В голом парке коченеют клёны.
Дребезжат трамваи на кругу.
Вот уже и номер телефона
Твоего я вспомнить не могу… До чего же неуютно, пусто.
Всё покрыто серой пеленой.
И становится немножко грустно,
Что ничто не вечно под луной…
А в старом парке листья жгут,
Он в сизой дымке весь.
Там листья жгут и счастья ждут,
Как будто счастье есть.
Но счастье выпито до дна
И сожжено дотла, -
А ты, как ночь, была темна,
Как зарево — светла.
Я все дороги обойду,
Где не видать ни зги,
Я буду звать тебя в бреду:
«Вернись — и снова лги.
Вернись, вернись туда, где ждут,
Скажи, что счастье — есть».
А в старом парке листья жгут,
Он в сизой дымке весь…
Вот город, я и дом — на горизонте дым
за сорокаминутным расстояньем…
Сады прекрасные, осенние сады
в классическом багряном увяданье! И странствует щемящий холодок,
он пахнет романтичностью струи,
замшелою фонтанною водой,
гранитом портиков и щелями руин.А лукоморье смеркнется вблизи,
не узнанное робкими стихами.
И Делия по берегу скользит,
обветренною статуей стихая… Сады прекрасные! Я первый раз аллеи ваши в узел завязала,
но узнаю по смуглым строфам вас
от ямбов опьяненными глазами,
которые рука его слагала.
Сначала сушь и дичь запущенного парка.
Потом дорога вниз и каменная арка.
Совсем Италия. Кривой маслины ствол,
Висящий в пустоте сияющей и яркой,
И море — ровное, как стол.
Я знал, я чувствовал, что поздно или рано
Вернусь на родину и сяду у платана,
На каменной скамье, — непризнанный поэт, –
Вдыхая аромат цветущего бурьяна,
До слез знакомый с детских лет.
Ну, вот и жизнь прошла. Невесело, конечно.
Но в вечность я смотрю спокойно и беспечно.
Замкнулся синий круг. Все повторилось вновь.
Все это было встарь. Все это будет вечно,
Мое бессмертие — любовь.
Рисую женщину в лиловом.
Какое благо — рисовать
и не уметь? А ту тетрадь
с полузабытым полусловом
я выброшу! Рука вольна
томиться нетерпеньем новым.
Но эта женщина в лиловом
откуда? И зачем она
ступает по корням еловым
в прекрасном парке давних лет?
И там, где парк впадает в лес,
лесничий ею очарован.
Развязный! Как он смел взглянуть
прилежным взором благосклонным?
Та, в платье нежном и лиловом,
строга и продолжает путь.
Что мне до женщины в лиловом?
Зачем меня тоска берет,
что будет этот детский рот
ничтожным кем-то поцелован?
Зачем мне жизнь ее грустна?
В дому, ей чуждом и суровом,
родимая и вся в лиловом,
кем мне приходится она?
Неужто розовой, в лиловом,
столь не желавшей умирать, —
все ж умереть?
А где тетрадь,
чтоб грусть мою упрочить словом?
Разговорились люди нынче.
От разговоров этих чад.
Вслух и кричат, но вслух и хнычат,
и даже вслух порой молчат.Мне надоели эти темы.
Я бледен. Под глазами тени.
От этих споров я в поту.
Я лучше в парк гулять пойду.Уже готов я лезть на стену.
Боюсь явлений мозговых.
Пусть лучше пригласит на сцену
меня румяный массовик.Я разгадаю все шарады
и, награжден двумя шарами,
со сцены радостно сойду
и выпущу шары в саду.Потом я ролики надену
и песню забурчу на тему,
что хорошо поет Монтан,
и возлюбуюсь на фонтан.И, возжелавши легкой качки,
лелея благостную лень,
возьму я чешские «шпикачки»
и кружку с пеной набекрень.Но вот сидят два человека
и спорят о проблемах века.Один из них кричит о вреде
открытой критики у нас,
что, мол, враги кругом, что время
неподходящее сейчас.Другой — что это все убого,
что ложь рождает только ложь
и что, какая б ни была эпоха,
неправдой к правде не придешь.Я закурю опять, я встану,
вновь удеру гулять к фонтану,
наткнусь на разговор, другой…
Нет, — в парк я больше ни ногой! Всё мыслит: доктор медицины,
что в лодке сетует жене,
и женщина на мотоцикле,
летя отвесно, но стене.На поплавках уютно-шатких,
и аллеях, где лопочет сад,
и на раскрашенных лошадках —
везде мыслители сидят.Прогулки, вы порой фатальны!
Задумчивые люди пьют,
задумчиво шумят фонтаны,
задумчиво по морде бьют.Задумчивы девчонок челки,
и ночь, задумавшись всерьез,
перебирает, словно четки,
вагоны чертовых колес…
На кругу, в старинном парке —
Каблуков веселый бой.
И гудит, как улей жаркий,
Ранний полдень над землей.Ранний полдень, летний праздник,
В синем небе — самолет.
Девки, ленты подбирая,
Переходят речку вброд… Я скитаюсь сиротливо.
Я один. Куда итти?..
Без охоты кружку пива
Выпиваю по пути.Все знакомые навстречу.
Не видать тебя одной.
Что ж ты думаешь такое?
Что ж ты делаешь со мной?.. Праздник в сборе. В самом деле,
Полон парк людьми, как дом.
Все дороги опустели
На пятнадцать верст кругом.В отдаленье пыль клубится,
Слышен смех, пугливый крик.
Детвору везет на праздник
Запоздалый грузовик.Ты не едешь, не прощаешь,
Чтоб самой жалеть потом.
Книжку скучную читаешь
В школьном садике пустом.Вижу я твою головку
В беглых тенях от ветвей,
И холстинковое платье,
И загар твой до локтей.И лежишь ты там, девчонка,
С детской хмуростью в бровях.
И в траве твоя гребенка, -
Та, что я искал впотьмах.Не хотите, как хотите,
Оставайтесь там в саду.
Убегает в рожь дорога.
Я по ней один пойду.Я пойду зеленой кромкой
Вдоль дороги. Рожь по грудь.
Ничего. Перехвораю.
Позабуду как-нибудь.Широко в полях и пусто.
Вот по ржи волна прошла…
Так мне славно, так мне грустно
И до слез мне жизнь мила.
Б. БабочкинуПоднимается пар от излучин.
Как всегда, ты негромок, Урал,
а «Чапаев» переозвучен —
он свой голос, крича, потерял. Он в Москве и Мадриде метался,
забывая о том, что в кино,
и отчаянной шашкой пытался
прорубиться сквозь полотно. Сколько раз той рекой величавой,
без друзей, выбиваясь из сил,
к нам на помощь, Василий Иваныч,
ты, обложенный пулями, плыл. Твои силы, Чапай, убывали,
но на стольких экранах Земли
убивали тебя, убивали,
а убить до конца не смогли. И хлестал ты с тачанки по гидре,
проносился под свист и под гик.
Те, кто выплыли, — после погибли.
Ты не выплыл — и ты не погиб… Вот я в парке, в каком-то кинишке…
Сколько лет уж прошло — подсчитай!
Но мне хочется, словно мальчишке,
закричать: «Окружают, Чапай!» На глазах добивают кого-то,
и подмога ещё за бугром.
Нету выхода кроме как в воду,
и проклятая контра кругом. Свою песню «максим» допевает.
Не прорваться никак из кольца.
Убивают, опять убивают,
а не могут убить до конца. И ты скачешь, весёлый и шалый,
и в Париже, и где-то в Клинцах,
неубитый Василий Иваныч
с неубитой коммуной в глазах. И когда я в бою отступаю,
возникают, летя напролом,
чумовая тачанка Чапая
и папахи тот чёртов залом. И мне стыдно спасать свою шкуру
и дрожать, словно крысий хвост…
За винтовкой, брошенной сдуру,
я ныряю с тебя, Крымский мост! И поахивает по паркам
эхо боя, ни с чем не миря,
и попахивает папахой
москвошвейская кепка моя…
Ясно каждому,
что парк —
место
для влюбленных парок.
Место,
где под соловьем
две души
в одну совьем.
Где ведет
к любовной дрожи
сеть
запутанных дорожек.
В парках в этих
луны и арки.
С гондол
баркаролы на водах вам.
Но я
говорю
о другом парке —
о Парке
культуры и отдыха.
В этот парк
приходишь так,
днем
работы
перемотан, —
как трамваи
входят в парк,
в парк трамвайный
для ремонта.
Руки устали?
Вот тебе —
гичка!
Мускул
из стали,
гичка,
вычекань!
Устали ноги?
Ногам польза!
Из комнаты-берлоги
иди
и футболься!
Спина утомилась?
Блузами вспенясь,
сделайте милость,
шпарьте в теннис.
Нэпское сердце —
тоже радо:
Европу
вспомнишь
в шагне и в стукне.
Рада
и душа бюрократа:
газон —
как стол
в зеленом сукне.
Колесо —
умрешь от смеха —
влазят
полные
с оглядцей.
Трудно им —
а надо ехать!
Учатся
приспособляться.
Мышеловка —
граждан двадцать
в сетке
проволочных линий.
Верно,
учатся скрываться
от налогов
наркомфиньих.
А масса
вливается
в веселье в это.
Есть
где мысль выстукать.
Тут
тебе
от Моссовета
радио
и выставка.
Под ручкой
ручки груз вам
таскать ли
с тоски?!
С профсоюзом
гулянье раскинь!
Уйди,
жантильный,
с томной тоской,
комнатный век
и безмясый!
Входи,
товарищ,
в темп городской,
в парк
размаха и массы!
Ой, какой стоит галдеж!
Пляшут комсомолки.
Так танцует молодежь,
Что не хочешь, да пойдешь
Танцевать на елке.
Тут поет веселый хор,
Здесь читают басни…
В стороне стоит Егор,
Толстый третьеклассник.
Первым он пришел на бал
В школьный клуб на елку.
Танцевать Егор не стал:
— Что плясать без толку?
Не глядит он на стрекоз
И на рыбок ярких.
У него один вопрос:
— Скоро будет Дед Мороз
Выдавать подарки?
Людям весело, смешно,
Все кричат: — Умора! —
Но Егор твердит одно:
— А подарки скоро?
Волк, и заяц, и медведь —
Все пришли на елку.
— А чего на них глазеть?
Хохотать без толку? —
Началось катанье с гор,
Не катается Егор:
— Покатаюсь в парке!
У него один вопрос:
— Скоро будет Дед Мороз
Выдавать подарки? —
Дед Мороз играет сбор:
— Вот подарки, дети! —
Первым выхватил Егор
Золотой пакетик.
В уголке присел на стул,
Свой подарок завернул
С толком, с расстановкой,
Завязал бечевкой.
А потом спросил опять:
— А на ёлке в парке
Завтра будут раздавать
Школьникам подарки?
Одну простую сказку,
А может, и не сказку,
А может, не простую
Хочу я рассказать.
Ее я помню с детства,
А может, и не с детства,
А может, и не помню,
Но буду вспоминать.
В одном огромном парке,
А может, и не в парке,
А может, в зоопарке
У мамы с папой жил
Один смешной слоненок,
А может, не слоненок,
А может, поросенок,
А может, крокодил.
Однажды зимним вечером,
А может, летним вечером
Он погулять по парку
Без мамы захотел
И заблудился сразу,
А может, и не сразу,
Уселся на скамеечку
И громко заревел.
Какой-то взрослый аист,
А может, и не аист,
А может, и не взрослый,
А очень молодой
Решил помочь слоненку
А может, поросенку
А может, крокодильчику
И взял его с собой.
Вот эта твоя улица?
— Вот эта моя улица,
А может быть, не эта,
А может, не моя.— Вот это твоя клетка?
— Вот это моя клетка,
А может, и не эта,
Не помню точно я.
Так целый час ходили,
А может, два ходили
От клетки до бассейна
Под солнцем и в пыли,
Но дом, где жил слоненок,
А может, поросенок,
А может, крокодильчик,
В конце концов нашли.
А дома папа с бабушкой,
А может, мама с дедушкой
Сейчас же накормили
Голодного сынка,
Слегка его погладили,
А может, не погладили,
Слегка его пошлепали,
А может, не слегка.
Но с этих пор слоненок
А может, поросенок
А может, крокодильчик
Свой адрес заучил
И помнит очень твердо,
И даже очень твердо.
Я сам его запомнил,
Но только позабыл.
Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре — Международным:
здесь можно целым нациям пройти.«И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой…»Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся — девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш «Интернационала»…
Так бог когда-то мир именовал.А для меня ты — юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру…
И вдруг, с размаху, сорок первый год, -
и каждый дом уже не дом, а дот,
и — фронт Международный в сорок первом.И снова мы пришли сюда…
Иная была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.…Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом… Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.…В ту зиму по фронтам меня носило, -
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала «Электросила»,
а на «Победе» сшили сапоги. (Фонарь — пожалуй, громко, так, фонарик —
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал — всей тьме наперевес…)А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов…
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб — как Творчество и Слово
и Слово наше — как в блокаду хлеб.Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла Победа…
И ее солдат, ее Правофланговый — Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим, тяжким, благородным.
И на земле ничейной… да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя, — одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля — из дикой ржавчины земля, -
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц, -
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской, зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи… Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло, -
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву —
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их…
И семя тополей —
летучий пух — им покрывает груди…
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди… И я доныне верить не устала
и буду верить — с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш «Интернационала»
сойдемся мы на Праздник мировой.Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои, -
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои…