Известно ли Вам, о мой друг, что в Бретани
Нет лучше — хоть камни спроси! —
Нет лучше средь божьих созданий
Графини Эллен де Курси?
Все, что творится в мире,
Мы видеть и слышать должны,
Для этого нам добрым богом
Глаза и уши даны.
Из замка она выплывает, как лебедь,
К подъемному мосту идет.
Солнце смеется в небе.
Нищий стоит у ворот.
Но если случится — излишне
Остер и зорок глаз,
Тогда это значит — Всевышний
Хочет помучить нас.
Влюбленные очи поднять не дерзая,
За ней юный паж по следам,
А также собака борзая —
Любимица доброй madame.
Мы знаем — не редко собака
Любимого друга честней,
И приятно любить собаку —
Никто не ревнует к ней!
Скажу Вам, что нищий был молод и строен
И — был он слеп, как поэт.
Но — разве слепой не достоин
Внимания дамы, — нет?
Слепой завидует зрячим.
О, если б он знал, сколько мы
В душе нашей тайно прячем
Тяжелой и страшной тьмы!
Вздрогнуло сердце графини, в котором
Любовь обитала всегда,
Бретонка окинула нищего взором:
«Достоин внимания, да!»
У всех есть мысли сердца, —
У льва, у тебя, у змеи.
Но — кто эти мысли знает?
И — знаешь ли ты свои?
И вот говорит она нищему: «Слушай!
С тобою — графиня Эллен!
Мне жаль твою темную душу.
Чем я облегчу ее плен?»
Когда ты почувствуешь в сердце
Избыток меда иль яда,
Отдай его ближним скорее —
Зачем тебе лишнее надо?
Madame, — отвечает ей нищий покорно, —
Моя дорогая madame
Все дни моей жизни черной
За Ваш поцелуй я отдам!»
О правде красивой тоскуя,
Так жадно душой ее ждешь,
Что любишь безумно, как правду,
Тобой же рожденную ложь.
«Мой маленький, ты отвернись немного, —
Сказала графиня пажу, —
Для славы доброго бога
Я скромность мою не щажу!»
Как всё — и женщина тоже
Игрушка в божьих руках!
Подумаем лучше о детях,
О ласточках, о мотыльках.
Слепой обнимает стан гордой графини,
Устами прижался к устам,
Туманится взор ее синий,
Сгибается тонкий стан.
Друзья! Да здравствует счастье!
Что ж, — пусть его жизнь только миг!
Но мудрости в счастье больше,
Чем в сотне толстых книг.
Тут гордость графини вдруг страсть одолела.
Румяней вечерней зари,
Бретонка пажу повелела:
«Этьен, о дитя, не смотри!»
Враги наши — чорт и случай —
Всегда побеждают нас,
И так ты себя не мучай —
Греха неизбежен час!
Потом, поднимаясь с земли утомленно,
«Убей» — приказала пажу.
И радостно мальчик влюбленный
Дал волю руке и ножу.
Кто пьет из единой чаши
Любовь и ревность вместе, —
Тот неизбежно выпьет
Красный напиток мести.
Вот, влажные губы платком стирая,
Графиня сказала Христу:
«Тебе, повелитель рая,
Дала я мою чистоту!»
О том, куда ветер дует,
Нам честно былинка скажет,
Но то, чего женщина хочет —
Сам бог не знает даже!
А мальчика нежно и кротко спросила:
«Не правда ли, как я добра?
О чем же ты плачешь, милый?
Идем, нам домой пора!»
Любовь возникает, как пламя,
И мы, сгорая в нем,
Чудесно становимся сами
Прекрасным и ярким огнем.
Он ей не ответил, он только беретом
Смахнул капли слез со щек,
Но тяжкого вздоха при этом
Этьен удержать не мог.
Мы щедро жизнь одаряем!
Ведь каждый в нее принес
Немножко веселого смеха
И полное сердце слез.
Нахмурила черные брови бретонка
И, злые сдержав слова,
Сбросила с моста ребенка
В зеленую воду рва.
Если мы строго осудим
Всех, кто достоин кары, —
Мы счастливей не будем,
Но — опустеет мир старый!
И вновь свои гордые, синие очи
Эллен в небеса подняла,
«Будь мне судьею, отче,
Будь добр, как я была!»
Мы знаем: грехи красоток —
Не больше, как милые шутки.
А бог — так добр и кроток,
А он такой мягкий и чуткий!
Ночью графиня, позвав аббата,
Рассказала грехи свои.
И были с души ее сняты
Грехи за пятнадцать луи.
Все, что творится в мире,
Мы видеть и слышать должны,
Для этого нам добрым богом
Глаза и уши даны.
Все это для мира осталось бы тайной,
Не знал бы об этом свет,
Но — в лепту попало случайно
Девять фальшивых монет.
Но если бывает — излишне
Остер и зорок глаз,
Тогда это значит — Всевышний
Хочет помучить нас.
И вот, раздавая их бедным вилланам,
Монах позлословить рад —
Нескромность его и дала нам
Одну из прекрасных баллад.
Мучительны сердца скорби, —
И часто помочь ему нечем, —
Тогда мы забавной шуткой
Боль сердца успешно лечим!
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
М. Л. Лозинскому
Я помню ночь, как черную наяду,
В морях под знаком Южного Креста.
Я плыл на юг; могучих волн громаду
Взрывали мощно лопасти винта,
И встречные суда, очей отраду,
Брала почти мгновенно темнота.
О, как я их жалел, как было странно
Мне думать, что они идут назад
И не остались в бухте необманной,
Что дон Жуан не встретил донны Анны,
Что гор алмазных не нашел Синдбад
И Вечный Жид несчастней во сто крат.
Но проходили месяцы, обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер — мне нравились их пятна —
И то, что прежде было непонятно,
Презренье к миру и усталость снов.
Я молод был, был жаден и уверен,
Но дух земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен,
Я знаю, жизнь не удалась… — и ты,
Ты, для кого искал я на Леванте
Нетленный пурпур королевских мантий,
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль.
Взлетели кости, звонкие, как сталь,
Упали кости — и была печаль.
Сказала ты, задумчивая, строго:
— «Я верила, любила слишком много,
А ухожу, не веря, не любя,
И пред лицом Всевидящего Бога,
Быть может, самое себя губя,
Навек я отрекаюсь от тебя». —
Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук,
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук,
И ты ушла, в простом и темном платье,
Похожая на древнее Распятье.
То лето было грозами полно,
Жарой и духотою небывалой,
Такой, что сразу делалось темно
И сердце биться вдруг переставало,
В полях колосья сыпали зерно,
И солнце даже в полдень было ало.
И в реве человеческой толпы,
В гуденьи проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы
И побежал, куда бежали люди,
Покорно повторяя: буди, буди.
Солдаты громко пели, и слова
Невнятны были, сердце их ловило:
— «Скорей вперед! Могила, так могила!
Нам ложем будет свежая трава,
А пологом — зеленая листва,
Союзником — архангельская сила». —
Так сладко эта песнь лилась, маня,
Что я пошел, и приняли меня
И дали мне винтовку и коня,
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.
И счастием душа обожжена
С тех самых пор; веселием полна
И ясностью, и мудростью, о Боге
Со звездами беседует она,
Глас Бога слышит в воинской тревоге
И Божьими зовет свои дороги.
Честнейшую честнейших херувим,
Славнейшую славнейших серафим,
Земных надежд небесное Свершенье
Она величит каждое мгновенье
И чувствует к простым словам своим
Вниманье, милость и благоволенье.
Есть на море пустынном монастырь
Из камня белого, золотоглавый,
Он озарен немеркнущею славой.
Туда б уйти, покинув мир лукавый,
Смотреть на ширь воды и неба ширь…
В тот золотой и белый монастырь!
1912—1915
«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.
Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно;
Серебристый иней
Запушил окно.
Тяжело и скучно,
Тишина в избе;
Только ветер воет
Жалобно в трубе.
И горит лучина,
Издавая треск,
На полати, стены
Разливая блеск.
Дремлет подле печки,
Прислонясь к стене,
Мальчуган курчавый
В старом зипуне.
Слабо освещает
Бледный огонек
Детскую головку
И румянец щек.
Тень его головки
На стене лежит;
На скамье, за прялкой,
Мать его сидит.
Ей недаром снился
Страшный сон вчера:
Вся душа изныла
С раннего утра.
Пятая неделя
Вот к концу идет,
Муж что в воду канул —
Весточки не шлет.
«Ну, Господь помилуй,
Если с мужиком
Грех какой случился
На пути глухом!..
Дело мое бабье,
Целый век больна,
Что я буду делать
Одиной-одна!
Сын еще ребенок,
Скоро ль подрастет?
Бедный!.. все гостинца
От отца он ждет!..»
И глядит на сына
Горемыка-мать.
«Ты бы лег, касатик,
Перестань дремать!»
— «А зачем же, мама,
Ты сама не спишь,
И вечор все пряла,
И теперь сидишь?»
— «Ох, мой ненаглядный,
Прясть-то нет уж сил:
Что-то так мне грустно,
Божий свет немил!»
— «Полно плакать, мама!» —
Мальчуган сказал
И к плечу родимой
Головой припал.
«Я не стану плакать;
Ляг, усни, дружок;
Я тебе соломки
Принесу снопок,
Постелю постельку,
А Господь пошлет —
Твой отец гостинец
Скоро привезет;
Новые салазки
Сделает опять,
Будет в них сыночка
По двору катать…»
И дитя забылось.
Ночь длинна, длинна…
Мерно раздается
Звук веретена.
Дымная лучина
Чуть в светце горит,
Только вьюга как-то
Жалобней шумит.
Мнится, будто стонет
Кто-то у крыльца,
Словно провожают
С плачем мертвеца…
И на память пряхе
Молодость пришла,
Вот и мать-старушка,
Мнится, ожила.
Села на лежанку
И на дочь глядит:
«Сохнешь ты, родная,
Сохнешь, — говорит, —
Где тебе, голубке,
Замужем-то жить,
Труд порой рабочей
В поле выносить!
И в кого родилась
Ты с таким лицом?
Старшие-то сестры
Кровь ведь с молоком!
И разгульны, правда,
Нечего сказать,
Да зато им — шутка
Молотить и жать.
А тебя за разум
Хвалит вся семья,
Да любить-то… любит
Только мать твоя».
Вот в сенях избушки
Кто-то застучал.
«Батюшка приехал!» —
Мальчуган сказал.
И вскочил с постели,
Щечки ярче роз.
«Батюшка приехал,
Калачей привез!..»
— «Вишь, мороз как крепко
Дверь-то прихватил!» —
Грубо гость знакомый
Вдруг заговорил…
И мужик плечистый
Сильно дверь рванул,
На пороге с шапки
Иней отряхнул,
Осенил три раза
Грудь свою крестом,
Почесал затылок
И сказал потом:
«Здравствуешь, соседка!
Как живешь, мой свет?..
Экая погодка,
В поле следу нет!
Ну, не с доброй вестью
Я к тебе пришел:
Я лошадок ваших
Из Москвы привел».
— «А мой муж?» — спросила
Ямщика жена,
И белее снега
Сделалась она.
«Да в Москву приехав,
Вдруг он захворал,
И Господь бедняге
По душу послал».
Весть, как гром, упала…
И, едва жива,
Перевесть дыханья
Не могла вдова.
Опустив ручонки,
Сын дрожал как лист…
За стеной избушки
Был и плач и свист…
«Вишь, какая притча! —
Рассуждал мужик. —
Верно, я не впору
Развязал язык.
А ведь жалко бабу,
Что и говорить!
Скоро ей придется
По миру ходить…»
«Полно горевать-то, —
Он вдове сказал: —
Стало, неча делать,
Бог, знать, наказал!
Ну, прощай покуда.
Мне домой пора;
Лошади-то ваши
Тут вот, у двора.
Да!.. ведь эка память,
Все стал забывать:
Вот отец сынишке
Крест велел отдать.
Сам он через силу
С шеи его снял,
В грамотке мне отдал
В руки и сказал:
«Вот благословенье
Сыну моему;
Пусть не забывает
Мать, скажи ему».
А тебя-то, видно,
Крепко он любил:
По смерть твое имя,
Бедный, он твердил».
Цветущей младости во дни дражайших лет,
В которы сердце мысль любовную дает,
Мелита красотой Аркаса распаляла,
И ласкою к нему сей огнь усугубляла,
Какую зделала она премену в нем,
Ту стала ощущать, ту в сердце и своем.
Не так ужь пристально пасла она скотину;
Страсть мысли полонив большую половину,
Принудила ее Аркаса вображать,
И в скучныя часы почасту воздыхать.
Она любезнаго всечасно зреть желала;
Но мать быть в праздности пастушке воспрещала;
Когда замедлится Мелита отлучясь,
Или когда пойдет от стада не спросясь,
Что делала и где была: сказать подробно,
Пастушке не всегда казалося удобно;
Чтоб частым вымыслом сумненья не подать,
И вольности в гульбе всея не потерять.
Не однократно лжет любя свою свободу:
То прутья резала, то черпала там воду,
То связки, то платки носила мыть к реке.
Но все ль одни слова иметь на языке.
Как спрашивала мать, о чем она вздыхает:
Мелита вымыслом таким же отвечает:
То волк повадился на их ходить луга,
То будто о пенек зашибена нога,
То где то будто там кокушка коковала,
И только два года ей жить предвозвещала.
То полудневный жар ей голову ломилъ;
Как молвить, что грустит, не зря тово, кто миль?
Но как они тогда друг друга ни любили,
Друг другу склонности еще не объявили,
В незнании о том препровождали дни:
Лиш очи о любви вещали имь одни.
Довольны б и сии свидетельства в том были,
Что тающи сердца глазами говорили;
Но уверенье то им мало мнилось быть,
Хотелось им ево ясняе получить:
А паче пастуху не очень было внятно,
Что зреть ево и быть с ним купно ей приятно;
Она не тщилася любовнику казать,
Что принуждает страсть, ее, ево ласкать,
И как приветствие Аркасу открывалось,
Шло без намеренья, из страсти вырывалось.
Пошла она, хоть мать ее была лиха,
В вечерния часы увидеть пастуха.
Чтоб удалити ей на время скуки злобны,
Минуты оныя ей мнилис быть способны.
Старуха по трудам легла спокоясь спать,
Мелита в крепкомь сне оставила тут мать.
Приходит в те луга, в ту красную долину,
Где пас возлюбленный ея пастух скотину.
Не зря любовника, отходит в близкий лес,
И ищет своево драгова меж древес.
Не представляет ей и та ево дуброва.
Опять идет в луга, ево искати снова.
Была, желающа узреть ево, везде;
Не обрела она любовника нигде.
Куда ты, ахъ! Куда Мелита говорила,
Пустыня моево любезнаго сокрыла?
Дражайшия места, вы сиры без нево,
И нет пригожства в вас для взора моево!
Коль щастливой моей противитесь судьбине;
Медведям и волкам жилищем будьте ныне!
Не возрастай трава здесь здравая во век,
И возмутитеся потоки чистыхь рекъ!
Желаю чтоб отсель и птички отлетели,
И больше б соловьи здесь сладостно не пели,
Чтоб только здесь сова с вороною жила,
И флора б навсегда свой трон отсель сняла.
Что видела она, на все тогда сердилась;
Но как нещастна я тогда она смутилась,
Как мать свою вдали увидела она!
Покрыта тучами ей зрелась та страна.
Старуха полежав не долго отдыхала,
И вставши ото сна Мелиту покликала,
А как она на кликь ей гласу не дала,
В великое сумненье привела.
Вздыханье дочерне ей нову мысль вселяло,
И отлученьем сим то ясно толковало:
От страха бросяся пастушка чтоб уйти,
И где бы мочь себе убежище найти,
В забвении в шалаш любезнаго попалась,
И вдруг узря ево изнова испугалась,
Хотя сей страх не столь пронзителен ей был,
Как тот, который ей издалека грозил.
Обрадовавшися любовник вопрошает,
Какой ево случай незапно утешает.
Она ответствует: я в твой шалат ушла,
Чтоб мать моя меня бродящу не нашла;
Она подумает, что я в долу сем зрюся,
Конечно для того, что я с кем здесь люблюся.
Сумнением полна идет она сюды.
Дай мне побывши здесь спастися от беды.
Мелита ревностью Аркаса заразила,
И следующу речь в уста ево вложила:
Прещастлив тот пастух, кто власть твою позналь,
И полюбив тебя тебе угоден стал,
И злополучен я, что зрю тебя с собою,
Изгнанну в мой шалаш любовию чужою.
Стыдилась таинство она ему открыть,
Но стыд и паче был пред ним чужою слыть.
Боялась страсть к себе ево она убавить,
Жалела в семь ево сумнении оставить.
Что ж делать? Коль ево ей хочется любить;
Так то ему она должна ж когда открыть.
Свирепой! На сие Мелита отвечает:
Иль мало взор тебя вседневно уверяет,
Что ты угоден мне? Ково ж, ты мниш люблю,
И для ради ково я страх такой терплю?
Я для ради тебя прияти дерзость смела;
На сих тебя лугах увидеть я хотела.
Сию ль за то мне мзду жестокой воздаеш,
Что ты меня чужой любовницей зовешь?
Старуха не сыскавь Мелиты возвратилась.
А дочерня боязнь в утеху превратилась;
Аркас изь ревности к веселью приступил,
И много с ней минут дражайших проводил.
Но сем исполненна любовныя приязни,
Пришла дочь к матери исполненна боязни.
Лгала ей, что ее пастушка позвала,
С которою она в согласии жила,
Что отречись ни чем от зову не имела,
А матери будить, в сне крепком, пожалела.
И ложь и истинна могли те речи быть:
Всегда ль от вымысла льзя правду отделить?
Прогневанная мать дочь вольну пожурила;
Но дочь несла легко, что мать ни говорила.
От плясок и песен усталый Адам.
Заснул, неразумный, у Древа Познанья.
Над ним ослепительных звезд трепетанья,
Лиловые тени скользят по лугам,
И дух его сонный летит над лугами,
Внезапно настигнут зловещими снами.Он видит пылающий ангельский меч,
Что жалит нещадно его и подругу
И гонит из рая в суровую вьюгу,
Где нечем прикрыть им ни бедер, ни плеч…
Как звери, должны они строить жилище,
Пращой и дубиной искать себе пищи.Обитель труда и болезней… Но здесь
Впервые постиг он с подругой единство.
Подруге — блаженство и боль материнства,
И заступ — ему, чтобы вскапывать весь.
Служеньем Иному прекрасны и грубы,
Нахмурены брови и стиснуты губы.Вот новые люди… Очерчен их рот,
Их взоры не блещут, и смех их случаен.
За вепрями сильный охотится Каин,
И Авель сбирает маслины и мед,
Но воле не служат они патриаршей:
Пал младший, и в ужасе кроется старший.И многое видит смущенный Адам:
Он тонет душою в распутстве и неге,
Он ищет спасенья в надежном ковчеге
И строится снова, суров и упрям,
Медлительный пахарь, и воин, и всадник…
Но Бог охраняет его виноградник.На бурный поток наложил он узду,
Бессонною мыслью постиг равновесье,
Как ястреб врезается он в поднебесье,
У косной земли отнимает руду.
Покорны и тихи, хранят ему книги
Напевы поэтов и тайны религий.И в ночь волхвований на пышные мхи
К нему для объятий нисходят сильфиды,
К услугам его, отомщать за обиды —
И звездные духи, и духи стихий,
И к солнечным скалам из грозной пучины
Влекут его челн голубые дельфины.Он любит забавы опасной игры —
Искать в океанах безвестные страны,
Ступать безрассудно на волчьи поляны
И видеть равнину с высокой горы,
Где с узких тропинок срываются козы
И душные, красные клонятся розы.Он любит и скрежет стального резца,
Дробящего глыбистый мрамор для статуй,
И девственный холод зари розоватой,
И нежный овал молодого лица, —
Когда на холсте под ударами кисти
Ложатся они и светлей, и лучистей.Устанет и к небу возводит свой взор,
Слепой и кощунственный взор человека:
Там, Богом раскинут от века до века,
Мерцает над ним многозвездный шатер.
Святыми ночами, спокойный и строгий,
Он клонит колена и грезит о Боге.Он новые мысли, как светлых гостей,
Всегда ожидает из розовой дали,
А с ними, как новые звезды, печали
Еще неизведанных дум и страстей,
Провалы в мечтаньях и ужас в искусстве,
Чтоб сердце болело от тяжких предчувствий.И кроткая Ева, игрушка богов,
Когда-то ребенок, когда-то зарница,
Теперь для него молодая тигрица,
В зловещем мерцаньи ее жемчугов,
Предвестница бури, и крови, и страсти,
И радостей злобных, и хмурых несчастий.Так золото манит и радует взгляд,
Но в золоте темные силы таятся,
Они управляют рукой святотатца
И в братские кубки вливают свой яд,
Не в силах насытить, смеются и мучат,
И стонам и крикам неистовым учат.Он борется с нею. Коварный, как змей,
Ее он опутал сетями соблазна.
Вот Ева — блудница, лепечет бессвязно,
Вот Ева — святая, с печалью очей,
То лунная дева, то дева земная,
Но вечно и всюду чужая, чужая.И он, наконец, беспредельно устал,
Устал и смеяться и плакать без цели;
Как лебеди, стаи веков пролетели,
Играли и пели, он их не слыхал;
Спокойный и строгий, на мраморных скалах,
Он молится Смерти, богине усталых: «Узнай, Благодатная, волю мою:
На степи земные, на море земное,
На скорбное сердце мое заревое
Пролей смертоносную влагу свою.
Довольно бороться с безумьем и страхом.
Рожденный из праха, да буду я прахом!»И, медленно рея багровым хвостом,
Помчалась к земле голубая комета.
И страшно Адаму, и больно от света,
И рвет ему мозг нескончаемый гром.
Вот огненный смерч перед ним закрутился,
Он дрогнул и крикнул… и вдруг пробудился.Направо — сверкает и пенится Тигр,
Налево — зеленые воды Евфрата,
Долина серебряным блеском объята,
Тенистые отмели манят для игр,
И Ева кричит из весеннего сада:
«Ты спал и проснулся… Я рада, я рада!»
Ласкаемый цветущими мечтами,
Я тихо спал и вдруг я пробудился,
Но пробужденье тоже было сон;
И думая, что цепь обманчивых
Видений мной разрушена, я вдвое
Обманут был воображеньем, если
Одно воображение творит
Тот новый мир, который заставляет
Нас презирать бесчувственную землю.
Казалось мне, что смерть дыханьем хладным
Уж начинала кровь мою студить;
Не часто сердце билося, но крепко,
С болезненным каким-то содроганьем,
И тело, видя свой конец, старалось
Вновь удержать души нетерпеливой
Порывы, но товарищу былому
С досадою душа внимала, и укоры
Их расставанье сделали печальным.
Между двух жизней в страшном промежутке
Надежд и сожалений, ни об той,
Ни об другой не мыслил я, одно
Сомненье волновало грудь мою,
Последнее сомненье! Я не мог
Понять, как можно чувствовать блаженство
Иль горькие страдания далеко
От той земли, где в первый раз я понял,
Что я живу, что жизнь моя безбрежна,
Где жадно я искал самопознанья,
Где столько я любил и потерял,
Любил согласно с этим бренным телом,
Без коего любви не понимал я.
Так думал я и вдруг душой забылся,
И чрез мгновенье снова жил я,
Но не видал вокруг себя предметов
Земных и более не помнил я
Ни боли, ни тяжелых беспокойств
О будущей судьбе моей и смерти:
Всё было мне так ясно и понятно
И ни о чем себя не вопрошал я,
Как будто бы вернулся я туда,
Где долго жил, где всё известно мне,
И лишь едва чувствительная тягость
В моем полете мне напоминала
Мое земное краткое изгнанье.
Вдруг предо мной в пространстве бесконечном
С великим шумом развернулась книга
Под неизвестною рукой. И много
Написано в ней было. Но лишь мой
Ужасный жребий ясно для меня
Начертан был кровавыми словами:
Бесплотный дух, иди и возвратись
На землю. Вдруг пред мной исчезла книга,
И опустело небо голубое;
Ни ангел, ни печальный демон ада
Не рассекал крылом полей воздушных,
Лишь тусклые планеты, пробегая,
Едва кидали искру на пути.
Я вздрогнул, прочитав свой жребий.
Как? Мне лететь опять на эту землю,
Чтоб увидать ряды тех зол, которым
Причиной были детские ошибки?
Увижу я страдания людей
И тайных мук ничтожные причины,
И к счастию людей увижу средства,
И невозможно будет научить их.
Но так и быть, лечу на землю. Первый
Предмет — могила с пышным мавзолеем,
Под коим труп мой люди схоронили.
И захотелося мне в гроб проникнуть,
И я сошел в темницу, длинный гроб,
Где гнил мой труп, и там остался я.
Здесь кость была уже видна, здесь мясо
Кусками синее висело, жилы там
Я примечал с засохшею в них кровью.
С отчаяньем сидел я и взирал,
Как быстро насекомые роились
И жадно поедали пищу смерти.
Червяк то выползал из впадин глаз,
То вновь скрывался в безобразный череп.
И что же? Каждое его движенье
Меня терзало судорожной болью.
Я должен был смотреть на гибель друга,
Так долго жившего с моей душою,
Последнего, единственного друга,
Делившего ее печаль и радость,
И я помочь желал, но тщетно, тщетно.
Уничтоженья быстрые следы
Текли по нем, и черви умножались,
И спорили за пищу остальную,
И смрадную, сырую кожу грызли.
Остались кости, и они исчезли,
И прах один лежал наместо тела.
Одной исполнен мрачною надеждой,
Я припадал на бренные остатки,
Стараясь их дыханием согреть
Иль оживить моей бессмертной жизнью;
О, сколько б отдал я тогда земных
Блаженств, чтоб хоть одну, одну минуту
Почувствовать в них теплоту. Напрасно,
Закону лишь послушные, они
Остались хладны, хладны, как презренье.
Тогда изрек я дикие проклятья
На моего отца и мать, на всех людей.
С отчаяньем бессмертья долго, долго,
Жестокого свидетель разрушенья,
Я на творца роптал, страшась молиться,
И я хотел изречь хулы на небо,
Хотел сказать…
Но замер голос мой, и я проснулся.
В дни печали, дни гонений -
За святыню убеждений,
Новой веры правоту -
Умирал спаситель света,
Плотник, житель Назарета,
Пригвожденный ко кресту.
И сказал он: "Совершилось!"
И чело его склонилось -
И остался мертвый лик,
Как при жизни, тих и ясен,
Так же благостью прекрасен,
Так же помыслом велик.
Солнце мирно, пред закатом
Над зелено-мягким скатом
И гранитами хребта -
Шло в пути златоподобном
И, блестя на месте лобном,
Озаряло три креста,
Двух воров, с Христом распятых,
Палача в железных латах,
Грозном шлеме и с копьем,
И людей, на казнь взиравших,
И трех женщин, близ стоявших
В безутешии своем.
Две старухи: мать рыдала,
И сестра ее шептала -
Что вот распят наш Христос...
Третья с ними, молодая,
Стала, взор на крест вперяя,
Неподвижна и без слез,
С опущенными руками,
С распущенными власами,
Бледным ужасом лица,
Вся - безмолвное рыданье
Иль немое изваянье
Скорби, скорби без конца.
К ночи площадь опустела,
И два друга сняли тело;
Мать с сестрой была при них
И прощалась с трупом сына;
И Мария Магдалина
Для лобзанья уст святых
Наклонилась и припала,
Сердце мягче биться стало,
И заплакала она.
И лились и орошали
Слезы тихие печали
Мертвый лик и рамена.
Труп покрыли пеленою;
Двое медленной стопою
На носилках понесли
Без напевов погребальных,-
И три женщины печальных
За покойником пошли.
Шла она и вспоминала,
Что подобных не бывало
В этом мире никогда...
Вспоминала все былое,
Быстро ей пережитое
В эти краткие года.
Как по торжищам Магдалы,
Выставляя в дни бывалы
Свежесть персей молодых,
Знала в вихре шуток сальных
Только юношей нахальных
Да бесстыдников седых;
И вот встретила случайно
Взгляд, смиривший силой тайной
Вред желаний, пыл в крови,
И ей слышать было ново
Человеческое слово
Всепрощенья и любви;
Как ему омыла ноги,
Запыленные с дороги,
Умягчила жесткий зной
Маслом мирры благовонной,
Осушила распущенной
Светлорусою косой...
Как у ног его садилась,
И внимала, и молилась,
Не сводя с него зениц,
Очищалась покаяньем,
Вырастала пониманьем
И любила без границ...
Близ олив, в саду тенистом,
Под утесом каменистым,
С фонарем во тьме ночной,
Тело в гроб они сложили,
К гробу камень привалили
И, скорбя, пошли домой.
Но чуть ранняя прохлада
Пронеслась по листьям сада
Перед брезжущей зарей,
А Мария шла из дому -
Хоть бы к камню гробовому
Преклониться головой.
Видит - гроб отверстый снова,
Голос, точно у живого,
Звал по имени ее...
Оглянулась... Сон блаженный!
Это сам он, вожделенный,
Навестил дитя свое.
И она его узнала,
Перед ним она стояла
В обожании немом;
И он рек, благословляя:
"Им скажи, душа родная,
О видении твоем!"
Светлый образ, дух привета,
Потонул в лучах рассвета.
И она на сход друзей
В путь пошла, благоговея
И едва поверить смея,
Что он ей явился - ей,
Шедшей грешною дорогой...
Но любить умевшей много,
Но чья мысль была чиста,
Почва сердца благодатна,
Чьей простой душе понятна
Правды ширь и простота.
Бывают странными пророками
Поэты иногда...
Косноязычными намеками
То накликается,
То отвращается
Грядущая беда.
Самим неведомо, что сказано,
Какой иерогли́ф.
Вдруг то, что цепью крепкой связано,
То разлетается,
То разражается,
Сердца испепелив...
Мы строим призрачные здания,
Чертим чужой чертеж,
Но вдруг плотину рвут страдания,
И разбиваются,
И расстилаются...
Куда от них уйдешь?
Чем старше мы, тем осторожнее
В грядущее глядим.
Страшны опасности дорожные,
И в дни субботние
Все беззаботнее
Немеет нелюдим.
2
Зачем те чувства, что чище кристалла,
Темнить лукавством ненужной игры?
Скрываться время еще не настало,
Минуты счастья просты и добры.
Любить так чисто, как Богу молиться,
Любить так смело, как птице летать.
Зачем к пустому роману стремиться,
Когда нам свыше дана благодать?
3
Как сладко дать словам размеренным
Любовный яд и острие!
Но слаще быть вполне уверенным,
Что ваше сердце - вновь мое.
Я знаю тайно, вне сомнения,
Что неизбежен странный путь,
Зачем же смутное волнение
Безверную тревожит грудь?
Мне все равно: позор, победа ли, -
Я все благословлю, пока
Уста любимые не предали
И не отдернулась рука.
4
Дни мои — облака заката…
Легок, ал златокрылый ряд…
Свет же их от твоих обятий,
Близко ты — и зарей горят.
Скрылся свет — и потухли груды
Хмурых туч, как свинцовый груз,
Нет тебя — и весь мир — безлюдье,
Тяжек гнет ненавистных уз.
5
Какие дни и вечера!
Еще зеленый лист не вянет,
Еще веселая игра
В луга и рощи сладко тянет.
Но свежесть белых облаков,
Отчетливость далеких линий
Нам говорит: "Порог готов
Для осени златисто-синей!"
Гляжу в кисейное окно
На палевый узор заката
И терпеливо так давно
Обещанного жду возврата.
И память сердца так светла,
Печаль не кажется печальной,
Как будто осень принесла
С собою перстень обручальный.
И раньше, чем кудрявый вяз,
Подернут златом, покраснеет,
(Я верю) вновь увидит Вас,
Кто любит, помнит, пламенеет!
6
Я не любовью грешен, люди,
Перед любовью грешен я,
Как тот, кто слышал весть о чуде
И сам пошел к навозной груде
Зарыть жемчужину огня.
Как тот, кто таял в свете новом
И сам, играя и смеясь,
Не веря сладостным оковам,
Высоким называет словом
Собачек уличную связь.
О, радость! в третий раз сегодня
Мне жизнь надежна и светла.
С ладьи небес спустились сходни,
И нежная рука Господня
Меня от бездны отвела.
7
Не называй любви забвеньем,
Но вещей памятью зови,
Учась по преходящим звеньям
Бессмертию одной любви.
Пускай мы искры, знаем, знаем:
Святая головня жива!
И, повторяя, понимаем,
Яснее прежние слова.
И каждым новым поворотом
Мы утверждаем ту же власть,
Не преданы пустым заботам
Во искушение не впасть.
Узнав обманчивость падений,
Стучусь я снова в ту же дверь,
И огненный крылатый гений
Родней и ближе мне теперь.
8
Судьба, ты видишь: сплю без снов
И сон глубок.
По самой смутной из основ
Снует челнок.
И ткет, и ткет в пустой тени -
Узора нет.
Ты нити длинной не тяни,
О лунный свет!
Во власти влажной я луны,
Но я не твой:
Мне ближе - солнце, валуны
И ветра вой.
Сиявший позабыл меня,
Но он придет, -
Сухая солнечность огня
Меня зовет.
Затку я пламенный узор
(Недолго ждать),
Когда вернется прежний взор
И благодать!
9
Е. А. Нагродской
Мне снился сон: в глухих лугах иду я,
Надвинута повязка до бровей,
Но сквозь нее я вижу, не колдуя:
Растет трава, ромашка и шалфей,
(А сердце бьется все живей, живей),
И вдруг, как Буонаротова Сивилла,
Предстала вещая царица Фей
Тому, кого повязка не томила.
Недвижно царственная, как статуя,
Она держала, как двойной трофей,
Два зеркала и ими, негодуя,
Грозила мне; на том, что поправей,
Искусства знак, природы - тот левей,
Но, как в гербе склоненные стропила,
Вязалися тончайшей из цепей
Для тех, кого повязка не томила.
Затрепетал, как будто был во льду я
Иль как челнок, забытый средь зыбей,
А им играет буря, хмуро дуя.
Жена ко мне: "Напрасный страх развей,
Смотри сюда, учись и разумей,
Что мудрость в зеркалах изобразила.
Обретено кормило средь морей
Тому, кого повязка утомила!"
"О, Фея, рассказал мне соловей,
Чье имя зеркала соединило!
И свято имя это (ну, убей!)
Тому, кого повязка не томила".
О чем ты сетуешь и рвешся всеминутно?
Всегда вздыхаешь ты, на все взирая смутно:
Покинул ты свирель: не ешь, не пьешь, не спишь,
И стонешь и тогда, когда в одре храпишь:
Ни что твоих очей уже не утешает:
Менальку мнилося так ехо вопрошает.
Ахъ! Как не сетовать, ахъ! Как не рваться мне,
Я стражду день и ночь, и в яве и во сне;
Любезная ко мне любви не сохранила:
Слюбилася с другим, Менальку изменила.
О ты невернаия, о лютая змея!
На то ль тебя люблю по днесь как душу я!
В те дни как ты со мной и у меня бывала,
Другова в роще сей объемля целовала.
За искренность мою упорна ты была:
Обманщику себя в минуту отдала.
О что ты зделала преступница с собою!
А он имев тебя ругается тобою.
Коль ехо о тебе в дубровах умолчитъ;
Так солнце иль луна тебя изобличит.
Чево тебе ни кто уликой не докажетъ;
Обманщик о тебе на пастве то раскажст.
Вдруг шум услышался: и все туда гледят,
И имя Нисино по всем лугам твердят:
Не волка бдящи псы ко растерзанью клонят,
Но зла ругатели со паства люди гонят.
Что он о Нисиной к себе любви все лгалъ;
Спасения, гоним, он бегом досягал.
Менальку вдруг опять весна возобновилась,
И в прежней красоте очам ево явилась.
Не стонет горлица, ликует соловей,
Гласит и перепел о вольности своей,
Поет малиновка, и ехо не тоскует,
Кукушка на кусту не жалобно кукует,
Благоухание цветы дают лугам,
И реки в тишине лиются ко брегам:
Не зыблятся уже на нивах класы жирны,
Дуброва не шумит и ветры стали смирны.
Переменилося на пастве все то вдруг:
Сорадуется лес, соторжествует луг.
То было так иль нет, Менальку так казалось;
Как сердце более любовью не терзалось.
К возлюбленной своей обрадован идет:
Так жажда на поток оленя в жар ведет
Так лебеди летят ко югу от морозу,
И пчелы к ветвию прекрасну видя розу.
Находит Нису он сердиту на себя;
Но сердится она не зляся, но любя:
Не прежней ревности он делает ей пени;
Но падает уже пред Нисой на колени.
Прощается вина, и в ту минуту вновь,
Горит еще жарчай с обеих стран любовь.
Кто что любезное на свете погубляет,
Нашед то радости свои усугубляет:
По темной нам ночи еще приятняй свет:
Там менше льстит тепло где вечно хладу нет:
Их нежныя сердца по распре пуще тают,
Утехи множатся, желанья возростают.
Уже светящий Феб ко глубине спешит,
Ко Флоре тих Зефир прохладою дышит,
Земля всей твари мать покоиться готова,
Умолкли озера и реки и дуброва,
И овцы опустив и шеи и хвосты,
Лизали под собой потоптаны листы.
Прохладна тишина природу украшает,
И нежныя любви утехам не мешает:
Менальк со Нисою в пустыне ночи ждал,
И Нису миловав минуты провождал.
Сокрылся Феб, и тьма настала тихой нощи:
О вы источники, и вы зелены рощи,
В прелестны те часы любви по горьком дни,
Сея их радости свидетели одни!
Какое зрелище в сие вы время зрели,
Когда любовники взаимственно горели?
Во всем упорною престала Ниса быть:
Стыдится, и стыдясь стремится стыд забыть.
Ответ: жители сих рощь! Почто вы птички спите?
Ко ветвию сих древ, ко ветвию прельпните,
Венера коими зеленый кроет одръ!
Проснися соловей, проснись и буди бодр:
Воспой Меналькову в любви победы славу,
И общу тающих любовников забаву!
Со брачною свечой явился Гимен там:
Трава, ево олтарь, лужайка в роще храм.
С Менальком в верности тут Ниса присягает:
А Гимен в оный час их вечно сопрягает.
Под соплетенными тут ветвями древес,
Ни кто не видит их, ниже луна с небес.
В лесах сатиры спят, а нимфы при Дияне:
Пасущия у стад, а Феб во окияне.
Довольствуйся, Меналькь, ты Нисою своей,
И теша сам себя утехи делай ей!
А ты прекрасная умножь ево успехи;
Твои теперь ево, ево твои утехи.
Ах, что за добрая душа
Был Бен-Исса в Бассоре!
Но раз встает он, — ни гроша, —
Друзей любил, — вот горе!
Бен завтра по миру пойдет
Винить судьбу-злодейку;
Сегодня ж нищему дает
Последнюю копейку.
Тому лет триста это был
Век духов и видений,
Иссу же Мок тогда любил, —
Зеленоглазый гений.
Но Мок хитер: все, дескать, дам,
Чтоб Бен стал равен Крезу,
Пусть только все дает друзьям,
Придись хоть до зарезу.
Что Бену Моковы дары? —
Спасет друзей услуга;
Но пуст кошель, — прошли пиры, —
И нет у Бена друга.
Один Малек приходит вновь:
«Ах, Бен, я должен кади
Червонцев десять кошельков…
Достань их, бога ради!..
Быть может, Мок на этот раз
Окажет нам услугу!»
И Бен кричит: «Зеленый глаз,
Явись на помощь другу!» —
«Я из жидов! — воскликнул Мок. —
Дам денег, но, ей-богу,
Возьму хоть ухо, глаз в залог,
Зуб, руку или ногу.
Я все беру без ран и мук;
За нужную же ссуду
Твоих зубов дай восемь штук —
И я доволен буду!» —
«Как? восемь? Стало, все, что есть!
Кто ж всех зубов лишится?» —
«Эх, Бен! Ведь ты любил поесть,
Теперь пора поститься…
Присядь же!..» Крак! — и зубы вдруг
Все выпали без муки.
«Эй! — Бен кричит, — Малек, мой друг,
Достал, держи-ка руки!»
Пошла молва, — друзья бегом
К Иссе: ведь для промена
Кто ж был бы сам себе врагом
И не добыл бы Бена?
Суда Муссы раз на утес
Попали в ночь — и сели:
Бен только глаз в залог отнес —
И друг стянулся с мели.
Гассан давно бы выдал дочь,
Хватило бы кармана;
Но Бен в приданое не прочь
Дать руку для Гассана,
Цена Гуссейну дорога
Купить детей из плена, —
И вот в залог идет нога:
Друзья поддержат Бена.
Распродадут тебя, о Бен,
Все эти людоморы:
Они за свой за каждый член
Вскричали б: «Режут! Воры!»
И ведь друзья же говорят,
Завидев Бена, дружно:
«Какой урод! Ну, просто, гад!
А поклониться нужно!» —
«Постойте, — раз вскричал Малек, —
Я с ним сыграю штуку,
И завтра этот человек
Уж нам протянет руку!..»
«Исса, мой друг! Исса, отец! —
Кричит Малек, рыдает, —
Моей жене пришел конец,
Ничто не помогает.
Хоть средство есть, и сам султан
Спасен настойкой тою:
Но где же перлов взять тюрбан
На золотом настое?»
Бен к Моку уши было снес,
Чтоб выручить собрата.
«Нет, — Мок сказал, — велик запрос,
Залогу ж маловато!»
Друг просит глаз отдать другой.
«Не дам! — кричит безногий: —
Мне нужен глаз, с одной ногой
Не сбиться чтоб с дороги!»
«Спаси жену! — ревет Малек, —
Дай глаз и верь Малеку,
Что он с тобой проходит век
И сводит даже в Мекку…»
Глаз отдан… Что ж Малеку ждать?
Взяв деньги, дал он тягу
И бросил Бен-Иссу блуждать
Все ощупью, беднягу.
«Эй, берегись! — раздался крик, —
Держись, иль канешь в море!..
Ах, это Бен!.. Какой старик!
И слеп — какое горе!..
Я — Али, друг твой с детских дней:
Пойдем вдвоем до гроба,
По ремеслу я лицедей,
Так будем сыты оба».
Бен обнял друга… Вот так раз!
Вот чудо! Целы стали
Рука, нога и пара глаз, —
И Бен увидел Али,
И злых друзей увидел он, —
Но был один безногий,
А тот иль глаз, иль рук лишен —
Все старые залоги…
И Мок сказал: «Я очень рад
Судьбе друзей коварных…
Возьми ж и деньги все назад
От них, неблагодарных.
Пусть Али делит серебро
С тобой и крохи хлеба:
Достойным делай ты добро —
Получишь вдвое с неба!»
И Мок исчез. Друзья скорей
Уходят от печали
И от предателей-друзей…
Но шепчет Бен: «Дай, Али,
Им рису, меду, их одень!
Исправь их, — воля рока!
Рубином можешь и кремень
Ты сделать — длань пророка!»
Тебе дано прожить немного скучных дней,
Промчится жизнь твоя крылатою стрелою,
Полна пустых затей, блестящей суетою…
И твой исчезнет след… Ступай же, ешь и пей!..
Замолкни, не точи своих речей пред Богом,
Слова глупцов, что сны в тиши немых ночей,—
В тех снах кипит наш ум и грудь в волненьи многом…
Проснулся… где они?.. Ступай же, ешь и пей!..
Все суета сует… приходят поколенья
И вновь уходят в тьму, прожив немного дней,
И их исчезнет след, — печали, наслажденья
Все суета сует… Ступай же, ешь и пей!..
Восходит всякий день горячее светило
С Востока, к Западу склоняясь всякий день,
Кружится ветр, и вспять неведомая сила
Его влечет, лишь мир обнимет ночи тень.
Волнуяся, в моря стремятся дружно реки
Отвсюду, изо всех холодных, жарких стран,
Но не наполнить им бездонный океан,
И все текут они и будут течь вовеки!..
Бессильны все слова, и до последних дней
Никто не изречет последнее нам слово,
И будем мы взирать на то, что нам не ново,
Внимать известному… Ступай же, ешь и пей!..
Я мудр… Господь мне влил высокое желанье
Все видеть, все познать, все сердцем испытать,
Но мудрость — суета и суета — познанье,
К чему в душе печаль и злобу пробуждать?!.
Прекрасен я, — в дворцах, под сенью вертоградов,
Под ропот чистых струй, их пылью орошен,
В шелках и золоте, рабами окружен,
Под грохот медных труб, на стогнах людных градов
Я жадно стал вкушать роскошной жизни плод,
И очи. и уста. и душу насыщая…
Потом поник главой, печально размышляя,—
«Все — суета сует, все сгибнет, все прейдет!..»
Вы, расточайте жизнь без жалости, покуда
Еще не стали вы добычею червей,
И не сдавила грудь камней холодных груда…
Все — суета сует… Ступай же, ешь и пей!..
Любите Господа в дни юности и силы,
Доколе не померк светил небесных луч,
Не облегла небес гряда зловещих туч,
Не льется хладный дождь, не свищет ветр унылый,
Пока не замерло жужжанье жерновов,
Пока не пали ниц твои рабы в испуге,
Доколе не замолк звук песен и рогов,
Пока еще горит любовь в твоей подруге!..
Настанет страшный день, — замкнутся с плачем двери
И всюду будет мрак и тишина ночей,
И будут все тогда вставать с одров, как звери,
По крикам птиц ночных, чтоб плакать у дверей…
И ратники твои отыдут прочь, бледнея,
И стражники твои покинут дом отцов,
Не загремят мечи, у них в руках немея,
Когда изноешь ты под властью черных снов!..
И обнажатся вдруг высоты мирозданья,
И бездны страшные разверзнутся, как ад,
И сонмы ужасов пути вам преградят,
И все мы в Вечный Дом пойдем среди рыданья!..
Любите ж Господа, доколь не порвалась
Серебряная цепь, лампада золотая
Не раздробилася, доколь вода живая
На дно источника дождем не пролилась…
Доколь еще кувшин о камень не разбился,
И не обрушилось в колодезь колесо,
Доколе в жалкий прах не обратилось все,
И человека дух к Отцу не возвратился!..
Глава 1
Друзья мои, ко мне на этот раз.
Вот улица с осенними дворцами,
но не асфальт, покрытая торцами,
друзья мои, вот улица для вас.
Здесь бедные любовники, легки,
под вечер в парикмахерских толпятся,
и сигареты белые дымятся,
и белые дрожат воротники.
Вот книжный магазин, но небогат
любовью, путешествием, стихами,
и на балконах звякают стаканы,
и занавеси тихо шелестят.
Я обращаюсь в слух, я обращаюсь в слух,
вот возгласы и платьев шум нарядный,
как эти звуки родины приятны
и коротко желание услуг.
Все жизнь не та, все, кажется, на сердце
лежит иной, несовременный груз,
и все волнует маленькую грудь
в малиновой рубашке фарисейства.
Зачем же так. Стихи мои — добрей.
Скорей от этой ругани подстрочной.
Вот фонари, под вывеской молочной
коричневые крылышки дверей.
Вот улица, вот улица, не редкость —
одним концом в коричневую мглу,
и рядом детство плачет на углу,
а мимо все проносится троллейбус.
Когда-нибудь, со временем, пойму,
что тоньше, поучительнее даже,
что проще и значительней пейзажа
не скажет время сердцу моему.
Но до сих пор обильностью врагов
меня портрет все более заботит.
И вот теперь по улице проходит
шагами быстрыми любовь.
Не мне спешить, не мне бежать вослед
и на дорогу сталкивать другого,
и жить не так. Но возглас ранних лет
опять летит.- Простите, ради Бога.
Постойте же. Вдали Литейный мост.
Вы сами видите — он крыльями разводит.
Постойте же. Ко мне приходит гость,
из будущего времени приходит.
Глава 2
Теперь покурим белых сигарет,
друзья мои, и пиджаки наденем,
и комнату на семь частей поделим,
и каждому достанется портрет.
Да, каждому портрет. Друзья, уместно ль
заметить вам, вы знаете, друзья,
приятеля теперь имею я…
Вот комната моя. Из переездов
всегда сюда. Родители, семья,
а дым отечественный запах не меняет.
…Приятель чем-то вас напоминает…
Друзья мои, вот комната моя.
Здесь родина. Здесь — будто без прикрас,
здесь — прошлым днем и нынешним театром,
но завтрашний мой день не здесь. О, завтра,
друзья мои, вот комната для вас.
Вот комната любви, диван, балкон,
и вот мой стол — вот комната искусства.
А по торцам грузовики трясутся
вдоль вывесок и розовых погон
пехотного училища. Приятель
идет ко мне по улице моей.
Вот комната, не знавшая детей,
вот комната родительских кроватей.
А что о ней сказать? Не чувствую ее,
не чувствую, могу лишь перечислить.
Вы знаете… Ах нет… Здесь очень чисто,
все это мать, старания ее.
Вы знаете, ко мне… Ах, не о том,
о комнате с приятелем, с которым…
А вот отец, когда он был майором,
фотографом он сделался потом.
Друзья мои, вот улица и дверь
в мой красный дом, вот шорох листьев мелких
на площади, где дерево и церковь
для тех, кто верит Господу теперь.
Друзья мои, вы знаете, дела,
друзья мои, вы ставите стаканы,
друзья мои, вы знаете — пора,
друзья мои с недолгими стихами.
Друзья мои, вы знаете, как странно…
Друзья мои, ваш путь обратно прост.
Друзья мои, вот гасятся рекламы.
Вы знаете, ко мне приходит гость.
Глава 3
По улице, по улице, свистя,
заглядывая в маленькие окна,
и уличные голуби летят
и клювами колотятся о стекла.
Как шепоты, как шелесты грехов,
как занавес, как штора, одинаков,
как посвист ножниц, музыка шагов,
и улица, как белая бумага.
То Гаммельн или снова Петербург,
чтоб адресом опять не ошибиться
и за углом почувствовать испуг,
но за углом висит самоубийца.
Ко мне приходит гость, ко мне приходит гость.
Гость лестницы единственной на свете,
гость совершенных дел и маленьких знакомств,
гость юности и злобного бессмертья.
Гость белой нищеты и белых сигарет,
Гость юмора и шуток непоместных.
Гость неотложных горестных карет,
вечерних и полуночных арестов.
Гость озера обид — сих маленьких морей.
Единый гость и цели и движенья.
Гость памяти моей, поэзии моей,
великий Гость побед и униженья.
Будь гостем, Гость. Я созову друзей
(пускай они возвеселятся тоже), —
веселых победительных гостей
и на Тебя до ужаса похожих.
Вот вам приятель — Гость. Вот вам приятель — ложь.
Все та же пара рук. Все та же пара глаз.
Не завсегдатай — Гость, но так на вас похож,
и только имя у него — Отказ.
Смотрите на него. Разводятся мосты,
ракеты, киноленты, переломы…
Любите же его. Он — менее, чем стих,
но — более, чем проповеди злобы.
Любите же его. Чем станет человек,
когда его столетие возвысит,
когда его возьмет двадцатый век —
век маленькой стрельбы и страшных мыслей?
Любите же его. Он напрягает мозг
и новым взглядом комнату обводит…
…Прощай, мой гость. К тебе приходит Гость.
Приходит Гость. Гость Времени приходит.
Давыдов, баловень счастливый
Не той волшебницы слепой,
И благосклонной, и спесивой,
Вертящей мир своей клюкой,
Пред коею народ трусливый
Поник просительной главой, —
Но музы острой и шутливой
И Марса, ярого в боях!
Пусть грудь твоя, противным страх,
Не отливается игриво
В златистых и цветных лучах,
Как радуга на облаках;
Но мне твой ус красноречивый,
Взращенный, завитый в полях
И дымом брани окуренный, —
Повествователь неизменный
Твоих набегов удалых
И ухарских врагам приветов,
Колеблющих дружины их!
Пусть генеральских эполетов
Не вижу на плечах твоих,
От коих часто поневоле
Вздымаются плеча других;
Не все быть могут в равной доле,
И жребий с жребием не схож!
Иной, бесстрашный в ратном поле,
Застенчив при дверях вельмож;
Другой, застенчивый средь боя,
С неколебимостью героя
Вельможей осаждает дверь;
Но не тужи о том теперь!
На барскую ты половину
Ходить с поклоном не любил,
И скромную свою судьбину
Ты благородством золотил.
Врагам был грозен не по чину,
Друзьям ты не по чину мил!
Спеши в обятья их без страха
И, в соприсутствии нам Вакха,
С друзьями здесь возобнови
Союз священный и прекрасный,
Союз и братства и любви,
Судьбе могущей неподвластный!..
Где чаши светлого стекла?
Пускай их ряд, в сей день счастливый,
Уставит грозно и спесиво
Обширность круглого стола!
Сокрытый в них рукой целебной,
Дар благодатный, дар волшебный
Благословенного Аи
Кипит, бьет искрами и пеной! —
Так жизнь кипит в младые дни!
Так за столом непринужденно
Родятся искры острых слов,
Друг друга гонят, упреждают
И, загоревшись, угасают
При шумном смехе остряков!
Ударим радостно и смело
Мы чашу с чашей в звонкий лад!..
Но твой, Давыдов, беглый взгляд
Окинул круг друзей веселый,
И, среди нас осиротелый,
Ты к чаше с грустью приступил,
И вздох невольный и тяжелый
Поверхность чаши заструил!..
Вздох сердца твоего мне внятен,
Он скорбной траты тайный глас;
И сей бродящий взор понятен —
Он ищет Б<урцо>ва средь нас.
О Б<урцо>в, Б<урцо>в! Честь гусаров,
По сердцу Вакха человек!
Ты не поморщился вовек
Ни с блеска сабельных ударов,
Светящих над твоим челом,
Ни с разогретого арака,
Желтеющего за стеклом
При дымном пламени бивака!
От сиротствующих пиров
Ты был оторван смертью жадной!
Так резкий ветр, посол снегов,
Сразившись с лозой виноградной,
Красой и гордостью садов,
Срывает с корнем, повергает
И в ней надежду убивает
Усердных Вакховых сынов!
Не удалось судьбой жестокой
Ударить робко чашей мне
С твоею чашею широкой,
Всегда потопленной в вине!
Я не видал ланит румяных,
Ни на челе следов багряных
Побед, одержанных тобой;
Но здесь, за чашей круговой,
Клянусь Давыдовым и Вакхом:
Пойду на холм надгробный твой
С благоговением и страхом;
Водяных слез я не пролью,
Но свежим плющем холм украшу,
И, опрокинув полну чашу,
Я жажду праха утолю!
И мой резец, в руке дрожащий,
Изобразит от сердца стих:
«Здесь Б<урцо>в, друг пиров младых,
Сном вечности и хмеля спящий.
Любил он в чашах видеть дно,
Врагам казать лице средь боя, —
Почтите падшего героя
За честь, отчизну и вино!»
На что хвалебный гимн? Безумней и чудесней
Поет мой взор в твоем ликующею песней,
Все гимны лучшие в сердцах людей молчат,
Бессильны звуки слов!—Победный, нежный взгляд
Из амбры и огня, как уголья горючий.
О губы жаркие, о поцелуй их жгучий!
Вы душу жжете мне, о поцелуй, о взгляд!
О кудри, что огнем и золотом горят,
О мрамор плеч твоих, где лавою мятежной
Бежит, пылая, кровь под кожей белоснежной!
Я—раб твой навсегда, в любви я изнемог
И в муках нежащих умру у дивных ног,
Вкусив томление восторгов сладострастных.
Хмель тела твоего и форм твоих атласных
Мне зажигает ум, и взоры, и уста.
Отдайся, будь моей! Ты свет и красота!
Жасмин дал запах свой рукам твоим прелестным,
Люблю, люблю тебя!—В твоем обятьи тесном,
Под лаской жадною я чую, полный грез,
Что жизнь твоя во мне. Твой взор меня унес
В обитель горнюю, в надзвездный край экстазов,
Туда, где посреди рубинов и топазов,
Что в желтом забытьи страстей любовных спят,
У берега небес встает зловещий Ад,
Ад сладострастия в надменности великой,—
Люблю, люблю тебя! Я жажду ласки дикой,
Хочу кровавых губ, кусающих зубов!—
В них будет яркий блеск необычайных снов,
Жестокость нежная и радости избыток,
Пустынь восточных зной сквозь чары сладких пыток.
И лебеди твоих пленительных речей,
Блистая белизной и чистотой своей,
Влекут меня с собой по сказочным озерам
В лучи твоих надежд, к твоим зовущим взорам.
Дай голову мою склонить к тебе на грудь,
Под шорохом ветвей дозволь с тобой уснуть!..
Таинственных забав уж близок час урочный,
Безмолвной тишиной обяты мы полночной.
Вот золотой зари блеснула полоса,
И слабо вдалеке бледнеют небеса.
Луна спокойно спит на облачной постели,
Под серебром ее деревья присмирели.
Сверкает на пруду очами звездный хор.
Но страшно мне тебя; свиреп твой темный взор.
Я шел по берегам высоким и по жнивам
Без тени тополей, без зелени дубов,
Под зноем солнечным я шел к местам счастливым,
Туда, где ждал меня гостеприимный кров.
А вдоль большой реки, где, воды украшая,
Всплывают лилии среди тяжелых трав,
Белела лебедей торжественная стая.
Меж тем как, обрывать мечты свои устав,
Вдоль берега реки я шел по знойным жнивам
Из леса тайного надежды молодой,
Где находили мы приют мечтам счастливым,
Где отклики любви рыдают в час ночной,—
Я увидал балкон и буки вековые:
Гирляндами плюща стволы их обвиты,—
И тысячами век, закрывши сны былые,
Казались мне его нависшие листы.
Осыпалась любовь листвою пожелтелой.—
Наш исступленный взор зажег лобзаний жар!..
Но, страсти утолив, душа осталась целой,
Уставши от любви, освободясь от чар!
Презрением блеснул внезапно взор твой гневный,—
Смеялась грустно ты на берегу реки,—
И глухо прозвучал твой голос задушевный,
Стараясь подавить невольный плач тоски.
И руки я твои хотел с мольбой призыва
Схватить и целовать, вернуть былые дни,—
Но гордо встала ты и скрылась торопливо,
Как тщетная мечта, как тень в лесной тени…
А я вдоль берегов ушел тогда по жнивам,—
И солнце жгло меня, пылая в вышине,—
К местам вернулся я приветным и счастливым,
Но мирный их покой забвенья не дал мне.
И снится мне в мечтах о призраках далеких,
Среди немой тоски о счастье прежних дней,
Что снова я иду вдоль берегов высоких
К балкону старому и к осени страстей.
До будущих лучей обещанной весны
Ты, чистая, на мхах покоишься холодных,
Средь мирной тишины, под тенью трав подводных,
Вкушая чуждые земных желаний сны.
Ты безмятежно спишь, божественная с виду,
И до палат небес душа твоя встает,
А тело, свежее как сочный страсти плод,
Поит меж тем своим бальзамом Атлантиду.
Невинное дитя! о жизни позабудь,
К забавам юности не ведай пробужденья!
Пусть крики хриплые не гонят сновиденья
И не тревожит страх младенческую грудь!
Вот идут варвары, повсюду ужас множа!
Приход их предвестить успели колдуны,—
Царица, варвары, вином опоены,
Могли бы осквернить тебе невинность ложа.
Проснуться берегись!—Гремит кровавый бой;
Уж рыцари твои в сраженьи пали диком,—
И пленниц молодых враги с победным кликом
В продажу королям уводят за собой.
Когда боишься ты бесчестья и затворов,
Останься в мире снов и розовой мечты,
Где дышат чистотой бессмертною цветы
Под поцелуями небесными Кинноров!
Не возвращайся к нам из сказочных сторон!
Ты больше не найдешь плодов в тенистых кущах,
Ни сладострастных роз среди садов цветущих,
Ни сердца прежнего у юных гордых жен.
Играли мотыльки с душою их приветной,
Вблизи их нежных уст, что всех цветов милей,
Стараясь отразить в озерах их очей
Свой драгоценный плащ с игрою разноцветной.
И жены юные под шутки и под смех
К тебе не подойдут с обычной прежде лаской,
Не обовьют тебя своею бурной пляской!—
Прошли навеки дни ребяческих утех.
Пылает твой дворец,—и грубые солдаты
Повсюду рыскают, все руша, все губя,
По нивам и лесам везде ища тебя,
И дико воют песнь, неистовством обяты.
На бегство, на борьбу надежды больше нет!
Уж дерзкие враги идут к твоей пещере,—
Они ползут в траве и, хищные как звери,
Увидели в тени красы твоей расцвет.
В смущении стоят они, испуга полны,
Перед твоей красой.—Но скоро осквернят
Они рукой своей твой царственный наряд
И золотых волос таинственные волны.
Ты царства лишена, и спишь спокойно ты.—
О, спи, Царица, спи в забвеньи безмятежном!
И лучше так умри, чем на песке прибрежном
Отдать врагам цветок невинной красоты!
Друзья мои! я видел свет,
На всё взглянул я верным оком.
Душа полна была сует,
И долго плыл я общим током…
Безумству долг мой заплачен,
Мне что-то взоры прояснило;
Но, как премудрый Соломон,
Я не скажу: всё в мире сон!
Не всё мне в мире изменило:
Бывал обманут сердцем я,
Бывал обманут я рассудком,
Но никогда еще, друзья,
Обманут не был я желудком.
Признаться каждый должен в том,
Любовник, иль поэт, иль воин, —
Лишь беззаботный гастроном
Названья мудрого достоин.
Хвала и честь его уму!
Дарами нужными ему
Земля усеяна роскошно.
Пускай герою моему,
Пускай, друзья, порою тошно,
Зато не грустно: горя чужд
Среди веселостей вседневных,
Не знает он душевных нужд,
Не знает он и мук душевных.
Трудясь над смесью рифм и слов,
Поэты наши чуть не плачут;
Своих почтительных рабов
Порой красавицы дурачат;
Иной храбрец, в отцовский дом
Явясь уродом с поля славы,
Подозревал себя глупцом;
О бог стола, о добрый Ком,
В твоих утехах нет отравы!
Прекрасно лирою своей
Добиться памяти людей;
Служить любви еще прекрасней,
Приятно драться; но, ей-ей,
Друзья, обедать безопасней!
Как не любить родной Москвы!
Но в ней не град первопрестольный,
Не золоченые главы,
Не гул потехи колокольной,
Не сплетни вестницы-молвы
Мой ум пленили своевольный.
Я в ней люблю весельчаков,
Люблю роскошное довольство
Их продолжительных пиров,
Богатой знати хлебосольство
И дарованья поваров.
Там прямо веселы беседы;
Вполне уважен хлебосол;
Вполне торжественны обеды;
Вполне богат и лаком стол.
Уж он накрыт, уж он рядами
Несчетных блюд отягощен
И беззаботными гостями
С благоговеньем окружен.
Еще не сели; всё в молчанье;
И каждый гость вблизи стола
С веселой ясностью чела
Стоит в роскошном ожиданье,
И сквозь прозрачный, легкий пар
Сияют лакомые блюды,
Златых плодов, десерта груды…
Зачем удел мой слабый дар!
Но так весной ряды курганов
При пробужденных небесах
Сияют в пурпурных лучах
Под дымом утренних туманов.
Садятся гости. Граф и князь —
В застольном деле все удалы,
И осушают, не ленясь,
Свои широкие бокалы;
Они веселье в сердце льют,
Они смягчают злые толки;
Друзья мои, где гости пьют,
Там речи вздорны, но не колки.
И началися чудеса;
Смешались быстро голоса;
Собранье глухо зашумело;
Своих собак, своих друзей,
Ловцов, героев хвалит смело;
Вино разнежило гостей
И даже ум их разогрело.
Тут всё торжественно встает,
И каждый гость, как муж толковый,
Узнать в гостиную идет,
Чему смеялся он в столовой.
Меж тем одним ли богачам
Доступны праздничные чаши?
Немудрены пирушки ваши,
Но не уступят их пирам.
В углу безвестном Петрограда,
В тени древес, во мраке сада,
Тот домик помните ль, друзья,
Где ваша верная семья,
Оставя скуку за порогом,
Соединялась в шумный круг
И без чинов с румяным богом
Делила радостный досуг?
Вино лилось, вино сверкало;
Сверкали блестки острых слов,
И веки сердце проживало
В немного пламенных часов.
Стол покрывала ткань простая;
Не восхищалися на нем
Мы ни фарфорами Китая,
Ни драгоценным хрусталем;
И между тем сынам веселья
В стекло простое бог похмелья
Лил через край, друзья мои,
Свое любимое Аи.
Его звездящаяся влага
Недаром взоры веселит:
В ней укрывается отвага,
Она свободою кипит,
Как пылкий ум, не терпит плена,
Рвет пробку резвою волной,
И брызжет радостная пена,
Подобье жизни молодой.
Мы в ней заботы потопляли
И средь восторженных затей
«Певцы пируют! — восклицали, —
Слепая чернь, благоговей!»
Любви слепой, любви безумной
Тоску в душе моей тая,
Насилу, милые друзья,
Делить восторг беседы шумной
Тогда осмеливался я.
«Что потакать мечте унылой, —
Кричали вы.— Смелее пей!
Развеселись, товарищ милый,
Для нас живи, забудь о ней!»
Вздохнув, рассеянно послушной,
Я пил с улыбкой равнодушной;
Светлела мрачная мечта,
Толпой скрывалися печали,
И задрожавшие уста
«Бог с ней!» невнятно лепетали.
И где ж изменница-любовь?
Ах, в ней и грусть — очарованье!
Я испытать желал бы вновь
Ее знакомое страданье!
И где ж вы, резвые друзья,
Вы, кем жила душа моя!
Разлучены судьбою строгой, —
И каждый с ропотом вздохнул,
И брату руку протянул,
И вдаль побрел своей дорогой;
И каждый в горести немой,
Быть может, праздною мечтой
Теперь былое пролетает
Или за трапезой чужой
Свои пиры воспоминает.
О, если б, теплою мольбой
Обезоружив гнев судьбины,
Перенестись от скал чужбины
Мне можно было в край родной!
(Мечтать позволено поэту.)
У вод домашнего ручья
Друзей, разбросанных по свету,
Соединил бы снова я.
Дубравой темной осененной,
Родной отцам моих отцов,
Мой дом, свидетель двух веков,
Поникнул кровлею смиренной.
За много лет до наших дней
Там в чаши чашами стучали,
Любили пламенно друзей
И с ними шумно пировали…
Мы, те же сердцем в век иной,
Сберемтесь дружеской толпой
Под мирный кров домашней сени:
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой,
Мой брат по музам и по лени,
Ты, Пушкин наш, кому дано
Петь и героев, и вино,
И страсти молодости пылкой,
Дано с проказливым умом
Быть сердца верным знатоком
И лучшим гостем за бутылкой.
Вы все, делившие со мной
И наслажденья и мечтанья,
О, поспешите в домик мой
На сладкий пир, на пир свиданья!
Слепой владычицей сует
От колыбели позабытый,
Чем угостит анахорет,
В смиренной хижине укрытый?
Его пустынничий обед
Не будет лакомый, но сытый.
Веселый будет ли, друзья?
Со дня разлуки, знаю я,
И дни и годы пролетели,
И разгадать у бытия
Мы много тайного успели;
Что ни ласкало в старину,
Что прежде сердцем ни владело —
Подобно утреннему сну,
Всё изменило, улетело!
Увы! на память нам придут
Те песни за веселой чашей,
Что на Парнасе берегут
Преданья молодости нашей:
Собранье пламенных замет
Богатой жизни юных лет;
Плоды счастливого забвенья,
Где воплотить умел поэт
Свои живые сновиденья…
Не обрести замены им!
Чему же веру мы дадим?
Пирам! В безжизненные лета
Душа остылая согрета
Их утешением живым.
Пускай навек исчезла младость —
Пируйте, други: стуком чаш
Авось приманенная радость
Еще заглянет в угол наш.
Как человек разумной середины,
Он многого в сей жизни не желал:
Перед обедом пил настойку из рябины
И чихирем обед свой запивал.
У Кинчерфа заказывал одежду
И с давних пор (простительная страсть)
Питал в душе далекую надежду
В коллежские асессоры попасть, —
Затем, что был он крови не боярской
И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь
Детей его породой семинарской
Осмелился надменно попрекнуть.Был с виду прост, держал себя сутуло,
Смиренно всё судьбе предоставлял,
Пред старшими подскакивал со стула
И в робость безотчетную впадал,
С начальником ни по каким причинам —
Где б ни было — не вмешивался в спор,
И было в нем всё соразмерно с чином —
Походка, взгляд, усмешка, разговор.
Внимательным, уступчиво-смиренным
Был при родных, при теще, при жене,
Но поддержать умел пред подчиненным
Достоинство чиновника вполне;
Мог и распечь при случае (распечь-то
Мы, впрочем, все большие мастера),
Имел даже значительное нечто
В бровях… Теперь тяжелая пора!
С тех дней, как стал пытливостью рассудка
Тревожно-беспокойного наш век
Задерживать развитие желудка,
Уже не тот и русский человек.
Выводятся раскормленные туши,
Как ни едим геройски, как ни пьем,
И хоть теперь мы так же бьем баклуши,
Но в толщину от них уже нейдем.
И в наши дни, читатель мой любезный,
Лишь где-нибудь в коснеющей глуши
Найдете вы, по благости небесной,
Приличное вместилище души.Но мой герой — хоть он и шел за веком —
Больных влияний века избежал
И был таким, как должно, человеком:
Ни тощ, ни толст. Торжественно лежал
Мясистый, двухэтажный подбородок
В воротничках, — но промежуток был
Меж головой и грудью так короток,
Что паралич — увы! — ему грозил.
Спина была — уж сказано — горбата,
И на ногах (шепну вам на ушко:
Кривых немножко — нянька виновата!)
Качалося солидное брюшко… Сирот и вдов он не был благодетель,
Но нищим иногда давал гроши
И называл святую добродетель
Первейшим украшением души.
О ней твердил в семействе беспрерывно,
Но не во всем ей следовал подчас
И извинял грешки свои наивно
Женой, детьми, как многие из нас.По службе вел дела свои примерно
И не бывал за взятки под судом,
Но (на жену, как водится) в Галерной
Купил давно пятиэтажный дом.
И радовал родительскую душу
Сей прочный дом — спокойствия залог.
И на Фому, Ванюшу и Феклушу
Без сладких слез он посмотреть не мог… Вид нищеты, разительного блеска
Смущал его — приличье он любил.
От всяких слов, произносимых резко,
Он вздрагивал и тотчас уходил.
К писателям враждой — не беспричинной —
Пылал… бледнел и трясся сам не свой,
Когда из них какой-нибудь бесчинный
Ласкаем был чиновною рукой.
За лишнее считал их в мире бремя,
Звал книги побасенками: «Читать —
Не то ли же, что праздно тратить время?
А праздность — всех пороков наших мать» —
Так говорил ко благу подчиненных
(Мысль глубока, хоть и весьма стара)
И изо всех открытий современных
Знал только консоляцию….Пора
Мне вам сказать, что, как чиновник дельный
И совершенно русский человек,
Он заражен был страстью той смертельно,
Которой все заражены в наш век,
Которая пустить успела корни
В обширном русском царстве глубоко
С тех пор, как вист в потеху нашей дворни
Мы отдали… «Приятно и легко
Бегут часы за преферансом; право,
Кто выдумал — был малый c головой» —
Так иногда, прищурившись лукаво,
Говаривал почтенный наш герой.
И выше он не ведал наслаждений…
Как он играл?.. Серьезная статья!
Решить вопрос сумел бы разве гений,
Но так и быть, попробую и я.Когда обед оканчивался чинный,
Крестясь, гостям хозяин руки жал
И, приказав поставить стол в гостиной,
С улыбкой добродушной замечал:
«Что, господа, сразиться бы не дурно?
Жизнь коротка, а нам не десять лет!»
Над ним неслось тогда дыханье бурно,
И — вдохновен — он забывал весь свет,
Жену, детей; единой предан страсти,
Молчал как жрец, бровями шевеля,
И для него тогда в четыре масти
Сливалось всё — и небо и земля! Вне карт не знал, не слышал и не видел
Он ничего, — но помнил каждый приз…
Прижимистых и робких ненавидел,
Но к храбрецам, готовым на ремиз,
Исполнен был глубокого почтенья.
При трех тузах, при даме сам-четверт
Козырной — в вист ходил без опасенья.
В несчастье был, как многие, нетверд:
Ощипанной подобен куропатке,
Угрюм, сердит, ворчал, повеся нос,
А в счастии любил при каждой взятке
Пристукивать и говорил: «А что-с?»Острил, как все острят или острили,
И замечал при выходе с бубен:
«Ну, Петр Кузмич! недаром вы служили
Пятнадцать лет — вы знаете закон!»
Валетов, дам красивых, но холодных
Пушил слегка, как все; но никогда
Насчет тузов и прочих карт почетных
Не говорил ни слова… Господа!
Быть может, здесь надменно вы зевнете
И повесть благонравную мою
В подробностях излишних упрекнете…
Ответ готов: не пустяки пою! Пою, что Русь и тешит и чарует,
Что наши дни — как средние века
Крестовые походы — знаменует,
Чем наша жизнь полна и глубока
(Я не шучу — смотрите в оба глаза),
Чем от «Москвы родной» до Иртыша,
От «финских скал» до «грозного Кавказа»
Волнуется славянская душа!.Притом я сам страсть эту уважаю, —
Я ею сам восторженно киплю,
И хоть весьма несчастно прикупаю,
Но вечеров без карт я не терплю
И, где их нет, постыдно засыпаю… Что ж делать нам?.. Блаженные отцы
И деды наши пировать любили,
Весной садили лук и огурцы,
Волков и зайцев осенью травили,
Их увлекал, их страсти шевелил
Паратый пес, статистый иноходец;
Их за столом и трогал и смешил
Какой-нибудь наряженный уродец.
Они сидеть любили за столом,
И было им и любо и доступно
Перепивать друг друга и потом,
Повздоривши по-русски, дружелюбно
Вдруг утихать и засыпать рядком.
Но мы забав отцов не понимаем
(Хоть мало, всё ж мы их переросли),
Что ж делать нам?.. Играть!.. И мы играем,
И благо, что занятие нашли, —
Сидеть грешно и вредно сложа руки… В неделю раз, пресытившись игрой,
В театр Александринский, ради скуки,
Являлся наш почтеннейший герой.
Удвоенной ценой за бенефисы
Отечественный гений поощрял,
Но звание актера и актрисы
Постыдным, по преданию, считал.
Любил пальбу, кровавые сюжеты,
Где при конце карается порок…
И, слушая скоромные куплеты,
Толкал жену легонько под бочок.Любил шепнуть в антракте плотной даме
(Всему научит хитрый Петербург),
Что страсти и движенье нужны в драме
И что Шекспир — великий драматург, —
Но, впрочем, не был твердо в том уверен
И через час другое подтверждал, —
По службе быв всегда благонамерен,
Он прочее другим предоставлял.Зато, когда являлася сатира,
Где автор — тунеядец и нахал —
Честь общества и украшенье мира,
Чиновников, за взятки порицал, —
Свирепствовал он, не жалея груди,
Дивился, как допущена в печать
И как благонамеренные люди
Не совестятся видеть и читать.
С досады пил (сильна была досада!)
В удвоенном количестве чихирь
И говорил, что авторов бы надо
За дерзости подобные — в Сибирь!..
Зовет нас жизнь: идем, мужаясь, все мы;
Но в краткий час, где стихнет гром невзгод,
И страсти спят, и споры сердца немы, —
Дохнет душа среди мирских забот,
И вдруг мелькнут далекие эдемы,
И думы власть опять свое берет.Остановясь горы на половине,
Пришлец порой кругом бросает взгляд:
За ним цветы и майский день в долине,
А перед ним — гранит и зимний хлад.
Как он, вперед гляжу я реже ныне,
И более гляжу уже назад.Там много есть, чего не встретить снова;
Прелестна там и радость и беда;
Там много есть любимого, святого,
Разбитого судьбою навсегда.
Ужели всё душа забыть готова?
Ужели всё проходит без следа? Ужель вы мне — безжизненные тени,
Вы, взявшие с меня, в моей весне,
Дань жарких слез и горестных борений,
Погибшие! ужель вы чужды мне
И помнитесь, среди сердечной лени,
Лишь изредка и тёмно, как во сне? Ты, с коей я простилася, рыдая,
Чей путь избрал безжалостно творец,
Святой любви поборница младая, —
Ты приняла терновый свой венец
И скрыла глушь убийственного края
И подвиг твой, и грустный твой конец.И там, где ты несла свои страданья,
Где гасла ты в несказанной тоске, —
Уж, может, нет в сердцах воспоминанья,
Нет имени на гробовой доске;
Прошли года — и вижу без вниманья
Твое кольцо я на своей руке.А как с тобой рассталася тогда я,
Сдавалось мне, что я других сильней,
Что я могу любить, не забывая,
И двадцать лет грустеть, как двадцать дней.
И тень встает передо мной другая
Печальнее, быть может, и твоей! Безвестная, далекая могила!
И над тобой промчалися лета!
А в снах моих та ж пагубная сила,
В моих борьбах та ж грустная тщета;
И как тебя, дитя, она убила, —
Убьет меня безумная мечта.В ночной тиши ты кончил жизнь печали;
О смерти той не мне бы забывать!
В ту ночь два-три страдальца окружали
Отжившего изгнанника кровать;
Смолк вздох его, разгаданный едва ли;
А там ждала и родина, и мать.Ты молод слег под тяжкой дланью рока!
Восторг святой еще в тебе кипел;
В грядущей мгле твой взор искал далеко
Благих путей и долговечных дел;
Созрелых лет жестокого урока
Ты не узнал, — блажен же твой удел! Блажен! — хоть ты сомкнул в изгнанье вежды!
К мете одной ты шел неколебим;
Так, крест прияв на бранные одежды,
Шли рыцари в святой Ерусалим,
Ударил гром, в прах пала цель надежды, —
Но прежде пал дорогой пилигрим.Еще другой! — Сердечная тревога,
Как чутко спишь ты! — да, еще другой! —
Чайльд-Гарольд прав: увы! их слишком много,
Хоть их и всех так мало! — но порой
Кто не подвел тяжелого итога
И не поник, бледнея, головой? Не одного мы погребли поэта!
Судьба у нас их губит в цвете дней;
Он первый пал; — весть памятна мне эта!
И раздалась другая вслед за ней:
Удачен вновь был выстрел пистолета.
Но смерть твоя мне в грудь легла больней.И неужель, любимец вдохновений,
Исчезнувший, как легкий призрак сна,
Тебе, скорбя, своих поминовений
Не принесла родная сторона?
И мне пришлось тебя назвать, Евгений,
И дань стиха я дам тебе одна? Возьми ж ее ты в этот час заветный,
Возьми ж ее, когда молчат они.
Увы! зачем блестят сквозь мрак бесцветный
Бывалых чувств блудящие огни?
Зачем порыв и немочный, и тщетный?
Кто вызвал вас, мои младые дни? Что, бледный лик, вперяешь издалёка
И ты в меня свой неподвижный взор?
Спокойна я; шли годы без намека;
К чему ты здесь, ушедший с давних пор?
Оставь меня! — белеет день с востока,
Пусть призраков исчезнет грустный хор.Белеет день, звезд гасит рой алмазный,
Зовет к труду и требует дела;
Пора свершать свой путь однообразный,
И всё забыть, что жизнь превозмогла,
И отрезветь от хмеля думы праздной,
И след мечты опять стряхнуть с чела.
1
Скачет сито по полям,
А корыто по лугам.
За лопатою метла
Вдоль по улице пошла.
Топоры-то, топоры
Так и сыплются с горы.
Испугалася коза,
Растопырила глаза:
«Что такое? Почему?
Ничего я не пойму».
2
Но, как чtрная железная нога,
Побежала, поскакала кочерга.
И помчалися по улице ножи:
«Эй, держи, держи, держи, держи, держи!»
И кастрюля на бегу
Закричала утюгу:
«Я бегу, бегу, бегу,
Удержаться не могу!»
Вот и чайник за кофейником бежит,
Тараторит, тараторит, дребезжит…
Утюги бегут покрякивают,
Через лужи, через лужи
перескакивают.
А за ними блюдца, блюдца —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
Вдоль по улице несутся —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
На стаканы — дзынь! — натыкаются,
И стаканы — дзынь! — разбиваются.
И бежит, бренчит, стучит сковорода:
«Вы куда? куда? куда? куда? куда?»
А за нею вилки,
Рюмки да бутылки,
Чашки да ложки
Скачут по дорожке.
Из окошка вывалился стол
И пошел, пошел, пошел,
пошел, пошел…
А на нем, а на нем,
Как на лошади верхом,
Самоварище сидит
И товарищам кричит:
«Уходите, бегите, спасайтеся!»
И в железную трубу:
«Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!»
3
А за ними вдоль забора
Скачет бабушка Федора:
«Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Воротитеся домой!»
Но ответило корыто:
«На Федору я сердито!»
И сказала кочерга:
«Я Федоре не слуга!»
А фарфоровые блюдца
Над Федорою смеются:
«Никогда мы, никогда
Не воротимся сюда!»
Тут Федорины коты
Расфуфырили хвосты,
Побежали во всю прыть.
Чтоб посуду воротить:
«Эй вы, глупые тарелки,
Что вы скачете, как белки?
Вам ли бегать за воротами
С воробьями желторотыми?
Вы в канаву упадете,
Вы утонете в болоте.
Не ходите, погодите,
Воротитеся домой!»
Но тарелки вьются-вьются,
А Федоре не даются:
«Лучше в поле пропадем,
А к Федоре не пойдем!»
4
Мимо курица бежала
И посуду увидала:
«Куд-куда! Куд-куда!
Вы откуда и куда?!»
И ответила посуда:
«Было нам у бабы худо,
Не любила нас она,
Била, била нас она,
Запылила, закоптила,
Загубила нас она!»
«Ко-ко-ко! Ко-ко-ко!
Жить вам было нелегко!»
«Да, — промолвил медный таз, —
Погляди-ка ты на нас:
Мы поломаны, побиты,
Мы помоями облиты.
Загляни-ка ты в кадушку —
И увидишь там лягушку.
Загляни-ка ты в ушат —
Тараканы там кишат,
Оттого-то мы от бабы
Убежали, как от жабы,
И гуляем по полям,
По болотам, по лугам,
А к неряхе-замарахе
Не воротимся!»
5
И они побежали лесочком,
Поскакали по пням и по кочкам.
А бедная баба одна,
И плачет, и плачет она.
Села бы баба за стол,
Да стол за ворота ушел.
Сварила бы баба щи,
Да кастрюлю поди поищи!
И чашки ушли, и стаканы,
Остались одни тараканы.
Ой, горе Федоре,
Горе!
6
А посуда вперед и вперед
По полям, по болотам идёт.
И чайник шепнул утюгу:
«Я дальше идти не могу».
И заплакали блюдца:
«Не лучше ль вернуться?»
И зарыдало корыто:
«Увы, я разбито, разбито!»
Но блюдо сказало: «Гляди,
Кто это там позади?»
И видят: за ними из темного бора
Идет-ковыляет Федора.
Но чудо случилося с ней:
Стала Федора добрей.
Тихо за ними идет
И тихую песню поет:
«Ой вы, бедные сиротки мои,
Утюги и сковородки мои!
Вы подите-ка, немытые, домой,
Я водою вас умою ключевой.
Я почищу вас песочком,
Окачу вас кипяточком,
И вы будете опять,
Словно солнышко, сиять,
А поганых тараканов я повыведу,
Прусаков и пауков я повымету!»
И сказала скалка:
«Мне Федору жалко».
И сказала чашка:
«Ах, она бедняжка!»
И сказали блюдца:
«Надо бы вернуться!»
И сказали утюги:
«Мы Федоре не враги!»
7
Долго, долго целовала
И ласкала их она,
Поливала, умывала.
Полоскала их она.
«Уж не буду, уж не буду
Я посуду обижать.
Буду, буду я посуду
И любить и уважать!»
Засмеялися кастрюли,
Самовару подмигнули:
«Ну, Федора, так и быть,
Рады мы тебя простить!»
Полетели,
Зазвенели
Да к Федоре прямо в печь!
Стали жарить, стали печь, —
Будут, будут у Федоры и блины и пироги!
А метла-то, а метла — весела —
Заплясала, заиграла, замела,
Ни пылинки у Федоры не оставила.
И обрадовались блюдца:
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
И танцуют и смеются —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
А на белой табуреточке
Да на вышитой салфеточке
Самовар стоит,
Словно жар горит,
И пыхтит, и на бабу поглядывает:
«Я Федорушку прощаю,
Сладким чаем угощаю.
Кушай, кушай, Федора Егоровна!»
Свершился жребий неизменный,
Угас великий наш Поэт;
Уже любимца полвселенной
В подлунном мире нет как нет!
Могучий Гений Стихотворства
Звездой падучею исчез,
И благодарное потомство
Почтит его истоком слез…
О ты, чья память величава
В России долго будет жить,
Приосененный твоей славой,
Почий! Твой час уже пробит!..
Великолепная могила!..
Над урной, где твой прах лежит,
Признательность сердец почила
И луч бессмертия горит!..
Когда цветущею порою
Воскрылил ты свои мечты
И полною страстей красою
Свободу разукрасил ты;
Когда, удвоив взлет Пегаса,
Ты вольнодумствовал в стихах
И живописного Кавказа
Жил в очарованных странах;
Тогда, влекомый чудной силой,
Отступник воли удалой,
Летел душой к Отчизне милой,
К стране родимой и святой!..
Тогда, откинув мысли в Лету,
Волшебным гением своим
Трудов плод первый выдал свету
Ты с чувством пылким и живым…
И пролетел Кавказский пленник
Чрез мир, как шумный метеор;
И Русский и иноплеменник,
Благословляли деву гор,
Пленялись ясным, чистым слогом,
Красивым оборотом слов,
Который был еще так нов,
Неподражаем в смысле строгом;
Чудились над ума игрой
И мыслей дивною картиной,
И в душах с тайной благостыней
Все обожали гений твой!..
И выше-выше воспаряя
Своим торжественным умом,
Ты вдруг Фонтан Бахчисарая
Разрисовал своим стихом…
С каким магическим искусством
Ты описал Гарема дев:
Неволю их, границу чувствам,
Их обольстительный напев.
О как твой образцовый гений
Постиг печальную их жизнь,
Познал их чары сновидений
И их любовь без укоризн!
Евнухов хладных равнодушье
К их ослепительным красам
И по полуночным часам
Невольниц сонное удушье,—
Как передал волшебно нам!
И как пленительна Мария,
При страсти пылкой и живой,
Когда она, во тьме ночной,
Вдруг говорит слова такие:
«Отдай Гирея мне—он мой!..»
Но вслед за тем твоих творений
Явился новый образец:
Онегин с именем Евгений,
Какой-то пышный удалец,
И хват, и франт, и волокита,
Наследник всех своих родных,
Помещик, барин домовитый—
Всем очертил его твой стих.
Ты описал быт деревенский,
Натуру взяв за идеал,
И живопись натуры сельской
В стихах отлично передал…
Дивился свет… витиевато,
Так сладкозвучно ты писал!..
Как вдруг—Разбойников два брата
С какой-то спешностью издал:
И тут—в проблеске небреженья,
В какой-то беглости пера,
Все виден был талант творенья,
Плод стихотворного добра!
Затем—на поприще ты мира
В России вывел и Цыган…
Ах, как мила твоя Земфира,
Как мил неопытный обман!..
Но я не стану всех творений
Здесь исчислять: их много есть.
Хвала тебе, великий Гений!
Хвала! Хвала и слава, честь!
Романс напишешь—разнесется
О нем сейчас в народе гул;
Он списывается, кладется
Прелестной девы в ридикюль:
Она поет его с искусством,
Бренча на арфе золотой
Или на фортепьяно с чувством.
О, как завиден жребий твой!..
Нередко и для туалета
Твой стих необходим у бар:
Стихи любимого Поэта
Красавицам есть лучший дар!..
Но что!.. досель еще в народе
Поются песни на твой склад;
Когда в разгуле на свободе—
Их обнимают Дид и Лад:
«Вот мчится тройка удалая,
Вдоль по дорожке столбовой!..»
Поет крестьянка молодая
Под вечер, в праздник храмовой;
Или в блистаньи ночи ясной
Задумчиво поет в мечтах:
«Под вечер осени ненастной
В пустынных дева шла местах!..»
Все—от высокого чертога
Вельмож Царевых, Русских бар,
До сельския избы порога—
Любили твой бессмертный дар…
В свое блистательное счастье
Ты, Пушкин, веровал душой;
Тебя пленяло всех пристрастье
Разочарованной красой:
Ты выпускал на сцену света
Труды таланта и ума,
Стихи первейшего Поэта,
Как клад на вечны времена!..
И се—с величьем гениальным
В Европе славой ты гремел,
И ко пределам самым дальным
Твой дар бессмертный долетел!
Повсюду, как Поэт любимый,
Ты лавры чести пожинал;
Повсюду уважаем, чтимый,
Земное счастье обнимал!..
Зоил молчал, не смея пикнуть,
И тот из критиков, кто мог
Тебя хулить,—был должен стихнуть,
Сознавшись всем—ты полубог!..
О Гений! О Поэт избранный!
Кто омрачил твой дивный ум?
Как не постиг кончины ранней
Ты с высоты прекрасных дум?
Всего лет тридцать семь имея,
При крепком теле, ты мечтал,
Что доживешь до лет Кащея:
Но поздно свой обман узнал…
Всегда исполненный желаний—
К трудам предивного пера,
Ты не докончил и деяний
Великого Царя Петра!..
Увы! Все в мире сем так тленны
И так же смертны, как и я;
Судеб законы неизменны:
Коснулась смерть и—нет тебя!..
И на кладбище, в час досуга,
Твою могилу посетит
С детьми вдова, твоя супруга,
И прах слезами оросит;
А в след и все, кои имеют
К тебе признательны сердца,
С тоской души взблагоговеют
Над прахом дивного певца!
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день—
Безвинным омрачит укором
Его прославленную тень!..
Хвала! Он Русскому народу
Стихов путь новый указал,
Их важность, стройность и свободу
С кончиной жизни завещал!!!..
Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.
Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.
С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.
Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!
Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.
Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.
Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?
Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!
Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.
Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.
С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.
Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!
Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.
Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.
Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?
Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!
Статира в пастухе кровь жарко распаляла;
И жара нежныя любви не утоляла,
Любя как он ее подобно и ево;
Да не было в любви их больше ни чево.
Пастушка не была в сей страсти горделива,
И нечувствительна, но скромна и стыдлива.
Не мучит зол борей так долго тихих водъ;
Какой же от сея любови их им плодъ?
Пастух пеняет ей, и ей дает советы,
На жертву приносить любви младыя леты:
Когда сокроются приятности очей,
И заражающих литашся в век лучей,
Как старость окружит и время неприятно,
В уныньи скажешь ты тогда, не однократно:
Прошел мой век драгой, настал век ныне лют:
Колико много я потратила минут,
Колико времени я тщетно погубила!
Пропали те дни все, я в кои не любила.
Ты все в лесах одна; оставь, оставь леса,
Почувствуй жар любви: цветет на то краса.
Она ответствует: пастушка та нещастна,
Которая, лишась ума, любовью страстна;
К любьи порядочной, не годен сердца шумъ;
Когда не властвует над девкой здравый умъ;
Вить девка иногда собою не владея,
В любовиике найдет обманщика, злодея.
Нет лести ни какой к тебе в любви моей.
Клянуся я тебе скотиною своей:
Пускай колодязь мой и пруд окаменеют,
Мой сад и цветники во век не зеленеют,
Увянут лилии, кусты прекрасных роз
Побьет и обнажит нежалостный мороз.
Во клятвах иногда обманщик не запнется;
Не знаю и лишил во правде ли клянется;
Так дай одуматься: я отповедь скажу,
Какое я сему решенье положу.
Как вечер сей и ночь пройдут, прийди к разсвету,
Услышать мой ответ, под дальну липу ету:
И ежели меня, когда туда прийдешь,
Ты для свидания под липою найдешь;
Ответ зараняе, что я твоя повсюду:
А ежели не такъ; так я туда не буду.
Лициду никогда тобою не владеть;
Откладываешь ты, чтоб только охладеть.
Отбрось от своево ты сердца ето бремя;
Отчаянью еще не наступило время.
Идуща от нея Лицида страх мутит,
И веселить ево надеянью претит:
Спокойствие пути далеко убежало:
Тревожилася мысль и сердце в нем дрожало:
Во жаркой тако день густея облака;
Хоть малый слышан треск когда из далека,
Боящихся грозы в смятение приводит,
Хоть громы с молнией ни мало не подходят.
Тревожен вечер весь и беспокойна ночь:
И сон волнения не отгоняет прочь:
Вертится он в одре: то склонну мнит любезну
То вдруг ввергается, в отчаяния безну,
То светом окружень, то вдруг настанет мрак
Переменяется в апреле воздух так,
Когда сражается с весною время смутно.
Боязнь боролася с надеждой всеминутно.
Услышав по заре в дуброве птичий глас,
И сходьбишу пришел определенный час.
Колико пастуха то время утешает,
Стократно более Лицида устрашает.
Не здравую тогда росу земля пиет,
И ехо в рощах там унывно вопиет,.
Идет он чистыми и гладкими лугами;
Но кажется ему, что кочки под ногами:
Легчайший дует ветръ; и тот ему жесток.
Шумит в ушах ево едва журчащий ток.
Чем более себя он к липе приближает,
Тем более ево страх липы поражает.
Дрожа и трепеща, до древа сн дошелъ;
Но ах любезныя под липой не нашел,
В нем сердце смертною отравой огорчилось!
Тряслась под ним земля и небо помрачилось.
Он громко возопил: ступай из тела духь!
Умри на месте сем нещастливый пастухъ!
Не чаешь ты змея, как я тобою стражду;
Прийди и утоли ты варварскую жажду:
За все усердие. За искренню любовь,
Пролей своей рукой пылающую кровь.
Не надобна была к погибели сей сила,
Как млгкую траву ты жизнь мою скосила.
Но кое зрелище пред очи предстаеть!
Пастушка ближится и к липе той идет
Лицид из пропасти до неба восхищценный,
Успокояеть дух любовью возмущенный.
За темныя леса тоска ево бежить;
А он от радостей уже одних дрожить,
Которыя ево в то время побеждають,
Как нимфу Грации к нему препровождають.
Вручаются ему прелестныя красы,
И начинаются дражайшии часы,
Хотя прекрасная пастушка и стыдится;
Но не упорствует она и не гордится.
Мне грустно, на тебя смотря;
Твоя не верится мне радость,
И розами твоя увенчанная младость
Есть дня холодного блестящая заря.
Нет прозаического счастья
Для поэтической души:
Поэзией любви дни наши хороши,
А ты чужда ее святого сладострастья.
Нет, нет — он не любим тобой;
Нет, нет — любить его не можешь;
В стихии спорные одно движенье вложишь,
С фальшивым верный звук сольешь в согласный строй;
Насильством хитрого искусства
Стесненная, творит природа чудеса,
Но не позволят небеса,
Чтоб предрассудков власть уравнивала чувства.
Сердцам избра́нным дан язык,
Непосвященному невнятный;
Кто в таинства его с рожденья не проник,
Тот не постигнет их награды благодатной.
Где в двух сердцах нет тайного сродства,
Поверья общего, сочувствия, понятья,
Там холодны любви права,
Там холодны любви обятья!
Товарищи в земном плену житейских уз,
Друг другу чужды вы вне рокового круга:
Не промысл вас берег и прочил друг для друга,
Но света произвол вам наложил союз.
Я знаю, ты не лицемеришь;
Как свежая роса, душа твоя светла;
Но, суеверная, рассудку слепо веришь
И сердце на его поруку отдала.
Ты веришь, что, как честь, насильственным обетом
И сердце вольное нетрудно обложить
И что ему под добровольным гнетом
Долг может счастье заменить!
О женщины, какой мудрец вас разгадает?
В вас две природы, в вас два спорят существа —
В вас часто любит голова
И часто сердце рассуждает.
Но силой ли души иль слепотой почесть,
Когда вы жизни сей, дарами столь убогой,
Надежды лучшие дерзаете принесть
На жертвенник обязанности строгой?
Что к отреченью вас влечет? Какая власть
Вас счастья призраком дарит на плахе счастья?
Смиренья ль чистого возвышенная страсть,
Иль безмятежный сон холодного бесстрастья?
Вы совершенней ли, иль хладнокровней нас?
Вы жизни выше ли, иль, как в избранный камень
От Пигмальоновой любви, равно и в вас
Ударить должен чистый пламень?
Иль в тяжбе с обществом и с силою в борьбе,
Страшась испытывать игру превратных долей,
Заране ищете убежища себе
В благоразумье и неволе?
Умеренность — расчет, когда начнут от лет
Ум боле поверять, а сердце меней верить,
Необходимостью свои желанья мерить —
Нам и природы глас и опыта совет.
Но в возраст тот, когда печальных истин свиток
В мерцанье радужном еще сокрыт от нас,
Для сердца жадного и самый благ избыток
Есть недостаточный запас.
А ты, разбив сосуд волшебный
И с жизни оборвав поэзии цветы,
Чем сердце обольстишь, когда рукой враждебной
Сердечный мир разворожила ты?
Есть, к счастью, выдержка в долине зол и плача,
Но в свет заброшенный небесный сей залог
Не положительный известных благ итог,
Не алгеброй ума решенная задача.
Нет, вдохновением дается счастье нам,
Как искра творчества живой душе поэта,
Как розе свежий фимиам,
Как нега звучная певцу любви и лета.
И горе смертному, который в слепоте
Взысканьям общества сей вышний дар уступит
Иль, робко жертвуя приличью и тщете,
Земные выгоды его ценою купит.
Мне грустно, на тебя смотря;
Твоя не верится мне радость.
И розами твоя увенчанная младость
Есть дня холодного блестящая заря.
С полудня светлого переселенец милый,
Цветок, предчувствие о лучшей стороне,
К растенью севера привитый гневной силой,
Цветет нерадостно, тоскуя по весне.
Иль, жертва долгая минуты ослепленья,
Младая пери, дочь воздушныя семьи,
Из чаши благ земных не почерпнет забвенья
Обетованных ей восторгов и любви.
Любуйся тишиной под небом безмятежным,
Но хлад рассудка, хлад до сердца не проник;
В нем пламень не потух; так под убором снежным
Кипит невидимо земных огней тайник.
В сердечном забытьи, а не во сне спокойном,
Еще таишь в себе мятежных дум следы;
Еще тоскуешь ты о бурях, небе знойном,
Под коим зреют в нас душевные плоды.
Завидуя мученьям милым
И бурным радостям, неведомым тебе,
Хотела б жертвовать ты счастием постылым
Страстей волненью и борьбе.
Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:
«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!
Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»
Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:
«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»
Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.
Скажи, любезный друг, какая прибыль в том,
Что часто я тружусь день целый над стихом?
Что Кондильяка я и Дюмарсе читаю,
Что логике учусь и ясным быть желаю?
Какая слава мне за тяжкие труды?
Лишь только всякий час себе я жду беды;
Стихомарателей здесь скопище упрямо.
Не ставлю я нигде ни семо, ни овамо;
Я, признаюсь, люблю Карамзина читать
И в слоге Дмитреву стараюсь подражать.
Кто мыслит правильно, кто мыслит благородно,
Тот изясняется приятно и свободно.
Славянские слова таланта не дают,
И на Парнас они поэта не ведут.
Кто русской грамоте, как должно, не учился,
Напрасно тот писать трагедии пустился;
Поэма громкая, в которой плана нет,
Не песнопение, но сущий только бред.
Вот мнение мое! Я в нем не ошибаюсь
И на Горация и Депрео ссылаюсь:
Они против врагов мне твердый будут щит;
Рассудок следовать примерам их велит.
Талант нам Феб дает, а вкус дает ученье.
Что просвещает ум? питает душу? — чтенье.
В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт,
В Синопсисе того, в Степенной книге нет.
Отечество люблю, язык я русский знаю,
Но Тредьяковского с Расином не равняю;
И Пиндар наших стран тем слогом не писал,
Каким Баян в свой век героев воспевал.
Я прав, и ты со мной, конечно, в том согласен;
Но правду говорить безумцам — труд напрасен.
Я вижу весь собор безграмотных славян,
Которыми здесь вкус к изящному попран,
Против меня теперь рыка́ющий ужасно,
К дружине вопиет наш Балдус велегласно:
«О братие мои, зову на помощь вас!
Ударим на него, и первый буду аз.
Кто нам грамматике советует учиться,
Во тьму кромешную, в геенну погрузится;
И аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить».
Не бойся, говоришь ты мне, о друг почтенный.
Не бойся, мрак исчез — настал нам век блаженный!
Великий Петр, потом Великая жена,
Которой именем вселенная полна,
Нам к просвещению, к наукам путь открыли,
Венчали лаврами и светом озарили.
Вергилий и Омер, Софокл и Эврипид,
Гораций, Ювенал, Саллюстий, Фукидид
Знакомы стали нам, и к вечной славе россов
Во хладном Севере родился Ломоносов!
На лире золотой Державин возгремел,
Бессмертную в стихах бессмертных он воспел;
Любимец аонид и Фебом вдохновенный,
Представил Душеньку в поэме несравненной.
Во вкусе час настал великих перемен:
Явились Карамзин и Дмитрев — Лафонтен!
Вот чем все русские должны гордиться ныне!
Хвала Великому! Хвала Екатерине!
Пусть Клит рецензии тисненью предает —
Безумцу вопреки, поэт всегда поэт.
Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю;
В словесности раскол, как должно, осуждаю.
Арист душою добр, но автор он дурной,
И нам от книг его нет пользы никакой;
В странице каждой он слог древний выхваляет
И русским всем словам прямой источник знает,--
Что нужды? Толстый том, где зависть лишь видна,
Не есть Лагарпов курс, а пагуба одна.
В славянском языке и сам я пользу вижу,
Но вкус я варварский гоню и ненавижу.
В душе своей ношу к изящному любовь;
Творенье без идей мою волнует кровь.
Слов много затвердить не есть еще ученье,
Нам нужны не слова — нам нужно просвещенье.
I
«Он был настолько дерзок, что стремился
познать себя…» Не больше и не меньше,
как самого себя.
Для достиженья этой
недостижимой цели он сначала
вооружился зеркалом, но после,
сообразив, что главная задача
не столько в том, чтоб видеть, сколько в том,
чтоб рассказать о виденном голландцам,
он взялся за офортную иглу
и принялся рассказывать.
О чем же
он нам поведал? Что он увидал?
Он обнаружил в зеркале лицо, которое
само в известном смысле
есть зеркало.
Любое выраженье
лица — лишь отражение того,
что происходит с человеком в жизни.
А происходит разное:
сомненья,
растерянность, надежды, гневный смех —
как странно видеть, что одни и те же
черты способны выразить весьма
различные по сути ощущенья.
Еще страннее, что в конце концов
на смену гневу, горечи, надеждам
и удивлению приходит маска
спокойствия —такое ощущенье,
как будто зеркало от всех своих
обязанностей хочет отказаться
и стать простым стеклом, и пропускать
и свет и мрак без всяческих препятствий.
Таким он увидал свое лицо.
И заключил, что человек способен
переносить любой удар судьбы,
что горе или радость в равной мере
ему к лицу: как пышные одежды
царя. И как лохмотья нищеты.
Он все примерил и нашел, что все,
что он примерил, оказалось впору.
II
И вот тогда он посмотрел вокруг.
Рассматривать других имеешь право
лишь хорошенько рассмотрев себя.
И чередою перед ним пошли
аптекари, солдаты, крысоловы,
ростовщики, писатели, купцы —
Голландия смотрела на него
как в зеркало. И зеркало сумело
правдиво — и на многие века —
запечатлеть Голландию и то, что
одна и та же вещь объединяет
все эти — старые и молодые — лица;
и имя этой общей вещи — свет.
Не лица разнятся, но свет различен:
Одни, подобно лампам, изнутри
освещены. Другие же — подобны
всему тому, что освещают лампы.
И в этом — суть различия.
Но тот,
кто создал этот свет, одновременно
(и не без оснований) создал тень.
А тень не просто состоянье света,
но нечто равнозначное и даже
порой превосходящее его.
Любое выражение лица —
растерянность, надежда, глупость, ярость
и даже упомянутая маска
спокойствия —не есть заслуга жизни
иль самых мускулов лица, но лишь
заслуга освещенья.
Только эти
две вещи — тень и свет — нас превращают
в людей.
Неправда?
Что ж, поставьте опыт:
задуйте свечи, опустите шторы.
Чего во мраке стоят ваши лица?
III
Но люди думают иначе. Люди
считают, что они о чем-то спорят,
поступки совершают, любят, лгут,
пророчествуют даже.
Между тем,
они всего лишь пользуются светом
и часто злоупотребляют им,
как всякой вещью, что досталась даром.
Одни порою застят свет другим.
Другие заслоняются от света.
А третьи норовят затмить весь мир
своей персоной — всякое бывает.
А для иных он сам внезапно гаснет.
IV
И вот когда он гаснет для того,
кого мы любим, а для нас не гаснет
когда ты можешь видеть только лишь
тех, на кого ты и смотреть не хочешь
(и в том числе, на самого себя),
тогда ты обращаешь взор к тому,
что прежде было только задним планом
твоих портретов и картин —
к земле… Трагедия окончена. Актер
уходит прочь. Но сцена —остается
и начинает жить своею жизнью.
Что ж, в виде благодарности судьбе
изобрази со всею страстью сцену.
Ты произнес свой монолог. Она
переживет твои слова, твой голос
и гром аплодисментов, и молчанье,
столь сильно осязаемое после
аплодисментов. А потом —тебя,
все это пережившего.
V
Ну, что ж,
ты это знал и раньше. Это — тоже
дорожка в темноту.
Но так ли надо
страшиться мрака? Потому что мрак
всего лишь форма сохраненья света
от лишних трат, всего лишь форма сна,
подобье передышки.
А художник —
художник должен видеть и во мраке.
Что ж, он и видит. Часть лица.
Клочок какой-то ткани. Краешек телеги.
Затылок чей-то. Дерево. Кувшин.
Все это как бы сновиденья света,
уснувшего на время крепким сном.
Но рано или поздно он проснется.
Что мне делать в тяжкой участи своей?
Где размыкать горе горькое свое?
Сердце, сердце, ты вещун, губитель мой!
Для чего нельзя не слушать нам тебя?
Как охотник приучает соколов,
Приучаешь ты тоску свою к себе;
Манишь горесть, без того твою родню,
Приласкало грусть слезами ты к себе!
Вейте, буйны, легкокрылы ветерки,
Развевайте кудри черные лесов,
Вейте, весточки с далекой стороны,
Развевайте мою смертную печаль!
Вы скажите, жить ли, бедной, мне в тоске?
Вы скажите, жив ли милый мой дружок?
Долго, долго ждет любовь моя его!
Вот уж три года тоске моей минет;
Ровно три года, как слуху нет об нем;
Нет ни грамотки, ни вестки никакой!
Ах, ужли-то солнце стало холодней?
Неужли-то кровь ретива не кипит?
Неужли твое сердечко, милый друг,
Ничего тебе о мне не говорит?
Много время, чтоб состариться любви!
Много время позабыть и изменить!
Ветер дунул с чужой дальней стороны,
Показалася зарница над горой;
Улыбнулася красотка молодцу —
И прости мое все счастье и покой!
Нет! не верю я причудам всем своим,
Милый друг мой, твоя девушка в тоске,
Тебе верит больше, нежели себе.
Знать, злосчастным нам такой уже талант,
Не делясь душой, делиться ввек житьем;
Знать, затем-то в зеленом у нас саду
Два цветочка одиночкою росли,
Одним солнышком и грелись и цвели,
Одной радостью питались на земли.
Чтобы ветры их далеко разнесли,
Чтобы в разных рассадить их сторонах,
Чтоб на разных вдруг засохнуть им грядах!
У них отняли последню радость их,
Чтобы вместе горевать и умереть.
Поздно, миленький, на родину придешь:
Поздно, солнышко, на гроб ты мой блеснешь!
Я найду уже другого жениха,
Обвенчаюся со смертью без тебя,
Сам ты нехотя меня сосватал с ней…
Приди, милый друг, к могиле ты моей!
Ты сорви цветок лазоревый на ней;
Он напомнит, как цвела я при тебе;
Ты оттудова поди в темны леса,
Там услышишь ты кукушку вдалеке:
Куковала так злосчастная в тоске;
Горесть села всю девичью красоту;
Сердце бедное слезами истекло.
Как подкошенна травинушка в лугу,
Вся иссохла я без милого дружка!
Место всякое не место для меня;
Все веселья не веселья без тебя!
Рада б я бежать за тридевять земель;
Но возможно ли от сердца нам уйти?
Но возможно ли от горя убежать?
Оно точит стены каменны насквозь:
Оно гонится за нами в самый гроб!
Девки просят, чтоб не выла я при них:
«Ты лишь портишь наши игры, — говорят, —
На тебя глядя, нам тошно и самим!»
Ах! подруженьки! вы не жили совсем!
Вы не знаете — и дай Боже не знать
Горя сладкого, опасного — любить!
Ваше сердце не делилося ни с кем;
В моем сердце половины целой нет!
В моем милом я любила этот свет!
В нем одном и род и племя все мое,
В нем одном я весела и хороша;
Без него млада ни людям, ни себе!
Ах, когда вы что узнаете об нем,
Не таитесь, добры люди, от меня;
Уж не бойтесь испугать меня ничем!
Вы скажите правду-истину скорей:
Легче, знав беду, однажды умереть,
Чем, не знав ее, всечасно умирать.
Томясь житьем однообразным,
Люблю свой страннический дом,
Люблю быть деятельно-праздным
В уединенье кочевом.
Люблю, готов сознаться в том,
Ярмо привычек свергнув с выи,
Кидаться в новые стихии
И обновляться существом.
Боюсь примерзнуть сиднем к месту
И, волю осязать любя,
Пытаюсь убеждать себя,
Что я не подлежу аресту.
Прости, шлагбаум городской
И город, где всегда на страже
Забот бессменных пестрый строй,
А жизнь бесцветная все та же;
Где бредят, судят, мыслят даже
Всегда по таксе цеховой.
Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный желтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом,
Где пленники слепых дурачеств,
Различных званий, лет и качеств
Кряхтят и пляшут под ярмом.
Не раз мне с дела и с безделья,
Не раз с унынья и с веселья,
С излишества добра и зла,
С тоски столичного похмелья
О четырех колесах келья
Душеспасительна была.
Хоть телу мало в ней простора,
Но духом на просторе я.
И недоступные обзора
Из глаз бегущие края,
И вольный мир воздушной степи,
Свободный путь свободных птиц,
Которым чужды наши цепи;
Рекой, без русла, без границ,
Как волны льющиеся тучи;
Здесь лес, обширный и дремучий,
Там море жатвы золотой —
Все тешит глаз разнообразно
Картиной стройной и живой,
И мысль свободно и развязно
Сама, как птица на лету,
Парит, кружится и ныряет
И мимолетом обнимает
И даль, и глубь, и высоту.
И все, что на душе под спудом
Дремало в непробудном сне,
На свежем воздухе, как чудом,
Все быстро ожило во мне.
Несется легкая коляска,
И с ней легко несется ум,
И вереницу светлых дум
Мчит фантастическая пляска.
То по открытому листу,
За подписью воображенья,
Переношусь с мечты в мечту;
То на ночлеге размышленья
С собой рассчитываюсь я:
В расходной книжке бытия
Я убыль с прибылью сличаю,
Итог со страхом поверяю
И контролирую себя.
Так! Отезжать люблю порою,
Чтоб в самого себя войти,
И говорю другим: прости! —
Чтоб поздороваться с собою.
Не понимаю, как иной
Живет и мыслит в то же время,
То есть живет, как наше племя
Живет, — под вихрем и грозой.
Мне так невмочь двойное бремя:
Когда живу, то уж живу,
Так что и мысли не промыслить;
Когда же вздумается мыслить,
То умираю наяву.
Теперь я мертв, и слава Богу!
Таюсь в кочующем гробу,
И муза грешному рабу
Приулыбнулась на дорогу.
Глупцы! Не миновать уж вам
Моих дорожных эпиграмм!
Сатиры бич в дороге кстати:
Им вас огрею по ушам,
Опричники журнальной рати,
С мечом гусиным по бокам.
Писать мне часто нет охоты,
Писать мне часто недосуг:
Ум вянет от ручной работы,
Вменяя труд себе в недуг;
Чернильница, бумага, перья —
Все это смотрит ремеслом;
Сидишь за письменным столом
Живым подобьем подмастерья
За цеховым его станком.
Я не терплю ни в чем обузы,
И многие мои стихи —
Как быть? — дорожные грехи
Праздношатающейся музы.
Равно движенье нужно нам,
Чтобы расторгнуть лени узы:
Люблю по нивам, по горам
За тридевять земель, как в сказке,
Летать за музой по следам
В стихоподатливой коляске;
Земли не слышу под собой,
И только на толчке, иль в яме,
Или на рифме поупрямей
Опомнится ездок земной.
Друзья! Посудите вы строже
О неоседлости моей:
Любить разлуку точно то же,
Что не любить своих друзей.
Есть призрак правды в сей посылке;
Но вас ли бегаю, друзья,
Когда по добровольной ссылке
В коляске постригаюсь я?
Кто лямку тянет в светской службе,
Кому та лямка дорога,
Тот и себе уже и дружбе
Плохой товарищ и слуга.
То пустослова слушай сказки,
То на смех сердцу и уму
Сам дань плати притворной ласки
Бог весть кому, Бог весть к чему;
Всю жизнь окрась в чужие краски,
И как ни душно, а с лица
С начала пытки до конца
Ты не снимай обрядной маски.
Учись, как труженик иной,
Безмолвней строгого трапписта,
С колодой вечных карт в руках
Доигрывает роберт виста
И роберт жизни на крестах;
Как тот в бумагах утопает
И, Геркулес на пустяки,
Слонов сквозь пальцы пропускает,
А на букашке напирает
Всей силой воли и руки.
Приписанный к приличьям в крепость,
Ты за нелепостью нелепость
Вторь, слушай, делай и читай
И светской барщины неволю
По отмежеванному полю
Беспрекословно исправляй.
Где ж тут за общим недосугом
Есть время быть с собой иль с другом;
Знакомый песнью нам пострел
Смешным отказом гнать умел
Заимодавцев из прихожей;
Под стать и нам его ответ,
И для самих себя нас тоже
Как ни спросись, а дома нет!
По мне, ошибкой моралисты
Твердят, что люди эгоисты.
Где эгоизм? Кто полный я?
Кто не в долгу пред этим словом?
Нет, я глядит в изданье новом
Анахронизмом словаря.
Держася круговой поруки,
Среди житейской кутерьмы,
Забав, досад, вражды и скуки
Взаимно вкладчиками мы.
Мы, выжив я из человека,
Есть слово нынешнего века;
Все мы да мы; наперечет
Все на толкучем рынке света
Судьбой отсчитанные лета
Торопимся прожить в народ.
Как будто стыдно поскупиться
И днем единым поживиться
Из жизни, отданной в расход.
Все для толпы — и вечно жадной
Толпою все поглощено.
Сил наших хищник беспощадный
Уносит нас волною хладной
Иль топит без вести на дно;
Дробь мелкой дроби в общей смете
Вся жизнь, затерянная в свете,
Как бурей загнанный ручей
В седую глубь морских зыбей,
Кипит, теснится, в сшибках стонет,
Но, не прорезав ни следа,
В пучине вод глубоких тонет
И пропадает навсегда.
Но между тем как стихотворный
Скакун, заносчивый подчас,
Мой избалованный Пегас,
Узде строптиво-непокорный,
Гулял, рассудка не спросясь,
И по проселкам своевольно
Бесился подо мной довольно,
Прекрасным всадником гордясь.
Пегаса сродники земные,
Пегасы просто почтовые
Меня до почты довезли.
Да чуть и мне уж не пора ли
Свернуть из баснословной дали
На почву прозы и земли!
Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальный
Не утомил вас, если вы,
Простя мне пыл первоначальный,
Дойдете до конца главы
Полупустой, полуморальной,
Полусмешной, полупечальной,
Которой бедный Йорик ваш
Открыл журнал сентиментальный,
Куда заносит дурь и блажь
Своей отваги повиральной.
Все скажут: с ним двойной подрыв
И с ним что далее, то хуже;
Поэт болтливый, он к тому же
Как путешественник болтлив!
Нет, дайте срок: стихов разбега
Не мог сперва я одолеть,
Но обещаюсь присмиреть.
Теперь до нового ночлега
Простите… (продолженье впредь).
<1826>
Как во стольном том во городе во Киеве был пир,
Как у ласкового Князя пир идет на целый мир.
Пированье, столование, почестный стол,
Словно день затем пришел, чтоб этот пир так шел.
И уж будет день в половине дня,
И уж будет столь во полу-столе,
А все гусли поют, про веселье звеня,
И не знает душа, и не помнит о зле.
Как приходит тут к Князю сто молодцов,
А за ними другие и третий сто.
С кушаками они вкруг разбитых голов,
На охоте их всех изобидели. Кто?
А какие-то молодцы, сабли булатные,
И кафтаны на них все камчатные,
Жеребцы-то под ними Латинские,
Кони бешены те исполинские.
Половили они соболей и куниц,
Постреляли всех туров, оленей, лисиц,
Обездолили лес, и наделали бед,
И добычи для Князя с Княгинею нет.
И не кончили эти, другие идут,
В кушаках, как и те, кушаки-то не тут,
Где им надобно быть: рыболовы пришли,
Вместо рыбы они челобитье несли.
Всю де выловили белорыбицу там,
Карасей нет, ни щук, и обида есть нам.
И не кончили эти, как третьи идут,
В кушаках, как и те, и челом они бьют:
То сокольники, нет соколов в их руках,
Что не надо, так есть, много есть в кушаках,
Изобидели их сто чужих молодцов.
«Чья дружина?» — «Чурилы» — «А кто он таков?»
Тут Бермята Васильевич старый встает:
«Мне Чурило известен, не здесь он живет.
Он под Киевцем Малым живет на горах,
Двор богатый его, на семи он верстах.
Он привольно живет, сам себе господин,
Вкруг двора у него там железный есть тын,
И на каждой тынинке по маковке есть,
По жемчужинке есть, тех жемчужин не счесть.
Середи-то двора там светлицы стоят,
Белодубовы все, гордо гридни глядят,
Эти гридни покрыты седым бобром,
Потолок — соболями, а пол — серебром,
А пробои-крюки все злаченый булат,
Пред светлицами трои ворота стоят,
Как одни-то разные, вальящаты там,
А другие хрустальны, на радость глазам,
А пред тем как пройти чрез стеклянные,
Еще третьи стоят, оловянные».
Вот собрался Князь с Княгинею, к Чуриле едет он,
Старый Плен идет навстречу, им почет и им поклон.
Посадил во светлых гриднях их за убраны столы,
Будут пить питья медвяны до вечерней поздней мглы.
Только Князь в оконце глянул, закручинился: «Беда!
Я из Киева в отлучке, а сюда идет орда.
Из орды идет не Царь ли, или грозный то посол?»
Плен смеется. «То Чурило, сын мой, Пленкович пришел».
Вот глядят они, а день уж вечеряется,
Красно Солнышко к покою закатается,
Собирается толпа, их за пять сот,
Молодцов-то и до тысячи идет.
Сам Чурило на могучем на коне
Впереди, его дружина — в стороне,
Перед ним несут подсолнечник-цветок,
Чтобы жар ему лица пожечь не мог
Перво-наперво бежит тут скороход,
А за ним и все, кто едет, кто идет.
Князь зовет Чурилу в Киев, тот не прочь:
Светел день там, да светла в любви и ночь.
Вот во Киеве у Князя снова пир,
Как у ласкового пир на целый мир
Ликование, свирельный слышен глас,
И Чурило препожалует сейчас.
Задержался он, неладно, да идет,
В первый раз вина пусть будет невзачет
Стар Бермята, да жена его душа
Катеринушка уж больно хороша.
Позамешкался маленько, да идет,
Он ногой муравки-травки не помнет,
Пятки гладки, сапожки — зелен сафьян,
Руки белы, светлы очи, стройный стан.
Вся одежда — драгоценная на нем,
Красным золотом прошита с серебром.
В каждой пуговке по молодцу глядит,
В каждой петельке по девице сидит,
Застегнется, и милуются они,
Расстегнется, и целуются они.
Загляделись на Чурилу, все глядят,
Там где девушки — заборы там трещат,
Где молодушки — там звон, оконца бьют,
Там где старые — платки на шее рвут.
Как вошел на пир, тут Князева жена
Лебедь рушила, обрезалась она,
Со стыда ли руку свесила под стол,
Как Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурило только смело поглядел,
А свирельный глас куда как сладко пел.
Пировали так, окончили, и прочь,
А пороша выпадала в эту ночь.
Все к заутрени идут, чуть белый свет,
Заприметили на снеге свежий след.
И дивуются: смотри да примечай,
Это зайка либо белый горностай.
Усмехаются иные, говорят:
«Горностай ли был? Тут зайка ль был? Навряд.
А Чурило тут наверно проходил,
Красоту он Катерину навестил».
Говорили мне, что будто молодец
На Бермяту натолкнулся наконец,
Что Бермятой был он будто бы убит, —
Кто поведал так, неправду говорит.
Уж Бермяте ль одному искать в крови
Чести, мести, как захочешь, так зови.
Не убьешь того, чего убить нельзя,
Горностаева уклончива стезя.
Тот, кто любит, — как ни любит, любит он,
И кровавою рукой не схватишь сон.
Сон пришел, и сон ушел, лови его.
Чур меня! Хотенье сердца не мертво.
Знаю я, Чурило Пленкович красив,
С ним целуются, целуются, он жив.
И сейчас он улыбаяся идет,
Пред лицом своим подсолнечник несет.
Расцвечается подсолнечник-цветок,
Чтобы жар лицо красивое не сжег.
Как храм ареопаг Палладе
Нептуна презря, посвятил,
Притек к афинской лев ограде
И ревом городу грозил.
Она копья непобедима
Ко ополченью не взяла,
Противу льва неукротима
С Олимпа Геву призвала.
Пошла — и под оливой стала,
Блистая легкою броней;
Младую Нимфу обнимала,
Сидящую в тени ветвей.
Лев шел — и под его стопою
Приморский влажный брег дрожал;
Но, встретясь вдруг со красотою,
Как солнцем пораженный, стал.
Вздыхал и пал к ногам лев сильный,
Прелестну руку лобызал,
И чувства кроткия, умильны
В сверкающих очах являл.
Стыдлива дева улыбалась,
На молодого льва смотря;
Кудрявой гривой забавлялась
Сего звериного царя.
Минерва мудрая познала
Его родящуюся страсть,
Цветочной цепью привязала
И отдала любви во власть.
Не раз потом уже случалось,
Что ум смирял и ярость львов;
Красою мужество сражалось,
И побеждала все — любовь.
1796
Орлы и львы соединились,
Героев храбрых полк возрос,
С громами громы помирились,
Поцеловался с Шведом Росс.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Гряди, монарх, на высоту,
Как солнце, в брачный твой чертог;
Являй народам красоту
В лучах любви твоей, как бог!
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоим плодом.
Младая, нежная царевна!
Пленив красой твоей царя,
Взаимно вечно будь им пленна,
Цвети, как роза, как заря.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Родители любезны, нежны!
Что ваши чувствуют сердца?
В усердьи льем мы токи слезны,
А ваша радость без конца.
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом!
Да будет ввек благословенна
Порфироносная чета,
В России, в Швеций насажденна
Премудрость, храбрость, красота!
Сияньем, Север, украшайся,
Блистай, Петров и Карлов дом;
Екатерина, утешайся
Сим славным рук твоих плодом.
Хор для польского
на тот же случай.
Связаны цветов цепями
Нежно-милая чета,
Увенчанныя лучами
Младость, бодрость, красота!
Утешайтесь лучшим счастьем
Быть любимым и любить.
Ваше вечное согласье
Вам подаст веселы дни,
Насадит народам счастье
Мира сладкого в тени.
Утешайтесь лучшим счастьем
Людям счастие творить.
Зрите, как на вас два царства
Улыбаючись глядят:
Дружества чрез вас и братства,
Блага общего хотят.
Утешайтесь лучшим счастьем
Матерью, отцом прослыть.
Посмотрите, как огнями
Север весь торжеств горит,
Любопытными очами
Вся на вас Европа зрит.
Утешайтесь лучшим счастьем
Добродетели хранить.
Разговор Русского с Шведом
во время бытия графа де-Гага в Петербурге.
Швед.
В народном сборище толиком,
Как двор ваш пышностью блистал
И оказал нам столько чести,
Где ваш Сенат стоял?
Русский.
В своем был месте, —
Стоял он при Петре Великом.
Швед.
Да где ж, у трона впереди, иль назади?
Русский.
Совсем не там, — на площади.
Что есть гармония во устроеньи мира?
Пространство, высота, сиянье, звук и чин.
Не то ли и чертог, воздвигнутый для пира,
Для зрелища картин?
В твоем, о Безбородко, доме
Я в солнцах весь стоял в приятном сердцу громе.
Ты скрыл величество; но видим и в ночи
Светила северна сияющи лучи:
Теки на высоту свой блеск соединить
С прекраснейшей из звезд, — чтоб смертным счастье лить.
I
Посвящение
Я буду петь, пока поется,
Пока волненья позабыл,
Пока высоким сердце бьется,
Пока я жизнь не пережил,
В душе горят, хотя безвестней,
Лучи небесного огня,
Но нежных и веселых песней,
Мой друг, не требуй от меня…
Я умер. Светлых вдохновений
Забыта мною сторона
Давно. Как скучен день осенний,
Так жизнь моя была скучна;
Так впечатлений неприятных
Душа всегда была полна;
Поныне о годах развратных
Не престает скорбеть она.
Посвящение
Я буду петь, пока поется,
Пока, друзья, в груди моей
Еще высоким сердце бьется
И жалость не погибла в ней.
Но той веселости прекрасной
Не требуй от меня напрасно,
И юных гордых дней, поэт,
Ты не вернешь: их нет как нет;
Как солнце осени суровой,
Так пасмурна и жизнь моя;
Среди людей скучаю я:
Мне впечатление не ново…
И вот печальные мечты,
Плоды душевной пустоты!..
* * *
Печальный демон, дух изгнанья,
Блуждал под сводом голубым,
И лучших дней воспоминанья
Чредой теснились перед ним,
Тех дней, когда он не был злым,
Когда глядел на славу бога,
Не отвращаясь от него;
Когда сердечная тревога
Чуждалася души его,
Как дня боится мрак могилы.
И много, много… и всего
Представить не имел он силы…
(Демон узнает, что ангел любит одну смертную, демон узнает и обольщает ее, так что она покидает ангела, но скоро умирает и делается духом ада. Демон обольстил ее, рассказывая, что бог несправедлив и проч. свою ист).
* * *
Любовь забыл он навсегда.
Коварство, ненависть, вражда
Над ним владычествуют ныне…
В нем пусто, пусто: как в пустыне.
Смертельный след напечатлен
На том, к чему он прикоснется,
И говорят, что даже он
Своим злодействам не смеется,
Что груды гибнущих людей
Не веселят его очей…
Зачем же демон отверженья
Роняет посреди мученья
Свинцовы слезы иногда,
И им забыты на мгновенье
Коварство, зависть и вражда?..
* * *
Демон влюбляется в смертную (монахиню), и она его наконец любит, но демон видит ее ангела-хранителя и от зависти и ненависти решается погубить ее. Она умирает, душа ее улетает в ад, и демон, встречая ангела, который плачет с высот неба, упрекает его язвительной улыбкой.
* * *
Угрюмо жизнь его текла,
Как жизнь развалин. Бесконечность
Его тревожить не могла,
Он хладнокровно видел вечность,
Не зная ни добра, ни зла,
Губя людей без всякой нужды.
Ему желанья были чужды,
Он жег печатью роковой
Того, к кому он прикасался,
Но часто демон молодой
Своим злодействам не смеялся.
Таков осеннею порой
Среди долины опустелой
Один чернеет пень горелый.
Сражен стрелою громовой,
Он прямо высится главой
И презирает бурь порывы,
Пустыни сторож молчаливый.
* * *
Боясь лучей, бежал он тьму,
Душой измученною болен.
Ничем не мог он быть доволен:
Всё горько сделалось ему,
И всё на свете презирая,
Он жил, не веря ничему
И ничего не принимая.
В полночь, между высоких скал,
Однажды над волнами моря
Один, без радости, без горя
Беглец эдема пролетал
И грешным взором созерцал
Земли пустынные равнины.
И зрит, чернеет над горой
Стена обители святой
И башен странные вершины.
Меж низких келий тишина,
Садится поздняя луна,
И в усыпленную обитель
Вступает мрачный искуситель.
Вот тихий и прекрасный звук,
Подобный звуку лютни, внемлет…
И чей-то голос… Жадный слух
Он напрягает. Хлад объемлет
Чело… он хочет прочь тотчас.
Его крыло не шевелится,
И странно — из потухших глаз
Слеза свинцовая катится…
Как много значил этот звук:
Мечты забытых упоений,
Века страдания и мук,
Века бесплодных размышлений,
Всё оживилось в нем, и вновь
Погибший ведает любовь.
М
О чем ты близ меня вздыхаешь,
Чего ты хочешь получить?
Я поклялась давно, ты знаешь,
Земные страсти позабыть.
Кто ты? Мольба моя напрасна.
Чего ты хочешь?..
Д
Ты прекрасна.
М
Кто ты?
Д
Я демон. Не страшись…
Святыни здешней не нарушу…
И о спасенье не молись,
Не искусить пришел я душу;
Сгорая жаждою любви,
Несу к ногам твоим моленья,
Земные первые мученья
И слезы первые мои.
I
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
II
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
III
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.
С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?
За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?
За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?
Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.
IV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подъята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подъемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!
V
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.
Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.
VI
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.
Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.
VII
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!
VIII
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.
Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.
IX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем объятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.
Еще густая тень хрустально небо крыла,
Еще прекрасная Аврора не всходила,
Корабль покоился на якоре в водах,
И земледелец был в сне крепком по трудах,
Сатиры по горам лесов не пребегали,
И нимфы у речных потоков почивали,
Как вдруг восстал злой ветр и воды возмущалг
Сердитый вал морской долины потоплял,
Гром страшно возгремел, и молнии сверкали,
Дожди из грозных туч озера проливали,
Сокрыли небеса и звезды, и луну,
Лев в лес бежал густой, а кит во глубину,
Орел под хворостом от страха укрывался.
Подобно и Дамон сей бури испужался,
Когда ужасен всей природе был сей час,
А он без шалаша свою скотину пас.
Дамон не знал, куда от беспокойства деться,
Бежал найти шалаш, обсохнуть и согреться.
Всех ближе шалашей шалаш пастушки был,
Котору он пред тем недавно полюбил,
Котора и в него влюбилася подобно.
Хоть сердце поступью к нему казалось злобно,
Она таила то, что чувствовал в ней дух,
Но дерзновенный вшел в шалаш ея пастух.
Однако, как тогда погода ни мутилась,
Прекрасная его от сна не пробудилась,
И, лежа в шалаше на мягкой мураве,
Что с вечера она имела в голове,
То видит и во сне: ей кажется, милует,
Кто въяве в оный час, горя, ее целует.
Сей дерзостью ей сон еще приятней был.
Дамон ей истину с мечтой соединил,
Но ясная мечта с минуту только длилась,
Излишества ея пастушка устрашилась
И пробудилася. Пастушка говорит:
«Зачем приходишь ты туда, где девка спит?»
Но привидением толь нежно утомилась,
Что за проступок сей не очень рассердилась.
То видючи, Дамон надежно отвечал,
Что он, ее любя, в вину такую впал,
И, часть сея вины на бурю возлагая,
«Взгляни, — просил ее, — взгляни в луга, драгая,
И зри потоки вод пролившихся дождей!
Меня загнали ветр и гром к красе твоей,
Дожди из грозных туч вод море проливали,
И молнии от всех сторон в меня сверкали.
Не гневайся, восстань, и выглянь за порог!
Увидишь ты сама, какой лиется ток».
Она по сих словах смотреть потоков встала,
А, что целована, ему не вспоминала,
И ничего она о том не говорит,
Но кровь ея, но кровь бунтует и горит,
Дамона от себя обратно посылает,
А, чтоб он побыл с ней, сама того желает.
Не может утаить любви ея притвор,
И шлет Дамона вон и входит в разговор,
Ни слова из речей его не примечает,
А на вопрос его другое отвечает.
Дамон, прощения в вине своей прося
И извинение любезной принося,
Разжжен ея красой, себя позабывает
И в новую вину, забывшися, впадает.
«Ах! сжалься, — говорит, но говорит то вслух, —
Ах! сжалься надо мной и успокой мой дух,
Молвь мне «люблю», или отбей мне мысль печальну
И окончай живот за страсть сию нахальну!
Я больше уж не мог в молчании гореть,
Люби, иль от своих рук дай мне умереть».
— «О чем мне говоришь толь громко ты, толь смело!
Дамон, опомнися! Какое это дело, —
Она ему на то сказала во слезах, —
И вспомни, в каковых с тобою я местах!
Или беды мои, Дамон, тебе игрушки?
Не очень далеко отсель мои подружки,
Пожалуй, не вопи! Или ты лютый зверь?
Ну, если кто из них услышит то теперь
И посмотреть придет, что стало с их подружкой?
Застанет пастуха в ночи с младой пастушкой.
Какой ея глазам с тобой явлю я вид,
И, ах, какой тогда ты сделаешь мне стыд!
Не прилагай следов ко мне ты громким гласом
И, что быть хочешь мил, скажи иным мне часом.
Я часто прихожу к реке в шалаш пустой,
Я часто прихожу в березник сей густой
И тамо от жаров в полудни отдыхаю.
Под сею иногда горой в бору бываю
И там ищу грибов, под дубом на реке,
Который там стоит от паства вдалеке,
Я и вчера была, там место уедненно,
Ты можешь зреть меня и тамо несумненно.
В пристойно ль место ты склонять меня зашел?
Такой ли объявлять любовь ты час нашел!»
Дамон ответствовал на нежные те пени,
Перед любезной став своею на колени,
Целуя руки ей, прияв тишайший глас:
«Способно место здесь к любви, способен час,
И если сердце мне твое не будет злобно,
То всё нам, что ни есть, любезная, способно.
Пастушки, чаю, спят, избавясь бури злой,
Господствует опять в часы свои покой,
Уж на небе туч нет, опять сияют звезды,
И птицы стерегут свои без страха гнезды,
Орел своих птенцов под крыльями согрел,
И воробей к своим яичкам прилетел;
Блеяния овец ни в чьем не слышно стаде,
И всё, что есть, в своей покоится отраде».
Что делать ей? Дамон идти не хочет прочь…
Возводит к небу взор: «О ночь, о темна ночь,
Усугубляй свой мрак, мой разум отступает,
И скрой мое лицо! -вздыхаючи, вещает.-
Дамон! Мучитель мой! Я мню, что и шалаш
Смеется, зря меня и слыша голос наш.
Чтоб глас не слышен был, шумите вы, о рощи,
И возвратись нас скрыть, о темность полунощи!»
Ей мнилось, что о них весть паством понеслась,
И мнилось, что тогда под ней земля тряслась.
Не знаючи любви, «люблю» сказать не смеет,
Но, молвив, множество забав она имеет,
Которы чувствует взаимно и Дамон.
Сбылся, пастушка, твой, сбылся приятный сон.
По сем из волн морских Аврора выступала
И спящих в рощах нимф, играя, возбуждала,
Зефир по камышкам на ключевых водах
Журчал и нежился в пологих берегах.
Леса, поля, луга сияньем освещались,
И горы вдалеке Авророй озлащались.
Восстали пастухи, пришел трудов их час,
И был издалека свирельный слышен глас.
Пастушка с пастухом любезным разлучалась,
Но как в последний раз она поцеловалась
И по веселостях ввела его в печаль,
Сказала: «Коль тебе со мной расстаться жаль,
Приди ты под вечер ко мне под дуб там дальный,
И успокой, Дамон, теперь свой дух печальный,
А между тем меня на памяти имей
И не забудь, мой свет, горячности моей».
Небес и земли повелитель,
Творец плодотворнаго мира,
Дал счастье, дал радость всей твари
Цветущих долин Кашемира, —
И равны все звенья пред Вечным
В цепи непрерывной творенья,
И жизненным трепетом общим
Исполнены чудныя звенья.
Такая дрожащая бездна
В дыханьи полудня и ночи,
Что ангелы в страхе закрыли
Крылами звездистыя очи.
Но там же, в саду мирозданья,
Где радость и счастье — привычка,
Забыты, отвергнуты счастьем
Кустарник и серая птичка.
Листов, окаймленных пила́ми,
Побегов, скрывающих спицы,
Боятся летучие гости,
Чуждаются певчие птицы.
Безгласная серая птичка
Одна не пугается терний,
И любят друг друга, но счастья —
Ни в утренний час, ни в вечерний.
И по́ небу веки проходят,
Как волны безбрежнаго моря, —
Никто не узнает их страсти,
Никто не увидит их горя.
Однажды сияющий ангел,
Купаяся в безднах эѳира,
Узрел и кустарник и птичку
В долине ночной Кашемира, —
И нежному ангелу стало
Их видеть так грустно и больно,
Что с неба слезу огневую
На них уронил он невольно.
И к утру свершилося чудо:
Краснея и млея сквозь слезы,
Склонилася к ветке упругой
Головка душистая розы.
И к ночи с безгласною птичкой
Еще перемена чудесней:
И листья и звезды трепещут
Ея упоительной песней.
Он
Рая вечнаго изгнанник,
Вешний гость я, певчий странник:
Мне чужие здесь цветы,
Страшны искры мне мороза, —
Друг мой, роза, дева-роза,
Я б не пел, когда б не ты.
Она
Полночь — мать моя родная,
Незаметно расцвела я
На заре весны;
Для тебя ж у бедной розы
Аромат, краса и слезы,
Заревые сны.
Он
Ты так нежна, как утренния розы,
Что пред зарей несет земле восток.
Ты так светла, что поневоле слезы
Туманят мне внимательный зрачок.
Ты так чиста, что помыслы земные
Невольно мрут в груди перед тобой.
Ты так свята, что ангелы святые
Зовут тебя их смертною сестрой.
Она
Ты поешь, когда дремлю я,
Я цвету, когда ты спишь;
Я горю без поцелуя,
Без ответа ты грустишь;
Но ни грусти ни мученья
Ты обманом не зови:
Где же песни без стремленья?
Где же юность без любви?
Он
Дева-роза, доброй ночи!
Звезды в небесах.
Две звезды горят, как очи,
В голубых лучах.
Две звезды горят приветно
Нынче, как вчера.
Сон подкрался незаметно, —
Роза, спать пора!
Она
Зацелую тебя, закачаю,
Но боюсь над тобой задремать:
На заре лишь уснешь ты; я знаю,
Что всю ночь будешь петь ты опять.
Закрываются милыя очи,
Голова у меня на груди…
Ветер, ветер с суровой полночи,
Не тревожь его сна, не буди!
Я сама притаила дыханье,
Только вежды закрыл ему сон,
И над спящим склоняюсь в молчаньи, —
Все боюсь, не проснулся бы он.
Ветер, ветер лукавый, поди ты,
Я умею сама целовать!
Я устами коснуся ланиты, —
И мой милый проснется опять.
Просыпайся ж! Заря потухает:
Для певца — золотая пора…
Дева-роза тихонько вздыхает,
Отпуская тебя до утра.
Он
Ах, опять к ночному бденью
Вышел звездный хор!
Эхо ждет завторить пенью,
Ждет лесной простор.
Веет ветер над дубровой,
Пышный лист шумит, —
У меня в тени кленовой
Дева-роза спит.
Хорошо ль ей, сладко ль спится,
Я предузнаю́
И звезда́м, что ей приснится,
Громко пропою.
Она
Я дремлю, но слышит
Роза соловья;
Ветерок колышит
Сонную меня.
Звуки остаются
Все в моих листках.
Слышу, — а проснуться
Не могу никак.
Заревыя слезы,
Наклоняясь, лью…
Пой у сонной розы
Про любовь мою!
И во сне только любит и любит,
И от счастия плачет и спит!
Эти песни она приголубит,
Если эхо о них промолчит.
Эти песни земле разсказали
Все, что розе приснилось во сне,
И глубо́ко, глубо́ко запали
Ей в румяное сердце оне.
И в ночи под землею коренья
Влагу ночи сосут да сосут,
А у розы слезой умиленья
Бриллиантами слезы текут.
Отчего ж под навесом прохлады
Раздается так голос певца?
Роза! Песни не знают преграды!
Без конца твои сны, без конца!