Если не пил ты в детстве студеной воды
Из разбитого девой кувшина.
Если ты не искал золотистой звезды
Над орлами в дыму Наварина,
Ты не знаешь, как эти прекрасны сады
С полумесяцем в чаще жасмина.Здесь смущенная Леда раскинутых крыл
Не отводит от жадного лона,
Здесь Катюшу Бакунину Пушкин любил
Повстречать на прогулке у клена
И над озером первые строфы сложил
Про шумящие славой знамена.Лебедей он когда-то кормил здесь с руки,
Дней лицейских беспечная пряжа
Здесь рвалась от порывов орлиной тоски
В мертвом царстве команд и плюмажа,
А лукавый барокко бежал в завитки
На округлых плечах Эрмитажа.О, святилище муз! По аллеям к пруду
Погруженному в сумрак столетий,
Вновь я пушкинским парком, как в детстве, иду
Над прудом с отраженьем Мечети,
И гостят, как бывало, в лицейском саду
Светлогрудые птички и дети.Зарастает ромашкою мой городок,
Прогоняют по улице стадо,
На бегущий в сирень паровозный свисток
У прудов отвечает дриада.
Но по-прежнему парк золотист и широк,
И живая в нем дышит прохлада.Здесь сандалии муз оставляют следы
Для перстов недостойного сына,
Здесь навеки меня отразили пруды,
И горчит на морозе рябина —
Оттого, что я выпил когда-то воды
Из разбитого девой кувшина.
На кругу, в старинном парке —
Каблуков веселый бой.
И гудит, как улей жаркий,
Ранний полдень над землей.Ранний полдень, летний праздник,
В синем небе — самолет.
Девки, ленты подбирая,
Переходят речку вброд… Я скитаюсь сиротливо.
Я один. Куда итти?..
Без охоты кружку пива
Выпиваю по пути.Все знакомые навстречу.
Не видать тебя одной.
Что ж ты думаешь такое?
Что ж ты делаешь со мной?.. Праздник в сборе. В самом деле,
Полон парк людьми, как дом.
Все дороги опустели
На пятнадцать верст кругом.В отдаленье пыль клубится,
Слышен смех, пугливый крик.
Детвору везет на праздник
Запоздалый грузовик.Ты не едешь, не прощаешь,
Чтоб самой жалеть потом.
Книжку скучную читаешь
В школьном садике пустом.Вижу я твою головку
В беглых тенях от ветвей,
И холстинковое платье,
И загар твой до локтей.И лежишь ты там, девчонка,
С детской хмуростью в бровях.
И в траве твоя гребенка, -
Та, что я искал впотьмах.Не хотите, как хотите,
Оставайтесь там в саду.
Убегает в рожь дорога.
Я по ней один пойду.Я пойду зеленой кромкой
Вдоль дороги. Рожь по грудь.
Ничего. Перехвораю.
Позабуду как-нибудь.Широко в полях и пусто.
Вот по ржи волна прошла…
Так мне славно, так мне грустно
И до слез мне жизнь мила.
Б. БабочкинуПоднимается пар от излучин.
Как всегда, ты негромок, Урал,
а «Чапаев» переозвучен —
он свой голос, крича, потерял. Он в Москве и Мадриде метался,
забывая о том, что в кино,
и отчаянной шашкой пытался
прорубиться сквозь полотно. Сколько раз той рекой величавой,
без друзей, выбиваясь из сил,
к нам на помощь, Василий Иваныч,
ты, обложенный пулями, плыл. Твои силы, Чапай, убывали,
но на стольких экранах Земли
убивали тебя, убивали,
а убить до конца не смогли. И хлестал ты с тачанки по гидре,
проносился под свист и под гик.
Те, кто выплыли, — после погибли.
Ты не выплыл — и ты не погиб… Вот я в парке, в каком-то кинишке…
Сколько лет уж прошло — подсчитай!
Но мне хочется, словно мальчишке,
закричать: «Окружают, Чапай!» На глазах добивают кого-то,
и подмога ещё за бугром.
Нету выхода кроме как в воду,
и проклятая контра кругом. Свою песню «максим» допевает.
Не прорваться никак из кольца.
Убивают, опять убивают,
а не могут убить до конца. И ты скачешь, весёлый и шалый,
и в Париже, и где-то в Клинцах,
неубитый Василий Иваныч
с неубитой коммуной в глазах. И когда я в бою отступаю,
возникают, летя напролом,
чумовая тачанка Чапая
и папахи тот чёртов залом. И мне стыдно спасать свою шкуру
и дрожать, словно крысий хвост…
За винтовкой, брошенной сдуру,
я ныряю с тебя, Крымский мост! И поахивает по паркам
эхо боя, ни с чем не миря,
и попахивает папахой
москвошвейская кепка моя…
ДВА ОТРЫВКА ИЗ ПОЭМЫ
Уж ночь. Калитка заперта.
Аллея длинная пуста.
Окован бледною Луной,
Весь парк уснул во мгле ночной.
Весь парк не шелохнет листом.
И заколдован старый дом.
Могильны окна, лишь одно
Мерцаньем свеч озарено.
Не спит — изгнанник средь людей, —
И мысли друг, — и враг страстей.
Он в час любви, обятий, снов
Читает книги мудрецов.
Он слышит, как плывет Луна,
Как дышит, шепчет тишина.
Он видит в мире мир иной,
И в нем живет он час ночной.
Тот мир — лишь в нем, и с ним умрет,
В том мире светоч он берет.
То беглый свет, то краткий свет,
Но для него забвенья нет.
Помогите! помогите! Я один в ночной тиши.
Целый мир ношу я в сердце, но со мною ни души.
Для чего кровавым потом обагряется чело?
Как мне тяжко! Как мне душно! Вековое давит зло!
Помогите! помогите! Но никто не внемлет мне.
Только звезды, улыбаясь, чуть трепещут в вышине.
Только лик Луны мерцает, да в саду, среди вершин,
Шепчет Ветер перелетный: Ты один — один — один.
1.
Я на днеЯ на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода.
Из тяжелых стеклянных потемок
Нет путей никому, никуда… Помню небо, зигзаги полета,
Белый мрамор, под ним водоем,
Помню дым от струи водомета
Весь изнизанный синим огнем… Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
2.
Бронзовый поэтНа синем куполе белеют облака,
И четко ввысь ушли кудрявые вершины,
Но пыль уж светится, а тени стали длинны,
И к сердцу призраки плывут издалека.Не знаю, повесть ли была так коротка,
Иль я не дочитал последней половины?..
На бледном куполе погасли облака,
И ночь уже идет сквозь черные вершины… И стали — и скамья и человек на ней
В недвижном сумраке тяжЕле и страшней.
Не шевелись — сейчас гвоздики засверкают, Воздушные кусты сольются и растают,
И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнет,
С подставки на траву росистую спрыгнет.
3.
PасеСтатуя мираМеж золоченых бань и обелисков славы
Есть дева белая, а вкруг густые травы.Не тешит тирс ее, она не бьет в тимпан,
И беломраморный ее не любит Пан.Одни туманы к ней холодные ласкались,
И раны черные от влажных губ остались.Но дева красотой по-прежнему горда,
И трав вокруг нее не косят никогда.Не знаю почему — богини изваянье
Над сердцем сладкое имеет обаянье… Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,
И ноги сжатые, и грубый узел кос.Особенно, когда холодный дождик сеет,
И нагота ее беспомощно белеет… О, дайте вечность мне, — и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам.
Просят покоя с небес, кто трепещет
Моря Эгейского камней подводных;
В тучах луна, и нигде не заблещет
Звезд путеводных.
Просит покоя средь битвы Фракия,
Просят мидийцы, колчан за спиною…
Гросф, но за пурпур, за камни цветные
Нет нам покоя.
В буре душевной нельзя откупиться,
Ликтор от ней не спасет властелина;
По потолку золотому кружится
Злая кручина.
Малым доволен, пред кем родовая
Блещет солонка за ужином скудным;
Спить он, корыстной тревоги не зная,
Сном непробудным.
Что нам бросаться−то в жизни юдольной?
Что ж на чужбину так рвешься ты, странник?
Где−то себя самого добровольный
Кинешь изгнанник?
Горе в корабль за тобою, порочный!
В конном строю злое горе с тобою,
Лани быстрей и быстрее восточной
Тучи с грозою.
Духом довольства ищи в настоящем,
Тщетно в грядущем не жаждя блаженства;
Смейся в напасти. Ни в чем преходящем
Нет совершенства.
Быстрая смерть Ахиллеса умчала,
Старость Тифона его уменьшила,
Может быть мне, в чем тебе отказала,
Парка судила.
Вкруг тебя с ревом пасутся коровы,
Ржет кобылица в четверку лихая,
Платья поила твои и покровы
Краска двойная.
Парка судила в душе неподкупной
Дать мне немного полей во владенье
Греческой музы напев и к преступной
Черни презренье.
Мы пять минут назад пришли из парка.
О, если б знала ты, как он красив!
Предвешний снег, вчера белевший марко,
Сегодня снова чист. Остановив
Начавшееся таянье, ночная
Метель опять вернула нам зиму.
Я не горюю вовсе потому,
Что это лишь на день, моя родная:
Ведь завтра снова солнце загремит
В свои победоносные литавры,
И голову весна украсит в лавры
Северновешней девушке Лилит…
Весь парк в горах. Он кедрово-сосново —
Еловый. Много тут и пихт густых.
Он каждый день выглядывает ново
На склонах гор отвесных и крутых.
Посередине парка вьется тонко
Извилистая журчная речонка,
Где в изобилье черная форель,
Которую вылавливаем ловко, —
Лишь поднесет к устам своим свирель
Пленительный на севере апрель —
Я и моя подруга-рыболовка,
К реке ведет громадной буквой «Эс»
Отлогая дубовая аллея,
Куда мы любим летом под навес
Дубов войти, а там, за ней, белея
На противоположной стороне
Реки, на скалах, в синей тишине
Седых, голубоватых, в виде рамок
Растущих, кедров — спит изящный замок,
Где сорок пять покоев. Но штандарт
Над башнею давно уже разорван.
Лишь изредка на шпиль присядет ворон —
Достойный лихолетья злого бард…
А под горой, под тридцатисаженной
Слоистой и цветистой крутизной,
Своею сизо-голубой волной
Плеща о берег, солнцем обожженный
В златоиюльский изумрудный зной
Утонченное призрачное море
Балтийское — во всем своем просторе.
Есть в парке грот, у замка, над рекой,
Где ручеек прозрачный, еле слышно
Журча, течет. А перед входом пышно
Цветет шиповник розовой стеной.
В саду фруктовом груши и черешни,
В оранжерее крупный виноград
И персики. И я, как инок, рад
Бродить средь них в день светозарно-вешний.
Под осень ал колючий барбарис,
Из узких ягод чьих готовим литры
Ликера, упоительные цитры,
И наши знатоки — один, Борис,
Нарциссов принц, и Александр, принц лилий,
Ему приписывают свойство крылий,
С чем даже я, из знатоков знаток,
Не стану спорить, пробуя глоток…
Итак, для твоего, голубка, взора
Я набросал окрестность замка Орро.
От нашей хижины в полуверсте,
Он виден из окна моей рабочей
Залитой светом комнаты, где очи
Фелиссы мне твердят о красоте!
I
В тени елизаветинских боскетов
Гуляют пушкинских красавиц внучки
Все в скромных канотье, в тугих корсетах,
И держат зонтик сморщенные ручки.
Мопс на цепочке, в сумочке драже
И компаньонка с Жип или Бурже.
II
Иланг-илангом весь пропах вокзал
Не тот последний, что сгорит когда-то,
А самый первый, главный — Белый Зал
В нем танцевальный — убран был богато,
Но в зале том никто не танцевал.
III
С вокзала к парку легкие кареты,
Как с похорон торжественных, спешат.
В них дамы — в сарафанчики одеты,
А с английским акцентом говорят.
Одна из них (как разглашать секреты,
Мне этого, наверно, не простят)
Попала в вавилонские блудницы,
А тезка мне и лучший друг царицы.
IV
Как я люблю пологий склон зимы,
ее огни, и мраки, и истому,
Сухого снега круглые холмы
И чувство, что вовек не будешь дома.
Черна вдали рождественская ель,
Кричит ворона, кончилась метель.
V
И рушилась твердыня Эрзерума,
Кровь заливала горло Дарданелл,
Но в этом парке не слыхали шума,
Лишь ржавый флюгер вдалеке скрипел.
Но в этом парке тихо и угрюмо
Сверкает месяц, снег алмазно бел.
VI
Прикинувшись солдаткой, выло горе,
Как конь, вставал дредноут на дыбы,
И ледяные пенные столбы
Взбешенное выбрасывало море –
До звезд нетленных — из груди своей,
И не считали умерших людей.
VII
На Белой Башне дремлет пулемет,
Вокруг дворца гусарские разъезды,
Внимательные северные звезды
(Совсем не те, что будут через год),
Прищурившись, глядят в окно Лицея,
Где тень его над томом Апулея.
VIII
О знал ли он, любимец двух столетий,
Как грозно третьим будет принят он.
Мне суждено запомнить этот сон,
Как помнят мать, осиротевши, дети…
IX
Все занялись военной суетою,
И от пожаров сделалось светло.
И только юг был залит темнотою.
На мой вопрос, с священной простотою
Сказал сосед: «Там Царское Село.
Оно вчера, как свечка, догорело».
И спрашивать я больше не посмела.
Как сажа свеж,
Как сажа чист,
Черт-трубочист качает трубы.
Вдруг солнце — трах!
И трубочист
Снегам показывает зубы.
И сразу — вниз,
И сразу — врозь
Труба, глаза и ноги,
И воробьев счастливых горсть
Метнулась по дороге.
Взглянул вокруг,
И — мать честна! —
И городу и парку,
Загнув рукавчики, весна
Закатывает парку.
Под песню трудится кума —
Счастливая натура!
И сводит каждого с ума
Весенняя колоратура.
И вот —
Отчаянный пример:
Подснежники у постового?!
— Товарищ милиционер,
Вы — девушка,
Даю вам слово!
И вот,
Любезные мои,
Извольте, — как по нотам,
В такт дискантуют воробьи
Над золотым пометом.
Ах, понимаю,
Как не петь?
Не петь или не пикать? —
Когда графин
Горит, как медь,
Когда ручьи —
Как никель.
Когда вот так
Поет весна:
Без темпа
И без метра,
И дирижирует сосна
И лирикам
И ветрам.
Я это пел,
Когда апрель
Дымился на бульварах,
Когда жемчужная капель
Клевала тротуары.
Когда, тетрадь
Скрутив в комок
И трижды кроя матом, —
Хотел влюбиться
И не смог
Рабфаковец косматый.
Теперь под солнечным огнем
И радостно, и тяжко!
Давайте окна распахнем,
Как душную рубашку.
И на ребяческую прыть
Равняясь по поэту,
Чтоб даже деньги позабыть…
Которых, кстати, нету.
Н. А. Григоровой1Мне грустно… Подожди… Рояль,
Как будто торопясь и споря,
Приоткрывает окна в даль
Грозой волнуемого моря.И мне, мелькая мимо, дни
Напоминают пенной сменой,
Что мы — мгновенные огни —
Летим развеянною пеной.Воздушно брызжут дишканты
В далекий берег прежней песней…
И над роялем смотришь ты
Неотразимей и чудесней.Твои огромные глаза!
Твои холодные объятья!
Но — незабытая гроза —
Твое чернеющее платье.2Мы — роковые глубины,
Глухонемые ураганы, —
Упали в хлынувшие сны,
В тысячелетние туманы.И было бешенство огней
В водоворотах белой пены.
И — возникали беги дней,
Существований перемены.Мы были — сумеречной мглой,
Мы будем — пламенные духи.
Миров испепеленный слой
Живет в моем проросшем слухе.3И знаю я; во мгле миров:
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.Ты — изливала надо мной
Свои бормочущие были
Под фосфорической луной,
Серея вретищем из пыли.Ты, возникая из углов,
Тянулась тенью чернорогой,
Подняв мышиный шорох слов
Над буквой рукописи строгой.И я безумствовал в ночи
С тысячелетнею старухой;
И пели лунные лучи
В мое расширенное ухо.4Летучим фосфором валы
Нам освещают окна дома.
Я вижу молнии из мглы.
И — морок мраморного грома.Твое лучистое кольцо
Блеснет над матовою гаммой;
И — ночи веют мне в лицо
Своею черной орифламмой.И — возникают беги дней,
Существований перемены,
Как брызги бешеных огней
В водоворотах белой пены.И знаю я: во мгле миров
Ты — злая, лающая Парка,
В лесу пугающая сов,
Меня лобзающая жарко.5Приемлю молча жребий свой,
Поняв душою безглагольной
И моря рокот роковой,
И жизни подвиг подневольный.
(Bad Nauheim. 1897–1903)1
Я видел огненные знаки
Чудес, рожденных на заре.
Я вышел — пламенные маки
Сложить на горном алтаре.
Со мною утро в дымных ризах
Кадило в голубую твердь,
И на уступах, на карнизах
Бездымно испарялась смерть.
Дремали розовые башни,
Курились росы в вышине.
Какой-то призрак — сон вчерашний —
Кривлялся в голубом окне.
Еще мерцал вечерний хаос —
Восторг, достигший торжества, —
Но всё, что в пурпур облекалось,
Шептало белые слова.
И жизнь казалась смутной тайной…
Что? в утре раннем, полном сна,
Я вскрыл, мудрец необычайный,
Чья усмехнулась глубина? 2
Там, на горах, белели виллы,
Алели розы в цепком сне.
И тайна смутно нисходила
Чертой, в горах неясной мне.
О, как в горах был воздух кроток!
Из парка бешено взывал
И спорил с грохотом пролеток
Веками стиснутый хорал.
Там — к исцеляющим истокам
Увечных кресла повлеклись,
Там — в парке, на лугу широком,
Захлопал мяч и lawn-tennis;
Там — нить железная гудела,
И поезда вверху, внизу
Вонзали пламенное тело
В расплавленную бирюзу.
И в двери, в окна пыльных зданий
Врывался крик продавщика
Гвоздик и лилий, роз и тканей,
И cartes postales, и kodak’а.3
Я понял; шествие открыто, —
Узор явлений стал знаком.
Но было смутно, было слито,
Терялось в небе голубом.
Она сходила в час веселый
На городскую суету.
И тихо возгорались долы,
Приемля горную мечту…
И в диком треске, в зыбком гуле
День уползал, как сонный змей…
Там счастью в очи не взглянули
Миллионы сумрачных людей.4
Ее огнем, ее Вечерней
Один дышал я на горе,
А город грохотал безмерней
На возрастающей заре.
Я шел свободный, утоленный…
А день в померкшей синеве
Еще вздыхал, завороженный,
И росы прятались в траве.
Они сверкнут заутра снова,
И встанет Горная — средь роз,
У склона дымно-голубого,
В сияньи золотых волос…8-12 мая 1904
Могольцу снилися жилища Елисейски:
Визирь блаженный в них
За добрые дела житейски,
В числе угодников святых,
Покойно спал на лоне гурий.
Но сонный видит ад,
Где, пламенем обят,
Терзаемый бичами фурий,
Пустынник испускал ужасный вопль и стон.
Моголец в ужасе проснулся,
Не ведая, что значит сон.
Он думал, что пророк в сих мертвых обманулся
Иль тайну для него скрывал;
Тотчас гадателя призвал,
И тот ему в ответ: «Я не дивлюсь нимало,
Что в снах есть разум, цель и склад.
Нам небо и в мечтах премудрость завещало...
Сей праведник, визирь, оставя двор и град,
Жил честно и всегда любил уединенье;
Пустынник на поклон таскался к визирям».
С гадателем сказав, что́ значит сновиденье,
Внушил бы я любовь к деревне и полям.
Обитель мирная! в тебе успокоенье
И все дары небес даются щедро нам.
Уединение, источник благ и счастья!
Места любимые! ужели никогда
Не скроюсь в вашу сень от бури и ненастья?
Блаженству моему настанет ли чреда?
Ах! кто остановит меня под мрачной тенью?
Когда перенесусь в священные леса?
О музы! сельских дней утеха и краса!
Научите ль меня небесных тел теченью?
Светил блистающих несчетны имена
Узнаю ли от вас? Иль, если мне дана
Способность малая и скудно дарованье,
Пускай пленит меня источников журчанье
И я любовь и мир пустынный воспою!
Пусть парка не прядет из злата жизнь мою
И я не буду спать под бархатным наметом;
Ужели через то я потеряю сон?
И меньше ль по трудах мне будет сладок он?
Зимой близ огонька, в тени древесной летом,
Без страха двери сам для парки отопру,
Беспечно век прожив, спокойно и умру.
1Через Красные ворота я пройду
Чуть протоптанной тропинкою к пруду.Спят богини, охраняющие сад,
В мерзлых досках заколоченные, спят.Сумрак плавает в деревьях. Снег идет.
На пруду, за «Эрмитажем», поворот.Чутко слушая поскрипыванье лыж,
Пахнет елкою и снегом эта тишьИ плывет над отраженною звездой
В темной проруби с качнувшейся водой.
19212Бросая к небу колкий иней
И стряхивая белый хмель,
Шатаясь, в сумрак мутно-синий
Брела усталая метель.В полукольце колонн забыта,
Куда тропа еще тиха,
Покорно стыла Афродита,
Раскинув снежные меха.И мраморная грудь богини
Приподнималась горячо,
Но пчелы северной пустыни
Кололи девичье плечо.А песни пьяного Борея,
Взмывая, падали опять,
Ни пощадить ее не смея,
Ни сразу сердце разорвать.
19163Если колкой вьюгой, ветром встречным
Дрогнувшую память обожгло,
Хоть во сне, хоть мальчиком беспечным
Возврати мне Царское Село! Бронзовый мечтатель за Лицеем
Посмотрел сквозь падающий снег,
Ветер заклубился по аллеям,
Звонких лыж опередив разбег.И бегу я в лунный дым по следу
Под горбатым мостиком, туда,
Где над черным лебедем и Ледой
Дрогнула зеленая звезда.Не вздохнуть косматым, мутным светом,
Это звезды по снегу текут,
Это за турецким минаретом
В снежной шубе разметался пруд.Вот твой теплый, твой пушистый голос
Издали зовет — вперегонки!
Вот и варежка у лыжных полос
Бережет всю теплоту руки.Дальше, дальше!.. Только б не проснуться,
Только бы успеть — скорей! скорей! -
Губ ее снежинками коснуться,
Песнею растаять вместе с ней! Разве ты не можешь, Вдохновенье,
Легкокрылой бабочки крыло,
Хоть во сне, хоть на одно мгновенье
Возвратить мне Царское Село!
19224Сквозь падающий снег над будкой с инвалидом
Согнул бессмертный лук чугунный Кифаред.
О, Царское Село, великолепный бред,
Который некогда был ведом аонидам! Рожденный в сих садах, я древних тайн не выдам.
(Умолкнул голос муз, и Анненского нет…)
Я только и могу, как строгий тот поэт,
На звезды посмотреть и «всё простить обидам».Воспоминаньями и рифмами томим,
Над круглым озером метется лунный дым,
В лиловых сумерках уже сквозит аллея, И вьюга шепчет мне сквозь легкий лыжный свист,
О чем задумался, отбросив Апулея,
На бронзовой скамье кудрявый лицеист.
Декабрь 1921
Жили в парке два трамвая:
Клик и Трам.
Выходили они вместе
По утрам.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Любит электричеством весело моргать.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Выслала метельщиков рельсы подметать.
От стука и звона у каждого стыка
На рельсах болела площадка у Клика.
Под вечер слипались его фонари:
Забыл он свой номер — не пятый, не третий…
Смеются над Кликом извозчик и дети:
— Вот сонный трамвай, посмотри!
— Скажи мне, кондуктор, скажи мне, вожатый,
Где брат мой двоюродный Трам?
Его я всегда узнаю по глазам,
По красной площадке и спинке горбатой.
Начиналась улица у пяти углов,
А кончалась улица у больших садов.
Вся она истоптана крепко лошадьми,
Вся она исхожена дочерна людьми.
Рельсы серебристые выслала вперед.
Клика долго не было: что он не идет?
Кто там смотрит фонарями в темноту?
Это Клик остановился на мосту,
И слезятся разноцветные огни:
— Эй, вожатый, я устал, домой гони!
А Трам швырк-шварк —
Рассыпает фейерверк;
А Трам не хочет в парк,
Громыхает громче всех.
На вокзальной башне светят
Круглолицые часы,
Ходят стрелки по тарелке,
Словно черные усы.
Здесь трамваи словно гуси
Поворачиваются.
Трам с товарищами вместе
Околачивается.
— Вот летит автомобиль-грузовик —
Мне не страшно. Я трамвай. Я привык.
Но скажите, где мой брат, где мой Клик?
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Я спрошу у лошадей, лошадей,
Проходил ли здесь трамвай-ротозей,
Сразу видно — молодой, всех глупей.
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Ты скажи, семиэтажный
Каменный глазастый дом,
Всеми окнами ты видишь
На три улицы кругом,
Не слыхал ли ты о Клике,
О трамвае молодом?
Дом ответил очень зло:
— Много здесь таких прошло.
— Вы, друзья-автомобили,
Очень вежливый народ
И всегда-всегда трамваи
Пропускаете вперед,
Расскажите мне о Клике,
О трамвае-горемыке,
О двоюродном моем
С бледно-розовым огнем.
— Видели, видели и не обидели.
Стоит на площади — и всех глупей:
Один глаз розовый, другой темней.
— Возьми мою руку, вожатый, возьми,
Поедем к нему поскорее;
С чужими он там говорит лошадьми,
Моложе он всех и глупее.
Поедем к нему и найдем его там.
И Клика находит на площади Трам.
И сказал трамвай трамваю:
— По тебе я, Клик, скучаю,
Я услышать очень рад,
Как звонки твои звенят.
Где же розовый твой глаз? Он ослеп.
Я возьму тебя сейчас на прицеп:
Ты моложе — так ступай на прицеп!
…Вы помните «Не знаю»
БаратынскийХороша кума Матреша!
Глазки — огоньки,
Зубки — жемчуг, косы — русы,
Губки — лепестки.
Что ни шаг — совсем лебедка
Взглянет — что весна;
Я зову ее Предгрозей —
Так томит она.
Но строга она для парней,
На нее не дунь…
А какая уж там строгость,
Коль запел июнь.
Полдень дышит — полдень душит.
Выйдешь на балкон
Да «запустишь» ради скуки
Старый граммофон.
Понесутся на деревню
«Фауст», «Трубадур», —
Защекочет сердце девье
Крылышком амур.
Глядь, — идет ко мне Предгрозя,
В парк идет ко мне;
Тело вдруг захолодеет,
Голова в огне.
— Милый кум…
— Предгрозя… ластка!.. —
Спазмы душат речь…
О, и что это за радость,
Радость наших встреч!
Сядет девушка, смеется,
Взор мой жадно пьет.
О любви, о жгучей страсти
Нам Июнь поет.
И поет ее сердечко,
И поют глаза;
Грудь колышется волною,
А в груди — гроза.
Разве тут до граммофона
Глупой болтовни?
И усядемся мы рядом
В липовой тени.
И молчим, молчим в истоме,
Слушая, как лес
Нам поет о счастье жизни
Призрачных чудес.
Мнится нам, что в этом небе
Нам блестят лучи,
Грезим мы, что в этих ивах
Нам журчат ключи.
Счастлив я, внимая струям
Голубой реки,
Гладя пальцы загорелой,
Милой мне руки.
Хорошо и любо, — вижу,
Вижу по глазам,
Что нашептывают сказки
Верящим цветам.
И склоняется головка
Девушки моей
Ближе все ко мне, и жарче
Песнь ее очей.
Ручкой теплою, любовно
Голову мою
Гладит долго, поверяя
Мне беду свою:
«Бедность точит, бедность губит,
Полон рот забот;
Разве тут похорошеешь
От ярма работ?
Летом все же перебьешься,
А зимой что есть?
По нужде идешь на место, —
То-то вот и есть».
Мне взгрустнется поневоле,
Но бессилен я:
Ничего я не имею,
Бедная моя.
Любишь ты свою деревню, —
Верю я тебе.
Дочь природы, дочь простора,
Покорись судьбе.
А она уже смеется,
Слезку с глаз смахнув,
И ласкается, улыбкой
Сердце обманув.
Я прижмусь к ней, — затрепещет,
Нежит и пьянит,
И губами ищет губы,
И томит, томит.
Расцелую губки, глазки,
Шейку, волоса, —
И ищи потом гребенки
Целых два часа.
…Солнце село, и туманы
Грезят над рекой…
И бежит Предгрозя парком
Что есть сил, домой;
И бежит, мелькая в липах,
С криком: «Не скучай —
Я приду к тебе поутру,
А пока — прощай!..»
Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Вот здесь вас интервенты расстреляли,
Вот здесь бессмертие ваше началось!
Ахча-Куйма, пески Туркменистана.
Наш поезд две минуты простоял.
Я никогда не видел Шаумяна,
Я Джапаридзе рук не пожимал.
Мне незнаком был Ваня Фиолетов
И Азизбеков, презиравший страх,
И все, погибшие за власть Советов
В ахча-куйминских пламенных песках.
Я в жизнь входил, их сыновьям ровесник.
Нас, школьников, их образ волновал.
Живыми, близкими в сказаньях, в песнях
Я имена их в детстве услыхал.
В глуши лесов и возле океанов
О них народы древние поют.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты и подводники живут.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Встань, Родина, в почетном карауле!
Взгляни: уходит вдаль гряда холмов.
Каких убийц, каких разведок пули
Не целили в сердца твоих сынов!
...Да, двадцать шесть — живут!
Над ними знамя вьется,
Шумят ветра, идет за годом год.
Все меньше знавших их на свете остается
Все больше их народ наш узнает.
О них певцы сказания слагают,
И молодые, жизнью их горды,
К их мужеству и силе припадают,
Как жаждущий к источнику воды.
Они средь нас. Не смеют смерть и время
Стереть их жизни небывалый след.
Так закаляет молодое племя
История борьбы, история побед.
В глуши лесов и возле океанов
Их образы могучие живут.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты о Чапаеве поют.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
И глупо звать его
И глупо звать его «Красная Ницца»,
и скушно
и скушно звать
и скушно звать «Всесоюзная здравница».
Нашему
Нашему Крыму
Нашему Крыму с чем сравниться?
Не́ с чем
Не́ с чем нашему
Не́ с чем нашему Крыму
Не́ с чем нашему Крыму сравниваться!
Надо ль,
Надо ль, не надо ль,
Надо ль, не надо ль, цветов наряды —
лозою
лозою шесточек задран.
Вином
Вином и цветами
Вином и цветами пьянит Ореанда,
в цветах
в цветах и в вине —
в цветах и в вине — Массандра.
Воздух —
Воздух — желт.
Воздух — желт. Песок —
Воздух — желт. Песок — желт.
Сравнишь —
Сравнишь — получится ложь ведь!
Солнце
Солнце шпарит.
Солнце шпарит. Солнце —
Солнце шпарит. Солнце — жжет.
Как лошадь.
Цветы
Цветы природа
Цветы природа растрачивает, соря —
для солнца
для солнца светлоголового.
И все это
И все это наслаждало
И все это наслаждало одного царя!
Смешно —
Смешно — честное слово!
А теперь
А теперь играет
А теперь играет меж цветочных ливней
ветер,
ветер, пламя флажков теребя.
Стоят санатории
Стоят санатории разных именей:
Ленина,
Ленина, Дзержинского,
Ленина, Дзержинского, Десятого Октября.
Братва —
Братва — рада,
надела трусики.
Уже
Уже винограды
закручивают усики.
Рад
Рад город.
При этаком росте
с гор
с гор скоро
навезут грозди.
Посмотрите
Посмотрите под тень аллей,
что ни парк —
что ни парк — народом полон.
Санаторники
Санаторники занимаются
Санаторники занимаются «волей»,
или
или попросту
или попросту «валяй болом».
Винтовка
Винтовка мишень
Винтовка мишень на полене долбит,
учатся
учатся бить Чемберлена.
Целься лучше:
Целься лучше: у лордов
Целься лучше: у лордов лбы
тверже,
тверже, чем полено.
Третьи
Третьи на пляжах
Третьи на пляжах себя расположили,
нагоняют
нагоняют на брюхо
нагоняют на брюхо бронзу.
Четвертые
Четвертые дуют кефир
Четвертые дуют кефир или
нюхают
нюхают разную розу.
Рвало
Рвало здесь
Рвало здесь землетрясение
Рвало здесь землетрясение дороги петли,
сакли
сакли расшатало,
сакли расшатало, ухватив за край,
развезувился
развезувился старик Ай-Петри.
Ай, Петри!
Ай, Петри! А-я-я-я-яй!
Но пока
Но пока выписываю
Но пока выписываю эти стихи я,
подрезая
подрезая ураганам
подрезая ураганам корни,
рабочий Крыма
рабочий Крыма надевает стихиям
железобетонный намордник.
Алупка 25/VИИ—28 г.
О, Феб-Аполлон сребролукий.
Яви свою горнюю милость
И гибкость придай моим пальцам,
Водящим по струнам киѳары!
И сделай кипящия мысли
Послушными меткому слову
И самое слово поэта
Стрелою ты сделай разящей.
Чтоб в сердце, обросшее жиром,
Вошло острием оно метким!..
От лютых законов Дракона
Жреца охрани молодого;
Меж острых коралловых рифов
Харибды и Сциллы цензуры
Ладью проведи, Дальновержец,
К желанным брегам гонорарным!..
И ты, почитаемый старец,
На Г., но рекомый… Гомером,
Божественной Эллинской речи
Внуши мне былые размеры!..
Пою Одиссея—героя,
Который покинул Итаку
И сел в путешествиях разных.
Как принято молвить, собаку…
— «Готовь чемоданы, супруга!
Пуст паспорт мой кажется миѳом,
Я еду. во что бы ни стало.
К живущим на севере скифам»!
Рыдала три дня Пенелопа:
— «В твои-ль, Одиссеюшка, годы».."
Готовя с аттической солью
В дорогу ему бутерброды.
Назначено время отезда.
Жена безутешно рыдает.
И панцырь, работы Гефеста,
Сама на него надевает.
— «Смотри, береги Телемака,
Блюди и свою добродетель!..»
И, вот, за крутым поворотом
Сокрылся герой богоравный.
Четыре луны восходили
И снова тонули во мраке;
Не раз волоокая Гера
На млечный свой путь выезжала,
Пока, миновав Дарданеллы,
Добился герой до России.
Идя полосой черноземной,
Знакомую зрит он картину:
Три Парки различнаго вида
Различное делают дело
Одна,—деревенская баба, —
Прядет безконечную пряжу,
Свои непочатыя силы
В работу любовно влагая.
Другая, склонивши усердно
Роскошное тело к зем-прялке,
Кудельную нить направляет
Рукою надежной и верной.
А третья, зловещая Парка.
В созвездиях степени разной
Рукой трясет своей дряхлой
И длинную ниточку режет.
— «Скажите, почтенныя Парки,
Где храм знаменитый Тавриды?
И как мне пройти, иль проехать,
Чтоб местным богам поклониться?»
И голосом сильно осипшим
Вторая из женщин вешала:
— «Тебя, чужестранец, экспрессом
За сутки домчат к Петрограду!»
Четырежды свет полнолуний
Сиял на пути Одиссея.
Покуда от юга на север
Влачил его змей огнеликий.
Но вот Одиссей и в столице
Овеян дыханьем Борея.
Плетется на тощем кентавре.
Свой нос отмороженный грея.
И зрит он: торгуют грибами
В огромном саду Геспериды,
Где высится храм, посвященный
Богине великой Тавриды.
Вошел он и видит, что Янус,
Двух лиц совместитель умелый,
Зоиловой речи внимает.
Совсем от волнения белый.
— Он сам посягнул на богиню!..
Жрецы надрываются слева.
— Он—жрец и не снял еще сана!..
Несется направо из чрева…
…"Да что я такое Гекубе?.."
Решил Одиссей справедливо
И вышел из храма Тавриды
Взглянуть на сезонное диво:
Пред ним развернулся широкий
И правильный круг Стадиона.
Где шло состязание славных
В упругости мышц позвоночных…
— Ага!.. Олимпийския игры!..
Решил наш герой, и, не скрою,
Смутился узнавши, что скифы
Зовут этот спорт «чехардою»…
И снова герой хитроумный,
Хиосской возжаждавши влаги,
Стремится на шумную площадь,
Хитон на ходу оправляя.
И сам постовой Минотавр
Привозит его к ресторану…
И здесь от увидеть воочью.
Что Вакх—разжиревший каналья —
И, если осталась от бога,
То только одни вакханалия!..
— «Из чашки?!»—герой восклицает.—
"Из чашки божественный нектар?..
"Да кто я?.. Больной инфлуэнцой.
"Какой-нибудь школьный инспектор?!
"Клянуся пятою Гермеса,
«Ты плохо окончишь, приятель!»
И вышел он, хлопнувши дверью…
(Какой он наивный,—читатель!..)
— «Пожалуйте паспорт, я еду!..» —
Сказал он угрюмо в участке.
Но пристав, как древле Калипсо,
Его отпустить не решался.
— Еще не проверили вида.
Уж очень вы странный мужчина!..
…Но тут, по приказу Зевеса,
Спустилось Паллада-Аѳина
И все опрокинув преграды.
Помчала его по Европе
К священным отрогам Эллады.
К любезной жене Пенелопе.
Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре — Международным:
здесь можно целым нациям пройти.«И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой…»Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся — девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш «Интернационала»…
Так бог когда-то мир именовал.А для меня ты — юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру…
И вдруг, с размаху, сорок первый год, -
и каждый дом уже не дом, а дот,
и — фронт Международный в сорок первом.И снова мы пришли сюда…
Иная была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.…Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом… Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.…В ту зиму по фронтам меня носило, -
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала «Электросила»,
а на «Победе» сшили сапоги. (Фонарь — пожалуй, громко, так, фонарик —
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал — всей тьме наперевес…)А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов…
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб — как Творчество и Слово
и Слово наше — как в блокаду хлеб.Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла Победа…
И ее солдат, ее Правофланговый — Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим, тяжким, благородным.
И на земле ничейной… да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя, — одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля — из дикой ржавчины земля, -
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц, -
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской, зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи… Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло, -
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву —
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их…
И семя тополей —
летучий пух — им покрывает груди…
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди… И я доныне верить не устала
и буду верить — с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш «Интернационала»
сойдемся мы на Праздник мировой.Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои, -
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои…
Снова гений жизни веет;
Возвратилася весна;
Холм на солнце зеленеет;
Лед разрушила волна;
Распустившийся дымится
Благовониями лес,
И безоблачен глядится
В воды зеркальны Зевес;
Все цветет — лишь мой единый
Не взойдет прекрасный цвет:
Прозерпины, Прозерпины
На земле моей уж нет.
Я везде ее искала,
В дневном свете и в ночи;
Все за ней я посылала
Аполлоновы лучи;
Но ее под сводом неба
Не нашел всезрящий бог;
А подземной тьмы Эреба
Луч его пронзить не мог:
Те брега недостижимы,
И богам их страшен вид...
Там она! неумолимый
Ею властвует Аид.
Кто ж мое во мрак Плутона
Слово к ней перенесет?
Вечно ходит челн Харона,
Но лишь тени он берет.
Жизнь подземного страшится;
Недоступен ад и тих;
И с тех пор, как он стремится,
Стикс не видывал живых;
Тьма дорог туда низводит;
Ни одной оттуда нет;
И отшедший не приходит
Никогда опять на свет.
Сколь завидна мне, печальной,
Участь смертных матерей!
Легкий пламень погребальной
Возвращает им детей;
А для нас, богов нетленных,
Что усладою утрат?
Нас, безрадостно-блаженных,
Парки строгие щадят...
Парки, Парки, поспешите
С неба в ад меня послать;
Прав богини не щадите:
Вы обрадуете мать.
В тот предел — где, утешенью
И веселию чужда,
Дочь живет — свободной тенью
Полетела б я тогда;
Близ супруга, на престоле
Мне предстала бы она,
Грустной думою о воле
И о матери полна;
И ко мне бы взор склонился,
И меня узнал бы он,
И над нами б прослезился
Сам безжалостный Плутон.
Тщетный призрак! стон напрасный!
Все одним путем небес
Ходит Гелиос прекрасный;
Все навек решил Зевес;
Жизнью горнею доволен,
Ненавидя адску ночь,
Он и сам отдать неволен
Мне утраченную дочь.
Там ей быть, доколь Аида
Не осветит Аполлон
Или радугой Ирида
Не сойдет на Ахерон!
Нет ли ж мне чего от милой
В сладкопамятный завет:
Что осталось все, как было,
Что для нас разлуки нет?
Нет ли тайных уз, чтоб ими
Снова сблизить мать и дочь,
Мертвых с милыми живыми,
С светлым днем подземну ночь?..
Так, не все следы пропали!
К ней дойдет мой нежный клик:
Нам святые боги дали
Усладительный язык.
В те часы, как хлад Борея
Губит нежных чад весны,
Листья падают, желтея,
И леса обнажены:
Из руки Вертумна щедрой
Семя жизни взять спешу,
И, его в земное недро
Бросив, Стиксу приношу;
Сердцу дочери вверяю
Тайный дар моей руки
И, скорбя, в нем посылаю
Весть любви, залог тоски.
Но когда с небес слетает
Вслед за бурями весна:
В мертвом снова жизнь играет,
Солнце греет семена;
И, умершие для взора,
Вняв они весны привет,
Из подземного затвора
Рвутся радостно на свет:
Лист выходит в область неба,
Корень ищет тьмы ночной;
Лист живет лучами Феба,
Корень Стиксовой струей.
Ими таинственно слита
Область тьмы с страною дня,
И приходят от Коцита
С ними вести для меня;
И ко мне в живом дыханье
Молодых цветов весны
Подымается призванье,
Глас родной из глубины;
Он разлуку услаждает,
Он душе моей твердит:
Что любовь не умирает
И в отшедших за Коцит.
О! приветствую вас, чада
Расцветающих полей;
Вы тоски моей услада,
Образ дочери моей;
Вас налью благоуханьем,
Напою живой росой
И с Аврориным сияньем
Поравняю красотой;
Пусть весной природы младость,
Пусть осенний мрак полей
И мою вещают радость,
И печаль души моей.
Бил барабан.
Был барабанщиком конный с гранитной глыбы.
Бой копыт Фальконета заставил даже пыль Марсова поля звенеть.
Герольды—трубач с дворцовой колоны, рубака с Мариинской Площади и третий—в медалях грудь—трехсотпудовой медной рудою на квартирной булыжной груде стал.
там,
Где медовые дали Азии, Сибирью зияя, за решеткой окна в Европу теплятся.
Гулко герольды сзывают:
— На митинг, на митинг, на митинг…
Шли.
Над братской оградой, рада не рада, дворцов затаенная рада метнулась в знамя невероятной речи.
Зимний двуглавый с пачкой орлов обезглавленных, красный от крови, которой цари мокли, пришел на порог братский и тупо бросил единственный в мире барок.
Нервный Инженерный Замок с надменностью мальтийца лез искаженной рожей через лысые липы Летнего Сада-
Ласковым бархатом лени барской ползучие высились арки над темнеющей ракой отверженной Аркадии.
Истовым крестом—набожный красавец—крестился Аничков. Ничком пробирался на площадь. Под мышкою с домовым богом, побирался.
Понуро привел панургово театров стадо Глинка.
Желтела, белела Александринка, слоновыя челюсти колон оскалив.
Голубой калиф, мечтала мечеть в небо руками.
Тонко…
Цирк Модерн в сторонке.
У ног Цитадель, как серый камень.
Биржа делегатами прислала Ростры, корабельных корпусов чреватые кесаревым сечением.
Легатами Мраморного стояли рамы пилястров тускнеющих.
Какой-то молью изеденный с Мойки.
И стройный Смольного Девиц Растрелли.
Четырех перспектив бессменный председатель, глава ватаги гигантов, небрежно играя игрою курантов, в стрельчатый локон волосы выся, доклад грохочет голосом выси:
Товарищи! Города горло сжато. Не смеют рынков хоры туманов охры рвать в рыданьях о старом. На ветошь татарам наветов продали ненужных оранжереи. Пальбою сдавленные по панели хиреют хвостов удавы. Куда вы? Куда вы'? Былому точка выбита в пулеметной очереди. Впереди, ради наших сынов хвастливой радости, еще ли дикие оргии штыки расправили?
Правы ли те, которые правили? Или оравы поведут города?
Не хватит четырех дум мудрости опровергнуть злоречие грудам на грудь припавших трупов.
Правы ли те, которые правду в муках сердцем окровавленным выродили? Или те, чьих брюх выродившаяся трусость над миром породисто пушками по родинам бухает?
Война поперхнулась. Бой—обалдел. Не беда, что мир не у дел. Тает печаль без вести повешенных. На цыпочках завтра к набату. Всех на цепи приведет парад расплаты. Сбросив трехцветные латы, смерть первая взойдет на баррикаду.
Вы, товарищи, древнейшая в городе нация. Вы целовали уста и черным и красным любовницам столицы. Поймите—ведь небо не синяя ассигнация, не разменная по курсу золота зорь. Небо не только людям полезно. Небо—вещь и хочет, забившись в щель бездны, бояться глупых выстрелов. Быть может оно, роняя глазницы звезд, с солнцем, вытекшим от зноя революций, в зените не выстоит и грянет под ноги людям, не сберегшим зеницы ока.
Товарищи! сегодня дворцам речь. Слов много выкрикнем в ухо эху. Анналов не надо. Кандалы каналов сложим на аналое бессонной ночи. Горят площадей чадные плошки. Мглятся лица пощечиной. Лощины улиц юлят. Гулко лощит трескотня переулки. Ручища орут мятежа.
Тяжкой поступью, по ступицу увязая в гнев сердца, пятная оторопь прохожих, проходят на попятный осужденные. Пятый день торопливо скрипит бегущий такелаж восстания под пятой Авроры. Горы прошлого в страхе прахом раз’аханы. Сколько таких непрошеных погибло на эшафоте. Последний еще и убрать не успели. Лежит он мертвый где-то на Невском, на Кирочной, очной ставкой грозя ночи покою.
А люди из Смольного смогут ли? Тоже не больно. В фейерверки укутались. Западу молятся крамольно.
Вот бароны головы монархов, верки обороны в западни хохлят.
Затмилась лозами пальма. Возами вечные лозунги на свалку. И даже последний туда отвезли—в подпалинах, в нагольном тулупе—Стокгольм.
Пока гордый табун декретов без узды вымолачивает степь за Днепром, и Доном,—на Эльбе и Темзе, на Сене и нервных берегах Гудзона, в зоне все еще буйно помешанных, люди рушат города и бегут озорные, набрав каменьев, проломить другому глупому голову. Там, говорят, голова дешевле, чем в Чарджуе гнилая дыня. Головы дешевы, да камни дороги. Дорогие товарищи! неужели допустим, чтоб благородный мрамор, столетний гранит, серый и красный, как сердце граната—тела наши—были растасканы убийцам на гранаты.
Хорошо ночью над городом, товарищи. Глухо как дворняжка спросоня, взвизгивает Викжель, языком железа лизнув окраину.
О крае ином сном заботливы юноши.
Легка синь ноши.
Пока легкомысленный день не пришел развалиться на подушках неба,
с лютиком солнца в петлице.
посылая кальян океана,
Пуская, кольца облаков вереницей.
Товарищи, вволю насытив тишину молчанием, обявим и мы нашу волю отчаянья.
Внемли:
По глубоким пролежням земли, от тихого нашего рая до дального края, вплоть до долларов янки—океан разметался беспомощный, умирающий от водянки.
На троне просторов нетронутых Алтая дремлет стена литая.
Кавказа горбы
Баррикадой Урал, крикнуть хребтами—ура!
Пора предявить ко взысканию опротестованную декларацию прав угнетенной вещи.
Прямая и тайная рада
всем датам:
наш ультиматум—от звезды до звезды автономия вещи.
Кончил, и все согласны.
Голосуют гиганты.
Председатель вынимает из кармана куранты.
Принято единогласно.
Грузно дворцы расходятся. Бредут каменным шагом ухая. По мостам грохочут.
Лихо купол заламывая, жестом паническим, флигелей руками разводя лирически, взмыл по Шпалерной Таврический.
Краснея, но понимая отлично язык вражеский, Пажеский семенит за Публичной.
Лично на свое попечение берет Корпуса и Учебные Заведения белых ночей Иеремия—Академия.
Все разбрелись феерического города парки.
В Гатчино Гатчинский, в Петергоф Петергофский ушли в тенистые парки.
И Смольный ушел на окраину. К груди пушку прижимает невольно. Хмурится на запад, мудрый и недовольный.