка со зла
умирающей только прикинулась…
Наказала меня — умерла. Под пластинку соседскую Лещенки
неподвижно уставилась ввысь,
и меня все родные улещивали:
«Повинись… Повинись… Повинись…» Проклинали меня, бесшабашного,
справа, слева — видал их в гробу!
По меня прокляла моя бабушка.
Только это проклятье на лбу. И кольцо, сквозь суглинок проглядывая,
дразнит, мстит и блестит из костей…
Ты сними с меня, бабка, проклятие,
не меня пожалей, а детей. Я цветы виноватые, кроткие
на могилу кладу в тишине.
То, что стебли их слишком короткие,
не приходит и в голову мне. У надгробного серого камушка,
зная всё, что творится с людьми,
шепчет мать, чтоб не слышала бабушка:
«Здесь воруют цветы… Надломи…» Все мы перепродажей подловлены.
Может быть, я принёс на поклон
те цветы, что однажды надломлены,
но отрезаны там, где надлом. В дрожь бросает в метро и троллейбусе,
если двое — щекою к щеке,
но в кладбищенской глине стебли все
у девчонки в счастливой руке. Всех надломов идёт остригание,
и в тени отошедших теней
страшно и от продажи страдания,
а от перепродажи — страшней. Если есть во мне малость продажного,
я тогда — не из нашей семьи.
Прокляни ещё раз меня, бабушка,
и проклятье уже не сними!