Философские стихи про любовь

Найдено стихов - 40.

На одной странице показано - 35.

Чтобы посмотреть как можно больше стихов из коллекции, переходите по страницам внизу экрана.

Стихи отсортированы так, что в начале Вы будете видеть более короткие стихи.

На последней странице Вы можете найти самые длинные стихи по теме.


Иосиф Бродский

Что ветру говорят кусты

Что ветру говорят кусты,
листом бедны?
Их речи, видимо, просты,
но нам темны.
Перекрывая лязг ведра,
скрипящий стул —
«Сегодня ты сильней. Вчера
ты меньше дул».
А ветер им — «Грядет зима!»
«О, не губи».
А может быть — «Схожу с ума!»
«Люби! Люби!»
И в сумерках колотит дрожь
мой мезонин…

Их диалог не разберешь,
пока один.

Марина Цветаева

Они и мы

Героини испанских преданий
Умирали, любя,
Без укоров, без слёз, без рыданий.
Мы же детски боимся страданий
И умеем лишь плакать, любя.

Пышность замков, разгульность охоты,
Испытанья тюрьмы, —
Всё нас манит, но спросят нас: «Кто ты?»
Мы согнать не сумеем дремоты
И сказать не сумеем, кто мы.

Мы все книги подряд, все напевы!
Потому на заре
Детский грех непонятен нам Евы.
Потому, как испанские девы,
Мы не гибнем, любя, на костре.

Ирина Одоевцева

Облокотясь на бархат ложи

Облокотясь на бархат ложи,
Закутанная в шелк и газ,
Она, в изнеможеньи дрожи,
Со сцены не сводила глаз.

На сцене пели, танцевали
Ее любовь, ее судьбу,
Мечты и свечи оплывали,
Бесцельно жизнь неслась в трубу,

Пока блаженный сумрак сцены
Не озарил пожар сердец
И призрак счастья… Но измены
Простить нельзя. Всему конец.

Нравоучительно, как в басне,
Любовь кончается бедой…
— Гори, гори, звезда, и гасни
Над театральной ерундой!

Петр Вяземский

Хандра

Сердца томная забота,
Безыменная печаль!
Я невольно жду чего-то,
Мне чего-то смутно жаль.

Не хочу и не умею
Я развлечь свою хандру:
Я хандру свою лелею,
Как любви своей сестру.

Ей предавшись с сладострастьем,
Благодарно помню я,
Что сироткой под ненастьем
Разрослась любовь моя;

Дочь туманного созвездья,
Красных дней и ей не знать.
Ни сочувствий, ни возмездья
Бесталанной не видать.

Дети тайны и смиренья,
Гости сердца моего
Остаются без призренья
И не просят ничего.

Жертвы милого недуга,
Им знакомого давно,
Берегут они друг друга
И горюют заодно.

Их никто не приголубит,
Их ничто не исцелит…
Поглядишь! хандра всё любит,
А любовь всегда хандрит.

Анна Ахматова

Ты, верно, чей-то муж и ты любовник чей-то

Ты, верно, чей-то муж и ты любовник чей-то,
В шкатулке без тебя еще довольно тем,
И просит целый день божественная флейта
Ей подарить слова, чтоб льнули к звуках тем.
И загляделась я не на тебя совсем,
Но сколько в сентябре прощальных хризантем.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусть все сказал Шекспир, милее мне Гораций
Он сладость бытия таинственно постиг…
А ты поймал одну из сотых интонаций,
И все недолжное случилось в тот же миг.

Борис Заходер

Подражание восточному

— Скажи мне, веточка, где ты росла:
В аду или в райском саду?
И зачем она мне тебя принесла —
На радость иль на беду?

— Ах, там, где она меня сорвала,
Там близко от рая до ада:
У Древа познанья Добра и Зла
Кончается ограда…

— Скажи, добро или зло познают
Те, кто любовь познали?
Скажи, о чём соловьи поют —
О радости или печали?

— Мой милый, тот, кто любовь познает,
Познает Добро и Зло,
И таких вопросов не задает:
Он знает — ему повезло!

Николай Рерих

Любовь

Вот уж был день! Пришло
к нам сразу столько людей.
Они привели с собой каких-то
совсем незнакомых. Ранее я
не мог ничего о них расспросить.
Хуже всего, что они говорили
на языках совсем непонятных.
И я улыбался, слушая их
странные речи. Говор одних
походил на клекот горных
орлов. Другие шипели, как змеи.
Волчий лай иногда узнавал я.
Речи сверкали металлом. Слова
становилися грозны. В них
грохотали горные камни.
В них град проливался.
В них шумел водопад.
А я улыбался. Как мог я
знать смысл их речи? Они,
может быть, на своем языке
повторяли милое нам слово
«любовь»?

Николай Рерих

И любовь

Что сталось с дружбой!
Когда я допущен был
в обитель стовратную!
Если друг твой, некогда
милый тебе, прогневал тебя,
не карай его, Мощный,
по заслугам его. Все говорят,
что ты отвратился? Когда,
утешенный сердцем, увижу
тебя примиренным? Прими!
Источник слов моих знаешь.
Вот грехи и добро мое!
Я приношу их тебе.
Возьми и то и другое.
Вот знание и невежество!
Возьми и то и другое.
Преданность тебе мне оставь!
Вот чистота и скверна!
Я не хочу ни того, ни другого!
Вот добрые и злые помыслы.
И то и другое я тебе приношу.
Сны, вводящие в грех, и
сновидения правды я тебе отдаю.
Сделай так, чтобы осталась
у меня к тебе преданность
и любовь.

Марина Цветаева

Невестам мудрецов

Над ними древность простирает длани,
Им светит рок сияньем вещих глаз,
Их каждый миг — мучительный экстаз.
Вы перед ними — щепки в океане!
Для них любовь — минутный луч в тумане,
Единый свет немеркнущий — для вас.

Вы лишь в любви таинственно-богаты,
В ней все: пожар и голубые льды,
Последний луч и первый луч звезды,
Все ручейки, все травы, все закаты!..
— Над ними лик склоняется Гекаты,
Им лунной Греции цветут сады…

Они покой находят в Гераклите,
Орфея тень им зажигает взор…
А что у вас? Один венчальный флер!
Вяжите крепче золотые нити
И каждый миг молитвенно стелите
Свою любовь, как маленький ковер!

Анна Ахматова

Пятая роза

Дм. Бву

Звалась Soleil ты или Чайной
И чем еще могла ты быть?..
Но стала столь необычайной,
Что не хочу тебя забыть.

Ты призрачным сияла светом,
Напоминая райский сад,
Быть и Петрарковским сонетом
Могла, и лучшей из сонат.

А те другие — все четыре
Увяли в час, поникли в ночь,
Ты ж просияла в этом мире,
Чтоб мне таинственно помочь.

Ты будешь мне живой укорой
И сном сладчайшим наяву…
Тебя Запретной, Никоторой,
Но Лишней я не назову.

И губы мы в тебе омочим,
А ты мой дом благослови,
Ты как любовь была… Но, впрочем,
Тут дело вовсе не в любви.

Черубина Де габриак

Ты в зеркало смотри

Ты в зеркало смотри,
Смотри, не отрываясь,
Там не твои черты,
Там в зеркале живая,
Другая ты.

…Молчи, не говори…
Смотри, смотри, частицы зла и страха,
Сверкающая ложь
Твой образ создали из праха,
И ты живешь.

И ты живешь, не шевелись и слушай:
Там в зеркале, на дне, —
Подводный сад, жемчужные цветы…
О, не гляди назад,
Здесь дни твои пусты,
Здесь все твое разрушат,
Ты в зеркале живи,
Здесь только ложь, здесь только
Призрак плоти,
На миг зажжет алмазы в водомете
Случайный луч…
Любовь.

— Здесь нет любви.
Не мучь себя, не мучь,
Смотри, не отрываясь,
Ты в зеркале — живая,
Не здесь…

Вячеслав Иванов

Нежная тайна

Слово скажу без прикрас прекрасное, если правдиво
Слово мое; коли нет — други, напрасно я жил!
Долгий прошел, заблуждался, путь, коли лживо то слово, —
Смерть обольстила меня, и обманула Любовь.
В сердце, разлуки кольцом, вписала Любовь благовестье;
Смерть, возврата кольцом, запечатлела обет.
Лгут уста и мечты; не обманчиво вещее сердце:
Если я в жизни любил, знайте, что Тайна — нежна.
Тайна нежна, — вот слово мое, — а жизнь колыбельна;
Смерть — повитуха; в земле — новая нам колыбель.
Тайна нежна: мир от вечности — брак, и творенье — невеста;
Свадебный света чертог — Божья всезвездная Ночь.
Тайна нежна! Всё целует Любовь, и лелеет Пощада.
Всё, что ни вижу, венцом светлым об емлет Жених.
Многих себя не обретших блаженств бродильная чаша,
Каждую каплю хранит сладостной жизни кратэр.
Всё, что знает блаженство свое, прозябнет, как семя,
Цветом блаженства — и цвет Розе единой отдаст…
Тайна, о братья, нежна: знаменуйте же Тайное Розой,
Тихой улыбкой могил, милой печатью любви.

Дмитрий Мережковский

Детское сердце

Я помню, как в детстве нежданную сладость
Я в горечи слез находил иногда,
И странную негу, и новую радость —
В мученьи последних обид и стыда.

В постели я плакал, припав к изголовью;
И было прощением сердце полно,
Но все ж не людей, — бесконечной любовью
Я Бога любил и себя, как одно.

И словно незримый слетал утешитель,
И с ласкою тихой склонялся ко мне;
Не знал я, то мать или ангел-хранитель,
Ему я, как ей, улыбался во сне.

В последней обиде, в предсмертной пустыне,
Когда и в тебе изменяет мне все,
Не ту же ли сладость находит и ныне
Покорное, детское сердце мое?

Безумье иль мудрость, — не знаю, но чаще,
Все чаще той сладостью сердце полно,
И так, — что чем сердцу больнее, тем слаще,
И Бога люблю и себя, как одно.

Марина Цветаева

Дом, в который не стучатся…

Дом, в который не стучатся:
Нищим нечего беречь.
Дом, в котором — не смущаться:
Можно сесть, а можно лечь.

Не судить — одно условье,
. . . . . . . .
Окна выбиты любовью,
Крышу ветром сорвало.

Всякому —…. ты сам Каин —
Всем стаканы налиты!
Ты такой как я — хозяин,
Так же гостья, как и ты.

Мне добро досталось даром, —
Так и спрячь свои рубли!
Окна выбиты пожаром,
Дверь Зима сняла с петли!

Чай не сладкий, хлеб не белый —
Личиком бела зато!
Тем делюсь, что уцелело,
Всем делюсь, что не взято.

Трудные мои завязки —
Есть служанка — подсобит!
А плясать — пляши с опаской,
Пол поклонами пробит!

Хочешь в пляс, а хочешь в лежку, —
Спору не встречал никто.
Тесные твои сапожки?
Две руки мои на что?

А насытила любовью, —
В очи плюнь, — на то рукав!
Не судить: одно условье.
Не платить: один устав.

Игорь Северянин

Неразгаданные звуки

В детстве слышал я ночами
Звуки странного мотива.
Инструмент, мне неизвестный,
Издавал их так красиво.

Кто играл? на чем? — не знаю;
Все покрыто тайною мглою;
Только помню, что те звуки
Власть имели надо мною.

Их мотив был так чарующ,
Так возвышен, полон ласок;
Вместе с тем печален, страшен —
Описать его нет красок.

Я боялся этих звуков,
Их таинственнаго свойства,
Но когда я их не слышал,
Я был полон беспокойства.

Я любил, когда незримый
Музыкант играл ночами;
Я лежал в оцепененьи
С удивленными очами;

Я лежал в своей кроватке,
Щуря глазки и, дыханье
Затаив, ловил так жадно
Их гармонию рыданья.

Звуков больше я не слышу.
Что они мне предвещали?
Счастье ль в мире равнодушья
Или горе и печали?

Не нашел себе я счастья, —
Звуки горе мне напели:
Я боялся их недаром
С безмятежной колыбели.

А любил я их, мне мнится,
Потому, что эти звуки
Мне сулили счастье в смерти,
На земле напев лишь муки.

Знает кто? быть может, струны
Пели мне слова Завета:
«Кто страдает в царстве мрака,
Насладится в царстве света».

Максимилиан Волошин

Материнство

Мрак… Матерь… Смерть… созвучное единство…
Здесь рокот внутренних пещер,
там свист серпа в разрывах материнства:
из мрака — смерч, гуденье дремных сфер.
Из всех узлов и вязей жизни — узел
сыновности и материнства — он
теснее всех и туже напряжен:
дверь к бытию водитель жизни сузил.
Я узами твоих кровей томим,
а ты, о мать, — найду ль для чувства слово?
Ты каждый день меня рождаешь снова
и мучима рождением моим.
Кто нас связал и бросил в мир слепыми?
Какие судьбы нами расплелись?
Как неотступно требуешь ты: «Имя
свое скажи мне! кто ты? назовись».
Не помню имени… но знай: не весь я
рожден тобой, и есть иная часть,
и судеб золотые равновесья
блюдет вершительная власть.
Свобода и любовь в душе неразделимы,
но нет любви, не налагавшей уз…
Тягло земли — двух смертных тел союз…
Как вихри мы сквозь вечности гонимы.
Кто возлюбил другого для себя,
плоть возжелав для плоти без возврата,
тому в свершении расплата:
чрез нас родятся те, кого, любя,
связали мы желаньем неотступным.
Двойным огнем ты очищалась, мать, -
свершая все, что смела пожелать,
ты вознесла в слиянье целокупном
в себе самой возлюбленную плоть…
Но как прилив сменяется отливом,
так с этих пор твой каждый день господь
отметил огненным разрывом.
Дитя растет, и в нем растет иной,
не женщиной рожденный, непокорный,
но связанный твоей тоской упорной —
твоею вязью родовой.
Я знаю, мать, твой каждый час — утрата.
Как ты во мне, так я в тебе распят.
И нет любви твоей награды и возврата,
затем, что в ней самой — награда и возврат!

Игорь Северянин

Земля и Солнце

Земля любит Солнце за то,
Что Солнце горит и смеётся.
А Солнце за то любит Землю,
Что плачет и мёрзнет она.
Не сблизиться им никогда,
Они и далёки, и близки;
Пока не остынет светило,
Живёт и страдает Земля.
Хотя у них общего нет,
Не могут прожить друг без друга:
Земля для того и живёт ведь,
Чтоб только на Солнце смотреть.
Оно для неё — идеал,
Любимая, вечная греза;
А Солнце живёт для того лишь,
Чтоб Землю холодную греть.
Они неизменны в любви,
И, если не видятся долго,
Виною — нелепые тучи,
Которые их разлучают, —
Разлука рождает тоску,
И Солнце томится и страждет,
И жаждет скорее свиданья
С далёкой, но милой Землёй.
Влюблённые видятся днем,
Встречаясь всегда на рассвете;
Но к часу вечернему Солнце
Улыбно уходит домой.
А если б оно не ушло
В урочное время — от жара
Земля бы блаженно зачахла,
И было б виновно оно.
А если б оно не ушло
Три дня и три долгие ночи,
Земля бы сама запылала
И ярче, чем Солнце само!
Тогда бы погибла любовь! —
Когда бы увидело Солнце,
Что больше Земля не тоскует…
Пускай бы погибла любовь!
Тогда бы погибла мечта! —
Когда бы увидело Солнце
Весёлой и радостной Землю…
Пускай бы погибла мечта!
В своей всепобедной любви
Светило готово на жертву —
Отдать и сиянье, и пламя
Для блага, для счастья Земли.
Не хочет, боится Земля
Сравняться с прекрасным светилом:
Кому же тогда ей молиться?
Кого же тогда ей любить?

Страданье — природы закон…
Нет равной любви на планете…
— Тебя я люблю за бессилье,
Ты любишь за силу меня!

Марина Цветаева

Наяда

Проходи стороной,
Тело вольное, рыбье!
Между мной и волной,
Между грудью и зыбью —

Третье, злостная грань
Дружбе гордой и голой:
Стопудовая дань
Пустяковине: полу.

Узнаю тебя, клин,
Как тебя ни зови:
В море — ткань, в поле — тын,
Вечный третий в любви!

Мало — злобе людской
Права каменных камер?
Мало — деве морской
Моря трепетной ткани?

Океана-Отца
Неизбывных достатков —
Пены — чудо-чепца?
Вала — чудо-палатки?

Узнаю тебя, гад,
Как тебя ни зови:
В море — ткань, в горе — взгляд, —
Вечный третий в любви!

Как приму тебя, бой,
Мне даваемый глубью,
Раз меж мной — и волной,
Между грудью — и грудью…

— Нереида! — Волна!
Ничего нам не надо,
Что не я, не она,
Не волна, не наяда!

Узнаю тебя, гроб,
Как тебя ни зови:
В вере — храм, в храме — поп, —
Вечный третий в любви!

Хлебопёк, кочегар, —
Брак без третьего ме́жду!
Прячут жир (горе бар!)
Чистым — нету одежды!

Черноморских чубо́в:
— Братцы, голые топай! —
Голым в хлябь и в любовь,
Как бойцы Перекопа —

В бой…
‎Матросских сосков
Рябь. — «Товарищ, живи!»
…В пулю — шлем, в бурю — кров:
Вечный третий в любви!

Побережья бродяг,
Клятвы без аналоев!
Как вступлю в тебя, брак,
Раз меж мною — и мною ж —

Что́? Да нос на тени́,
Соглядатай извечный —
(Свой же). Всё, что бы ни —
Что? Да всё, если нечто!

Узнаю тебя, бiс,
Как тебя ни зови:
Нынче — нос, завтра — мыс, —
Вечный третий в любви!

Горделивая мать
Над цветущим отростком,
Торопись умирать!
Завтра — третий вотрётся!

Узнаю тебя, смерть,
Как тебя ни зови:
В сыне — рост, в сливе — червь:
Вечный третий в любви.

Иосиф Бродский

Три главы

Глава 1

Когда-нибудь, болтливый умник,
среди знакомств пройдет зима,
когда в Москве от узких улиц
сойду когда-нибудь с ума,

на шумной родине балтийской
среди худой полувесны
протарахтят полуботинки
по лестнице полувойны,

и дверь откроется. О память,
смотри, как улица пуста,
один асфальт под каблуками,
наклон Литейного моста.

И в этом ровном полусвете
смешенья равных непогод
не дай нам Бог кого-то встретить,
ужасен будет пешеход.

И с криком сдавленным обратно
ты сразу бросишься, вослед
его шаги и крик в парадном,
дома стоят, парадных нет,

да город этот ли? Не этот,
здесь не поймают, не убьют,
сойдут с ума, сведут к поэту,
тепло, предательство, приют.




Глава 2

Полуапрель и полуслякоть,
любви, любви полупитья,
и одинокость, одинакость
над полуправдой бытия,

что ж, переменим, переедем,
переживем, полудыша,
о, никогда ни тем, ни этим
не примиренная душа,

и все, что менее тоскливо,
напоминает желтый лед,
и небо Финского залива
на невский пригород плывет.

Уже не суетный, небрежный,
любовник брошенный, пижон,
забывший скуку побережий
и меру времени — сезон,

чего не станет с человеком,
грехи не все, дела не все,
шумит за дюнами и снегом,
шумит за дюнами шоссе,

какая разница и разность,
и вот — автобус голубой,
глядишь в окно, и безвозвратность
все тихо едет за тобой.




Глава 3

Ничто не стоит сожалений,
люби, люби, а все одно, —
знакомств, любви и поражений
нам переставить не дано.

И вот весна. Ступать обратно
сквозь черно-белые дворы,
где на железные ограды
ложатся легкие стволы

и жизнь проходит в переулках,
как обедневшая семья.
Летит на цинковые урны
и липнет снег небытия.

Войди в под езд неосвещенный
и вытри слезы и опять
смотри, смотри, как возмущенный
Борей все гонит воды вспять.

Куда ж идти? Вот ряд оконный,
фонарь, парадное, уют,
любовь и смерть, слова знакомых,
и где-то здесь тебе приют.

Дмитрий Мережковский

De profundis

(Из дневника)

…В те дни будет такая скорбь,
какой не было от начала творения,
которое сотворил Бог, даже доныне,
и не будет. И если бы Господь не
сократил тех дней, то не спаслась
бы никакая плоть.
(Ев. Марка, гл. XIII, 19, 20).




I

УСТАЛОСТЬ

Мне самого себя не жаль.
Я принимаю все дары Твои, о, Боже.
Но кажется порой, что радость и печаль,
И жизнь, и смерть — одно и то же.

Спокойно жить, спокойно умереть —
Моя последняя отрада.
Не стоит ни о чем жалеть,
И ни на что надеяться не надо.

Ни мук, ни наслаждений нет.
Обман — свобода и любовь, и жалость.
В душе — бесцельной жизни след —
Одна тяжелая усталость.




II

DE PROFUNDIS

Из преисподней вопию
Я, жалом смерти уязвленный:
Росу небесную Твою
Пошли в мой дух ожесточенный.

Люблю я смрад земных утех,
Когда в устах к Тебе моленья —
Люблю я зло, люблю я грех,
Люблю я дерзость преступленья.

Мой Враг глумится надо мной:
«Нет Бога: жар молитв бесплоден».
Паду ли ниц перед Тобой,
Он молвит: «Встань и будь свободен».

Бегу ли вновь к Твоей любви, —
Он искушает, горд и злобен:
«Дерзай, познанья плод сорви,
Ты будешь силой мне подобен».

Спаси, спаси меня! Я жду,
Я верю, видишь, верю чуду,
Не замолчу, не отойду
И в дверь Твою стучаться буду.

Во мне горит желаньем кровь,
Во мне таится семя тленья.
О, дай мне чистую любовь,
О, дай мне слезы умиленья.

И окаянного прости,
Очисти душу мне страданьем —
И разум темный просвети
Ты немерцающим сияньем!

Дмитрий Мережковский

Две песни шута

I

Если б капля водяная
Думала, как ты,
В час урочный упадая
С неба на цветы,
И она бы говорила:
«Не бессмысленная сила
Управляет мной.
По моей свободной воле
Я на жаждущее поле
Упаду росой!»
Но ничто во всей природе
Не мечтает о свободе,
И судьбе слепой
Все покорно — влага, пламень,
Птицы, звери, мертвый камень;
Только весь свой век
О неведомом тоскует
И на рабство негодует
Гордый человек.
Но, увы! лишь те блаженны,
Сердцем чисты те,
Кто беспечны и смиренны
В детской простоте.
Нас, глупцов, природа любит,
И ласкает, и голубит,
Мы без дум живем,
Без борьбы, послушны року,
Вниз по вечному потоку,
Как цветы, плывем.




II

То не в поле головки сбивает дитя
С одуванчиков белых, играя:
То короны и митры сметает, шутя,
Всемогущая Смерть, пролетая.
Смерть приходит к шуту: «Собирайся, Дурак,
Я возьму и тебя в мою ношу,
И к венцам и тиарам твой пестрый колпак
В мою общую сумку я брошу».
Но, как векша, горбун ей на плечи вскочил
И колотит он Смерть погремушкой, —
По костлявому черепу бьет, что есть сил,
И смеется над бедной старушкой.
Стонет жалобно Смерть: «Ой, голубчик, постой!»
Но герой наш уняться не хочет;
Как солдат в барабан, бьет он в череп пустой,
И кричит, и безумно хохочет:
«Не хочу умирать, не боюсь я тебя!
Жизнь, и солнце, и смех всей душою любя,
Буду жить-поживать, припевая:
Гром побед отзвучит, красота отцветет,
Но Дурак никогда и нигде не умрет, —
Но бессмертна лишь глупость людская!»

Белла Ахмадулина

Сумерки

Есть в сумерках блаженная свобода
от явных чисел века, года, дня.
Когда? — Неважно. Вот открытость входа
в глубокий парк, в далекий мельк огня.

Ни в сырости, насытившей соцветья,
ни в деревах, исполненных любви,
нет доказательств этого столетья, —
бери себе другое — и живи.

Ошибкой зренья, заблужденьем духа
возвращена в аллеи старины,
бреду по ним. И встречная старуха,
словно признав, глядит со стороны.
Средь бела дня пустынно это место.
Но в сумерках мои глаза вольны
увидеть дом, где счастливо семейство,
где невпопад и пылко влюблены,

где вечно ждут гостей на именины —
шуметь, краснеть и руки целовать,
где и меня к себе рукой манили,
где никогда мне гостем не бывать.

Но коль дано их голосам беспечным
стать тишиною неба и воды, —
чьи пальчики по клавишам лепечут? —
Чьи кружева вступают в круг беды?

Как мне досталась милость их привета,
тот медленный, затеянный людьми,
старинный вальс, старинная примета
чужой печали и чужой любви?

Еще возможно для ума и слуха
вести игру, где действуют река,
пустое поле, дерево, старуха,
деревня в три незрячих огонька.

Души моей невнятная улыбка
блуждает там, в беспамятстве, вдали,
в той родине, чья странная ошибка
даст мне чужбину речи и земли.

Но темнотой испуганный рассудок
трезвеет, рыщет, снова хочет знать
живых вещей отчетливый рисунок,
мой век, мой час, мой стол, мою кровать.

Еще плутая в омуте росистом,
я слышу, как на диком языке
мне шлет свое проклятие транзистор,
зажатый в непреклонном кулаке.

Николай Карамзин

К милости

Что может быть тебя святее,
О Милость, дщерь благих небес?
Что краше в мире, что милее?
Кто может без сердечных слез,
Без радости и восхищенья,
Без сладкого в крови волненья
Взирать на прелести твои?

Какая ночь не озарится
От солнечных твоих очей?
Какой мятеж не укротится
Одной улыбкою твоей?
Речешь — и громы онемеют;
Где ступишь, там цветы алеют
И с неба льется благодать.

Любовь твои стопы лобзает
И нежной Матерью зовет;
Любовь тебя на трон венчает
И скиптр в десницу подает.
Текут, текут земные роды,
Как с гор высоких быстры воды,
Под сень державы твоея.

Блажен, блажен народ, живущий
В пространной области твоей!
Блажен певец, тебя поющий
В жару, в огне души своей!
Доколе Милостию будешь,
Доколе права не забудешь,
С которым человек рожден;

Доколе гражданин довольный
Без страха может засыпать
И дети — подданные вольны
По мыслям жизнь располагать,
Везде Природой наслаждаться,
Везде наукой украшаться
И славить прелести твои;

Доколе злоба, дщерь Тифона,
Пребудет в мрак удалена
От светло-золотого трона;
Доколе правда не страшна
И чистый сердцем не боится
В своих желаниях открыться
Тебе, владычице души;

Доколе всем даешь свободу
И света не темнишь в умах;
Пока доверенность к народу
Видна во всех твоих делах, —
Дотоле будешь свято чтима,
От подданных боготворима
И славима из рода в род.

Спокойствие твоей державы
Ничто не может возмутить;
Для чад твоих нет большей славы,
Как верность к Матери хранить.
Там трон вовек не потрясется,
Где он любовию брежется
И где на троне — ты сидишь.

Дмитрий Мережковский

Дон Кихот

Шлем — надтреснутое блюдо,
Щит — картонный, панцирь жалкий…
В стременах висят, качаясь,
Ноги тощие, как палки.

Для него хромая кляча —
Конь могучий Росинанта,
Эти мельничные крылья —
Руки мощного гиганта.

Видит он в таверне грязной
Роскошь царского чертога.
Слышит в дудке свинопаса
Звук серебряного рога.

Санчо Панса едет рядом;
Гордый вид его серьезен:
Как прилично копьеносцу,
Он величествен и грозен.

В красной юбке, в пятнах дегтя,
Там, над кучами навоза, —
Эта царственная дама —
Дульцинея де Тобозо…

Страстно, с юношеским жаром
Он в толпе крестьян голодных,
Вместо хлеба, рассыпает
Перлы мыслей благородных:

«Люди добрые, ликуйте,
Наступает праздник вечный:
Мир не солнцем озарится,
А любовью бесконечной…

Будут все равны; друг друга
Перестанут ненавидеть;
Ни алькады, ни бароны
Не посмеют вас обидеть.

Пойте, братья, гимн победный!
Этот меч несет свободу,
Справедливость и возмездье
Угнетенному народу!»

Из приходской школы дети
Выбегают, бросив книжки,
И хохочут, и кидают
Грязью в рыцаря мальчишки.

Аплодируя, как зритель,
Жирный лавочник смеется;
На крыльце своем трактирщик
Весь от хохота трясется.

И почтенный патер смотрит,
Изумлением об ятый,
И громит безумье века
Он латинскою цитатой.

Из окна глядит цирюльник,
Он прервал свою работу,
И с восторгом машет бритвой,
И кричит он Дон Кихоту:

«Благороднейший из смертных,
Я желаю вам успеха!..»
И не в силах кончить фразы,
Задыхается от смеха.

Он не чувствует, не видит
Ни насмешек, ни презренья!
Кроткий лик его так светел,
Очи — полны вдохновенья.

Он смешон, но сколько детской
Доброты в улыбке нежной,
И в лице, простом и бледном,
Сколько веры безмятежной!

И любовь и вера святы.
Этой верою согреты
Все великие безумцы,
Все пророки и поэты!

Александр Башлачев

Когда мы вдвоем

Когда мы вдвоем
Я не помню, не помню, не помню о том, на каком
мы находимся свете.
Всяк на своем. Но я не боюсь измениться в лице,
Измениться в твоем бесконечно прекрасном лице.
Мы редко поем.
Мы редко поем, но когда мы поем, подымается ветер
И дразнит крылом. Я уже на крыльце.

Хоть смерть меня смерь,
Да хоть держись меня жизнь,
Я позвал сюда Гром — вышли смута, апрель и гроза.
Ты только поверь,
Если нам тяжело — не могло быть иначе,
Тогда почему, почему кто-то плачет?
Оставь воду цветам. Возьми мои глаза.

Поверь — и поймешь,
Как мне трудно раздеться,
Когда тебя нет, когда некуда, некуда, некуда деться.
Поверь — и поймешь,
То, что я никогда,
Никогда уже не смогу наглядеться туда,
Где мы, где мы могли бы согреться,
Когда будет осень,
И осень гвоздями вколотит нас в дрожь.

Пойми — ты простишь
Если ветреной ночью я снова сорвусь с ума,
Побегу по бумаге я.
Этот путь длиною в строку, да строка коротка.
Строка коротка.
Ты же любишь сама,
Когда губы огнем лижет магия,
Когда губы огнем лижет магия языка.

Прости — и возьмешь,
И возьмешь на ладонь мой огонь
И все то, в чем я странно замешан.
Замешано густо. Раз так, я как раз и люблю.
Вольно кобелю.
Да рубил бы я сук,
Я рубил бы всех сук, на которых повешен.
Но чем больше срублю, тем сильней затяну петлю.

Я проклят собой.
Осиновым клином — в живое. Живое, живое восстало в груди,
Все в царапинах да в бубенцах.
Имеющий душу — да дышит. Гори — не губи.
Сожженной губой я шепчу,
Что, мол, я сгоряча, я в сердцах,
А в сердцах — я да весь в сердцах,
И каждое бьется об лед, но поет — так любое бери и люби.
Бери и люби.

Не держись, моя жизнь,
Смертью после измеришь.
И я пропаду ни за грош
Потому, что и мне ближе к телу сума.
Так проще знать честь.
И мне пора,
Мне пора уходить следом песни, которой ты веришь.
Увидимся утром. Тогда ты поймешь все сама.

Николай Гумилев

Душа и тело

I

Над городом плывет ночная тишь,
И каждый шорох делается глуше,
А ты, душа, ты всё-таки молчишь,
Помилуй, Боже, мраморные души.

И отвечала мне душа моя,
Как будто арфы дальние пропели:
«Зачем открыла я для бытия
Глаза в презренном человечьем теле?

Безумная, я бросила мой дом,
К иному устремясь великолепью,
И шар земной мне сделался ядром,
К какому каторжник прикован цепью.

Ах, я возненавидела любовь —
Болезнь, которой все у вас подвластны,
Которая туманит вновь и вновь
Мир, мне чужой, но стройный и прекрасный.

И если что еще меня роднит
С былым, мерцающим в планетном хоре,
То это горе, мой надежный щит,
Холодное презрительное горе.»

II

Закат из золотого стал как медь,
Покрылись облака зеленой ржою,
И телу я сказал тогда: «Ответь
На всё провозглашенное душою».

И тело мне ответило мое,
Простое тело, но с горячей кровью:
«Не знаю я, что значит бытие,
Хотя и знаю, что зовут любовью.

Люблю в соленой плескаться волне,
Прислушиваться к крикам ястребиным,
Люблю на необ езженном коне
Нестись по лугу, пахнущему тмином.

И женщину люблю… Когда глаза
Ее потупленные я целую,
Я пьяно, будто близится гроза,
Иль будто пью я воду ключевую.

Но я за всё, что взяло и хочу,
За все печали, радости и бредни,
Как подобает мужу, заплачу
Непоправимой гибелью последней.

III

Когда же слово Бога с высоты
Большой Медведицею заблестело,
С вопросом: «Кто же, вопрошатель, ты?»
Душа предстала предо мной и тело.

На них я взоры медленно вознес
И милостиво дерзостным ответил:
«Скажите мне, ужель разумен пес,
Который воет, если месяц светел?

Ужели вам допрашивать меня,
Меня, кому единое мгновенье —
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья?

Меня, кто, словно древо Игдразиль,
Пророс главою семью семь вселенных
И для очей которого, как пыль,
Поля земные и поля блаженных?

Я тот, кто спит, и кроет глубина
Его невыразимое прозванье:
А вы — вы только слабый отсвет сна,
Бегущего на дне его сознанья!

Константин Бальмонт

Кукольный театр

Я в кукольном театре. Предо мной,
Как тени от качающихся веток,
Исполненные прелестью двойной,

Меняются толпы марионеток.
Их каждый взгляд рассчитанно-правдив,
Их каждый шаг правдоподобно-меток.

Чувствительность проворством заменив,
Они полны немого обаянья,
Их modus operandi прозорлив.

Понявши всё изящество молчанья,
Они играют в жизнь, в мечту, в любовь,
Без воплей, без стихов, и без вещанья,

Убитые, встают немедля вновь,
Так веселы и вместе с тем бездушны,
За родину не проливают кровь.

Художественным замыслам послушны,
Осуществляют формулы страстей,
К добру и злу, как боги, равнодушны.

Перед толпой зевающих людей,
Исполненных звериного веселья,
Смеётся в каждой кукле Чародей.

Любовь людей — отравленное зелье,
Стремленья их — верченье колеса,
Их мудрость — тошнотворное похмелье.

Их мненья — лай рассерженного пса,
Заразная их дружба истерична,
Узка земля их, низки небеса.

А здесь — как всё удобно и прилично,
Какая в смене смыслов быстрота,
Как жизнь и смерть мелькают гармонично!

Но что всего важнее, как черта,
Достойная быть правилом навеки,
Вся цель их действий — только красота.

Свободные от тягостной опеки
Того, чему мы все подчинены,
Безмолвные они «сверхчеловеки».

В волшебном царстве мёртвой тишины
Один лишь голос высшего решенья
Бесстрастно истолковывает сны.

Всё зримое — игра воображенья,
Различность многогранности одной,
В несчётный раз — повторность отраженья.

Смущённое жестокой тишиной,
Которой нет начала, нет предела,
Сознанье сны роняет пеленой.

Обман души, прикрытый тканью тела,
Картинный переменчивый туман,
Свободный жить — до грани передела.

Святой Антоний, Гамлет, Дон Жуан,
Макбет, Ромео, Фауст — привиденья,
Которым всем удел единый дан:

Путями страсти, мысли, заблужденья,
Изображать бесчисленность идей,
Калейдоскоп цветистого хотенья.

Святой, мудрец, безумец, и злодей,
Равно должны играть в пределах клетки,
И представлять животных и людей.

Для кукол — куклы, все — марионетки,
Театр в театре, сложный сон во сне,
Мы с Дьяволом и Роком — однолетки.

И что же? Он, глядящий в тишине,
На то, что создал он в усладу зренья,
Он счастлив? Он блаженствует вполне?

Он полон блеска, смеха, и презренья?

Иосиф Бродский

Выступление в Сорбонне

Изучать философию следует, в лучшем случае,
после пятидесяти. Выстраивать модель
общества — и подавно. Сначала следует
научиться готовить суп, жарить — пусть не ловить —
рыбу, делать приличный кофе.
В противном случае, нравственные законы
пахнут отцовским ремнем или же переводом
с немецкого. Сначала нужно
научиться терять, нежели приобретать,
ненавидеть себя более, чем тирана,
годами выкладывать за комнату половину
ничтожного жалованья — прежде, чем рассуждать
о торжестве справедливости. Которое наступает
всегда с опозданием минимум в четверть века.

Изучать труд философа следует через призму
опыта либо — в очках (что примерно одно и то же),
когда буквы сливаются и когда
голая баба на смятой подстилке снова
для вас фотография или же репродукция
с картины художника. Истинная любовь
к мудрости не настаивает на взаимности
и оборачивается не браком
в виде изданного в Геттингене кирпича,
но безразличием к самому себе,
краской стыда, иногда — элегией.

(Где-то звенит трамвай, глаза слипаются,
солдаты возвращаются с песнями из борделя,
дождь — единственное, что напоминает Гегеля.)

Истина заключается в том, что истины
не существует. Это не освобождает
от ответственности, но ровно наоборот:
этика — тот же вакуум, заполняемый человеческим
поведением, практически постоянно;
тот же, если угодно, космос.
И боги любят добро не за его глаза,
но потому что, не будь добра, они бы не существовали.
И они, в свою очередь, заполняют вакуум.
И может быть, даже более систематически,
нежели мы: ибо на нас нельзя
рассчитывать. Хотя нас гораздо больше,
чем когда бы то ни было, мы — не в Греции:
нас губит низкая облачность и, как сказано выше, дождь.

Изучать философию нужно, когда философия
вам не нужна. Когда вы догадываетесь,
что стулья в вашей гостиной и Млечный Путь
связаны между собою, и более тесным образом,
чем причины и следствия, чем вы сами
с вашими родственниками. И что общее
у созвездий со стульями — бесчувственность, бесчеловечность.
Это роднит сильней, нежели совокупление
или же кровь! Естественно, что стремиться
к сходству с вещами не следует. С другой стороны, когда
вы больны, необязательно выздоравливать
и нервничать, как вы выглядите. Вот что знают
люди после пятидесяти. Вот почему они
порой, глядя в зеркало, смешивают эстетику с метафизикой.

Николай Карамзин

Стихи на слова, заданные мне Хлоею: миг, картина и дверь

1
Миг

Какое слово мне дано!..
Оно важнее всех; оно
Есть всё!.. Конечно, власть и слава,
Печаль, веселье и забава…
Увы! и счастие сердец,
И чувство сладкого покоя,
И самая любовь, о Хлоя!
Ее начало и конец —
Не есть ли миг единый в свете?
Теперь я, например сказать,
Сижу покойно в кабинете,
Хочу к тебе стихи писать;
Но если ты в сей миг явишься,
В меня влюбленной притворишься,
То в миг — спокойствие прощай!
Стихи в камин!.. у ног прекрасной
Лежу, горю любовью страстной!
Лишь только шутку продолжай,
Я в миг смелее, Хлоя, буду,
Учтивость, может быть, забуду,
И в миг… откроется обман!
Тогда, как хладный истукан,
Душою в миг оледенею;
От страсти пылкой исцелюсь,
И в миг — с тобою засмеюсь.
Так вы любезностью своею
Нас в миг пленяете всегда,
Не думая пленяться нами!
Но в миг же, Хлоя, иногда
В сетях бываете и сами;
Кто был смешон, в миг станет мил;
Но миг — и след любви простыл!
В один же миг — ах! мысль ужасна! —
Дерзнет нескромность утверждать,
Что ты была, была прекрасна;
Но в миг — велю ей замолчать!

2
Картина

Картина мне мила в Природе,
Когда я с сердцем на свободе
Гуляю по коврам лугов,
Смотрю вдали на мрак лесов,
Лучами солнца оглашённых,
Или на лабиринт ручьев,
Самой Натурой проведенных
В изгибах для красы полей.
Картина мне мила в поэте,
Когда он кистию своей
Цветы наводит на предмете
И пишет словом, как рукой.
Картина мне мила — в картине,
Когда волшебною игрой
Все краски дышат на холстине
И лица говорить хотят;
Я, правда, не знаток, но рад
Всегда Корреджию дивиться
И даже — в полотно влюбиться.
Но я бываю враг картин,
Когда прелестницы желают
Быть только ими для мужчин
И всё другое забывают.
Цветы и краски хороши;
Но ах! в картине нет души!

3
Дверь

В златой прекрасный век
Не ведал человек
Ни двери, ни замков железных,
И дом и сердце открывал
Для братьев, ближних и любезных, —
Так всех людей он называл.
Но время пременилось,
И гибельное зло,
Увы! к нам в дверь вошло,
Замок с собою принесло,
И сердце с домом затворилось.
Стал смертный — камергер с ключем;
Сидит за дверью и не всем
Ее охотно отпирает;
По стуку человека знает:
Как рыба, притаясь, молчит,
Когда рукою в дверь стучит
Досадный кредитор, проситель
С бумагою, без серебра;
Или старинный покровитель,
В немилость впавший у двора;
Или любовница с слезами,
Уже оставленная нами!
Нет дома! верь или не верь:
Для них не отопрется дверь.
Но двери настежь для случайных,
Для их друзей, известных, тайных,
Для челобитчика с мешком,
Для камердинера с письмом
От женщины, душе любезной
Или другим чем нам полезной;
Для миловидных подлецов
И наших ревностных льстецов!
Блажен, кто двери запирает
Всегда для глупых, злых людей
И вместе с сердцем отворяет
Их только для своих друзей!

Евгений Евтушенко

Тому назад

Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…

Иосиф Бродский

Кентавры

Кентавры I

Наполовину красавица, наполовину софа, в просторечьи — Софа,
по вечерам оглашая улицу, чьи окна отчасти лица,
стуком шести каблуков (в конце концов, катастрофа —
то, в результате чего трудно не измениться),
она спешит на свидание. Любовь состоит из тюля,
волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов.
На две трети мужчина, на одну легковая — Муля —
встречает ее рычанием холостых оборотов
и увлекает в театр. В каждом бедре с пеленок
сидит эта склонность мышцы к мебели, к выкрутасам
красного дерева, к шкапу, у чьих филенок,
в свою очередь, склонность к трем четвертям, к анфасам
с отпечатками пальцев. Увлекает в театр, где, спрятавшись в пятый угол,
наезжая впотьмах друг на дружку, меся колесом фанеру,
они наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол,
чем мы и были, собственно, в нашу эру.




Кентавры II

Они выбегают из будущего и, прокричав «напрасно!»,
тотчас в него возвращаются; вы слышите их чечетку.
На ветку садятся птицы, большие, чем пространство,
в них — ни пера, ни пуха, а только к черту, к черту.
Горизонтальное море, крашенное закатом.
Зимний вечер, устав от его заочной
синевы, поигрывает, как атом
накануне распада и проч., цепочкой
от часов. Тело сгоревшей спички,
голая статуя, безлюдная танцплощадка
слишком реальны, слишком стереоскопичны,
потому что им больше не во что превращаться.
Только плоские вещи, как-то: вода и рыба,
слившись, в силах со временем дать вам ихтиозавра.
Для возникшего в результате взрыва
профиля не существует завтра.




Кентавры III

Помесь прошлого с будущим, данная в камне, крупным
планом. Развитым торсом и конским крупом.
Либо — простым грамматическим «был» и «буду»
в настоящем продолженном. Дать эту вещь как груду
скушных подробностей, в голой избе на курьих
ножках. Плюс нас, со стороны, на стульях.
Или — слившихся с теми, кого любили
в горизонтальной постели. Или в автомобиле,
суть в плену перспективы, в рабстве у линий. Либо
просто в мозгу. Дать это вслух, крикливо,
мыслью о смерти — частой, саднящей, вещной.
Дать это жизнью сейчас и вечной
жизнью, в которой, как яйца в сетке,
мы все одинаковы и страшны наседке,
повторяющей средствами нашей эры
шестикрылую помесь веры и стратосферы.




Кентавры IV

Местность цвета сапог, цвета сырой портянки.
Совершенно не важно, который век или который год.
На закате ревут, возвращаясь с полей, муу-танки:
крупный единорогий скот.
Все переходят друг в друга с помощью слова «вдруг»
— реже во время войны, чем во время мира.
Меч, стосковавшись по телу при перековке в плуг,
выскальзывает из рук, как мыло.
Без поводка от владельцев не отличить собак,
в книге вторая буква выглядит слепком с первой;
возле кинотеатра толпятся подростки, как
белоголовки с замерзшей спермой.
Лишь многорукость деревьев для ветерана мзда
за одноногость, за черный квадрат окопа
с ржавой водой, в который могла б звезда
упасть, спасаясь от телескопа.

Николай Карамзин

Послание к Дмитриеву в ответ на его стихи

Послание к Дмитриеву в ответ
на его стихи, в которых он жалуется на
скоротечность счастливой молодости

Конечно так, — ты прав, мой друг!
Цвет счастья скоро увядает,
И юность наша есть тот луг,
Где сей красавец расцветает.
Тогда в эфире мы живем
И нектар сладостный пием
Из полной олимпийской чаши;
Но жизни алая весна
Есть миг — увы! пройдет она,
И с нею мысли, чувства наши
Лишатся свежести своей.
Что прежде душу веселило,
К себе с улыбкою манило,
Немило, скучно будет ей.
Надежды и мечты златые,
Как птички, быстро улетят,
И тени хладные, густые
Над нами солнце затемнят, —
Тогда, подобно Иксиону,
Не милую свою Юнону,
Но дым увидим пред собой! *

И я, о друг мой, наслаждался
Своею красною весной;
И я мечтами обольщался —
Любил с горячностью людей,
Как нежных братий и друзей;
Желал добра им всей душею;
Готов был кровию моею
Пожертвовать для счастья их
И в самых горестях своих
Надеждой сладкой веселился
Небесполезно жить для них —
Мой дух сей мыслию гордился!
Источник радостей и благ
Открыть в чувствительных душах;
Пленить их истиной святою,
Ее нетленной красотою;
Орудием небесным быть
И в памяти потомства жить
Казалось мне всего славнее,
Всего прекраснее, милее!
Я жребий свой благословлял,
Любуясь прелестью награды, —
И тихий свет моей лампады
С звездою утра угасал.
Златое дневное светило
Примером, образцом мне было…
Почто, почто, мой друг, не век
Обманом счастлив человек?

Но время, опыт разрушают
Воздушный замок юных лет;
Красы волшебства исчезают…
Теперь иной я вижу свет, —
И вижу ясно, что с Платоном
Республик нам не учредить,
С Питтаком, Фалесом, Зеноном
Сердец жестоких не смягчить.
Ах! зло под солнцем бесконечно,
И люди будут — люди вечно.
Когда несчастных Данаид*
Сосуд наполнится водою,
Тогда, чудесною судьбою,
Наш шар приимет лучший вид:
Сатурн на землю возвратится
И тигра с агнцем помирит;
Богатый с бедным подружится
И слабый сильного простит.
Дотоле истина опасна,
Одним скучна, другим ужасна;
Никто не хочет ей внимать,
И часто яд тому есть плата,
Кто гласом мудрого Сократа
Дерзает буйству угрожать.
Гордец не любит наставленья,
Глупец не терпит просвещенья —
Итак, лампаду угасим,
Желая доброй ночи им.

Но что же нам, о друг любезный,
Осталось делать в жизни сей,
Когда не можем быть полезны,
Не можем пременить людей?
Оплакать бедных смертных долю
И мрачный свет предать на волю
Судьбы и рока: пусть они,
Сим миром правя искони,
И впредь творят что им угодно!
А мы, любя дышать свободно,
Себе построим тихий кров
За мрачной сению лесов,
Куда бы злые и невежды
Вовек дороги не нашли
И где б, без страха и надежды,
Мы в мире жить с собой могли,
Гнушаться издали пороком
И ясным, терпеливым оком
Взирать на тучи, вихрь сует,
От грома, бури укрываясь
И в чистом сердце наслаждаясь
Мерцанием вечерних лет,
Остатком теплых дней осенних.
Хотя уж нет цветов весенних
У нас на лицах, на устах
И юный огнь погас в глазах;
Хотя красавицы престали
Меня любезным называть
(Зефиры с нами отыграли!),
Но мы не должны унывать:
Живем по общему закону!..
Отелло в старости своей
Пленил младую Дездемону*
И вкрался тихо в сердце к ней
Любезных муз прелестным даром.
Он с нежным, трогательным жаром
В картинах ей изображал,
Как случай в жизни им играл;
Как он за дальними морями,
Необозримыми степями,
Между ревущих, пенных рек,
Среди лесов густых, дремучих,
Песков горящих и сыпучих,
Где люди не бывали ввек,
Бесстрашно в юности скитался,
Со львами, тиграми сражался,
Терпел жестокий зной и хлад,
Терпел усталость, жажду, глад.
Она внимала, удивлялась;
Брала участие во всем;
В опасность вместе с ним вдавалась
И в нежном пламени своем,
С блестящею в очах слезою,
Сказала: я люблю тебя!
И мы, любезный друг, с тобою
Найдем подругу для себя,
Подругу с милою душею,
Она приятностью своею
Украсит запад наших дней.
Беседа опытных людей,
Их басни, повести и были
(Нас лета сказкам научили!)
Ее внимание займут,
Ее любовь приобретут.
Любовь и дружба — вот чем можно
Себя под солнцем утешать!
Искать блаженства нам не должно,
Но должно — менее страдать;
И кто любил, кто был любимым,
Был другом нежным, другом чтимым,
Тот в мире сем недаром жил,
Недаром землю бременил.

Пусть громы небо потрясают,
Злодеи слабых угнетают,
Безумцы хвалят разум свой!
Мой друг! не мы тому виной.
Мы слабых здесь не угнетали
И всем ума, добра желали:
У нас не черные сердца!
И так без трепета и страха
Нам можно ожидать конца
И лечь во гроб, жилище праха.
Завеса вечности страшна
Убийцам, кровью обагренным,
Слезами бедных орошенным.
В ком дух и совесть без пятна,
Тот с тихим чувствием встречает
Златую Фебову стрелу, *
И ангел мира освещает
Пред ним густую смерти мглу.
Там, там, за синим океаном,
Вдали, в мерцании багряном,
Он зрит… но мы еще не зрим.


* Известно из мифологии, что Иксион, желая обнять Юнону, обнял облако и дым.
* Они в подземном мире льют беспрестанно воду в худой сосуд.
* Смотри Шекспирову трагедию «Отелло».

Александр Башлачев

Случай в Сибири

Когда пою, когда дышу, любви меняю кольца,
Я на груди своей ношу три звонких колокольца.
Они ведут меня вперед и ведают дорожку.
Сработал их под Новый Год знакомый мастер Прошка.
Пока влюблен, пока пою и пачкаю бумагу,
Я слышу звон. На том стою. А там глядишь — и лягу.
Бог даст — на том и лягу.
К чему клоню? Да так, пустяк. Вошел и вышел случай.
Я был в Сибири. Был в гостях. В одной веселой куче.
Какие люди там живут! Как хорошо мне с ними!
А он… Не помню, как зовут. Я был не с ним. С другими.
А он мне — пей! — и жег вином. — Кури! — и мы курили.
Потом на языке одном о разном говорили.
Потом на языке родном о разном говорили.
И он сказал: — Держу пари — похожи наши лица,
Но все же, что ни говори, я — здесь, а ты — в столице.
Он говорил, трещал по шву — мол, скучно жить в Сибири…
Вот в Ленинград или в Москву… Он показал бы большинству
И в том и в этом мире. — А здесь чего? Здесь только пьют.
Мечи для них бисеры. Здесь даже бабы не дают.
Сплошной духовный неуют, коты как кошки, серы.
Здесь нет седла, один хомут. Поговорить — да не с кем.
Ты зря приехал, не поймут. Не то, что там, на Невском…
Ну как тут станешь знаменит, — мечтал он сквозь отрыжку,
Да что там у тебя звенит, какая мелочишка?
Пока я все это терпел и не спускал ни слова,
Он взял гитару и запел. Пел за Гребенщикова.
Мне было жаль себя, Сибирь, гитару и Бориса.
Тем более, что на Оби мороз всегда за тридцать.
Потом окончил и сказал, что снег считает пылью.
Я встал и песне подвязал оборванные крылья.
И спел свою, сказав себе: — Держись! — играя кулаками.
А он сосал из меня жизнь глазами-слизняками.
Хвалил он: — Ловко врезал ты по ихней красной дате.
И начал вкручивать болты про то, что я — предатель.
Я сел, белее, чем снега. Я сразу онемел как мел.
Мне было стыдно, что я пел. За то, что он так понял.
Что смог дорисовать рога,
Что смог дорисовать рога он на моей иконе.
— Как трудно нам — тебе и мне, — шептал он, —
Жить в такой стране и при социализме.
Он истину топил в говне, за клизмой ставил клизму.
Тяжелым запахом дыша, меня кусала злая вша.
Чужая тыловая вша. Стучало в сердце. Звон в ушах.
— Да что там у тебя звенит?
И я сказал: — Душа звенит. Обычная душа.
— Ну ты даешь… Ну ты даешь!
Чем ей звенеть? Ну ты даешь —
Ведь там одна утроба.
С тобой тут сам звенеть начнешь.
И я сказал: — Попробуй!
Ты не стесняйся. Оглянись. Такое наше дело.
Проснись. Да хорошо встряхнись. Да так, чтоб зазвенело.
Зачем живешь? Не сладко жить. И колбаса плохая.
Да разве можно не любить?
Вот эту бабу не любить, когда она — такая!
Да разве ж можно не любить, да разве ж можно хаять?
Не говорил ему за строй — ведь сам я не в строю.
Да строй — не строй, ты только строй.
А не умеешь строить — пой. А не поешь — тогда не плюй.
Я — не герой. Ты — не слепой. Возьми страну свою.
Я первый раз сказал о том, мне было нелегко.
Но я ловил открытым ртом родное молоко.
И я припал к ее груди, я рвал зубами кольца.
Была дорожка впереди. Звенели колокольца.
Пока пою, пока дышу, дышу и душу не душу,
В себе я многое глушу. Чего б не смыть плевка?!
Но этого не выношу. И не стираю. И ношу.
И у любви своей прошу хоть каплю молока.

Иосиф Бродский

От окраины к центру

Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.

Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.

Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть —
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.

В ярко-красном кашне
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината.

Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна.

По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.

Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
это наша зима все не может обратно вернуться.

Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.

Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.

Как легко нам дышать,
оттого, что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того —
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.

Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю — с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями, новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.

Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно.

Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у под емного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.

Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный,
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари — по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.

Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять — только это возможно.

То, куда мы спешим,
этот ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.

Это — вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.

Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.

Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один,
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.

Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь,
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.

Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь —
но уже не вернусь — словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.

Иосиф Бродский

Холмы

Вместе они любили
сидеть на склоне холма.
Оттуда видны им были
церковь, сады, тюрьма.
Оттуда они видали
заросший травой водоем.
Сбросив в песок сандалии,
сидели они вдвоем.

Руками обняв колени,
смотрели они в облака.
Внизу у кино калеки
ждали грузовика.
Мерцала на склоне банка
возле кустов кирпича.
Над розовым шпилем банка
ворона вилась, крича.

Машины ехали в центре
к бане по трем мостам.
Колокол звякал в церкви:
электрик венчался там.
А здесь на холме было тихо,
ветер их освежал.
Кругом ни свистка, ни крика.
Только комар жужжал.

Трава была там примята,
где сидели они всегда.
Повсюду черные пятна —
оставила их еда.
Коровы всегда это место
вытирали своим языком.
Всем это было известно,
но они не знали о том.

Окурки, спичка и вилка
прикрыты были песком.
Чернела вдали бутылка,
отброшенная носком.
Заслышав едва мычанье,
они спускались к кустам
и расходились в молчаньи —
как и сидели там.

***

По разным склонам спускались,
случалось боком ступать.
Кусты перед ними смыкались
и расступались опять.
Скользили в траве ботинки,
меж камней блестела вода.
Один достигал тропинки,
другой в тот же миг пруда.

Был вечер нескольких свадеб
(кажется, было две).
Десяток рубах и платьев
маячил внизу в траве.
Уже закат унимался
и тучи к себе манил.
Пар от земли поднимался,
а колокол все звонил.

Один, кряхтя, спотыкаясь,
другой, сигаретой дымя —
в тот вечер они спускались
по разным склонам холма.
Спускались по разным склонам,
пространство росло меж них.
Но страшный, одновременно
воздух потряс их крик.

Внезапно кусты распахнулись,
кусты распахнулись вдруг.
Как будто они проснулись,
а сон их был полон мук.
Кусты распахнулись с воем,
как будто раскрылась земля.
Пред каждым возникли двое,
железом в руках шевеля.

Один топором был встречен,
и кровь потекла по часам,
другой от разрыва сердца
умер мгновенно сам.
Убийцы тащили их в рощу
(по рукам их струилась кровь)
и бросили в пруд заросший.
И там они встретились вновь.

***

Еще пробирались на ощупь
к местам за столом женихи,
а страшную весть на площадь
уже принесли пастухи.
Вечерней зарей сияли
стада густых облаков.
Коровы в кустах стояли
и жадно лизали кровь.

Электрик бежал по склону
и шурин за ним в кустах.
Невеста внизу обозленно
стояла одна в цветах.
Старуха, укрытая пледом,
крутила пред ней тесьму,
а пьяная свадьба следом
за ними неслась к холму.

Сучья под ними трещали,
они неслись, как в бреду.
Коровы в кустах мычали
и быстро спускались к пруду.
И вдруг все увидели ясно
(царила вокруг жара):
чернела в зеленой ряске,
как дверь в темноту, дыра.

***

Кто их оттуда поднимет,
достанет со дна пруда?
Смерть, как вода над ними,
в желудках у них вода.
Смерть уже в каждом слове,
в стебле, обвившем жердь.
Смерть в зализанной крови,
в каждой корове смерть.

Смерть в погоне напрасной
(будто ищут воров).
Будет отныне красным
млеко этих коров.
В красном, красном вагоне
с красных, красных путей,
в красном, красном бидоне —
красных поить детей.

Смерть в голосах и взорах.
Смертью полн воротник. —
Так им заплатит город:
смерть тяжела для них.
Нужно поднять их, поднять бы.
Но как превозмочь тоску:
если убийство в день свадьбы,
красным быть молоку.

***

Смерть — не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть — это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не черный бант.
Смерть — это крик вороний,
черный — на красный банк.

Смерть — это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть — это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть — это стекла в бане,
в церкви, в домах — подряд!
Смерть — это все, что с нами —
ибо они — не узрят.

Смерть — это наши силы,
это наш труд и пот.
Смерть — это наши жилы,
наша душа и плоть.
Мы больше на холм не выйдем,
в наших домах огни.
Это не мы их не видим —
нас не видят они.

***

Розы, герань, гиацинты,
пионы, сирень, ирис —
на страшный их гроб из цинка —
розы, герань, нарцисс,
лилии, словно из басмы,
запах их прян и дик,
левкой, орхидеи, астры,
розы и сноп гвоздик.

Прошу отнести их к брегу,
вверить их небесам.
В реку их бросить, в реку,
она понесет к лесам.
К черным лесным протокам,
к темным лесным домам,
к мертвым полесским топям,
вдаль — к балтийским холмам.

***

Холмы — это наша юность,
гоним ее, не узнав.
Холмы — это сотни улиц,
холмы — это сонм канав.
Холмы — это боль и гордость.
Холмы — это край земли.
Чем выше на них восходишь,
тем больше их видишь вдали.

Холмы — это наши страданья.
Холмы — это наша любовь.
Холмы — это крик, рыданье,
уходят, приходят вновь.
Свет и безмерность боли,
наша тоска и страх,
наши мечты и горе,
все это — в их кустах.

Холмы — это вечная слава.
Ставят всегда напоказ
на наши страданья право.
Холмы — это выше нас.
Всегда видны их вершины,
видны средь кромешной тьмы.
Присно, вчера и ныне
по склону движемся мы.
Смерть — это только равнины.
Жизнь — холмы, холмы.