Все стихи про любовь - cтраница 93

Найдено стихов - 3495

Игорь Северянин

Белая лилия

Белая Лилия, юная Лилия
Красила тихий и сумрачный пруд.
Сердце дрожало восторгом идиллии
У молодой и мечтательной Лилии.
Изредка разве пруда изумруд
Шумно вспугнут лебединые крылия.
Белая Лилия, светлая Лилия
Красила тихий и сумрачный пруд.

Белую Лилию волны баюкали,
Ночи ласкали, исполнены чар.
Сердце застонет, томит его мука ли,
Лилию ласково волны баюкали,
Ей обяснялся в любви Ненюфар,
С берега ей маргаритки аукали.
Белую Лилию волны баюкали,
Ночи ласкали, исполнены чар.

Всеми любима, собою всех радуя,
Распространяя вокруг аромат
Тихо цвела неподвижна, как статуя,
Юная Лилия, очи всех радуя.
Грезно внемля, как любовью обят,
Пел Ненюфар, на судьбу не досадуя,
Тихо цвела она, души всех радуя,
Нежный, как грезы, лия аромат.

Лодка изящная, лодка красивая,
Как-то прорезала зеркало вод;
Сразу нарушила жизнь их счастливую
Лодка изящная, лодка красивая;
Весла ее подгоняли вперед,
Заволновалося царство сонливое…
Лодка бездушная, лодка красивая
Грубо разбила все зеркало вод.

Девушка бледная, девушка юная
Воды вспугнула ударом весла.
Ночь просыпалась с улыбкою лунною
Девушка плакала, бледная, юная,
Скорбь у нее не сходила с чела,
Арфа рыдала ее звонкострунная,
Девушка кроткая, девушка юная
Воды вспугнула ударом весла.

— Белая Лилия, юная Лилия, —
Девушка вдруг обратилася к ней:
Как нас сближает с тобою бессилие…
Грустно мне, Лилия, чистая Лилия,
Сердце страдает больней и больней,
Счастье вернуть напрягая усилия…
О, посоветуй мне, милая Лилия, —
Девушка вдруг обратилася к ней.

— Добрая девушка, девушка милая, —
Лилия грустно вздохнула в ответ:
Чем облегчу я, бессильная, хилая,
Сердце твое, моя девушка милая?
Кажется, мне твой понятен секрет:
Первое чувство сроднилось с могилою?…
Правда ли, девушка, девушка милая? —
Лилия грустно вздохнула в ответ.

— Ты отгадала, — с печальной улыбкою
Та отвечала, головку склоня:
Чувство мое оказалось ошибкою,
Ты отгадала, — с печальной улыбкою
Молвила девушка, грусть ощутив,
Молча следя за играющей рыбкою;
Ты отгадала! — с щемящей улыбкою
Дева сказала, головку склонив.

Лилия скорбно вздохнула, растрогана
Этим признанием, этой тоской.
— Знаешь?… сорви меня, дева, для локона, —
Лилия тихо шепнула, растрогана:
Буду лелеять твой локон златой. —
Ей для дыханья давала свой сок она,
Всю отдавала себя ей, растрогана
Робким признанием, страстной тоской.

…И сорвала ее дева задумчиво,
Бледной прекрасной рукой сорвала…
И угасала осмысленно, вдумчиво
Лилия, снятая с стебля задумчиво.
Снова раздались удары весла
И Ненюфар запечалился влюбчивый…
Лилию бедную дева задумчиво
Бледной печальной рукой сорвала.

Белая Лилия, чистая Лилия
Больше не красила сумрачный пруд
И не дрожала восторгом идиллии:
Белая Лилия — мертвая лилия!..
Пруд спит по-прежнему… Разве, вспугнут
Сон иногда лебединые крылия…
Белая Лилия, светлая Лилия
Больше не красила сумрачный пруд.

Василий Андреевич Жуковский

У гроба Государыни Императрицы Марии Федоровны

Итак, Твой гроб с мольбой обемлю;
Итак, покинула Ты землю,
Небесно-чистая душа;
Как Божий ангел, соверша
Меж нами путь благотворящий,
Как день, без облак заходящий,
Ты удалилася от нас.
Неизяснимый смертный час!
Еще досель не постигаем,
Что на земле Тебя уж нет...
Тобой был так украшен свет!
Еще так тесно мы сливаем
Тебя со всем, что в мире есть
Нам драгоценного, святого;
Еще привычкою обресть
Тебя все мним среди земного;
А ты?.. О! каждого из нас
Часть жизни умерла с тобою;
С Твоей отшедшею душою
Какой-то сладкий свет угас,
Которым сердце ободрялось,
В котором таинство являлось
Святого Промысла ему.
Тобою радуясь беспечно,
Мы жизнь твою считали вечной...
И вдруг ко гробу твоему
Идем на вечную разлуку.
Твою ль целуем мы в слезах,
Досель подательницу благ,
Теперь бесчувственную руку?
Ты ль в багрянице, под венцом
С сим безответственным лицом
На глас любви, на глас печали?
Такою ль мы тебя видали?..
Сей погребальный фимиам;
Сей лик, едва в нем зримый нам;
Сия возвышенная рака,
Среди таинственного мрака
Одна стоящая в лучах,
Блистанье гробового трона,
Главы лишенная корона,
Порфира, падшая на прах...
Невыразимое виденье!
Трепещет здесь воображенье
Пред ужасом небытия...
Но здесь же умиленно я
Отрадным ангелом на землю
Сходящий сладкий голос внемлю:
Не возмущайтеся душой!
О! это ты; сей голос твой.
Заутра пышность сей гробницы,
Сей прах минувшия царицы
Земле навеки отдадут —
Но что же, что в ней погребут?
Лишь гроб, лишь скрытое во гробе,
Лишь смерти безымянный знак;
В земной таинственной утробе
От глаз сокроет вечный мрак
Один лишь вид уничтоженья,
Один символ небытия...
Но жизнь прекрасная Твоя,
Символ прекрасный Провиденья,
Меж нами будет, как была,
Всегда жива, чиста, светла,
Воспоминаньем благодатна,
И сердцу вечно безутратна.
В решительный прощанья час
С любовью, с горьким сокрушеньем,
С невыразимым умиленьем,
Я падаю в последний раз
Перед гробницею Твоею...
О! я дерзаю перед нею
За всю Россию говорить,
И голос мой соединит
Все голоса, в сие мгновенье
В одно слиянное моленье:
„Благодарим, благодарим
Тебя за жизнь Твою меж нами!
За трон Твой, царскими делами
И сердцем благостным твоим
Украшенный, превознесенный;
За образец Тобой явленный
Божественныя чистоты;
За прелесть кроткой простоты
Среди блистанья царской славы;
За младость дев, за жизнь детей,
За чистые, душой Твоей
Полвека сохраненны нравы,
За благодать, с какою Ты
Спешила в душный мрак больницы,
В приют страдающей вдовицы
И к колыбели сироты...
С Тобой часть жизни погребая,
И матерь милую свою
В Тебе могиле уступая,
В минуту скорбную сию,
В единый плач слиясь сердцами,
Все пред Тобою говорим:
Благодарим! благодарим!
И некогда потомки с нами
Все повторят: благодарим!

Яков Петрович Полонский

Монолог

У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..

Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.

Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —

Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос; И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.

И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.

Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?

Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.



У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..

Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.

Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —

Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос;

И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.

И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.

Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?

Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.

Василий Андреевич Жуковский

Теон и Эсхин

Эсхин возвращался к пенатам своим,
К брегам благовонным Алфея.
Он долго по свету за счастьем бродил —
Но счастье, как тень, убегало.

И роскошь, и слава, и Вакх, и Эрот —
Лишь сердце они изнурили;
Цвет жизни был сорван; увяла душа;
В ней скука сменила надежду.

Уж взорам его тихоструйный Алфей
В цветущих брегах открывался;
Пред ним оживились минувшие дни,
Давно улетевшая младость…

Все те ж берега, и поля, и холмы,
И то же прекрасное небо;
Но где ж озарявшая некогда их
Волшебным сияньем Надежда?

Жилища Теонова ищет Эсхин.
Теон, при домашних пенатах,
В желаниях скромный, без пышных надежд,
Остался на бреге Алфея.

Близ места, где в море втекает Алфей,
Под сенью олив и платанов,
Смиренную хижину видит Эсхин —
То было жилище Теона.

С безоблачных солнце сходило небес,
И тихое море горело;
На хижину сыпался розовый блеск,
И мирты окрестны алели.

Из белого мрамора гроб невдали,
Обсаженный миртами, зрелся;
Душистые розы и гибкий ясмин
Ветвями над ним соплетались.

На праге сидел в размышленье Теон,
Смотря на багряное море, —
Вдруг видит Эсхина и вмиг узнает
Сопутника юныя жизни.

«Да благостно взглянет хранитель Зевес
На мирный возврат твой к пенатам!» —
С блистающим радостью взором Теон
Сказал, обнимая Эсхина.

И взгляд на него любопытный вперил —
Лицо его скорбно и мрачно.
На друга внимательно смотрит Эсхин —
Взор друга прискорбен, но ясен.

«Когда я с тобой разлучался, Теон,
Надежда сулила мне счастье;
Но опыт иное мне в жизни явил:
Надежда — лукавый предатель.

Скажи, о Теон, твой задумчивый взгляд
Не ту же ль судьбу возвещает?
Ужель и тебя посетила печаль
При мирных домашних пенатах?»

Теон указал, воздыхая, на гроб…
«Эсхин, вот безмолвный свидетель,
Что боги для счастья послали нам жизнь —
Но с нею печаль неразлучна.

О! нет, не ропщу на Зевесов закон:
И жизнь и вселенна прекрасны,
Не в радостях быстрых, не в ложных мечтах
Я видел земное блаженство.

Что может разрушить в минуту судьба,
Эсхин, то на свете не наше;
Но сердца нетленные блага: любовь
И сладость возвышенных мыслей —

Вот счастье; о друг мой, оно не мечта.
Эсхин, я любил и был счастлив;
Любовью моя освятилась душа,
И жизнь в красоте мне предстала.

При блеске возвышенных мыслей я зрел
Яснее великость творенья;
Я верил, что путь мой лежит по земле
К прекрасной, возвышенной цели.

Увы! я любил… и ее уже нет!
Но счастье, вдвоем столь живое,
Навеки ль исчезло? И прежние дни
Вотще ли столь были прелестны?

О! нет: никогда не погибнет их след;
Для сердца прошедшее вечно.
Страданье в разлуке есть та же любовь;
Над сердцем утрата бессильна.

И скорбь о погибшем не есть ли, Эсхин,
Обет неизменной надежды:
Что где-то в знакомой, но тайной стране
Погибшее нам возвратится?

Кто раз полюбил, тот на свете, мой друг,
Уже одиноким не будет…
Ax! свет, где она предо мною цвела, —
Он тот же: все ею он полон.

По той же дороге стремлюся один
И к той же возвышенной цели,
К которой так бодро стремился вдвоем —
Сих уз не разрушит могила.

Сей мыслью высокой украшена жизнь;
Я взором смотрю благодарным
На землю, где столько рассыпано благ,
На полное славы творенье.

Спокойно смотрю я с земли рубежа
На сторону лучшия жизни;
Сей сладкой надеждою мир озарен,
Как небо сияньем Авроры.

С сей сладкой надеждой я выше судьбы,
И жизнь мне земная священна;
При мысли великой, что я человек,
Всегда возвышаюсь душою.

А этот безмолвный, таинственный гроб…
О друг мой, он верный свидетель,
Что лучшее в жизни еще впереди,
Что верно желанное будет;

Сей гроб затворенная к счастию дверь;
Отворится… жду и надеюсь!
За ним ожидает сопутник меня,
На миг мне явившийся в жизни.

О друг мой, искав изменяющих благ,
Искав наслаждений минутных,
Ты верные блага утратил свои —
Ты жизнь презирать научился.

С сим гибельным чувством ужасен и свет;
Дай руку: близ верного друга
С природой и жизнью опять примирись;
О! верь мне, прекрасна вселенна.

Все небо нам дало, мой друг, с бытием:
Все в жизни к великому средство;
И горесть и радость — все к цели одной:
Хвала жизнедавцу Зевесу!»

Антон Антонович Дельвиг

Дамон

Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящаго Бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.

Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.

Уж семьдесять раз он первыми розами лиру
И длинныя кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье и младость:
А в юности зрелой Камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновеннаго дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню: кричали.
Мы любим, после трудов и полдневнаго жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселыя песни.
Не сам ли ты пел, что внушенныя музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С разсветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина вековаго,
В амфорах хранимаго дедами, внукам на радость?

Что, добрый? Не так ли ты пел нам? Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до поздняго вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка и речи прекрасны:
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню.
Взял лиру, задумался, к солнцу лицем обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою безсмертным:

«Прекрасен твой дар, Аполлон, вдохновенныя мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться Камены.
О Эрмий, возвышен твой дар: убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!

Что бедную жизнь услаждает? Подруга и мудрость.
Но выше, безценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше: красою цветущая младость!
Красивы тюльпан и гвоздика и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы: но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучныя песни:
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о безсмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость:
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители: гости земные,
Блестят как роса, как роса и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера.... Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ея: как шиповник алеют!

Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал, и исполню.»

И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шопот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:

«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где Нимфы,
Игривыя дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленыя любят сходиться
И вторить со смехом и песням и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. Старинушка добрый, спой песню:
Она мне сказала: с охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою. Что могу я

Тебе подарить? Вот венок я сплела! О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок: но венка мне не надо.
Свирелку возьми! Мне свирелку! красавица? сам я
Искусно клею их воском душистым. Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? мне нынче
Ее подарил мой отец: а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую! Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!
Чего же тебе? Поцелуя. Чего? Поцелуя.
Как, этой безделицы? Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же! Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил;
Прощай, побегу я за ними. Сказала, и мигом,

Как легкая серна, как Нимфа дубравная скрылась.
Взглянул я на кудри седыя, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белыя кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами.»

Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких:
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам пастухи и пастушки: о боги,
Молились, пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть также без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
Бывало, любили меня, а ныньче не любят!

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.

И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.

Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!

"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.

"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.

"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.

"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.

«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.

Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»

Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:

"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.

"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.

"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.

"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.

«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»

К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!

"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.

«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»

Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.

По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.

Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.

Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.

Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.

Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.

И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.

Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.

И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.

И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.

Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.

Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.

И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.

Николай Некрасов

Из цикла «Гинекион»

Sе non fosse amore, sarrebbe la vita nostra come
il cielo senza stelle e sole.M. Bandello Perduto & tutto il tempo,
Che in amar non si spende!«Aminta». Atta prima, sc. pr. 1
КСАНФАРосой оливы благовонной,
Филена, свещник напои!
Он наших тайн посредник скромный,
Он тихо светит для любви.
Но выдь и двери за собою
Захлопни твердою рукою.
Живых свидетелей Эрот
В лукавой робости стыдится!
О Ксанфа! Ложе нас зовет,
С курильниц тонкий пар клубится,
Скорей в объятия ко мне!
А ты, жена, открой зеницы,
Всю прелесть Пафоса царицы
Узнаешь, милая, вполне! 2
НИКАРЕТАТы бережешь любви цветок прелестный,
Скажи, к чему полезен он?
Все в ад сойдем, в юдоли тесной
Всех примет хладный Ахерон.
Там нет Киприды наслаждений,
Как в здешнем мире, чуждом тьмы, —
Носиться будем в виде тени,
Костьми и пеплом станем мы.3
ХАРИТАУж солнце шестьдесят кругов
Свершило над главой Хариты,
Но глянец черных волосов,
Плеча, тюникою не скрыты,
И перси, тверды как лигдин,
Еще красуются живые,
И очи томно-голубые,
Чело и щеки без морщин,
Дыханье полно аромата,
Звук усладительный речей, —
Всё чудно, всё прелестно в ней
В годину позднего заката!..
Вы, новых жадные побед,
Поклонники безумной страсти,
Сюда! Ее предайтесь власти,
Забыв десятки лишних лет.4
ЛИСИДИКАЕще твое не наступило лето
И не видать полуопадших роз;
Незрелый грозд, на солнце не согретый,
Не точит кровь своих душистых слез!
Но примешь ты все прелести Хариты,
О Лисидика. За тобой
Эроты с луком и стрелой
Несутся резвою толпой,
И тлеет огнь, под пеплом скрытый.
Скорей укроемся от гибельных очей,
Пока еще стрела дрожит над тетивою!
Пожар, пророчу вам, от искры вспыхнет сей
Сильней, чем некогда опепеливший Трою.5
ДИОКЛЕЯЯ худощавою пленился Диоклеей.
Когда б ее увидел ты,
Сравнил бы с юною, бесплотной Дионеей:
В ней всё божественно — и взоры, и черты.
На перси тонкие прелестной упадая,
Вкруг сладострастной обовьюсь
И, в наслажденьях утопая,
Душой своей легко с ее душой сольюсь.6
АНТИГОНАНет, нет! тот не был воспален
Высокой, истинною страстью,
Кто, резвою красавицей пленен,
Невольно взором увлечен
Он был к живому сладострастью.
Лишь тот один постиг любовь вполне,
Кто красоты не разбирает,
Пред безобразною в немом восторге тает
И, исступленный, весь в огне,
Молчит — и слезы проливает.
Безумной мыслию кипит его душа!
Он, чуждый сна, винит мрак ночи
И, трепетный, едва дыша,
С трудом усталые приподымает очи.Вот образ истинный Эротова жреца!
Вот жертва лучшая Киприде:
Пленяет всех краса лица, —
Влюбленный пламенно не думает о виде!Отд. изд., СПб., 1830, с. И, 15, 19, 27, 33, 35, без имени автора, в составе шестнадцати стихотворений. Текст брошюры двуязычный: на четных страницах приведены древнегреческие стихи, на нечетных — параллельные русские переводы. Цикл завершают авторские примечания, в которых, между прочим, говорится: «Гинекион — слово греческое: комната для женщин, определенное место для пребывания женского пола; из этого слова французы произвели свой gynecee. Название сие дано мною сим анфологическим безделкам, потому что каждая носит имя какой-либо женщины, по большей части взятое из самой эпиграммы; только в трех местах позволил я себе поставить имена произвольные» (с. 37). У О. было намерение представить русскому читателю целый том стихотворений из древнегреческой антологии. В его архиве сохранились прозаические переводы 214 эпиграмм и рукописная книга, содержащая 208 эпиграмм в немецких переводах (изредка на языке оригинала). Немецкие переводы выписаны из какого-то немецкого изд. на четные страницы, на нечетных (чистых) кое-где вписаны русские переводы О. (всего 13). Книга открывалась краткой заметкой О. об истории антологии. Автографы публикуемых стихотворений, кроме «Диоклеи», — Альб. I; три первые перевода — с разночтениями; «Харита» и «Лисидика» датированы мартом 1828 г. Полная рукопись «Гинекиона» — ПД, ц. р. 8 мая 1828 г. с визой С.Т. Аксакова, в составе 17 эпиграмм (последняя была снята), с зачеркнутым третьим эпиграфом — четверостишием из Горация (кн. II, ода 11) и с посвящением: Язык любви красноречивый,
Эллады пламенный язык,
Роскошный, сладостный, игривый,
Свободно музе прихотливой
Я втайне поверять привык.
Природа мне внушила краски,
И я неопытной рукой,
Я рисовал живые ласки —
Восторги девы молодой.
И не искал, не жду награды.
Надеждой сладкой упоен,
Быть может, робко бросит взгляды
Она на мой «Гинекион».Вольным переводам О. соответствуют следующие NoNo APV: 4 (Филодем), 85 (Асклепиад), 13 и 124 (Филодем), 102 и 89 (Марк Аргентарий). Банделло Маттео (ок. 1485-1562) — итальянский писатель-новеллист и поэт. «Аминта» — пасторальная пьеса Т. Тассо.
Полуодобрительный отзыв о «Гинекионе» с упреком за несоблюдение «меры подлинника» был помещен в «Обозрении российской словесности за вторую половину 1829 и первую 1830 г.» О.М. Сомова (СЦ на 1831, с. 48-49). Ахерон — см. примеч. 24
3.
Лигдин — белый мрамор.

Яков Петрович Полонский

Кассандра

То не ветер, — вздох Авроры
Всколыхнул морской туман;
Обозначилися горы
И во мгле Данаев стан…
Многобашенная Троя
Чутко дремлет: здесь и там
Жаждут мести, — жаждут боя… —
Жаждет отдыха Приам…

Лишь Кассандра легче тени,
Не спеша будить отца,
Проскользнула на ступени
Златоверхого дворца;
И в семье никто не знает, —
Кто проснулся, чей хитон
Белым призраком мелькает
В сонном сумраке колонн…

Ей в лицо прохлада дышит,
Ночи темь в ее очах;
Складки длинные колышет
Удаляющийся шаг…
Глухи Гектора чертоги, —
Только храмы настежь, — там
Только мраморные боги
Предвкушают фимиам.

Аполлона жрец суровый
Не вчера ли ей предрек,
Что, едва зарею новой
Зарумянится восток,
К ней, — царевне, в тень священной
Рощи, где царит Эрот,
Новой страстью вдохновенный,
Аполлон сойдет с высот.

В этом видел он спасенье
Трои, замкнутой врагом,
И ей дал благословенье
Сочетаться с божеством;
Скрыв свое негодованье
К назиданиям жреца,

Дочь Приама на свиданье
Шла из отчего дворца.

Вот уж видны ей: могила, —
С новой урной саркофаг,
Даль залива и ветрила,
И костры, и дым в горах…
Вот и холм, — за ним высоко
Бледно-розовая мгла…
И Кассандра одиноко
В роковую сень вошла.

В дни счастливые, — бывало,
Жрица бога своего,
Дочь царя не раз лобзала
Ноги идола его;
Ныне сердце девы чистой
В жизнь увлек иной поток…
Замерла она в тенистой
Роще, глядя на восток. —

Алый блеск зари струится…
Это он идет, — не сон…

Наяву Кассандре снится
Светозарный Аполлон.
Руки — сила, ноги — крылья,
Голос — лиры сладкий звон…
— «Никого так не любил я»,
Говорить ей Аполлон…

«К жизни, к творчеству зову я
Тук земли, моря и — кровь…
Вечный свет тебе несу я,
Этот свет — моя любовь.
Неземное полюби ты,
О, земная красота!»
Девы вспыхнули ланиты,
И дрожат ее уста.

— «В мире вечных ликований,
Посреди воздушных стран,
Ты не ведаешь страданий,
Ты не знаешь наших ран…
Слез твои не знают очи,
И тебе неведом страх;
Ни одной бессонной ночи
Не провел ты в небесах…»

Ей не внемлет бог влюбленный, —
Страстью дышит светлый лик;
Но Кассандры непреклонной
Руки сжаты, — взор поник.
«Полюбила б я, быть может,
Да любви мешает стыд…
Участь родины тревожит… —
Неизвестность тяготит.

Ты стрелой сразил Ахилла,
Но Зевес, отец твой, нам
За Ахилла мстит, и сила
Напирает на Пергам.
Я устала ненавидеть, —
Я любить хочу, но знай,
Я, любя, хочу предвидеть… —
Дар предвиденья мне дай!..»

Омраченный бог очами
Зорко в очи глянул ей
И вещал, встряхнув волнами
Золотых своих кудрей:
«Смертной девы но могу я
Сопричислить к божествам,

Но за негу поцелуя
Страшный дар тебе я дам.

Ты, — цветок живой природы, —
Мне милей моих богинь…
Я покинул неба своды, —
Ты — родной свой край покинь.
Позабудь порывы мщенья,
Ряд могил, отца, семью…
Да врачует дар прозренья
Душу скорбную твою!

От мечей, огня и дыма,
От цепей позорных — я
Унесу тебя незримо
В благодатные края.
Там, роясь, витают Грезы,
Там, красавица, пророчь,
Где любовью дышат розы,
Соловьи поют всю ночь!..»

Ароматный, знойно-сладкий
Не зефир ли опахнул

Грудь и плечи ей, и складкой
Белой ткани шевельнул?..
Луч блуждающей надежды
Озарил ее черты,
Красота склонила вежды,
Устыдясь своей мечты.

Но волшебной речи сила
Разливала жар в крови,
И уж все готово было
К торжеству его любви…
Вдруг Кассандра оглянулась
И — очами повела,
С диким воплем отшатнулась,
Вскинув руки, замерла.

Обезумев, оборвала
Шнур повязки головной,
И, как жертва, простонала:
«Боги, боги! что со мной?!!
Если я тобой любима,
Не к добру твоя любовь?!
Вижу я сквозь клубы дыма
Блеск мечей, резню и кровь…

Пирр на стогнах Илиона…
Вопли жен, — насилье, — плен…
Бой на рынке, бой у трона,
Бой среди родных мне стен!..
Не спасают и Пенаты
Утварь старого дворца, —
Грабят пышные палаты
Скиптроносного отца!

Или это сновиденье?..
Или это наяву?!..
Труп царя без погребенья,
Обезглавленный, во рву…
Тщетны вопли и молитвы…
Даже храм твой, Аполлон,
Вижу я, — в разгаре битвы
Закопчен и осквернен…

Даже гибель Илиона
Не разжалобит Судьбы…
Даже смерть Агамемнона
Не спасет его рабы…
Ах! Предчувствуя позор свой,
Мне ль прильнуть к твоей груди?!

Уходи, в глухой простор свой, —
От проклятий уходи!..»

И в одно мгновенье ока
Гневный лик его погас, —
Исступленной издалека
Он воззвал в последний раз.
Гром… И пыль пошла столбами…
Чу! не Фурии ли там
Погнались, свистя бичами,
За Кассандрой по следам?..

Веют белые одежды…
Слышен вой: «в коне… в коне
Гибель Трои!.. — Нет надежды!..
Или мне внимайте, — мне!..»
Прибежала… ноги босы,
Грудь, лицо, глаза в огне,
Растрепавшиеся косы
Разметались по спине.

Слыша дочери стенанье,
Просыпается Приам,

Но напрасны предреканья, —
Веры нет ее речам.
Ей рыдать дают свободу,
Ничего не говоря, —
Обезумела! — народу
Шепчут ближние царя.

Дни бегут… Врагам поверив,
Троя в праздничных цветах;
Лишь она одна, измерив
Бездну зла, внушает страх…
Одичала… на ограде
Села и — глядит, стеня,
Как встречает царь Палладе
Посвященного коня.

Виктор Григорьевич Тепляков

Два ангела


Rиs'n оп mиd-noon...
Mиlton. Paradиsе Lost. В. V.

Есть ангел; чистой красотою
Как вешний блещет он цветок,
Небес под утренней слезою
Свой распускающий шипок.
Его глава, как солнце мая,
Окружена лучами рая.
В его божественных очах
Невинность разума сияет;
На мелодических устах,
Как луч на розовых листках,
Любовь бессмертная играет.
Крылами тихо веет он —
И сфер поющих миллион
В эфире радостно катится.
Ночная ль песня соловья
Иль ропот дальнего ручья,
Как нектар, в душу вам струится —
То с нею ангел говорит.
Уст ароматных ли магнит
Иль розы вас влечет дыханье —
То льется ангела призванье.
Атлас ли девственных ланит,
Зажженный поцелуем жарким,
Румянцем вспыхивает ярким —
То отблеск ангельских лучей
Со дна души наружу льется;
Сердечный голос — ангел сей;
Он блещет в магии очей,
Он над младенцем спящим вьется.
Посланник неба, мрак земной
Он солнцем правды озаряет,
Прощать обиды научает
И мир для юности живой
В поющий праздник превращает.
Он дружбы чистый льет бальзам,
Он облегчительным слезам
Страданья очи отверзает.
Он узнику в тюрьме глухой
Горит звездою избавленья
И грудь, пронзенную тоской,
Питает манной утешенья!..

Когда божественный слепец
Пел человека совершенство,
Любви невинность и блаженство
Двух первосозданных сердец, —
Не сей ли ангел солнце рая
Очам души его казал
И, мрак паденья разгоняя,
Пред ней эдем разоблачал?..

На лоне матери-природы
Он и мои младые годы
Когда-то розами венчал;
Игру младенца золотую
Благословеньем оживлял
И в сердце юноши святую
Миров гармонию вдыхал!

Другой есть ангел; бурной ночи
Его подобна красота;
Змеиным жалом блещут очи,
Кровавым заревом уста.
Венед, из острых молний слитый,
Горит вкруг гордого чела,
И белоснежные ланиты
Дум необятных кроет мгла.
С усмешкой он добро святое
У черной злобы зрит в когтях;
Могильный червь, ничтожный прах —
Пред ним величие земное.
Вы громкой жаждете ль молвы —
Он кажет цепь Наполеона;
Отчизне ль жизнь дарите вы —
Сверкает чашей Фокиона.
Любви ли вас влечет магнит —
Он о Жоконде говорит;
Вы Сминдирида ли судьбиной
Хотите век понежить свой —
Над вашей он, из роз, периной
Вздымает череп гробовой!..
В его фиале мед с отравой —
Всемирной скорби океан;
Чары — в премудрости лукавой...
Струящий ненависть волкан —
Он против брата вам влагает
В десницу мстительный кинжал
И хладным пеплом осыпает
Любимый сердца идеал.
Предвечной бури бушеванье —
Его тлетворное дыханье.
Отпадших звезд крамольный царь,
То ядовитой он душою
В самом себе клянет всю тварь,
То рай утраченный порою,
Бессмертной мучимый тоскою,
Как лебедь на лазури вод,
Как арфа чудная, поет...
На все миры тогда струится
Его бездонная печаль;
Тогда чего-то сердцу жаль,
Невольных слез ручей кати?тся.
Не гнева ль Вечного фиал
В то время жжет воображенье,
И двух враждующих начал
Душе не снится ль примиренье?..

Когда на крыльях черных дум,
Далеко от земного края,
Пространства бездны измеряя,
Парил Гиганта мрачный ум,
Миров померкших над гробами
Ступени вечности считал,-
Не сей ли ангел бурь лучами,
Своими с Каином речами
Тогда поэта напитал?..
..............................
..............................

С тех пор как ты мой ум туманный,
О грозный ангел, посетил —
Какой-то голос дико-странный
В моей душе заговорил...
С тех пор в груди замерзли слезы,
Гляжу на все с усмешкой я
И попираю жизни розы
В саду земного бытия!..

Поль Верлен

Преступление любви



Средь золотых шелков палаты Экбатанской,
Сияя юностью, на пир они сошлись
И всем семи грехам забвенно предались,
Безумной музыке покорны мусульманской.

То были демоны, и ласковых огней
Всю ночь желания в их лицах не гасили,
Соблазны гибкие с улыбками алмей
Им пены розовой бокалы разносили.

В их танцы нежные под ритм эпиталамы
Смычок рыдание тягучее вливал,
И хором пели там и юноши, и дамы,
И, как волна, напев то падал, то вставал.

И столько благости на лицах их светилось,
С такою силою из глаз она лилась,
Что поле розами далеко расцветилось
И ночь алмазами вокруг разубралась.

И был там юноша. Он шумному веселью,
Увит левкоями, отдаться не хотел;
Он руки белые скрестил по ожерелью,
И взор задумчивый слезою пламенел.

И все безумнее, все радостней сверкали
Глаза, и золото, и розовый бокал,
Но брат печального напрасно окликал,
И сестры нежные напрасно увлекали.

Он безучастен был к кошачьим ласкам их,
Там черной бабочкой меж камней дорогих
Тоска бессмертная чело ему одела
И сердцем демона с тех пор она владела.

«Оставьте!» — демонам и сестрам он сказал
И, нежные вокруг напечатлев лобзанья,
Освобождается и оставляет зал,
Им благовонные покинув одеянья.

И вот уж он один над замком, на столпе,
И с неба факелом, пылающим в деснице,
Грозит оставленной пирующей толпе,
А людям кажется мерцанием денницы.

Близ очарованной и трепетной луны
Так нежен и глубок был голос сатаны,
И треском пламени так дивно оттенялся:
«Отныне с Богом я, — он говорил, — сравнялся.

Между Добром и Злом исконная борьба
Людей и нас давно измучила — довольно!
И, если властвовать вся эта чернь слаба,
Пусть жертвой падает она сегодня вольной.

И пусть отныне же, по слову сатаны,
Не станет более Ахавов и пророков,
И не для ужасов уродливой войны
Три добродетели воспримут семь пороков.

Нет, змею Иисус главы еще не стер:
Не лавры праведным, он тернии дарует,
А я — смотрите — ад, здесь целый ад пирует,
И я кладу его, Любовь, на твой костер».

Сказал — и факел свой пылающий роняет…
Миг — и пожар завыл среди полнощной мглы:
Задрались бешено багровые орлы,
И стаи черных мух, играя, бес гоняет.

Там реки золота, там камня гулкий треск,
Костра бездонного там вой, и жар, и блеск;
Там хлопьев шелковых, искряся и летая,
Гурьба пчелиная кружится золотая.

И, в пламени костра бесстрашно умирая,
Веселым пением там величают смерть
Те, чуждые Христа, не жаждущие рая,
И, воя, пепел их с земли уходит в твердь.

А он на вышине, скрестивши гордо руки,
На дело гения взирает своего,
И будто молится, но тихих слов его
Расслышать не дают бесовских хоров звуки.

И долго тихую он повторял мольбу,
И языки огней он провожал глазами,
Вдруг — громовой удар, и вмиг погасло пламя,
И стало холодно и тихо, как в гробу.

Но жертвы демонов принять не захотели:
В ней зоркость Божьего всесильного суда
Коварство адское открыло без труда,
И думы гордые с Творцом их улетели.

И тут страшнейшее случилось из чудес:
Чтоб только тяжким сном вся эта ночь казалась,
Чертог стобашенный из Мидии исчез,
И камня черного на поле не осталось.

Там ночь лазурная и звездная лежит
Над обнаженною евангельской долиной,
Там в нежном сумраке, колеблема маслиной,
Лишь зелень бледная таинственно дрожит.

Ручьи холодные струятся по каменьям,
Неслышно филины туманами плывут,
Так самый воздух полн и тайной, и забвеньем,
И только искры волн — мгновенные — живут.

Неуловимая, как первый сон любви,
С холма немая тень вздымается вдали,
А у седых корней туман осел уныло,
Как будто тяжело ему пробиться было.

Но, мнится, синяя уж тает тихо мгла,
И, словно лилия, долина оживает:
Раскрыла лепестки, и вся в экстаз ушла
И к милосердию небесному взывает.




Александр Введенский

Все

я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
то труп жены моей родной
вон там за гробовой стеной
я горько плачу страшно злюсь
о гроб главою колочусь
и вынимаю потроха
чтоб показать что в них уха
в слезах свидетели идут
и благодетели поют
змеею песенка несется
собачка на углу трясется
стоит слепой городовой
над позлащенной мостовой
и подслащенная толпа
лениво ходит у столба
выходит рыжий генерал
глядит в очках на потроха
когда я скажет умирал
во мне была одна труха
одно колечко два сморчка
извозчик поглядел с торчка
и усмехнувшись произнес
возьмем покойницу за нос
давайте выколем ей лоб
и по щекам ее хлоп хлоп
махнув хлыстом сказал кобыла
андреевна меня любила
восходит светлый комиссар
как яблок над людьми
как мирновременный корсар
имея вид семи
а я стою и наблюдаю
тяжко страшно голодаю
берет покойника за грудки
кричит забудьте эти шутки
когда здесь девушка лежит
во всех рыданье дребезжит
а вы хохочете лентяй
однако кто-то был слюнтяй
священник вышел на помост
и почесавши сзади хвост
сказал ребята вы с ума сошли
она давно сама скончалась
пошли ребята вон пошли
а песня к небу быстро мчалась
о Боже говорит он Боже
прими создание Твое
пусть без костей без мышц без кожи
оно как прежде заживет
о Боже говорит он правый
во имя Русския Державы
тут начал драться генерал
с извозчиком больным
извозчик плакал и играл
и слал привет родным
взошел на дерево буржуй
оттуда посмотрел
при виде разных белых струй
он молча вдруг сгорел
и только вьется здесь дымок
да не спеша растет домок
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
интересуюсь я спросить
кто приказал нам долго жить
кто именно лежит в коробке
подобно гвоздику иль кнопке
и слышу голос с небеси
мона… монашенку спроси
монашка ясная скажите
кто здесь бесчувственный лежит
кто это больше уж не житель
уж больше не поляк не жид
и не голландец не испанец
и не худой американец
вздохнула бедная монашка
«без лести вам скажу, канашка,
сей мертвый труп была она
княгиня Маня Щепина
в своем вертепе и легко и славно
жила княгиня Марья Николавна
она лицо имела как виденье
имела в жизни не одно рожденье.
Отец и мать. Отца зовут Тарас
ее рождали сорок тысяч раз
она жила она любила моду
она любила тучные цветы
вот как-то скушав много меду
она легла на край тахты
и говорит скорей мамаша
скорей придите мне помочь
в моем желудке простокваша
мне плохо, плохо. Мать и дочь.
Дрожала мать крутя фуражкой
над бедной дочкою своей
а дочка скрючившись барашком
кричала будто соловей:
мне больно мама я одна
а в животе моем Двина
ее животик был как холм
высокий очень туп
ко лбу ее прилип хохол
она сказала: скоро труп
меня заменит здесь
и труп холодный и большой
уж не попросит есть
затем что он сплошной
икнула тихо. Вышла пена
и стала твердой как полено»
монашка всхлипнула немного
и ускакала как минога

я погружаюсь в благодушную дремоту
скрываю непослушную зевоту
я подавляю наступившую икоту
покуда все не вышли петухи
поесть немного может быть ухи
в ней много косточек янтарных
жирных сочных
мы не забудем благодарны
пуховиков песочных
где посреди больших земель
лежит красивая мамзель
тут кончил драться генерал
с извозчиком нахальным
извозчик руки потирал
извозчик был пасхальным
буржуй во Францию бежал
как злое решето
француз французку ублажал
в своем большом шато
вдова поехала к себе
на кладбище опять
кому-то вновь не по себе
а кто-то хочет спать
и вдруг покойница как снег
с телеги на земь бух
но тут раздался общий смех
и затрещал петух
и время стало как словарь
нелепо толковать
и поскакала голова
на толстую кровать
Столыпин дети все кричат
в испуге молодом
а няньки хитрые ворчат
гоморра и содом
священник вышел на погост
и мумией завыл
вращая деревянный хвост
он человеком был
княгиня Маня Щепина
в гробу лежала как спина
и до тропической земли
слоны цветочков принесли
цветочек тюль
цветочек сон
цветок июль
цветок фасон

Александр Пушкин

Андрей Шенье

Меж тем, как изумленный мир
На урну Байрона взирает,
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает,

Зовет меня другая тень,
Давно без песен, без рыданий
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшая в могильну сень.

Певцу любви, дубрав и мира
Несу надгробные цветы.
Звучит незнаемая лира.
Пою. Мне внемлет он и ты.

Подъялась вновь усталая секира
И жертву новую зовет.
Певец готов; задумчивая лира
В последний раз ему поет.

Заутра казнь, привычный пир народу;
Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу:
Не изменилась до конца!

«Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило.
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Все ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Уже сиял твой мудрый гений,
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
И мы воскликнули: Блаженство!
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
Все ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разъяренный,
Он бродит, жаждою томим;
Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В объятиях твоих он сладко отдохнет;
Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:
Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы
Над равнодушною толпою.
Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали.
Но, други, если обо мне
Священно вам воспоминанье,
Исполните мое последнее желанье:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;
Страшитесь возбудить слезами подозренье;
В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:
О брате сожалеть не смеет ныне брат.
Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья,
Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты,
И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни,
Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь… и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя,
Уныла и бледна, стихам любви внимая…»

Но, песни нежные мгновенно прерывая,
Младой певец поник задумчивой главой.
Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи,
И песни, и пиры, и пламенные ночи,
Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече… и стихов журчанье излилось:

«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
На шумных вечерах друзей любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь,
Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе;
Когда, с угрозами, и слезы на глазах,
Мой проклиная век, утраченный в пирах,
Она меня гнала, бранила и прощала:
Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой…
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, казнил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистал по их главам;
Ты звал на них, ты славил Немезиду;
Ты пел Маратовым жрецам
Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой,
Ты смело им обоим руку дал,
И перед вами трепетал
Ареопаг остервенелый.
Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,
Моей главой играй теперь:
Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!
Пей нашу кровь, живи, губя:
Ты все пигмей, пигмей ничтожный.
И час придет… и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Теперь иду… пора… но ты ступай за мною;
Я жду тебя».
Так пел восторженный поэт.
И все покоилось. Лампады тихий свет
Бледнел пред утренней зарею,
И утро веяло в темницу. И поэт
К решетке поднял важны взоры…
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
Звучат ключи, замки, запоры.
Зовут… Постой, постой; день только, день один:
И казней нет, и всем свобода,
И жив великий гражданин
Среди великого народа.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…
Плачь, муза, плачь!..

Генрих Гейне

Под небом Пруссии

С каждым днем, слава Богу, редеет вокруг
Поколения старого племя;
Лицемерных и дряхлых льстецов с каждым днем
Реже видим мы в новое время.

Поколенье другое растет в цвете сил,
Жизнь испортить его не успела,
И для этих-то новых, свободных людей
Петь могу я свободно и смело.

Эта чуткая юность умеет ценить
Честность мысли и гордость поэта;
Вдохновенья лучи греют юности кровь,
Словно волны весеннего света.

Словно солнце, полно мое сердце любви,
Как огонь целомудренно-чисто;
Сами грации лиру настроили мне,
Чтоб звучала она серебристо.

Эту лиру из древности мне завещал
Прометея поэт вдохновенный:
Извлекал он могучие звуки из струн
К удивлению целой вселенной.

Подражать его «Птицам» я пробовал сам,
Их любя до последней страницы;
Изо всех его драм, нет сомнения в том,
Драма самая лучшая — «Птицы».

Хороши и «Лягушки», однако. Теперь
Их в Берлинском театре играют:
В переводе немецком, они, говорят,
В наши дни короля забавляют.

Королю эта пьеса пришлась по душе, —
Значит — вкус его тонко-античен.
К крику прусских лягушек наш прежний король
Почему-то был больше привычен.

Королю эта пьеса пришлась по душе,
Но, однако, должны мы сознаться:
Если б автор был жив, то ему бы навряд
Можно в Пруссии было являться.

Очень плохо пришлось бы живому певцу
И бедняжка покончил бы скверно:
Вкруг поэта мы все увидали бы хор
Из немецких жандармов наверно;

Чернь ругалась бы, право на брань получив,
Наглость жалких рабов обнаружа,
А полиция стала бы зорко следить
Каждый шаг благородного мужа.

Я желаю добра королю… О, король!
Моего ты послушай совета:
Воздавай похвалы ты умершим певцам,
Но щади и живого поэта.

Нет, живущих певцов берегись оскорблять,
Их оружья нет в мире опасней;
Их карающий гнев — всех Юпитера стрел,
Всех громо́в и всех молний ужасней.

Оскорбляй ты отживших и новых богов,
Потрясай весь Олимп без смущенья,
Лишь в поэта, король, никогда, никогда
Не решайся бросать оскорбленья!..

Боги могут, конечно, карать за грехи,
Пламя ада ужасно, конечно,
Где за грешные подвиги в вечном огне
Будут многих поджаривать вечно, —

Но молитвы блаженных и праведных душ
Могут грешннкам дать искуплепье;
Подаяньем, упорным и долгим постом
Достигают иные прощенья.

А когда дряхлый мир доживет до конца
И на небе звук трубный раздастся,
Очень многим придется избегнуть суда
И от тяжких грехов оправдаться.

Ад другой есть, однако, на самой земле,
И нет силы на свете, нет власти,
Чтобы вырвать могла человека она
Из его огнедышащей пасти.

Ты о Дантовом «Аде», быть может, слыхал,
Знаешь грозные эти терцеты,
И когда тебя ими поэт заклеймит,
Не отыщешь спасенья нигде ты.

Пред тобою раскроется огненный круг,
Где неведомо слово — пощада…
Берегись же, чтоб мы не повергли тебя
В бездну нового, мрачного ада.

Иосиф Бродский

От окраины к центру

Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.

Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.

Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть —
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.

В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината.

Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.

По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.

Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.

Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.

Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.

Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.

Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.

Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно.

Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъемного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.

Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.

Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.

То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.

Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.

Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.

Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.

Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.

Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь —
но уже не вернусь — словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.

Маргарита Алигер

Разговор в дороге

Забайкалье. Зарево заката.
Запоздалый птичий перелет.
Мой попутчик, щурясь хитровато,
мятные леденчики сосет.
За окном бегут крутые сопки,
словно волны замерших морей,
стелются чуть видимые тропки —
тайный след неведомых зверей.
Он ученый малый, мой попутчик, —
обложился целой грудой книг.
Он читает, думает и учит —
сам, считает, все уже постиг.
Он твердит, что я не знаю жизни,
нет меж нами кровного родства,
и в его ленивой укоризне
сдержанные нотки торжества.
Мол, на мне горит густою краской
жительства московского печать,
мол, таким, избалованным лаской,
надо жизнь поглубже изучать.Я молчу, ему не возражая,
не желая спор вести пустой,
раз уж человеку жизнь чужая
кажется, как блюдечко, простой,
раз уж он о ней надменно судит,
не робеет, не отводит глаз…
Жизнь моя! Другой уже не будет!
Жизнь моя, что знает он о нас? Ничего не знает — и не надо.
Очевидно, интересу нет.
Дорогой мой, я была бы рада
выполнить ваш дружеский совет,
но, сказать по совести, не знаю,
как приняться мне за этот труд.
Почему, когда, с какого краю
изучают жизнь, а не живут? С дальнего заветного начала
тех путей, которыми прошла,
никогда я жизнь не изучала,
просто я дышала и жила…
Людям верила, людей любила,
отдавала людям, что могла,
никакой науки не забыла,
все, что мне дарили, берегла.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня?
Не лелеяла и не щадила
в непогоды лета и зимы,
по обходным тропкам не водила
напрямик,
как люди, так и мы.
Мне хватало счастья и печали.
На пирах и в битвах я была.
Вот ведь вы небось не изучали
то, что я сама пережила.
Или я опять не то сказала?
Вижу, вы нахмурились опять:
«Я сама… Ей-богу, это мало!
Надо жизнь чужую изучать!»
Изучать положено от века
ремесло, науки, языки.
Но живые чувства человека,
жар любви и холодок тоски,
негасимый свет, огонь горячий,
тот, который злу не потушить…
Это называется иначе.
Понимать все это — значит жить.Не умею, как бы ни старалась,
издали рассматривать людей,
их живая боль, живая радость
попросту становится моей.
Сколько ни стараюсь, не умею,
жизнь моя, делить тебя межой:
мол, досюда ты была моею,
а отсюда делалась чужой.
Своего солдата провожая
в сторону фашистского огня,
это жизнь моя или чужая, —
право, не задумывалась я.
Разве обошла меня сторонкой
хоть одна народная беда?
Разве той штабною похоронкой
нас не породнило навсегда?
Разве в грозный год неурожая
разная была у нас нужда?
Это жизнь моя или чужая —
я не размышляла никогда.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня? Буду ждать, гадая как о чуде,
веря в жизнь и обещая ей
жить неравнодушно, жить как люди,
просто жить с людьми и для людей.
Нету мне ни праздника, ни славы,
люди мои добрые, без вас.
Жизнь моя — судьба моей державы,
каждый сущий день ее и час.
Грозных бурь железные порывы,
лучезарных полдней синева,
все — мое,
и всем, чем люди живы,
я жива, покуда я жива!
Не прошу о льготе и защите,
жизнь моя, горю в твоем огне.
Так что, мой попутчик, не взыщите
и не сокрушайтесь обо мне.
Жизнь огромна, жизнь везде и всюду,
тем полней, чем больше человек.
Я уж изучать ее не буду.
Буду влюблена в нее навек!

Константин Бальмонт

Чурило Пленкович

Как во стольном том во городе во Киеве был пир,
Как у ласкового Князя пир идет на целый мир.
Пированье, столование, почестный стол,
Словно день затем пришел, чтоб этот пир так шел.
И уж будет день в половине дня,
И уж будет столь во полу-столе,
А все гусли поют, про веселье звеня,
И не знает душа, и не помнит о зле.
Как приходит тут к Князю сто молодцов,
А за ними другие и третий сто.
С кушаками они вкруг разбитых голов,
На охоте их всех изобидели. Кто?
А какие-то молодцы, сабли булатные,
И кафтаны на них все камчатные,
Жеребцы-то под ними Латинские,
Кони бешены те исполинские.
Половили они соболей и куниц,
Постреляли всех туров, оленей, лисиц,
Обездолили лес, и наделали бед,
И добычи для Князя с Княгинею нет.
И не кончили эти, другие идут,
В кушаках, как и те, кушаки-то не тут,
Где им надобно быть: рыболовы пришли,
Вместо рыбы они челобитье несли.
Всю де выловили белорыбицу там,
Карасей нет, ни щук, и обида есть нам.
И не кончили эти, как третьи идут,
В кушаках, как и те, и челом они бьют:
То сокольники, нет соколов в их руках,
Что не надо, так есть, много есть в кушаках,
Изобидели их сто чужих молодцов.
«Чья дружина?» — «Чурилы» — «А кто он таков?»
Тут Бермята Васильевич старый встает:
«Мне Чурило известен, не здесь он живет.
Он под Киевцем Малым живет на горах,
Двор богатый его, на семи он верстах.
Он привольно живет, сам себе господин,
Вкруг двора у него там железный есть тын,
И на каждой тынинке по маковке есть,
По жемчужинке есть, тех жемчужин не счесть.
Середи-то двора там светлицы стоят,
Белодубовы все, гордо гридни глядят,
Эти гридни покрыты седым бобром,
Потолок — соболями, а пол — серебром,
А пробои-крюки все злаченый булат,
Пред светлицами трои ворота стоят,
Как одни-то разные, вальящаты там,
А другие хрустальны, на радость глазам,
А пред тем как пройти чрез стеклянные,
Еще третьи стоят, оловянные».
Вот собрался Князь с Княгинею, к Чуриле едет он,
Старый Плен идет навстречу, им почет и им поклон.
Посадил во светлых гриднях их за убраны столы,
Будут пить питья медвяны до вечерней поздней мглы.
Только Князь в оконце глянул, закручинился: «Беда!
Я из Киева в отлучке, а сюда идет орда.
Из орды идет не Царь ли, или грозный то посол?»
Плен смеется. «То Чурило, сын мой, Пленкович пришел».
Вот глядят они, а день уж вечеряется,
Красно Солнышко к покою закатается,
Собирается толпа, их за пять сот,
Молодцов-то и до тысячи идет.
Сам Чурило на могучем на коне
Впереди, его дружина — в стороне,
Перед ним несут подсолнечник-цветок,
Чтобы жар ему лица пожечь не мог
Перво-наперво бежит тут скороход,
А за ним и все, кто едет, кто идет.
Князь зовет Чурилу в Киев, тот не прочь:
Светел день там, да светла в любви и ночь.
Вот во Киеве у Князя снова пир,
Как у ласкового пир на целый мир
Ликование, свирельный слышен глас,
И Чурило препожалует сейчас.
Задержался он, неладно, да идет,
В первый раз вина пусть будет невзачет
Стар Бермята, да жена его душа
Катеринушка уж больно хороша.
Позамешкался маленько, да идет,
Он ногой муравки-травки не помнет,
Пятки гладки, сапожки — зелен сафьян,
Руки белы, светлы очи, стройный стан.
Вся одежда — драгоценная на нем,
Красным золотом прошита с серебром.
В каждой пуговке по молодцу глядит,
В каждой петельке по девице сидит,
Застегнется, и милуются они,
Расстегнется, и целуются они.
Загляделись на Чурилу, все глядят,
Там где девушки — заборы там трещат,
Где молодушки — там звон, оконца бьют,
Там где старые — платки на шее рвут.
Как вошел на пир, тут Князева жена
Лебедь рушила, обрезалась она,
Со стыда ли руку свесила под стол,
Как Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурило только смело поглядел,
А свирельный глас куда как сладко пел.
Пировали так, окончили, и прочь,
А пороша выпадала в эту ночь.
Все к заутрени идут, чуть белый свет,
Заприметили на снеге свежий след.
И дивуются: смотри да примечай,
Это зайка либо белый горностай.
Усмехаются иные, говорят:
«Горностай ли был? Тут зайка ль был? Навряд.
А Чурило тут наверно проходил,
Красоту он Катерину навестил».
Говорили мне, что будто молодец
На Бермяту натолкнулся наконец,
Что Бермятой был он будто бы убит, —
Кто поведал так, неправду говорит.
Уж Бермяте ль одному искать в крови
Чести, мести, как захочешь, так зови.
Не убьешь того, чего убить нельзя,
Горностаева уклончива стезя.
Тот, кто любит, — как ни любит, любит он,
И кровавою рукой не схватишь сон.
Сон пришел, и сон ушел, лови его.
Чур меня! Хотенье сердца не мертво.
Знаю я, Чурило Пленкович красив,
С ним целуются, целуются, он жив.
И сейчас он улыбаяся идет,
Пред лицом своим подсолнечник несет.
Расцвечается подсолнечник-цветок,
Чтобы жар лицо красивое не сжег.

Генрих Гейне

Боги Греции

О, полно, блистающий месяц! В твоем величавом сиянии,
Широкое море сверкает, как золото в быстрых струях;
Весь берег облит как бы утренним светом,
Но с призрачно-сумрачным, тихим оттенком.
По светло-лазурному своду беззвездного неба
Проносятся белые тучи,
Как лики богов-исполинов
Из ярко блестящего мрамора…
Нет, нет, то не тучи!
То сами они, то могучие боги Эллады,
Те боги, что весело так заправляли когда-то вселенной,
А нынче забыты, без жизни,
Как сонм привидений громадных,
Проходят по не́бу в полуночный час.
Обят изумлением чудным, смотрю я
На этот воздушный, большой Пантеон,
На этих богов-исполинов,
Безмолвно и страшно свершающих по́ небу путь.
Вот он, вот Кронион, владыка небесного царства!
Узнал я его белоснежные кудри,
Те славные, некогда целый Олимп потрясавшие кудри…
В руке он потухшую молнию держит,
В лице громовержца — несчастье и скорбь,
Но старая гордость с него не исчезла доныне.
Да, славное время то было, о Зевс,
Когда ты себе на потеху
Брал отроков, нимф, гекатомбы
И ими небесно себя услаждал!..
Но царствовать вечно нельзя и бессмертным,
И новые старых сгоняют,
Так некогда сам ты седого отца своего
И дяде́й — титанов согнал,
Отцеубийца-Юпитер!...
Узнал и тебя я, надменная Зевса супруга!
Ревнивой тоскою наполнено сердце твое,
И очи большие твои потускнели,
И нет уже силы в лилейных руках,

Узнал и тебя я, Паллада-Афина!
Ни щит твой, ни мудрость, как видно, спасти не умели
От гибели гордых богов!
Узнал и тебя, Афродита,
Тебя, что была золотой и серебряной стала…
Хоть пояс волшебный ты носишь еще и теперь,
Но с ужасом тайным гляжу на твою красоту я,
И если бы телом своим осчастливить меня
Ты вдруг пожелала, как древних героев, —
Я умер бы верно от страха!..
Богинею трупов ты кажешься мне,
Венера-Любитина!
Не с прежней любовью глядит тебе в очи,
Бесстрашный и гордый Арей.
И юноша Феб-Аполлон омрачился печалью:
Молчит его лира, та лира,
Что весело так на пирах олимпийских звучала.
Еще молчаливо-грустнее Эфест. Да и как же
Не быть ему грустным? Ведь он, хромоногий,
Не будет уж Гебу cменять на пирах
И в кубки вливать торопливо
Спасителый нектар. — Давно уж умолкнул
Когда-то немолкнувший хохот богов…
Я вас никогда не любил, олимпийские боги!
Затем, что мне греки противны давно
И римляне мие ненавистны!
Но все ж состраданье святое и горькая жалость
Сжимают мне сердце,
Когда я гляжу в вышину
На вас, позабытые боги,
Вас, мертвые, ночью бродящие тени,
Непрочные, словно туман разгоняемый ветром.
Такие слова говорил я, и видимо глазу
Краснели воздушные образы в небе,
Взглянули в глаза мне они умирающим взглядом
И вдруг с небосклона исчезли.
Сокрылся и месяц за черною, новою тучей,
Запенилось бурное море,
И в небе зажглись победительно вечные звезды.

Иван Михайлович Долгоруков

В последнем вкусе человек

Люблю приятельску беседу,
Где нет насмешки никакой,
Где можно за столом соседу
Сказать словца два-три за свой;
Люблю я там играть, резвиться,
Где принят просто, без чинов,
Где не боюсь тем провиниться,
Что на bon mot я не готов.

Бывало, дед почтенный в роде,
Когда семейный пир дает,
По чувствам сердца, не по моде,
Своих гостей к себе зовет,
Трапезу ставит не богату,
Вином заморским не поит,
Не штофом убирает хату,
А всякий весел там и сыт.

Там нет вестей, переговоров,
Надутый барин не шипит;
Не сеют сплетницы раздоров,
Богач над бедным не трунит.
Прошли те годы, как любили
Таким манером в свете жить;
То дни златого века были,
Каких нам снова не нажить.

Тогда супруг жене был верен,
Сестру любил всем сердцем брат,
Родитель в детях был уверен,
И ближний ближнему был рад;
Но столь похвальные примеры
Не попадаются уж нам:
Другой все люди стали веры,
Себе всяк ныне строит храм.

Мы ближних и друзей не знаем;
Куда ни сунься — все один;
Взаимны связи презираем, —
Корысть нам бог и господин.
Где есть хоть малые выгоды,
Умеем тотчас их смекнуть;
Для них чрез пропасти и воды
Безделка нам перешагнуть.

В большой, великолепной зале
Посмотришь инде — тьма людей!
Все пляшут до пота на бале,
А скука ждет всех у дверей.
Приятель друга обнимает,
Его нимало не любя;
Тот той же лаской отвечает,
И шепчет: «Черт бы взял тебя!»

Видал я часто обращенье
Обоих полов меж собой;
Их вальс приводит в восхищенье,
Мазурка — рай для них земной;
Повсюду слышится всечасно:
Ах, как мила! ах, распремил!
Все в ней божественно, прекрасно!
Гудки с двора — и жар простыл.

Мужчин ли где кружок сойдется,
Там беспорядок и содом;
Бостоном день у них начнется,
А вечер кончится вином.
Потом расценка за глазами
Пойдет порядочная всем;
В злословьи хвастают умами,
Никто не дорожит никем.

Вот так-то жить мы научились!
О предки! если б вы сюда
Хоть на минуту к нам явились,
Едва поверили б тогда,
Что ложь, обман и лицемерство
Умов отличных ныне знак;
Что честь слывет за суеверство;
Что кто не льстит, тот и дурак.

В замену древня благородства
Взгляните вы на нашу спесь,
Взгляните, чада патриотства,
Колико эгоистов здесь!
Сие угрюмое созданье —
Лукавства смертных горький плод;
За нашу хитрость в воздаянье
Возник на свете сей урод.

Ликуй, холодный себялюбец!
Твой праздник и пора теперь;
Лежи в диване, сластолюбец,
Один, как в дебри дикий зверь!
Тебя никто, никто не любит,
Хотя ты знатен и велик;
Твои дела не слава трубит,
Но купленный бродяг язык.

Когда железный прут судьбины,
Который школит смертных всех,
Пробьет на лбу твоем морщины,
Тогда болезнь уймет твой смех;
Вздохнешь, ума забыв игрушки,
Никто не повторит твой вздох;
Обняв парчовые подушки,
Тошней меня ты скажешь: «Ох!!.»

Тошней, чем я, который в свете
Тропинкой узенькой бреду,
Имея малое в предмете,
Тихонько жизнь свою веду.
Жена мне друг, она мне рада;
Детей у нас полна изба;
Вот в мире сем небес награда!
Красна простых сердец судьба!

О друг мой, мать и вождь природа!
Твои дары милей всего!
Здоровье, пища и свобода, —
Не надо больше ничего.
Пускай в златую колесницу
Другой садится, а не я;
Пускай крестьянин в поясницу
Не гнется, встретивши меня:

Мои не трогаются чувства,
Когда я Крезов светских зрю;
Стяжать мне не дано искусства,
За то творца благодарю!
А если б дал богатства много,
Когда б возвысил он мой рог, —
Сошед убожества с порога,
Я б, может быть, забыл, где бог.

Итак, ты думай как угодно,
В последнем вкусе человек!
Но мне с тобой никак не сходно
Своим на твой меняться век.
Я буду жить, как жил доселе,
Твоя пусть жизнь идет, как шла;
Когда ж не будет духа в теле,
Тогда увидим — чья взяла!..

Василий Андреевич Жуковский

Легенда

О мучениках слова,
И честныя слова
Пусть повторятся снова.
Москва.
Типография Вильде, Малая Кисловка, собственный дом.

За морем далеким, в стране благодатной,
Там рыцарский замок роскошный стоял,
И рыцарь с семьею, богатый и знатный,
В том замке прекрасном подолгу живал.
Могучим, всесильным он был властелином
Над множеством слуг и прилежных рабов,
И добрым, хорошим он был господином;
Всегда всем он помощь подать был готов.
Отрадней всего сознавать ему было,
Что сына наследника он уж имел;
О нем его сердце болезненно ныло,
Он знал—будет сыну тяжелый удел.
Не раз предавался он думам тяжелым
О том: кому сына доверить учить,
Полезным чтоб быть мог он в возрасте зрелом
И жизнь всех несчастных людей облегчить.
И Богом был рыцарь от горя избавлен,
Благое желанье свершилось его:
Был мудрый, достойный наставник приставлен,
Питомца он нежно любил своего.
Вот полночь глухая давно наступила,
И в замке все люди давно уже спят;
Луна бледным светом весь мир озарила,
И звездочки ясныя в небе горят.
Никто не шелохнется в замке безмолвном,
Покой и безлюдье повсюду царят.
Один лишь наставник не спит благородный,
Он с юношей—другом в беседе сидят.
И слушает мальчик учителя речи,
И веет на душу его в них тепло.
Уныло и тускло светилися свечи,
В душе-ж у ребенка так было светло.
— Слушай, так учитель тихо говорит,
Слушай, как на свете жить нам Бог велит:
Богу постоянно с верою молись,
Добрых дел полезных делать не стыдись.
Мать люби всем сердцем, добраго отца,
Милость ты получишь Вышняго Творца,
Не давай ты сильным немощных губить,
Слабых приучайся с малых лет любить,
В сердце своем радость будешь ощущать,
Если бедных станешь твердо защищать.
— Добрый мой учитель,—юноша сказал,
Головой кудрявой на грудь ему пал,
Все это исполню, что ты говоришь,
Стану я любить всех так, как ты велишь.
Буду чтить я Бога, чтить отца и мать,
Жить для всех, стараться всем свободу дать.
Много изменю я, выросши большой,
Сделаю порядок я тогда иной;
Всем рабам оковы тяжкия сниму,
Когда я правление замком сим возьму.
Пусть все Бога хвалят, для себя живут,
Что себе посеют, пусть то и возьмут.
Вот смотрю на клетки; сердце все грустит,
Хочется на волю птичек отпустить.
Так тогда и будет—верно говорю:
Всем своим я клеткам дверцы отворю,
Орел молодой возмужал, оперился,
И сильным, могучим он рыцарем стал,
И с ласковым взором к рабам обратился,
И слово прекрасное всем им сказал:
"Бога Всемогущаго в помощь призываю,
"Жизни путь свободный всем я вам даю,
"Вас на труд, на волю всех я отпускаю
«И за вас я Бога пламенно молю.»
Прошло с той поры уже времени много,
И витязь могучий в могилу сошел,
И после борьбы в этой жизни убогой,
В ней мирный покой своей жизни нашел.
И там-же, в могиле, лежит тот учитель,
Что доброе семя в птенце молодом,
Как мудрый наставник и честный мыслитель,
Посеял и видел плоды их на нем.
И время бежит… поколенья сменяют
Друг друга; за старым и новое мрет,
Но память о рыцаре все сохраняют,
А с ним и учитель его не умрет.
Т. Яковлев.

Иосиф Бродский

Мужчина, засыпающий один

1

Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.

2

Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.

3

Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) —
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.

Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.

Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли — впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.

4

Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность — на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни — и продолжение — любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.

Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он — от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
— скрипучий — издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это — нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни — внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем… Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.

Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.

Дмитрий Дмитриевич Минаев

На самом интересном месте

В наш век прогресса, знанья, света,
Кровавых битв и всяких бед,
Что шаг, — то образ для поэта,
То для прозаика сюжет.
Вихрь жизни в распрях жарких, в спорах,
Ну так и мечется в глаза…
Но есть такие тормоза, —
Нам нужно помнить, — при которых,
Смиряясь молча каждый раз,
Певцы с прозаиками вместе
Должны оканчивать рассказ
На самом интересном месте.

Свободна мысль, — конечно, так, —
Но не всегда свободно слово,
Нам моралист твердит сурово,
Что наш язык — наш первый враг.
Чтоб оградить свою карьеру
И не попасть в невольный грех,
Должны мы все сердиться в меру
И в меру выражать наш смех.
Иной по долгу, тот из мести
На каждом слове ловит нас,
Так как тут не прервать рассказ
На самом интересном месте!..

Жизнь — дантовский, чудесный лес,
Но если б будущего тайна
Была угадана случайно,
Жизнь потеряла б интерес.
Любви нет в мире без волненья,
Как знанья без гипотез нет;
Силен намеками поэт
И мысли вечное движенье
Так увлекает нас весь век,
По одиночке и всех вместе,
Что жизнь кончает человек
На интересном самом месте.

Французско-прусская война
Была бы по сердцу всегда нам,
Когда бы Бисмарком она
Была окончена Седаном.
Герой второго декабря
Попался в плен. Еще ли мало?
Но крови пролились моря,
Земля от пушек застонала
И Бисмарк в ужас две страны
Поверг за призрак ложной чести
И прекратить не мог войны
На интересном самом месте.

Я предсказал бы в наши дни
Успех романам многим, драмам,
Когда б кончалися они
На интересном месте самом.
Назваться мудрым может тот
Среди общественной арены,
Кто сходит вовремя со сцены,
Иль вовремя перо кладет;
Кто в юных грезах о невесте
Любовью сердце освежит,
Но Гименея избежит
На самом интересном месте.

Блажен, кто нити рвет интриг
На самом месте интересном,
Кто, встретясь с сыщиком известным,
Умеет сдерживать язык;
Кто не был «по делам печати»
Гоним, как истинный мудрец,
Иль просто даже, наконец,
Кто умереть умеет кстати…
Интересуют нас вдвойне
Все в мире новости и вести,
Когда вдруг порваны оне
На самом интересном месте.

А ты, наш будущий поэт,
(Не обращаюсь к настоящим
Затем, что, кажется, их нет),
Чтоб поколеньям восходящим
Ты пользу книгою принес
И почитался как феномен,
Будь как оракул полутемен,
Какой бы не решал вопрос,
И только вспомнишь об аресте
Прекрасной книги, мой певец,
То смело подпиши «конец»
На самом интересном месте.

О, сдержанность! Тебя пою!
С неволей ладя поневоле,
Так приучил к смиренной доле
Я музу пылкую мою,
Что стал «поэтом без укора»
И не страшусь в сознании сил
Ни прокурорского надзора,
Ни красных, цензорских чернил.
А вы, читатели, вы взвесьте
Мои слова. Их смысл глубок:
Читать умейте между cтрок
На интересном самом месте.

Аполлон Григорьев

Цыганская венгерка

Две гитары, зазвенев,
Жалобно заныли…
С детства памятный напев,
Старый друг мой — ты ли?

Как тебя мне не узнать?
На тебе лежит печать
Буйного похмелья,
Горького веселья!

Это ты, загул лихой,
Ты — слиянье грусти злой
С сладострастьем баядерки —
Ты, мотив венгерки!

Квинты резко дребезжат,
Сыплют дробью звуки…
Звуки ноют и визжат,
Словно стоны муки.

Что за горе? Плюнь, да пей!
Ты завей его, завей
Веревочкой горе!
Топи тоску в море!

Вот проходка по баскам
С удалью небрежной,
А за нею — звон и гам
Буйный и мятежный.

Перебор… и квинта вновь
Ноет-завывает;
Приливает к сердцу кровь,
Голова пылает.

Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,
С голубыми ты глазами, моя душечка!

Замолчи, не занывай,
Лопни, квинта злая!
Ты про них не поминай…
Без тебя их знаю!
В них хоть раз бы поглядеть
Прямо, ясно, смело…
А потом и умереть —
Плевое уж дело.
Как и вправду не любить?
Это не годится!
Но, что сил хватает жить,
Надо подивиться!
Соберись и умирать,
Не придет проститься!
Станут люди толковать:
Это не годится!
Отчего б не годилось,
Говоря примерно?
Значит, просто все хоть брось…
Оченно уж скверно!
Доля ж, доля ты моя,
Ты лихая доля!
Уж тебя сломил бы я,
Кабы только воля!
Уж была б она моя,
Крепко бы любила…
Да лютая та змея,
Доля, — жизнь сгубила.
По рукам и по ногам
Спутала-связала,
По бессонныим ночам
Сердце иссосала!
Как болит, то ли болит,
Болит сердце — ноет…
Вот что квинта говорит,
Что басок так воет.

Шумно скачут сверху вниз
Звуки врассыпную,
Зазвенели, заплелись
В пляску круговую.
Словно табор целый здесь,
С визгом, свистом, криком
Заходил с восторгом весь
В упоеньи диком.
Звуки шепотом журчат
Сладострастной речи…
Обнаженные дрожат
Груди, руки, плечи.
Звуки все напоены
Негою лобзаний.
Звуки воплями полны
Страстных содроганий…
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната,
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата…
Что за дело? ты моя!
Разве любит он, как я?
Нет — уж это дудки!
Доля злая ты моя,
Глупы эти шутки!
Нам с тобой, моя душа,
Жизнью жить одною,
Жизнь вдвоем так хороша,
Порознь — горе злое!
Эх ты, жизнь, моя жизнь…
К сердцу сердцем прижмись!
На тебе греха не будет,
А меня пусть люди судят,
Меня бог простит…

Что же ноешь ты, мое
Ретиво сердечко?
Я увидел у нее
На руке колечко!..
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната!
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата!
Эх-ма, ты завей
Веревочкой горе…
Загуляй да запей,
Топи тоску в море!
Вновь унылый перебор,
Звуки плачут снова…
Для чего немой укор?
Вымолви хоть слово!
Я у ног твоих — смотри —
С смертною тоскою,
Говори же, говори,
Сжалься надо мною!
Неужель я виноват
Тем, что из-за взгляда
Твоего я был бы рад
Вынесть муки ада?
Что тебя сгубил бы я,
И себя с тобою…
Лишь бы ты была моя,
Навсегда со мною.
Лишь не знать бы только нам
Никогда, ни здесь, ни там
Расставанья муки…
Слышишь… вновь бесовский гам,
Вновь стремятся звуки…
В безобразнейший хаос
Вопля и стенанья
Все мучительно слилось.
Это — миг прощанья.
Уходи же, уходи,
Светлое виденье!..
У меня огонь в груди
И в крови волненье.
Милый друг, прости-прощай,
Прощай — будь здорова!
Занывай же, занывай,
Злая квинта, снова!
Как от муки завизжи,
Как дитя от боли,
Всею скорбью дребезжи
Распроклятой доли!
Пусть больнее и больней
Занывают звуки,
Чтобы сердце поскорей
Лопнуло от муки!

Антон Антонович Дельвиг

Дамон

(Идиллия)
Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящего бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.

Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.
Уж семьдесят раз он первыми розами лиру
И длинные кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье, и младость.
А в юности зрелой камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновенного дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
«Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню, — кричали, —
Мы любим, после трудов и полдневного жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселые песни.
Не сам ли ты пел, что внушенные музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С рассветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина векового,
В амфорах хранимого дедами, внукам на радость?
Что, добрый? Не так ли ты пел нам?» Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до позднего вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка, и речи прекрасны.
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
«Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню».
Взял лиру, задумался, к солнцу лицом обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою бессмертным:

«Прекрасен твой дар, Аполлон, — вдохновенные мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться камены.
О Эрмий, возвышен твой дар — убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!
Что бедную жизнь услаждает? — Подруга и мудрость.
Но выше, бесценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше — красою цветущая младость!
Красивы тюльпан, и гвоздика, и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы — но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучные песни —
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о бессмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость,
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители — гости земные,
Блестят, как роса, как роса, и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера… Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ее: как шиповник алеют!
Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал — и исполню».
И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шепот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:

«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где нимфы,
Игривые дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленые любят сходиться
И вторить со смехом и песням, и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. „Старинушка добрый, спой песню“, —
Она мне сказала. — „С охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою“. — „Что могу я
Тебе подарить? Вот венок я сплела!“ — „О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок, но венка мне не надо“.
— „Свирелку возьми!“ — „Мне свирелку! красавица? Сам я
Искусно клею их воском душистым“. — „Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? Мне нынче
Ее подарил мой отец — а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую!“ — „Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!“
— „Чего же тебе?“ — „Поцелуя“. — „Чего?“ — „Поцелуя“.
— „Как, этой безделицы?“ — „Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же!“ — „Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил,
Прощай, побегу я за ними“. — Сказала, и мигом
Как легкая серна, как нимфа дубравная, скрылась.
Взглянул я на кудри седые, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белые кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами».

Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких —
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам, пастухи и пастушки: «О боги, —
Молились, — пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть так же без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
«Бывало, любили меня, а нынче не любят!»

Генрих Гейне

Боги Греции

Полный месяц! в твоем сиянье,
Словно текучее золото,
Блещет море.
Кажется, будто волшебным слияньем
Дня с полуночною мглою одета
Равнина песчаного берега.
А по ясно-лазурному,
Беззвездному небу
Белой грядою плывут облака,
Словно богов колоссальные лики
Из блестящего мрамора.

Не облака это! нет!
Это сами они —
Боги Эллады,
Некогда радостно миром владевшие,
А ныне в изгнанье и в смертном томленье,
Как призраки, грустно бродящие
По небу полночному.
Благоговейно, как будто обятый
Странными чарами, я созерцаю
Средь пантеона небесного
Безмолвно-торжественный,
Тихий ход исполинов воздушных.
Вот Кронион, надзвездный владыка!
Белы как снег его кудри —
Олимп потрясавшие, чудные кудри;
В деснице он держит погасший перун;
Скорбь и невзгода
Видны в лице у него;
Но не исчезла и старая гордость.
Лучше было то время, о Зевс!
Когда небесно тебя услаждали
Нимфы и гекатомбы!
Но не вечно и боги царят:
Старых теснят молодые и гонят,
Как некогда сам ты гнал и теснил
Седого отца и титанов,
Дядей своих, Юпитер-Паррицида!
Узнаю и тебя,
Гордая Гера!
Не спаслась ты ревнивой тревогой,
И скипетр достался другой,
И ты не царица уж в небе;
И неподвижны твои
Большие очи,
И немощны руки лилейные,
И месть бессильна твоя
К богооплодотворенной деве
И к чудотворцу божию сыну.
Узнаю и тебя, Паллада Афина!
Эгидой своей и премудростью
Спасти не могла ты
Богов от погибели.
И тебя, и тебя узнаю, Афродита!
Древле златая! ныне серебряная!
Правда, все так же твой пояс
Прелестью дивной тебя облекает;
Но втайне страшусь я твоей красоты,
И если б меня осчастливить ты вздумала
Лаской своей благодатной,
Как прежде счастливила
Иных героев, — я б умер от страха!
Богинею мертвых мне кажешься ты,
Венера-Либитина!
Не смотрит уж с прежней любовью
Грозный Арей на тебя.
Печально глядит
Юноша Феб-Аполлон.
Молчит его лира,
Весельем звеневшая
За ясной трапезой богов.
Еще печальнее смотрит
Гефест хромоногий!
И точно, уж век не сменять ему Гебы,
Не разливать хлопотливо
Сладостный нектар в собранье небесном.
Давно умолк
Немолчный смех олимпийский.

Я никогда не любил вас, боги!
Противны мне греки,
И даже римляне мне ненавистны.
Но состраданье святое и горькая жалость
В сердце ко мне проникают,
Когда вас в небе я вижу,
Забытые боги,
Мертвые, ночью бродящие тени,
Туманные, ветром гонимые, —
И только помыслю, как дрянны
Боги, вас победившие,
Новые, властные, скучные боги,
То берет меня мрачная злоба…

Старые боги! всегда вы, бывало,
В битвах людских принимали,
Сторону тех, кто одержит победу.
Великодушнее вас человек,
И в битвах богов я беру
Сторону вашу,
Побежденные боги!

Так говорил я,
И покраснели заметно
Бледные облачные лики,
И на меня посмотрели
Умирающим взором,
Преображенные скорбью,
И вдруг исчезли.
Месяц скрылся
За темной, темною тучей;
Задвигалось море,
И просияли победно на небе
Вечные звезды.

Роберт Саути

Доника

Есть озеро перед скалой огромной;
На той скале давно стоял
Высокий замок и громадой темной
Прибрежны воды омрачал.

На озере ладья не попадалась;
Рыбак страшился у́дить в нем;
И ласточка, летя над ним, боялась
К нему дотронуться крылом.

Хотя б стада от жажды умирали,
Хотя б палил их летний зной:
От берегов его они бежали
Смятенно-робкою толпой.

Случалося, что ветер и осокой
У озера не шевелил:
А волны в нем вздымалися высоко,
И в них ужасный шепот был.

Случалося, что, бурею разима,
Дрожала твердая скала:
А мертвых вод поверхность недвижима
Была спокойнее стекла.

И каждый раз — в то время, как могилой
Кто в замке угрожаем был, —
Пророчески, гармонией унылой
Из бездны голос исходил.

И в замке том, могуществом великий,
Жил Ромуальд; имел он дочь;
Пленялось все красой его Доники:
Лицо — как день, глаза — как ночь.

И рыцарей толпа пред ней теснилась:
Все душу приносили в дар;
Одним из них красавица пленилась:
Счастливец этот был Эврар.

И рад отец; и скоро уж наступит
Желанный, сладкий час, когда
Во храме их священник совокупит
Святым союзом навсегда.

Был вечер тих, и небеса алели;
С невестой шел рука с рукой
Жених; они на озеро глядели
И услаждались тишиной.

Ни трепета в листах дерев, ни знака
Малейшей зыби на водах…
Лишь лаяньем Доникина собака
Пугала пташек на кустах.

Любовь в груди невесты пламенела
И в темных таяла очах;
На жениха с тоской она глядела:
Ей в душу вкрадывался страх.

Все было вкруг какой-то по́лно тайной;
Безмолвно гас лазурный свод;
Какой-то сон лежал необычайный
Над тихою равниной вод.

Вдруг бездна их унылый и глубокий
И тихий голос издала:
Гармония в дали небес высокой
Отозвалась и умерла…

При звуке сем Доника побледнела
И стала сумрачно-тиха;
И вдруг… она трепещет, охладела
И пала в руки жениха.

Оцепенев, в безумстве исступленья,
Отчаянный он поднял крик…
В Донике нет ни чувства, ни движенья:
Сомкнуты очи, мертвый лик.

Он рвется… плачет… вдруг пошевелились
Ее уста… потрясена
Дыханьем легким грудь… глаза открылись…
И встала медленно она.

И мутными глядит кругом очами,
И к другу на руку легла,
И, слабая, неверными шагами
Обратно в замок с ним пошла.

И были с той поры ее ланиты
Не свежей розы красотой,
Но бледностью могильною покрыты;
Уста пугали синевой.

В ее глазах, столь сладостно сиявших,
Какой-то острый луч сверкал,
И с бледностью ланит, глубоко впавших,
Он что-то страшное сливал.

Ласкаться к ней собака уж не смела;
Ее прикликать не могли;
На госпожу, дичась, она глядела
И выла жалобно вдали.

Но нежная любовь не изменила:
С глубокой нежностью Эврар
Скорбел об ней, и тайной скорби сила
Любви усиливала жар.

И милая, деля его страданья,
К его склонилася мольбам:
Назначен день для бракосочетанья;
Жених повел невесту в храм.

Но лишь туда вошли они, чтоб верный
Пред алтарем обет изречь:
Иконы все померкли вдруг, и серный
Дым побежал от брачных свеч.

И вот жених горячею рукою
Невесту за руку берет…
Но ужас овладел его душою:
Рука та холодна, как лед.

И вдруг он вскрикнул… окружен лучами,
Пред ним бесплотный дух стоял
С ее лицом, улыбкою, очами…
И в нем Донику он узнал.

Сама ж она с ним не стояла рядом:
Он бледный труп один узрел…
А мрачный бес, в нее вселенный адом,
Ужасно взвыл и улетел.

Николай Михайлович Языков

Отезд

Не долго мне под этим небом,
По здешним долам и горам
Скитаться, брошенному Фебом
Тоске и скуке, и друзьям!
Теперь священные желанья
Законно царствуют во мне;
Но я, в сердечной глубине,
Возьму с собой воспоминанья
О сей немецкой стороне.
Здесь я когда-то жизни сладость
И вдохновенье находил.
Играл избытком юных сил
И воспевал любовь и радость.
Как сновиденье день за днем
И ночь за ночью пролетали…

Вон лес и дремлющие воды,
И луг прибрежный, и кругом
Старинных лиц густые своды,
И яркий месяц над прудом.
Туда, веселые, бывало,
Ватаги вольницы удалой
Сходились, дружным торжеством
Знаменовать свой день великой:
Кипели звуки песни дикой,
Стекло сшибалось со стеклом,
Костер бурлил и разливался,
И лес угрюмый пробуждался,
Хмельным испуганный огнем!
Вон площадь: там, пышна, явилась
Ученых юношей гульба,
Когда в порфиру облачилась
России новая судьба.
Бренчали бубны боевые,
Свистал пронзительный гобой;
Под лад их бурный и живой,
На удивленной мостовой
Вертелись пляски круговые;
Подобно лону гневных вод
Пир волновался громогласной,
И любознательный народ
Смотрел с улыбкой сладострастной,
Как Бахус потчивал прекрасной
Свой разгулявшийся приход.

О юность, юность, сон летучий,
Роскошно светлая пора!
Приволье радости могучей.
Свободы, шума и добра!..
Мои товарищи и други!
Где вы, мне милые всегда?
Как наслаждаетесь? Куда
Перенесли свои досуги?

Я помню вас. Тебя, герой
Любви, рапиры и бутылки,
Самонадеянный и пылкий
В потехах неги молодой!
С твоим прекрасным идеалом
Тебя Киприда не свела:
Полна любви, чиста была
Твоя душа, но в теле малом
Она, великая, жила!
Теперь волшебницу иную
Боготворишь беспечно ты,
На жизнь решительно-пустую
Ты променял свои мечты
Про славу, Русь и дев Ирана!
И где ж? В Козельске, наконец,
Блуждаешь, дружбы и стакана
И сладкой вольности беглец!..

И ты!.. Тебя благословляю,
Мой добрый друг, воспетый мной,
Лихой гусар, родному краю
Слуга мечом и головой.
Христолюбивого поэта
Надежду грудью оправдай,
Рубись — и царство Магомета
Неумолимо добивай!

А ты, страдалец скуки томной.
Невольник здешнего житья,
Ты, изленившийся, как я,
Как я, свободно бездипломной!
Люблю тебя, проказник мой,
В тиши поющего ночной;
Люблю на празднике за ромом,
В раздумье, в пламенных мечтах,
В ученых спорах и трудах,
С мечом, цевницею и ломом.
Что медлишь ты? Спасайся, брат!
Не здесь твое предназначенье;
Уже нам вреден чуждый град,
И задушает вдохновенье.
Покинь стаканов хмель и стук!
Беги, ищи иной судьбины!
Но да цветут они, мой друг,
Сии ливонские Афины!
Не здесь ли некогда, мила,
Нас юность резвая ласкала,
И наша дружба возросла,
И грудь живая возмужала
На правоверные дела!
О, будь же вам благодаренье,
Вы, коих знанья, вкус и ум
Блюли порядок наших дум,
В нас водворяли просвещенье!
Всем вам! Тебе ж, κατ’ ἐξοχην,
Наставник наш, хвала и слава,
Душой воспитанник Камен,
А телом ровня Болеслава,
Муж государственных наук!
Не удалося мне с тобою
Прощальный праздновать досуг
Вином и песнью круговою!
Там, там, где шумно облегли
Эстонский град морские волны,
В песчаном береге, вдали
Твоей отеческой земли,
Твой прах покоится безмолвный;
Но я, как благо лучших дней,
Тебя доныне вспоминаю,
И здесь, с богинею моей,
Тебе, учитель, воздвигаю
Нерукотворный мавзолей!..

Так вот мои воспоминанья,
Без торгу купленные мной!
Святого полный упованья,
С преобразившейся душой.
Бегу надолго в край родной,
Спасаю Божьи дарованья.
Там, вольный родины певец,
Я просветлею жизнью новой,
И гордо брошу мой лавровый
Вином обрызганный венец!

Александр Пушкин

Кольна

(Фингал послал Тоскара воздвигнуть на берегах источника Кроны памятник победы, одержанной им некогда на сем месте. Между тем как он занимался сим трудом, Карул, соседственный государь, пригласил его к пиршеству; Тоскар влюбился в дочь его Кольну; нечаянный случай открыл взаимные их чувства и осчастливил Тоскара.)

Источник быстрый Каломоны,
Бегущий к дальним берегам,
Я зрю, твои взмущенны волны
Потоком мутным по скалам
При блеске звезд ночных сверкают
Сквозь дремлющий, пустынный лес,
Шумят и корни орошают
Сплетенных в темный кров древес.
Твой мшистый брег любила Кольна,
Когда по небу тень лилась:
Ты зрел, когда, в любви невольна,
Здесь другу Кольна отдалась.

В чертогах Сельмы царь могущих
Тоскару юному вещал:
«Гряди во мрак лесов дремучих,
Где Крона катит черный вал,
Шумящей прохлажден осиной. —
Там ряд является могил:
Там с верной, храброю дружиной
Полки врагов я расточил.
И много, много сильных пало:
Их гробы черный вран стрежет.
Гряди — и там, где их не стало,
Воздвигни памятник побед!»
Он рек, и в путь безвестный, дальный
Пустился с бардами Тоскар,
Идет во мгле ночи печальной,
В вечерний хлад, в полдневный жар. —
Денница красная выводит
Златое утро в небеса,
И вот уже Тоскар подходит
К местам, где в темные леса
Бежит седой источник Кроны
И кроется в долины сонны. —
Воспели барды гимн святой;
Тоскар обломок гор кремнистых
Усильно мощною рукой
Влечет из бездны волн сребристых,
И с шумом на высокой брег
В густой и дикой злак поверг;
На нем повесил черны латы,
Покрытый кровью предков меч,
И круглый щит, и шлем пернатый,
И обратил он к камню речь:

«Вещай, сын шумного потока,
О храбрых поздним временам!
Да в страшный час, как ночь глубока
В туманах ляжет по лесам,
Пришлец, дорогой утомленный,
Возлегши под надежный кров,
Воспомнит веки отдаленны
В мечтаньи сладком легких снов!
С рассветом алыя денницы,
Лучами солнца пробужден,
Он узрит мрачные гробницы…
И грозным видом поражен,
Вопросит сын иноплеменный:
«Кто памятник воздвиг надменный
И старец, летами согбен,
Речет: «Тоскар наш незабвенный,
Герой умчавшихся времен!»

Небес сокрылся вечный житель,
Заря потухла в небесах;
Луна в воздушную обитель
Спешит на темных облаках;
Уж ночь на холме — берег Кроны
С окрестной рощею заснул:
Владыко сильный Каломоны,
Иноплеменных друг, Карул
Призвал Морвенского героя
В жилище Кольны молодой
Вкусить приятности покоя
И пить из чаши круговой.

Близь пепелища все воссели;
Веселья барды песнь воспели.
И в пене кубок золотой
Крутом несется чередой. —
Печален лишь пришелец Лоры,
Главу ко груди преклонил:
Задумчиво он страстны взоры
На нежну Кольну устремил —
И тяжко грудь его вздыхает,
В очах веселья блеск потух,
То огнь по членам пробегает,
То негою томится дух;
Тоскует, втайне ощущая
Волненье сильное в крови
На юны прелести взирая,
Он полну чашу пьет любви.

Но вот уж дуб престал дымиться,
И тень мрачнее становится,
Чернеет тусклый небосклон,
И царствует в чертогах сон.

Редеет ночь — заря багряна
Лучами солнца возжена;
Пред ней златится твердь румяна:
Тоскар покинул ложе сна;
Быстротекущей Каломоны
Идет по влажным берегам,
Спешит узреть долины Кроны
И внемлет плещущим волнам.
И вдруг из сени темной рощи,
Как в час весенней полунощи
Из облак месяц золотой,
Выходит ратник молодой. —
Меч острый на бедре сияет,
Копье десницу воружает:
Надвинут на чело шелом,
И гибкой стан покрыт щитом:
Зарею латы серебрятся
Сквозь утренний в долине пар.

«О юный ратник! — рек Тоскар, —
С каким врагом тебе сражаться?
Ужель и в сей стране война
Багрит ручьев струисты волны?
Но всё спокойно — тишина
Окрест жилища нежной Кольны».
«Спокойны дебри Каломоны,
Цветет отчизны край златой;
Но Кольна там не обитает,
И ныне по стезе глухой
Пустыню с милым протекает,
Пленившим сердце красотой».
«Что рек ты мне, младой воитель?
Куда сокрылся похититель?
Подай мне щит твой!» — И Тоскар
Приемлет щит, пылая мщеньем.
Но вдруг исчез геройства жар;
Что зрит он с сладким восхищеньем?
Не в силах в страсти воздохнуть,
Пылая вдруг восторгом новым…
Лилейна обнажилась грудь,
Под грозным дышуща покровом…
— «Ты ль это?..» — возопил герой,
И трепетно рукой дрожащей
С главы снимает шлем блестящий —
И Кольну видит пред собой.

Александр Пушкин

Исповедь бедного стихотворца

Священник

Кто ты, мой сын?

Стихотворец

Отец, я бедный однодворец,
Сперва подьячий был, а ныне стихотворец.
Довольно в целый год бумаги исчертил;
Пришел покаяться — я много нагрешил.

Священник

Поближе; наперед скажи мне откровенно,
Намерен ли себя исправить непременно?

Стихотворец

Отец, я духом слаб, не смею слова дать.

Священник

Старался ль ты закон господний соблюдать
И, кроме вышнего, не чтить другого бога?

Стихотворец

Ах, с этой стороны я грешен очень много;
Мне богом было — я, любви предметом — я,
В я заключалися и братья и друзья,
Лишь я был мой и царь и демон обладатель;
А что всего тошней, лишь я был мой читатель.

Священник

Вторую заповедь исполнил ли, мой сын?

Стихотворец

Кумиров у меня бывало не один:
Любил я золото и знатным поклонялся,
Во всякой песенке Глафирами пленялся,
Которых от роду хотя и не видал,
Но тем не менее безбожно обожал.

Священник

А имя божие?

Стихотворец

Когда не доставало
Иль рифмы, иль стопы, то, признаюсь, бывало,
И имя божие вклею в упрямый стих.

Священник

А часто ль? СтихотворецДа во всех элегиях моих;
Там можешь, батюшка, прочесть на каждой строчке
«Увы!» и «се», и «ах», «мой бог!», тире да точки.

Священник

Нехорошо, мой сын! А чтишь ли ты родных?

Стихотворец

Немного; да к тому ж не знаю вовсе их,
Зато своих я чад люблю и чту душою.

Священник

Как время проводил?

Стихотворец

Я летом и зимою
Пять дней пишу, пишу, печатаю в шестой,
Чтоб с горем пополам насытиться в седьмой.
А в церковь некогда: в передней Глазунова
Я по три жду часа с лакеями Графова.

Священник

Убийцей не был ли?

Стихотворец

Ах, этому греху, Отец, причастен я, покаюсь на духу.
Приятель мой Дамон лежал при смерти болен.
Я навестил его: он очень был доволен;
Желая бедному страдальцу угодить.
Я оду стал ему торжественно твердить,
И что же? Бедный друг! Он со строфы начальной
Поморщился, кряхтел… и умер.

Священник

Не похвально.
Но вот уж грех прямой: да ты ж прелюбодей!
Твои стихи…

Стихотворец

Все лгут, а на душе моей,
Ей-богу, я греха такого не имею;
По моде лишний грех взвалил себе на шею.
А правду вымолвить — я сущий Эпиктет,
Воды не замутишь, предобренький поэт.

Священник

Да, лгать нехорошо. Скажи мне, бога ради:
Соблюл ли заповедь хоть эту: не укради?

Стихотворец

Ах, батюшка, грешон! Я краду иногда!
(К тому приучены все наши господа),
Словцо из Коцебу, стих целый из Вольтера,
И даже у своих; не надобно примера.
Да как же без того, бедняжкам, нам писать?
Как мало своего — придется занимать.

Священник

Нехорошо, мой сын, на счет чужой лениться.
Советую тебе скорее отучиться
От этого греха. На друга своего
Не доносил ли ты и ложного чего?

Стихотворец

Лукавый соблазнил. Я малый не богатый —
За деньги написал посланье длинновато,
В котором Мевия усердно утешал —
Он, батюшка, жену недавно потерял.
Я публике донес, что бедный горько тужит,
А он от радости молебны богу служит.

Священник

Вперед не затевай, мой сын, таких проказ.
Завидовал ли ты?

Стихотворец

Завидовал не раз,
Греха не утаю, — богатому соседу.
Хоть не ослу его, но жирному обеду
И бронзе, деревням и рыжей четверне,
Которых не иметь мне даже и во сне.
Завидовал купцу, беспечному монаху,
Глупцу, заснувшему без мыслей и без страху,
И, словом, всякому, кто только не поэт.

Священник

Худого за собой не знаешь больше?

Стихотворец

Нет,
Во всем покаялся; греха не вспомню боле,
Я вечно трезво жил, постился поневоле,
И ближним выгоду не раз я доставлял:
Частенько одами несчастных усыплял.

Священник

Послушай же теперь полезного совета:
Будь добрый человек из грешного поэта.

Александр Сумароков

Эпистола его императорскому высочеству государю великому князю Павлу Петровичу

ЭПИСТОЛА ЕГО ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЫСОЧЕСТВУ
ГОСУДАРЮ ВЕЛИКОМУ КНЯЗЮ ПАВЛУ ПЕТРОВИЧУ
В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ЕГО 1781 ГОДА СЕНТЯБРЯ 20 ЧИСЛАЛюбовь к отечеству есть перва добродетель
И нашей честности неспоримый свидетель.
Не только можно быть героем без нея,
Не можно быть никак и честным человеком.
Премудрая судьба довольствует мя веком,
Чтоб жил и приносил народу пользу я.
Член члена помощи ежеминутно просит,
И всяки тягости всё тело обще носит.
Всем должно нам любить отечество свое,
А царским отраслям любити должно боле:
Благополучие народа на престоле.
Известно, государь, на свете нам сие,
Что счастье инако от стран не убегает,
Как только если царь свой долг пренебрегает.
Кто больше носит сан, тот пользы и вреда
Удобней обществу соделати всегда.
Крестьянин, сея хлеб, трудится и не дремлет,
К тому родился он и гласу долга внемлет;
Но польза оная совсем не такова,
Какую учинит венчанная глава.
Оратель дремлющий, имея мысль лениву,
Со небрежением посеяв семена,
Убыток понесет, утратя времена,
Со небрежением одну испортит ниву,
И лягут на него не только бремена;
А если государь проступится, так горе
Польется на народ, и часто будто море.
Сия причина есть, венчанныя крови
Имети более к отечеству любви.
Вторая важная любви сея причина,
Что вашего уж нет на свете больше чина,
Отечество дает утехи больше вам;
Так долг его любить вам больше, нежель нам.
Причина первая из должности единой,
А в воздаяние вам мы и наш живот;
Из благодарности другая вам причиной
За приношенье жертв любити свой народ.
Судьбами таковы порядки учрежденны:
Рожденны мы для вас, а вы для нас рожденны.
Благополучными одним нельзя вам быть:
Коль любите себя, вы должны нас любить.
Льстецы не обществу работать осужденны,
Льстецы боготворят ласкательством царей,
О пользе не его пекутся, о своей;
Не сын отечества — ласкатель, но злодей.
Коль хочет наказать царя когда создатель,
Льстецами окружит со всех сторон его,
Не зрит он верного раба ни одного,
И будет он врагам своим щедрот податель,
Которые за тьму к себе его наград,
Ругаяся ему, влекут его во ад
И, разверзая всю геенскую утробу,
Сынам отечества влекут его во злобу.
В ласкательстве сию имеет, пользу он.
Таков Калигула был в Риме и Нерон:
Все жители земли гнушаются их прахом.
Царь мудрый подданных любовию, не страхом,
Имея истину единую в закон,
К повиновению короны привлекает
И сходны с естеством уставы изрекает.
Елисавета- мать, а Петр нам был отец:
Они правители душ наших и сердец.
Правительствовати едины те довлеют,
В сердца которые повиновенье сеют,
Чьи собственны сердца наполнены щедрот,
Которы жалости в себе плоды имеют
И больше, как карать, вас миловать умеют,
То помня, сколько слаб и страстен смертных род.
Но с слабостию я злодейства не мешаю,
И беззаконников я сим не утешаю:
Рождаются они ко общему вреду
И подвергаются строжайшему суду.
Муж пагубный грешит от предприятья злаго,
Царь праведный грешит, ему являя благо,
И тако тяжкий грех злодея извинить,
Но тяжче грех еще за слабости казнить.
Который человек преступку не причастен?
Един бесстрастен бог: кто смертен, тот и страстен.
Не мог Тит слез своих во оный час отерть,
Когда подписывал сей муж великий смерть.
Владычица сих стран, родившися беззлобна,
На оно и руки поднята неудобна.
Блажен такой народ, которому приязнь
Соделать может то, что сделать может казнь,
И счастлив будешь ты, когда тебя порода
Возвысит на престол для счастия народа.

Гавриил Романович Державин

На выздоровление Мецената

Кровавая луна блистала
Чрез покровенный ночью лес,
На море мрачном простирала
Столбом багровый свет с небес,
По огненным зыбям мелькая.
Я видел, в лодке некто плыл;
Тут ветер, страшно завывая,
Ударил в лес — и лес завыл;
Из бездн восстали пенны горы,
Брега пустили томный стон;
Сквозь бурные стихиев споры
Зияла тьма со всех сторон.

Ко брегу лодка приплывала,
Приближилась она ко мне;
Тень белая на ней мелькала,
Как образ мраморный во тьме.
Утих шум рощ, умолк рев водный,
Лишь стонут в тишине часы;
Стремится пот по мне холодный,
И дыбом восстают власы;
На брег из лодки вылезает
Старик угрюмый и седой
И, озираясь, подпирает
Себя ужасною косой.

Тогда по брегу раздалися
Надгробный плач и вой людей,
Отвсюду к старику сошлися
Бесчисленны толпы теней;
Прискорбны, бледны и безгласны,
Они, потупя взоры, шли;
Цепями фурии ужасны
К морскому брегу их вели.
Старик кровавыми кохтями
К себе на лодку их влечет:
Богач и нищ, рабы с царями,
Все равно оставляют свет.

Уж в лодке многие мечтались
Знакомые и мне черты,
Другие к оной приближались;
Меж их, Шувалов! был и ты.
И ты, друг муз, друг смертных роду,
Фарос младых вельмож и мой!
И ты Коцита зрел уж воду;
Коса смертельна над тобой,
Рассекши мрак густой, сверкала,
Подобно как перун с небес;
Эреба бездна уж зияла,
И ногу в вечность ты занес.

Болезнь и страх неизреченный
Тогда стеснили грудь мою:
«Кем добродетели почтенны,
Кто род и сан и жизнь свою
Старался тем единым славить,
Чтоб ближнему благотворить,
Потомству храм наук оставить,
Тому ли век толь краткий жить?
Ужель враг чести и пороку,
И злой и добрый человек
Единому подвластны року?
О Боже праведный!» — я рек.

Но вдруг средь облака златого
На крыльях утренней зари
Во зраке божества младого,
Которого рабы, цари,
Все люди равномерно любят,
Но все не равно берегут;
Которого лень, роскошь губят,
Крепят умеренность и труд, —
Здоровье — дар небес бесценный —
Слетело в твой чертог и, взяв
В златом сосуде сок врачебный,
Кропя тебя, рекло: будь здрав!

Ты здрав! Хор муз, тебе любезных,
Драгую жизнь твою любя,
Наместо кипарисов слезных,
Венчают лаврами тебя.
Прияв одна трубу златую,
Другая строя лирный глас,
Та арфу, та свирель простую,
Воспели, — и воспел Парнас:
«Живи, наукам благодетель!
Твоя жизнь ввек цвести должна;
Не умирает добродетель,
Бессмертна музами она».

Бессмертны музами Периклы,
И Меценаты ввек живут.
Подобно память, слава, титлы
Твои, Шувалов, не умрут.
Великий Петр к нам ввел науки,
А дщерь его ввела к нам вкус;
Ты, к знаньям простирая руки,
У ней предстателем был муз;
Досель гремит нам в «Илиаде»
О Несторах, Улиссах гром, —
Равно бессмертен в «Петриаде»
Ты Ломоносовым пером.

<1781>

Евгений Баратынский

Пиры

Друзья мои! я видел свет,
На всё взглянул я верным оком.
Душа полна была сует,
И долго плыл я общим током…
Безумству долг мой заплачен,
Мне что-то взоры прояснило;
Но, как премудрый Соломон,
Я не скажу: всё в мире сон!
Не всё мне в мире изменило:
Бывал обманут сердцем я,
Бывал обманут я рассудком,
Но никогда еще, друзья,
Обманут не был я желудком.

Признаться каждый должен в том,
Любовник, иль поэт, иль воин, —
Лишь беззаботный гастроном
Названья мудрого достоин.
Хвала и честь его уму!
Дарами нужными ему
Земля усеяна роскошно.
Пускай герою моему,
Пускай, друзья, порою тошно,
Зато не грустно: горя чужд
Среди веселостей вседневных,
Не знает он душевных нужд,
Не знает он и мук душевных.

Трудясь над смесью рифм и слов,
Поэты наши чуть не плачут;
Своих почтительных рабов
Порой красавицы дурачат;
Иной храбрец, в отцовский дом
Явясь уродом с поля славы,
Подозревал себя глупцом;
О бог стола, о добрый Ком,
В твоих утехах нет отравы!
Прекрасно лирою своей
Добиться памяти людей;
Служить любви еще прекрасней,
Приятно драться; но, ей-ей,
Друзья, обедать безопасней!

Как не любить родной Москвы!
Но в ней не град первопрестольный,
Не золоченые главы,
Не гул потехи колокольной,
Не сплетни вестницы-молвы
Мой ум пленили своевольный.
Я в ней люблю весельчаков,
Люблю роскошное довольство
Их продолжительных пиров,
Богатой знати хлебосольство
И дарованья поваров.
Там прямо веселы беседы;
Вполне уважен хлебосол;
Вполне торжественны обеды;
Вполне богат и лаком стол.
Уж он накрыт, уж он рядами
Несчетных блюд отягощен
И беззаботными гостями
С благоговеньем окружен.
Еще не сели; всё в молчанье;
И каждый гость вблизи стола
С веселой ясностью чела
Стоит в роскошном ожиданье,
И сквозь прозрачный, легкий пар
Сияют лакомые блюды,
Златых плодов, десерта груды…
Зачем удел мой слабый дар!
Но так весной ряды курганов
При пробужденных небесах
Сияют в пурпурных лучах
Под дымом утренних туманов.
Садятся гости. Граф и князь —
В застольном деле все удалы,
И осушают, не ленясь,
Свои широкие бокалы;
Они веселье в сердце льют,
Они смягчают злые толки;
Друзья мои, где гости пьют,
Там речи вздорны, но не колки.
И началися чудеса;
Смешались быстро голоса;
Собранье глухо зашумело;
Своих собак, своих друзей,
Ловцов, героев хвалит смело;
Вино разнежило гостей
И даже ум их разогрело.
Тут всё торжественно встает,
И каждый гость, как муж толковый,
Узнать в гостиную идет,
Чему смеялся он в столовой.

Меж тем одним ли богачам
Доступны праздничные чаши?
Немудрены пирушки ваши,
Но не уступят их пирам.
В углу безвестном Петрограда,
В тени древес, во мраке сада,
Тот домик помните ль, друзья,
Где ваша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг?
Вино лилось, вино сверкало;
Сверкали блестки острых слов,
И веки сердце проживало
В немного пламенных часов.
Стол покрывала ткань простая;
Не восхищалися на нем
Мы ни фарфорами Китая,
Ни драгоценным хрусталем;
И между тем сынам веселья
В стекло простое бог похмелья
Лил через край, друзья мои,
Свое любимое Аи.
Его звездящаяся влага
Недаром взоры веселит:
В ней укрывается отвага,
Она свободою кипит,
Как пылкий ум, не терпит плена,
Рвет пробку резвою волной,
И брызжет радостная пена,
Подобье жизни молодой.
Мы в ней заботы потопляли
И средь восторженных затей
«Певцы пируют! — восклицали, —
Слепая чернь, благоговей!»

Любви слепой, любви безумной
Тоску в душе моей тая,
Насилу, милые друзья,
Делить восторг беседы шумной
Тогда осмеливался я.
«Что потакать мечте унылой, —
Кричали вы.— Смелее пей!
Развеселись, товарищ милый,
Для нас живи, забудь о ней!»
Вздохнув, рассеянно послушной,
Я пил с улыбкой равнодушной;
Светлела мрачная мечта,
Толпой скрывалися печали,
И задрожавшие уста
«Бог с ней!» невнятно лепетали.

И где ж изменница-любовь?
Ах, в ней и грусть — очарованье!
Я испытать желал бы вновь
Ее знакомое страданье!
И где ж вы, резвые друзья,
Вы, кем жила душа моя!
Разлучены судьбою строгой, —
И каждый с ропотом вздохнул,
И брату руку протянул,
И вдаль побрел своей дорогой;
И каждый в горести немой,
Быть может, праздною мечтой
Теперь былое пролетает
Или за трапезой чужой
Свои пиры воспоминает.

О, если б, теплою мольбой
Обезоружив гнев судьбины,
Перенестись от скал чужбины
Мне можно было в край родной!
(Мечтать позволено поэту.)
У вод домашнего ручья
Друзей, разбросанных по свету,
Соединил бы снова я.
Дубравой темной осененной,
Родной отцам моих отцов,
Мой дом, свидетель двух веков,
Поникнул кровлею смиренной.
За много лет до наших дней
Там в чаши чашами стучали,
Любили пламенно друзей
И с ними шумно пировали…
Мы, те же сердцем в век иной,
Сберемтесь дружеской толпой
Под мирный кров домашней сени:
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой,
Мой брат по музам и по лени,
Ты, Пушкин наш, кому дано
Петь и героев, и вино,
И страсти молодости пылкой,
Дано с проказливым умом
Быть сердца верным знатоком
И лучшим гостем за бутылкой.
Вы все, делившие со мной
И наслажденья и мечтанья,
О, поспешите в домик мой
На сладкий пир, на пир свиданья!

Слепой владычицей сует
От колыбели позабытый,
Чем угостит анахорет,
В смиренной хижине укрытый?
Его пустынничий обед
Не будет лакомый, но сытый.
Веселый будет ли, друзья?
Со дня разлуки, знаю я,
И дни и годы пролетели,
И разгадать у бытия
Мы много тайного успели;
Что ни ласкало в старину,
Что прежде сердцем ни владело —
Подобно утреннему сну,
Всё изменило, улетело!
Увы! на память нам придут
Те песни за веселой чашей,
Что на Парнасе берегут
Преданья молодости нашей:
Собранье пламенных замет
Богатой жизни юных лет;
Плоды счастливого забвенья,
Где воплотить умел поэт
Свои живые сновиденья…
Не обрести замены им!
Чему же веру мы дадим?
Пирам! В безжизненные лета
Душа остылая согрета
Их утешением живым.
Пускай навек исчезла младость —
Пируйте, други: стуком чаш
Авось приманенная радость
Еще заглянет в угол наш.

Антон Антонович Дельвиг

К фантазии

Сопутница моя златая,
Сестра крылатых снов,
Ты, свежесть в нектар изливая
На пиршестве богов,
С их древних чел свеваешь думы,
Лишаешь радость крыл.
Склонился к чаше Зевс угрюмый
И громы позабыл.

Ты предпочла меня, пиита,
Толпе других детей!
Соломой хижина покрыта,
Приют семьи моей,
Тобой, богиня, претворялась
В очарованный храм,
И у младенца разливалась
Улыбка по устам.

Ты, мотыльковыми крылами
Порхая перед ним —
То меж душистыми цветами,
То над ручьем златым, —
Его манила вверх утеса
С гранита на гранит,
Где в бездну с мрачного навеса
Седой поток шумит.

Мечтами грудь его вздымала,
И, свитые кольцом,
С чела открытого сдувала
Ты кудри ветерком.
Пусть гул катился отдаленный,
Дождь в листья ударял, —
Тобой, богиня, осененный,
Младенец засыпал.

Огни ночные, блеск зарницы,
Падущей льдины гром
Его пушистые ресницы,
Отягощенны сном,
К восторгам новым открывали
И к трепетам святым
И в мраке свода ужасали
Видением ночным.

Заря сидящего пиита
Встречала на скалах,
Цветами вешними увита
И с лирою в руках.
Тобой, богиня, вдохновенный,
С вершин горы седой
Свирели вторил отдаленной
Я песнию простой:

«Что ты, пастушка, приуныла?
Не пляшешь, не поешь?
К коленам руки опустила,
Идешь и не идешь?
Во взоре, в поступи томленье,
В ладе пылает кровь,
Ты и в тоске и в восхищенья!
Наверно, то любовь?

Но ты закрылася руками!
Мне отвечаешь: нет!
Не закрывай лица руками,
Не отвечай мне: нет!
Я слышал, Хлоя, от пастушек,
Кто в нас волнует кровь,
Я слышал, Хлоя, от пастушек
Рассказы про любовь!»

Кругом свежее разливался
Цветов пустынный дух,
И проходящий улыбался
Мне весело пастух:
«Не улыбайся, проходящий
Веселый пастушок,
Не вечно скачет говорящий
С цветами ручеек,

Взгляни на бедного Дафниса,
Он смолк и приуныл!
Несчастного забыла Ниса,
Он Нису не забыл!»

Так ты, Фантазия, учила
Ребенка воспевать,
К свирели пальцы приложила,
Велела засвистать!
Невинный счастлив был тобою,
Когда через цветы
Вела беспечною рукою
Его, играя, ты.

Как сладко спящего покрыла
В последний раз ты сном
И грудь младую освежила
Махающим крылом.
Я вскрикнул, грезой устрашенный,
Взглянул — уж ты вдали,
Летишь, где неба свод склоненный
Падет за край земли.

С тех пор ты мчишься все быстрее,
А все манишь меня!
С тех пор прелестней ты, живее,
Уныл и томен я.
Жестокая, пустыми ль снами
Ты хочешь заменить
Все, что младенчества я днями
Так мало мог ценить.

Кем ты, волшебница, явилась
Мне с утренней звездой
И, застыдившись, приклонилась,
Обвив меня рукой,
К плечу прелестными грудями?
Скажи, кто окропил
Меня горячими слезами
И, скрывшись, пробудил?

Чей это образ несравненный?
Кто та, кем я дышу?
О ней, грозою окруженный,
На древе я пишу;
Богов усердными мольбами
Ее узреть молю.
Чего не делаешь ты с нами!
Увы, и я люблю.

Гавриил Державин

Добродетель

Орудье благости и сил,
Господня дщерь, Его подобье,
В которой мудро совместил
Он твердость, кротость, ум, незлобье
И к благу общему любовь,
О доблесть смертных! Добродетель!
О соль земли! — хоть сонм духов,
Разврату нравственну радетель,
И смеет звать тебя мечтой;
Но Бог, я мню, ты воплощенный.
Так, — ты наместница Творца,
Его зиждительница воли
В Его селеньях без конца,
И в сей борения юдоли
Добра и зла ты вождь един,
К высокой той чреде ведущий,
К которой избран Света сын.
О Ангел, в человеке сущий!
О человек, лицом, душой
На небеса взирать рожденный!
Ты, доблесть, — мужества пример,
Ты — целомудрия зерцало,
Незыблема подпора вер,
Несокрушимо стран забрало.
Ты в узах, в бедствах присный друг,
Клеврет в трудах, товарищ в бденьи,
Вождям и пастырям ты дух
Даешь, их паств и царств в храненьи,
Плод ратаям, талантам блеск,
Венец — всех нужд превозможеньям.
Ты, Добродетель, образец
Благодеяньев всех возможных,
Гармония благих сердец,
Источник сладостей неложных.
Ты, — если царствуешь с царем, —
С судом он милость сочетает,
Зло облистав своим лицом;
От сильных слабых защищает;
Покров наук и муз ты плеск,
Мать сирых, врач изнеможеньям.
Кто раз узрел твои черты,
Твоей пленился красотою,
Вкусил священных уст соты
И весь слился с тобой душою,
Тому других красот уж нет:
Прах — без тебя ему богатство,
Корона — в терниях цветет;
Но где узрить тебя, — препятство
И смерть ему уже ничто; —
Летит тобою насладиться.
Тогда ему и злой тиран
И все его прещенья, муки, —
Как будто знак к победе дан;
Все ужасы — торжеств как звуки
Манят на лобно место течь:
На пир, на брак как бы с невестой,
С улыбкою идет под меч.
Так Михаил шел в гроб отверзтой,
Чтя ханску ярость ни во что,
Чтоб идолам не поклониться.
Тогда, — как страстны мы тобой,
Каких свойств милосердья чужды?
Смягчаемся сирот слезой,
Не сносим хладно нищих нужды,
Воспитывать детей рачим,
Болезнь и старость облегчаем,
Цвет целомудрия храним,
Ум слепо верою пленяем.
Скорей царь бедность посетит,
Любя тебя, чем дом богатый.
Тогда в судилищах и суд
Дают бояры беспристрастно,
Отечество, царя блюдут
И правду говорить бесстрашно.
Тогда, о сладостный восторг!
Царицы — верных жен примеры:
Вершит свой Евпраксия рок!
Лилеей став царевна веры,
Сама дев сонму председит
И в души льет их нравы святы!
Но льзя ль исчислить лепоты
Твои, о доблесть всеблаженна!
Ты все вчиняешь в красоты,
Что тронет длань твоя священна:
Как соль творит вкусней все яства;
Тобой геройством — храбрость чтут,
Щедротою — урон богатства,
Прощеньем ты караешь месть,
Ты ненавидима, а любишь.
И, Добродетель, посему
Добротой Богу ты подобна,
Что, доброхотствуя всему,
Ты благородством превосходна:
Твой правда труд, твой польза плод;
Ты не себе, но всем радеешь,
Ко всем добра ты — для доброт,
Просить награды — не умеешь;
Всему предпочитаешь — честь
И о делах своих не трубишь.
Величия и славы цвет
Небес, о беспорочна Дева!
Тобой стоит сей только свет
Среди страстей кипящих рева.
Коль не было б в нем чад твоих,
Орлов, сквозь бурь лететь рожденных,
И голубиц, от чресл святых
Твоих на свет произведенных,
Чтоб зло кротить и побеждать, —
Мир пал давно бы в преисподню.
Цвети ж сильней эдемский крин,
Средь дебрь терновых здешня мира,
Да благовонием твоим
Моя всех услаждает лира.
Или во мне твоих доброт
Лицом благоволи явиться:
Тогда и солнце от красот
Не усумнюся отвратиться,
Твою чтоб только пальму взять
И к лону принести Господню.

Константин Николаевич Батюшков

К Тассу

Позволь, священна тень! безвестному Певцу
Коснуться к твоему бессмертному венцу
И сладость пения твоей Авзонской Музы,
Достойной берегов прозрачной Аретузы,
Рукою слабою на лире повторить
И новым языком с тобою говорить.

Среди Элизия, близь древнего Омира
Почиет тень твоя, и Аполлона лира
Еще согласьем дух Поэта веселит.
Река забвения и пламенный Коцит
Тебя с любовницей, о, Тасс, не разлучили:
В Элизии теперь вас Музы сединили,
Печали нет для вас, и скорбь протекших дней,
Как сладостну мечту, обемлете душей…
Торквато, кто испил все горькие отравы
Печалей и любви и в храм бессмертной славы.
Ведомый Музами, в дни юности проник, —
Тот преждевременно несчастлив и велик!
Ты пел, и весь Парнас в восторге пробудился,
В Ферару с Музами Феб юный ниспустился,
Назонову тебе он лиру сам вручил
И Гений крыльями бессмертья осенил.
Воспел ты бурну брань, и бледны Эвмениды
Всех ужасов войны открыли мрачны виды:
Бегут среди полей и топчут знамена,
Светильником вражды их ярость разжена,
Власы растрепанны и ризы обагренны,
Я сам среди смертей… и Марс со мною медный…
Но ужасы войны, мечей и копий звук
И гласы Марсовы, как сон, исчезли вдруг:
Я слышу вдалеке пастушечьи свирели,
И чувствия душой иные овладели.
Нет более вражды, и бог любви младой
Спокойно спит в цветах под миртою густой.
Он встал, и меч опять в руке твоей блистает!
Какой Протей тебя, Торквато, пременяет,
Какой чудесный бог чрез дивные мечты
Рассеял мрачные и нежны красоты?
То скиптр в его руках или перун зажженный,
То розы юные, Киприде посвященны,
Иль факел Эвменид, иль луч златой любви.
В глазах его — любовь, вражда — в его крови;
Летит, и я за ним лечу в пределы мира,
То в ад, то на Олимп! У древнего Омира
Так шаг один творил огромный бог морей
И досягал другим краев подлунной всей.
Армиды чарами, средь моря сотворенной,
Здесь тенью миртовой в долине осененной,
Ринальд, младой герой, забыв воинский глас,
Вкушает прелести любови и зараз…
А там что зрят мои обвороженны очи?
Близь стана воинска, под кровом черной ночи,
При зареве бойниц, пылающих огнем.
Два грозных воина, вооружась мечом,
Неистовой рукой струят потоки крови…
О, жертва ярости и плачущей любови!..
Постойте, воины!.. Увы!.. один падет…
Танкред в враге своем Клоринду узнает
И морем слез теперь он платит, дерзновенной.
За каплю каждую сей крови драгоценной…

Что ж было для тебя наградою, Торкват,
За песни стройные? Зоилов острый яд,
Притворная хвала и ласки царедворцев,
Отрава для души и самых стихотворцев.
Любовь жестокая, источник зол твоих,
Явилася тебе среди палат златых,
И ты из рук ее взял чашу ядовиту.
Цветами юными и розами увиту,
Испил и, упоен любовною мечтой,
И лиру, и себя поверг пред красотой.
Но радость наша — ложь, но счастие — крылато;
Завеса раздрана! Ты узник стал, Торквато!
В темницу мрачную ты брошен, как злодей,
Лишен и вольности, и Фебовых лучей.
Печаль глубокая Поэтов дух сразила,
Исчез талант его и творческая сила,
И разум весь погиб! О, вы, которых яд
Торквату дал вкусить мучений лютых ад,
Придите зрелищем достойным веселиться
И гибелью его таланта насладиться!
Придите! Вот Поэт превыше смертных хвал.
Который говорить героев заставлял,
Проникнул взорами в небесные чертоги, —
В железах стонет здесь… О, милосерды боги!
Доколе жертвою, невинность, будешь ты
Бесчестной зависти и адской клеветы?

Имело ли конец несчастие Поэта?
Железною рукой печаль и быстры лета
Уже безвременно белят его власы,
В единобразии бегут, бегут часы,
Что день, то прежня скорбь, что ночь — мечты ужасны…
Смягчился, наконец, завет судьбы злосчастной.
Свободен стал Поэт, и солнца луч златой
Льет в хладну кровь его отраду и покой:
Он может опочить на лоне светлой славы.
Средь Капитолия, где стены обветшалы
И самый прах еще о римлянах твердит,
Там ждет его триумф… Увы!.. там смерть стоит!
Неумолимая берет венок лавровый,
Поэта увенчать из давних лет готовый.
Премена жалкая столь радостного дни!
Где знамя почестей, там смертны пелены,
Не увенчание, но лики погребальны…
Так кончились твои, бессмертный, дни печальны!

Нет более тебя, божественный Поэт!
Но славы Тассовой исполнен ввеки свет!
Едва ли прах один остался древней Трои,
Не знаем и могил, где спят ее герои,
Скамандр божественный вертепами течет,
Но в памяти людей Омир еще живет,
Но человечество Певцом еще гордится,
Но мир ему есть храм… И твой не сокрушится!

1808

Генрих Гейне

Альманзор

Исполинские колонны —
Счетом тысяча и триста —
Подпирают тяжкий купол
Кордуанского собора.

Купол, стены и колонны
Сверху донизу покрыты
Изреченьями корана
В завитках и арабесках.

Храм воздвигли в честь Аллаха
Мавританские халифы;
Но поток времен туманный
Изменил на свете много.

На высоком минарете,
Где звучал призыв к молитве,
Раздается христианский
Глупый колокол, не голос.

На ступенях, где читалось
Слово мудрое пророка,
Служат жалкую обедню
Бестолковые монахи.

Перед куклами своими
И кадят и распевают…
Дым, козлиное блея́нье —
И мерцанье глупых свечек!

Альманзо́р Бен-Абдулла
Молчалив стоит в соборе,
На колонны мрачно смотрит
И слова такие шепчет:

«О могучие колонны!
В честь Аллы вас украшали,
А теперь служить должны вы
Ненавистным христианам!

Покорилися вы року —
И несете ваше бремя
Терпеливо; как же слабый
Человек не присмиреет?»

И с веселою улыбкой
Альманзор чело склоняет
К изукрашенному полу
Кордуанского собора.

Быстро вышел он из храма, —
На лихом коне помчался;
Раздувалися по ветру
Кудри влажные и перья.

По дороге к Алколее
Вдоль реки Гвадальквивира,
Где цветет миндаль душистый
И лимоны золотые, —

Там веселый мчится рыцарь,
Распевает и смеется —
И ему и птицы вторят
И реки журчащей во́ды.

Донья Клара де Альварес
Обитает в Алколее…
Без отца (он на войне)
Ей житье привольней в замке.

Издалека Альманзору
Слышны трубы и литавры —
И сквозь тень дерев струится
Яркий свет из окон замка.

В замке весело танцуют…
Там двенадцать дам-красавиц
И двенадцать кавалеров…
Альманзор — владыка бала.

Легок, весел он порхает
По паркету светлой залы,
Ловко всем прекрасным дамам
Рассыпает комплименты.

Вот он возле Изабеллы —
Страстно руки ей целует;
Вот он около Эльвиры —
И глядит ей страстно в очи;

Вот смеется с Леонорой:
«Что, хорош ли я сегодня?»
И показывает даме
Крест, нашитый на плаще.

Всех красавиц уверяет
Он в любви и постоянстве;
И Христом божится в вечер
Тридцать раз — по крайней мере.

Танцы, музыка и говор
Смолкли в замке алколейском.
Нет ни дам, ни кавалеров,
Всюду свечи догорели.

Лишь вдвоем остались в зале
Альманзор и донья Клара;
Их мерцаньем обливает
Догорающая лампа.

В мягких креслах донья Клара,
На скамейке дремлет рыцарь,
Головой припав усталой
На любимые колени.

Дама розовое масло
Льет с любовью из флакона
На его густые кудри —
И глубоко он вздыхает.

Тихо нежными устами
Шевеля, целует донья
Кудри рыцаря густые —
И чело его темнеет.

Из очей ее прекрасных
Льются слезы на густые
Кудри рыцаря — и рыцарь
Злобно стискивает губы.

Снится: он опять в соборе
С наклоненной головою
Молчалив стоит и слышит
И глухой и мрачный говор.

Слышит — ропщут, негодуя,
Исполинские колонны,
Не хотят терпеть позора
И колеблются со стоном.

Покачнулись — треск и грохот;
Люди в ужасе бледнеют;
Купол падает в осколках…
Воют боги христиан.