Все стихи про любимого - cтраница 61

Найдено стихов - 2363

Рафаэл Габриэлович Патканян

Одна из тысячи

«Скажи мне, госпожа, красавица моя,
Открой, зачем грустишь ты и тоскуешь вечно?
Чего желаешь ты, и в чем твоя забота?
Ты так стройна, лицо сияет красотою;
Ты вся окутана и бархатом, и шелком;
Один твой только взгляд, — и верные служанки
Уже спешат твои желанья все исполнить.
И днем, и в час ночной пленительные звуки
Твой услаждают слух. Роскошные ковры
Разостланы у ног твоих. В твоем покое
Устроен для тебя цветник благоуханный.
Прекрасные плоды твой украшают стол,
А пред тобой стоит кальян великолепный…
О, не завидуй ты и ангелов блаженству!
Твоя роскошная обитель — тот же рай!
Не стала ты женой простого человека, —
Супругой стала ты могучего паши.
Печалиться, грустить — то было б неразумно!»

В гареме старая рабыня говорила
Так госпоже своей, армянке Рипсимэ,
Которую враги свет истины Христовой
Принудили забыть и стать магометанкой.
В ответ не молвила ни слова Рипсимэ
И только в сторону с печалью отвернулась.
Ее лицо дышало грустью. Тихо слезы
Из чудных, нежных глаз красавицы катились…

Она взглянула вверх, на дальний небосклон,
И, горе тяжкое в своей душе скрывая,
Смотрела, как неслись по небу грозно тучи,
В которых молнии заснувшие таились,
Как и в ее душе… И вспомнилось ей детство,
Ее родители, и братья, и родные,
И время чудное, когда жилось ей дома
Так мирно, беззаботно, — и тот день ужасный,
Когда в их дом, — на Пасхе это было, —
Турецкий офицер с кавасами ворвался
И обявил паши безжалостного волю:
Что Рипсимэ должна вступить в его гарем…
Без чувств упала мать, убитая той вестью,
Любимой дочери пришел отец на помощь,
Но вот блеснула сабля, — и, рукой каваса
Сраженный, мертвым пал отец на землю!..

И увлекли ее в гарем… И отреклась
Она от веры христианской, от армян,
И сделалась паши супругою любимой…
Но никогда с тех пор ни смеха, ни улыбки
Не видно было на лице ее. Ни танцы,
Ни игры шумные иль пышные наряды, —
Ее в тоске ничто, ничто не веселило!..
Но гневные слова проклятья злым врагам
С невинных уст ее ни разу не слетели;
И только все она шептала с удивленьем:
«О, что ж меня спасти не явятся армяне?..»

Иван Михайлович Долгоруков

В последнем вкусе человек

Люблю приятельску беседу,
Где нет насмешки никакой,
Где можно за столом соседу
Сказать словца два-три за свой;
Люблю я там играть, резвиться,
Где принят просто, без чинов,
Где не боюсь тем провиниться,
Что на bon mot я не готов.

Бывало, дед почтенный в роде,
Когда семейный пир дает,
По чувствам сердца, не по моде,
Своих гостей к себе зовет,
Трапезу ставит не богату,
Вином заморским не поит,
Не штофом убирает хату,
А всякий весел там и сыт.

Там нет вестей, переговоров,
Надутый барин не шипит;
Не сеют сплетницы раздоров,
Богач над бедным не трунит.
Прошли те годы, как любили
Таким манером в свете жить;
То дни златого века были,
Каких нам снова не нажить.

Тогда супруг жене был верен,
Сестру любил всем сердцем брат,
Родитель в детях был уверен,
И ближний ближнему был рад;
Но столь похвальные примеры
Не попадаются уж нам:
Другой все люди стали веры,
Себе всяк ныне строит храм.

Мы ближних и друзей не знаем;
Куда ни сунься — все один;
Взаимны связи презираем, —
Корысть нам бог и господин.
Где есть хоть малые выгоды,
Умеем тотчас их смекнуть;
Для них чрез пропасти и воды
Безделка нам перешагнуть.

В большой, великолепной зале
Посмотришь инде — тьма людей!
Все пляшут до пота на бале,
А скука ждет всех у дверей.
Приятель друга обнимает,
Его нимало не любя;
Тот той же лаской отвечает,
И шепчет: «Черт бы взял тебя!»

Видал я часто обращенье
Обоих полов меж собой;
Их вальс приводит в восхищенье,
Мазурка — рай для них земной;
Повсюду слышится всечасно:
Ах, как мила! ах, распремил!
Все в ней божественно, прекрасно!
Гудки с двора — и жар простыл.

Мужчин ли где кружок сойдется,
Там беспорядок и содом;
Бостоном день у них начнется,
А вечер кончится вином.
Потом расценка за глазами
Пойдет порядочная всем;
В злословьи хвастают умами,
Никто не дорожит никем.

Вот так-то жить мы научились!
О предки! если б вы сюда
Хоть на минуту к нам явились,
Едва поверили б тогда,
Что ложь, обман и лицемерство
Умов отличных ныне знак;
Что честь слывет за суеверство;
Что кто не льстит, тот и дурак.

В замену древня благородства
Взгляните вы на нашу спесь,
Взгляните, чада патриотства,
Колико эгоистов здесь!
Сие угрюмое созданье —
Лукавства смертных горький плод;
За нашу хитрость в воздаянье
Возник на свете сей урод.

Ликуй, холодный себялюбец!
Твой праздник и пора теперь;
Лежи в диване, сластолюбец,
Один, как в дебри дикий зверь!
Тебя никто, никто не любит,
Хотя ты знатен и велик;
Твои дела не слава трубит,
Но купленный бродяг язык.

Когда железный прут судьбины,
Который школит смертных всех,
Пробьет на лбу твоем морщины,
Тогда болезнь уймет твой смех;
Вздохнешь, ума забыв игрушки,
Никто не повторит твой вздох;
Обняв парчовые подушки,
Тошней меня ты скажешь: «Ох!!.»

Тошней, чем я, который в свете
Тропинкой узенькой бреду,
Имея малое в предмете,
Тихонько жизнь свою веду.
Жена мне друг, она мне рада;
Детей у нас полна изба;
Вот в мире сем небес награда!
Красна простых сердец судьба!

О друг мой, мать и вождь природа!
Твои дары милей всего!
Здоровье, пища и свобода, —
Не надо больше ничего.
Пускай в златую колесницу
Другой садится, а не я;
Пускай крестьянин в поясницу
Не гнется, встретивши меня:

Мои не трогаются чувства,
Когда я Крезов светских зрю;
Стяжать мне не дано искусства,
За то творца благодарю!
А если б дал богатства много,
Когда б возвысил он мой рог, —
Сошед убожества с порога,
Я б, может быть, забыл, где бог.

Итак, ты думай как угодно,
В последнем вкусе человек!
Но мне с тобой никак не сходно
Своим на твой меняться век.
Я буду жить, как жил доселе,
Твоя пусть жизнь идет, как шла;
Когда ж не будет духа в теле,
Тогда увидим — чья взяла!..

Николай Гумилев

Пятистопные ямбы

Я помню ночь, как черную наяду,
В морях под знаком Южного Креста.
Я плыл на юг; могучих волн громаду
Взрывали мощно лопасти винта,
И встречные суда, очей отраду,
Брала почти мгновенно темнота.

О, как я их жалел, как было странно
Мне думать, что они идут назад
И не остались в бухте необманной,
Что Дон-Жуан не встретил Донны Анны,
Что гор алмазных не нашел Синдбад
И Вечный Жид несчастней во сто крат.

Но проходили месяцы, обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Меха пантер — мне нравились их пятна —
И то, что прежде было непонятно,
Презренье к миру и усталость снов.

Я молод был, был жаден и уверен,
Но дух земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен,
Я знаю, жизнь не удалась… и ты.

Ты, для кого искал я на Леванте
Нетленный пурпур королевских мантий,
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль.
Взлетели кости, звонкие, как сталь,
Упали кости — и была печаль.

Сказала ты, задумчивая, строго:
«Я верила, любила слишком много,
А ухожу, не веря, не любя,
И пред лицом всевидящего Бога,
Быть может, самое себя губя,
Навек я отрекаюсь от тебя».

Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук,
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук,
И ты ушла, в простом и темном платье,
Похожая на древнее распятье.

То лето было грозами полно,
Жарой и духотою небывалой,
Такой, что сразу делалось темно
И сердце биться вдруг переставало,
В полях колосья сыпали зерно,
И солнце даже в полдень было ало.

И в реве человеческой толпы,
В гуденье проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы
И побежал, куда бежали люди,
Покорно повторяя: буди, буди.

Солдаты громко пели, и слова
Невнятны были, сердце их ловило:
«Скорей вперед! Могила, так могила!
Нам ложем будет свежая трава,
А пологом — зеленая листва,
Союзником — архангельская сила».

Так сладко эта песнь лилась, маня,
Что я пошел, и приняли меня,
И дали мне винтовку и коня,
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.

И счастием душа обожжена
С тех самых пор; веселием полна
И ясностью, и мудростью; о Боге
Со звездами беседует она,
Глас Бога слышит в воинской тревоге
И Божьими зовет свои дороги.

Честнейшую честнейших херувим,
Славнейшую славнейших серафим,
Земных надежд небесное свершенье
Она величит каждое мгновенье
И чувствует к простым словам своим
Вниманье, милость и благоволенье.

Есть на море пустынном монастырь
Из камня белого, золотоглавый,
Он озарен немеркнущею славой.
Туда б уйти, покинув мир лукавый,
Смотреть на ширь воды и неба ширь…
В тот золотой и белый монастырь!

Борис Леонидович Пастернак

Скрипка Паганини

Душа, что получается?
— Повремени. Терпенье.

Он на простенок выбег, —
Он почернел, кончается
Сгустился,- целый цыбик
Был высыпан из чайницы.

Он на карнизе узком,
Он из агата выточен,
Он одуряет сгустком
Какой-то страсти плиточной.

Отчетлив, как майолика,
Из смол и молний набран,
Он дышит дрожью столика
И зноем канделябров.

Довольно. Мгла заплакала,
Углы стекла всплакнули…
Был карликом, кривлякою
Mеssиеurs — расставьте стулья.

Дома из более, чем антрацитных плиток,
Сады из более, чем медных мозаик,
И небо более паленое, чем свиток,
И воздух более надтреснутый, чем вскрик,

И в сердце, более прерывистом, чем «Слушай»
Глухих морей в ушах материка,
Врасплох застигнутая боле, чем удушьем,
Любовь и боле, чем любовная тоска!

Я дохну на тебя, мой замысел,
И ты станешь, как кожа индейца.
Но на что тебе, песня, надеяться?
Что с тобой я вовек не расстанусь?

Я создам, как всегда, по подобию
Своему вас, рабы и повстанцы, —
И закаты за вами потянутся,
Как напутствия вам и надгробья.

Но нигде я не стану вас чествовать
Юбилеем лучей, и на свете
Вы не встретите дня, день не встретит вас.
Я вам ночь оставляю в наследье.

Я люблю тебя черной от сажи
Сожиганья пассажей, в золе
Отпылавших андант и адажий,
С белым пеплом баллад на челе,

С загрубевшей от музыки коркой
На поденной душе, вдалеке
Неумелой толпы, как шахтерку,
Проводящую день в руднике.

Она

Изборожденный тьмою бороздок,
Рябью сбежавший при виде любви,
Этот, вот этот бесснежный воздух,
Этот, вот этот — руками лови?

Годы льдов простерлися
Небом в отдаленьи,
Я ловлю, как горлицу,
Воздух голой жменей.

Вслед за накидкой ваточной
Все — долой, долой!
Нынче небес недостаточно,
Как мне дышать золой!

Ах, грудь с грудью борются
День с уединеньем.
Я ловлю, как горлицу,
Воздух голой жменей.

Он

Я люблю, как дышу. И я знаю:
Две души стали в теле моем.
И любовь та душа иная,
Им несносно и тесно вдвоем.

От тебя моя жажда пособья,
Без тебя я не знаю пути,
Я с восторгом отдам тебе обе,
Лишь одну из двоих приюти.

О, не смейся, ты знаешь какую.
О, не смейся, ты знаешь к чему.
Я и старой лишиться рискую,
Если новой я рта не зажму.

Аполлон Григорьев

Цыганская венгерка

Две гитары, зазвенев,
Жалобно заныли…
С детства памятный напев,
Старый друг мой — ты ли?

Как тебя мне не узнать?
На тебе лежит печать
Буйного похмелья,
Горького веселья!

Это ты, загул лихой,
Ты — слиянье грусти злой
С сладострастьем баядерки —
Ты, мотив венгерки!

Квинты резко дребезжат,
Сыплют дробью звуки…
Звуки ноют и визжат,
Словно стоны муки.

Что за горе? Плюнь, да пей!
Ты завей его, завей
Веревочкой горе!
Топи тоску в море!

Вот проходка по баскам
С удалью небрежной,
А за нею — звон и гам
Буйный и мятежный.

Перебор… и квинта вновь
Ноет-завывает;
Приливает к сердцу кровь,
Голова пылает.

Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,
С голубыми ты глазами, моя душечка!

Замолчи, не занывай,
Лопни, квинта злая!
Ты про них не поминай…
Без тебя их знаю!
В них хоть раз бы поглядеть
Прямо, ясно, смело…
А потом и умереть —
Плевое уж дело.
Как и вправду не любить?
Это не годится!
Но, что сил хватает жить,
Надо подивиться!
Соберись и умирать,
Не придет проститься!
Станут люди толковать:
Это не годится!
Отчего б не годилось,
Говоря примерно?
Значит, просто все хоть брось…
Оченно уж скверно!
Доля ж, доля ты моя,
Ты лихая доля!
Уж тебя сломил бы я,
Кабы только воля!
Уж была б она моя,
Крепко бы любила…
Да лютая та змея,
Доля, — жизнь сгубила.
По рукам и по ногам
Спутала-связала,
По бессонныим ночам
Сердце иссосала!
Как болит, то ли болит,
Болит сердце — ноет…
Вот что квинта говорит,
Что басок так воет.

Шумно скачут сверху вниз
Звуки врассыпную,
Зазвенели, заплелись
В пляску круговую.
Словно табор целый здесь,
С визгом, свистом, криком
Заходил с восторгом весь
В упоеньи диком.
Звуки шепотом журчат
Сладострастной речи…
Обнаженные дрожат
Груди, руки, плечи.
Звуки все напоены
Негою лобзаний.
Звуки воплями полны
Страстных содроганий…
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната,
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата…
Что за дело? ты моя!
Разве любит он, как я?
Нет — уж это дудки!
Доля злая ты моя,
Глупы эти шутки!
Нам с тобой, моя душа,
Жизнью жить одною,
Жизнь вдвоем так хороша,
Порознь — горе злое!
Эх ты, жизнь, моя жизнь…
К сердцу сердцем прижмись!
На тебе греха не будет,
А меня пусть люди судят,
Меня бог простит…

Что же ноешь ты, мое
Ретиво сердечко?
Я увидел у нее
На руке колечко!..
Басан, басан, басана,
Басаната, басаната!
Ты другому отдана
Без возврата, без возврата!
Эх-ма, ты завей
Веревочкой горе…
Загуляй да запей,
Топи тоску в море!
Вновь унылый перебор,
Звуки плачут снова…
Для чего немой укор?
Вымолви хоть слово!
Я у ног твоих — смотри —
С смертною тоскою,
Говори же, говори,
Сжалься надо мною!
Неужель я виноват
Тем, что из-за взгляда
Твоего я был бы рад
Вынесть муки ада?
Что тебя сгубил бы я,
И себя с тобою…
Лишь бы ты была моя,
Навсегда со мною.
Лишь не знать бы только нам
Никогда, ни здесь, ни там
Расставанья муки…
Слышишь… вновь бесовский гам,
Вновь стремятся звуки…
В безобразнейший хаос
Вопля и стенанья
Все мучительно слилось.
Это — миг прощанья.
Уходи же, уходи,
Светлое виденье!..
У меня огонь в груди
И в крови волненье.
Милый друг, прости-прощай,
Прощай — будь здорова!
Занывай же, занывай,
Злая квинта, снова!
Как от муки завизжи,
Как дитя от боли,
Всею скорбью дребезжи
Распроклятой доли!
Пусть больнее и больней
Занывают звуки,
Чтобы сердце поскорей
Лопнуло от муки!

Евгений Евтушенко

Тому назад

Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…

Николай Языков

Мечта

Когда петух,
Неугомонной,
Природы сонной
Певец и друг,
Пленял просонки
Младой чухонки —
Вчера я встал,
Смотрели очи,
Как звезды ночи,
На мой журнал;
Вблизи чернила
И тишина!
Меня манила
К мечтам она.
С улыбкой долгой
Перо я взял
И час летал
Над тихой Волгой.
Она текла…
Ах как мила!
Очарованье
Моих очей!
В стекле зыбей
Зари сиянье,
Как в небесах;
Струи дрожали
Они играли
В ее лучах…
Вдали дубравы
По берегам, -
И память славы —
Не нашим дням —
Ряды курганов
Из мглы туманов
Вставали там,
Питомец света
Не любит их;
Но для поэта,
Для дум живых —
Их вид старинный,
Их славный прах…
Что за картины
В моих мечтах!
Тоскливей ночи,
Как день, мила,
Потупя очи,
Идет… пришла
И тихо села
Там на курган
И вдаль смотрела:
Вдали туман,
Река яснела…
И в тишине
Девица пела…
И слышно мне!
Она вздыхала,
Порой слеза
В глазах сияла…
Что за глаза!
Они прекрасны,
Как полдень ясный,
Или закат:
И голубые
И неземные
И говорят!
А голос нежной
Весь дол прибрежной
Очаровал;
Он призывал
Бойца и брата,
Который пал
От сопостата…
И я вздыхал!
Душа стремилась
Туда, туда…
И мне явилась
Красы беда…
«Ко где же встанет,
Подумал я,
Страна моя!
И местью грянет
Тиранам в страх?
Они гуляют
На сих полях
И забывают
О небесах:
Где меч для кары?
Он славен был,
Кто ж притупил
Его удары?»
Так говорил
Язык сердечной;
И вам конечно
Мечта — ясна:
Сии тираны
Моголов ханы,
И старина!
Но все молчало…
Конец мечтам,
Однакож вам
Их будет мало
И вот начало
Другим стихам: Ужасен глас военной непогоды
Питомцу нег и деве молодой;
Но мил тому, кто любит край родной,
И доблести возвышенной свободы,
И красоту награды роковой:
Как острый меч, героя взгляд сверкает
Восторгами живыми грудь кипит,
Когда война знамена развивает
И грозное орудие гремит,
Уже взошла денница золотая
Над берегом широкого Дуная.
Яснеет лес, проснулся соловей
И песнь его то звучно раздается
По зеркалу серебряных зыбей;
То тихая и сладостная, льется
В дубравной мгле, как шепчущий ручей,
Но скоро ты умолкнешь, сладкогласный!
Тебе не петь и завтрашнего дня!
Здесь будет бой и долгий и ужасный
При заревах военного огня;
Ты улетишь, как зашумев листами,
Пойдет пожар трескучий по ветвям,
И черный дым огромными столбами
Поднимется к высоким небесам! Так я в поэме начинаю
Вторую песню, где должна
Случиться страшная война,
Где многих, многих убиваю.
И признаюсь, хотелось мне
Вам сообщить и продолженье;
Но в петербургской стороне
Меня пугает осужденье!
И так пускай в уединенье
Лежат стихи мои; они
Имеют даже и терпенье:
Для них счастливейшие дни
Придут едва ли прежде мая.
Дай бог чтоб и тогда пришли!
И ждет надежда золотая
Чего-то белого вдали.

Николай Некрасов

А.Н. Майкову (ответ на стихи его: «Полонский! Суждено опять судьбою злою…»)

Ответ на стихи его:
«Полонский! суждено опять судьбою злою…»Как, ты грустишь? — помилуй бог!
Скажи мне, Майков, как ты мог,
С детьми играя, тихо гладя
Их по головке, слыша смех
Их вечно-звонкий, вспомнить тех,
Чей гений пал, с судьбой не сладя,
Чей труд погиб…
Как мог ты, глядя
На северные небеса,
Вдруг вспомнить Рима чудеса,
Проникнуться воспоминаньем,
Вообразить, что я стою
Средь Колизея, как в раю,
И подарить меня посланьем?
Мне задушевный твой привет
Был освежительно-отраден.
Но я еще не в Риме, нет!
В окно я вижу Баден-Баден,
И тяжело гляжу на свет.
Хоть мне здорово и приятно
Парным питаться молоком,
Дышать нетопленным теплом
И слушать музыку бесплатно;
Но — если б не было руин,
Плющом повитых, луговин
Зеленых, гор, садов, скамеек,
Холмов и каменных лазеек, —
Здесь на меня нашел бы сплин —
Так надоело мне гулянье,
Куда, расхаживая лень,
Хожу я каждый божий день
На равнодушное свиданье,
И где встречаю, рад не рад,
При свете газовых лампад,
Американцев, итальянцев,
Французов, англичан, голландцев,
И немцев, и немецких жен,
И всем известную графиню,
И полурусскую княгиню,
И русских множество княжен.
Но в этих встречах мало толку,
И в разговорах о ничем
Ожесточаюсь я умом,
А сердцем плачу втихомолку.
И эта жизнь меня томит,
И этот Баден, с этим миром,
Который вкруг меня шумит,
Мне кажется большим трактиром,
В котором каждый божий час
Гуляет глупость напоказ.
А ты счастливец! — любишь ты
Домашний мир. Твои мечты
Не знают роковых стремлений;
Зато как много впечатлений
Проходит по душе твоей,
Когда ты с удочкой своей,
Нетерпеливый, вдохновенный,
Идешь на лов уединенный.
Или, раздвинув тростники,
Над золотистыми струями
Стоишь — протер свои очки —
И жадными следишь глазами,
Как шевелятся поплавки.
И весь ты страстное вниманье…
Вот — гнется удочка дугой,
Кружится рыбка над водой —
Плеск — серебро и трепетанье…
О, в этот миг перед тобой
Что значит Рим и все преданья,
Обломки славы мировой!
Но, чу! свисток раздался птичий,
Ночь шелестит во мгле кустов:
Спеши, мой милый рыболов,
Домой с наловленной добычей!
Спеши! — уж божья благодать
На ложе сна детей приемлет,
Твои малютки спят, — и дремлет
Их убаюкавшая мать.
Уже в румяном полусвете,
Там, в сладких грезах полусна,
Тебя ждет милая жена
Иль труд в соседнем кабинете.
Труд благодатный! Труд живой!
Часы, в которые душой
Ты, чуя бога, смело пишешь
И на себе цепей не слышишь.
Люблю я стих широкий твой,
Насквозь пропахнувший смолою
Тех самых сосен, где весною,
В тени от солнца, меж ветвей,
Ты подстерег лесную фею,
И где с Каменою твоею
Шептался плещущий ручей.
Я сам люблю твою Камену,
Подругу северных ночей:
Я помню, как неловко с ней
Ты шел на шумную арену
Народных браней и страстей;
Как ей самой неловко было…
Но… олимпийская жена,
Не внемля хохоту зоила,
Тебе осталася верна,
И вновь в объятия природы —
В поля, в леса, туда, где воды
Струятся, где синеет мгла
Из-под шатра дремучей ели,
Туда, где водятся форели,
С тобою весело ушла.
Прости, мой друг! не знай желаний
Моей блуждающей души!
Довольно творческих страданий,
Чтоб не заплесневеть в глуши.
Поверь, не нужно быть в Париже,
Чтоб к истине быть сердцем ближе,
И для того, чтоб созидать,
Не нужно в Риме кочевать.
Следы прекрасного художник
Повсюду видит и — творит,
И фимиам его горит
Везде, где ставит он треножник,
И где творец с ним говорит.Баден-Баден. Август 1857

Ольга Берггольц

Триптих 1949 года

1 Я не люблю за мной идущих следом
по площадям
и улицам. Мой путь —
мне кажется тогда —
стремится к бедам:
Скорей дойти до дома
как-нибудь.
Они в затылок дышат горячо…
Сейчас положат руку
на плечо!
Я оглянусь: чужими
притворятся,
прохожими…
Но нас не обмануть: к беде —
к БЕДЕ —
стремглав
идет мой путь.
О, только бы: скорей. Домой.
Укрыться.
Дойти и запереться
и вернуться.
Во что угодно сразу
погрузиться:
в вино!
в заботы!
в бесполезный труд…
Но вот уж много дней,
как даже дома
меня не покидает страх
знакомый,
что по Следам
Идущие —
придут. 2 Не будет дома
или будет дом
и легче будет
иль еще печальней —
об этом годе расскажу потом,
о том, как стало
ничего не жаль мне.
Не жаль стареть.
Не жаль тебя терять.
Зачем мне красота, любовь
и дом уютный, -
затем, чтобы молчать?
Не-ет, не молчать, а лгать.
Лгать и дрожать ежеминутно.
Лгать и дрожать:
а вдруг — не так солгу?
И сразу — унизительная кара.
Нет. Больше не хочу и не могу.
Сама погибну.
Подло — ждать удара!
Не женское занятье: пить вино,
по кабакам шататься в одиночку.
Но я — пила.
Мне стало все равно:
продлится ли позорная отсрочка.
Мне только слез твоих
последних жаль,
в то воскресенье,
в темный день погони,
когда разлуки каторжная даль
открылась мне —
ясней, чем на ладони…
Как плакал ты!
Последний в мире свет
мне хлынул в душу —
слез твоих сиянье!
Молитвы нет такой
и песни нет,
чтобы воспеть во мне
твое рыданье.
Но… Даже их мне не дают воспеть…
В проклятой немоте изнемогаю…
И странно знать,
что вот придет другая,
чтобы тебе с лица их утереть…
Живу — тишком.
Живу — едва дыша.
Припоминая, вижу — повсеместно
следы свои оставила душа:
то болью, то доверием, то песней…
Их время и сомненье не сотрет,
не облегчить их никаким побегом,
их тут же обнаружит
и придет
и уведет меня —
Идущий Следом… Осень 1949 3 Я не люблю звонков по телефону,
когда за ними разговора нет.
‘Кто говорит? Я слушаю! ’
В ответ
молчание и гул, подобный стону.
Кто позвонил и испугался вдруг,
кто замолчал за комнатной стеною?
‘Далекий мой,
желанный,
верный друг,
не ты ли смолк? Нет, говори со мною!
Одною скорбью мы разлучены,
одной безмолвной скованы печалью,
и все-таки средь этой тишины
поговорим… Нельзя, чтоб мы молчали! ’ А может быть, звонил мой давний враг?
Хотел узнать, я дома иль не дома?
И вот, услышав голос мой знакомый,
спокоен стал и отошел на шаг.
Нет, я скрываться не хочу, не тщусь.
Я всем открыта, точно домочадцам…
Но так привыкла с домом я прощаться,
что, уходя, забуду — не прощусь.
Разлука никакая не страшна:
я знаю — я со всеми, не одна…
Но, господи, как одиноко вдруг,
когда такой настигнут тишиною…
Кто б ни был ты,
мой враг или мой друг, -
я слушаю! Заговори со мною! 1949

Александр Сумароков

Белиза

Белиза красотой Аркаса распаляла,
И ласкою к нему сей огнь усугубляла,
Какую зделала она премену в нем,
Ту стала ощущать, ту в сердце и своем.
Она любезнаго всечасно зреть желала;
Но мать ее всегда ко стаду посылала.
Когда замедлится Белиза где когда,
Или когда пойдет от стада прочь куда,
Что делала и где была: сказать подробно,
Пастушке не всегда казалося удобно;
Чтоб чистым вымыслом сумненья не подать,
И вольности в гульбе и долее не ждать.
Не однократно лжет любя свою свободу:
То прутья резала, то черпала там воду,
То связки, то платки носила на реку,
Но все ль одни слова имети языку?
Когда печальну, мать, Сострату быти чаетъ;
Сострата вымыслом таким же отвечаеть:
То волк повадился на их ходить луга,
То будто о пенек зашибена нога,
То где то будто там кукушка куковала,
И только два года ей жить натолковала:
То жар полуденный ей голову ломилъ;
Как молвити: грустит, не зря тово, кто мил
Но как любовники друг другом ни язвились,
К друг другу в склонности еще не объявились,
В незнании о том препровождая дни:
Лиш очи о любви вещали им одни.
А паче пастуху не очень было внятно,
Что зреть ево и быть с ним купно ей нрнятно.
Она и тщилася любовнику казать,
Что нудится она, люблю, ему сказать:
И как приветствие Аркасу открывалось,
Так только лиш оно, из страсти вырывалось.
Пошла она, хоть мать ея была лиха,
В вечерния часы увидеть пастуха:
Желавшей удалить на время скуки злобны,
Минуты те к тому казались ей способны.
Старуха по трудам легла спокоясь спать:
Белиза в крепком сне оставила тут мать.
Приходит на луга в ту красую долину,
Где пас возлюбленный ея пастух скотину.
Не зря любовника, отходит в близкий лес
И ищет своево драгова меж древесъ;
Не представляет ей и та ево дуброва.
В луга опять идет ево искати снова.
Была желающа узреть ево везде;
Не обрела она любовника ни где.
Куда ты, ахъ! куда, Белиза говорила,
Пустыня моево любезного сокрыла?
Дражайшия места, вы сиры без нево,
И нет пригожства в вас для взора моево!
Коль щастливой моей противитесь судьбине;
Медведям и волкам жилищем будьте ныне!
Не возрастай трава здесь здравая во векь,
И возмутитеся потоки чистых рекъ!
Желаю, чтоб отсель и птички отлетели,
И большеб соловьи здесь сладостно не пели:
Чтоб только здесь сова с вороною жила,
И Флора б навсегда свой трон отсель сняла.
Что видела она, на все тогда сердилась;
Но коею к тому боязнью победилась,
Как мать свою вдали увидела она!
Покрыта тучами ей зрелась та страна.
Вздыханье дочерне сумненье ей вселяло,
И отлученьем сим жар страсти изъявляла.
От страха бросяся пастушка чтоб уйти,
И где бы мочь себе убежище найти,
Белиза во шалаш любезного вбегала;
Стыд весь, боязнь ея тогда превозмогала.
А нежная любовь, котора сердце жгла,
В уединении и страх превозмогла.

Михаил Лермонтов

Булевар

С минуту лишь с бульвара прибежав,
Я взял перо — и, право, очень рад,
Что плод над ним моих привычных прав
Узнает вновь бульварный маскерад;
Сатиров я для помощи призвав –
Подговорю, — и всё пойдет на лад.
Ругай людей, но лишь ругай остро;
Не то –…ко всем чертям твое перо!..
Приди же из подземного огня,
Чертенок мой, взъерошенный остряк,
И попугаем сядь вблизи меня.
«Дурак» скажу — и ты кричи «дурак».
Не устоит бульварная семья –
Хоть морщи лоб, хотя сожми кулак,
Невинная красотка в 40 лет –
Пятнадцати тебе всё нет как нет!
И ты, мой старец с рыжим париком,
Ты, депутат столетий и могил,
Дрожащий весь и схожий с жеребцом,
Как кровь ему из всех пускают жил,
Ты здесь бредешь и смотришь сентябрем,
Хоть там княжна лепечет: как он мил!
А для того и силится хвалить,
Чтоб свой порок в Ч**** извинить!..
Подалее на креслах там другой;
Едва сидит согбенный сын земли;
Он как знаток глядит в лорнет двойной;
Власы его в серебряной пыли.
Он одарен восточною душой,
Коль душу в нем в сто лет найти могли.
Но я клянусь (пусть кончив — буду прах),
Она тонка, когда в его ногах.
И что ж? — Он прав, он прав, друзья мои.
Глупец, кто жил, чтоб на диете быть;
Умен, кто отдал дни свои любви;
И этот муж копил: чтобы любить.
Замен души он находил в крови.
Но тот блажен, кто может говорить,
Что он вкушал до капли мед земной,
Что он любил и телом и душой!..
И я любил! — Опять к своим страстям!
Брось, брось свои безумные мечты!
Пора склонить внимание на дам,
На этих кандидатов красоты,
На их наряд — как описать всё вам?
В наряде их нет милой простоты,
Всё так высоко, так взгромождено,
Как бурею на них нанесено.
Приметна спесь в их пошлой болтовне,
Уста всегда сказать готовы: нет.
И холодны они, как при луне
Нам кажется прабабушки портрет;
Когда гляжу, то, право, жалко мне,
Что вкус такой имеет модный свет.
Ведь думают тенетом лент, кисей,
Как зайчиков, поймать моих друзей.
Сидел я раз случайно под окном,
И вдруг головка вышла из окна,
Незавита, и в чепчике простом –
Но как божественна была она.
Уста и взор — стыжусь! В уме моем
Головка та ничем не изгнана;
Как некий сон младенческих ночей
Или как песня матери моей.
И сколько лет уже прошло с тех пор!..
О, верьте мне, красавицы Москвы,
Блистательный ваш головной убор
Вскружить не в силах нашей головы.
Все платья, шляпы, букли ваши вздор.
Такой же вздор, какой твердите вы,
Когда идете здесь толпой комет,
А маменьки бегут за вами вслед.
Но для чего кометами я вас
Назвал, глупец тупейший то поймет
И сам Башуцкий объяснит тотчас.
Комета за собою хвост влечет;
И это всеми признано у нас,
Хотя — что в нем, никто не разберет:
За вами ж хвост оставленных мужьев,
Вздыхателей и бедных женихов!
О женихи! О бедный Мосолов;
Как не вздохнуть, когда тебя найду,
Педантика, из рода петушков,
Средь юных дев как будто бы в чаду;
Хотя и держишься размеру слов,
Но ты согласен на свою беду,
Что лучше всё не думав говорить,
Чем глупо думать и глупей судить.
Он чванится, что точно русский он;
Но если бы таков был весь народ,
То я бы из Руси пустился вон.
И то сказать, чудесный патриот;
Лишь своему языку обучен,
Он этим край родной не выдает:
А то б узнали всей земли концы,
Что есть у нас подобные глупцы.

Корней Чуковский

Мойдодыр

Одеяло
Убежало,
Улетела простыня,
И подушка,
Как лягушка,
Ускакала от меня.

Я за свечку,
Свечка — в печку!
Я за книжку,
Та — бежать
И вприпрыжку
Под кровать!

Я хочу напиться чаю,
К самовару подбегаю,
Но пузатый от меня
Убежал, как от огня.

Что такое?
Что случилось?
Отчего же
Всё кругом
Завертелось,
Закружилось
И помчалось колесом?

Утюги за сапогами,
Сапоги за пирогами,
Пироги за утюгами,
Кочерга за кушаком —
Всё вертится,
И кружится,
И несётся кувырком.

Вдруг из маминой из спальни,
Кривоногий и хромой,
Выбегает умывальник
И качает головой:

«Ах ты, гадкий, ах ты, грязный,
Неумытый поросёнок!
Ты чернее трубочиста,
Полюбуйся на себя:
У тебя на шее вакса,
У тебя под носом клякса,
У тебя такие руки,
Что сбежали даже брюки,
Даже брюки, даже брюки
Убежали от тебя.

Рано утром на рассвете
Умываются мышата,
И котята, и утята,
И жучки, и паучки.

Ты один не умывался
И грязнулею остался,
И сбежали от грязнули
И чулки и башмаки.

Я — Великий Умывальник,
Знаменитый Мойдодыр,
Умывальников Начальник
И мочалок Командир!

Если топну я ногою,
Позову моих солдат,
В эту комнату толпою
Умывальники влетят,
И залают, и завоют,
И ногами застучат,
И тебе головомойку,
Неумытому, дадут —
Прямо в Мойку,
Прямо в Мойку
С головою окунут!»

Он ударил в медный таз
И вскричал: «Кара-барас!»

И сейчас же щетки, щетки
Затрещали, как трещотки,
И давай меня тереть,
Приговаривать:

«Моем, моем трубочиста
Чисто, чисто, чисто, чисто!
Будет, будет трубочист
Чист, чист, чист, чист!»

Тут и мыло подскочило
И вцепилось в волоса,
И юлило, и мылило,
И кусало, как оса.

А от бешеной мочалки
Я помчался, как от палки,
А она за мной, за мной
По Садовой, по Сенной.

Я к Таврическому саду,
Перепрыгнул чрез ограду,
А она за мною мчится
И кусает, как волчица.

Вдруг навстречу мой хороший,
Мой любимый Крокодил.
Он с Тотошей и Кокошей
По аллее проходил

И мочалку, словно галку,
Словно галку, проглотил.

А потом как зарычит
На меня,
Как ногами застучит
На меня:
«Уходи-ка ты домой,
Говорит,
Да лицо своё умой,
Говорит,
А не то как налечу,
Говорит,
Растопчу и проглочу!»
Говорит.

Как пустился я по улице
бежать,
Прибежал я к умывальнику
опять.

Мылом, мылом
Мылом, мылом
Умывался без конца,
Смыл и ваксу
И чернила
С неумытого лица.

И сейчас же брюки, брюки
Так и прыгнули мне в руки.

А за ними пирожок:
«Ну-ка, съешь меня, дружок!»

А за ним и бутерброд:
Подскочил — и прямо в рот!

Вот и книжка воротилась,
Воротилася тетрадь,
И грамматика пустилась
С арифметикой плясать.

Тут Великий Умывальник,
Знаменитый Мойдодыр,
Умывальников Начальник
И мочалок Командир,
Подбежал ко мне, танцуя,
И, целуя, говорил:

«Вот теперь тебя люблю я,
Вот теперь тебя хвалю я!
Наконец-то ты, грязнуля,
Мойдодыру угодил!»

Надо, надо умываться
По утрам и вечерам,

А нечистым
Трубочистам —
Стыд и срам!
Стыд и срам!

Да здравствует мыло душистое,
И полотенце пушистое,
И зубной порошок,
И густой гребешок!

Давайте же мыться, плескаться,
Купаться, нырять, кувыркаться
В ушате, в корыте, в лохани,
В реке, в ручейке, в океане, —

И в ванне, и в бане,
Всегда и везде —
Вечная слава воде!

Сергей Аксаков

Осень

Я был в Аксакове, и — грусть
Меня нигде не оставляла;
Мне все тебя напоминало,
Мне дом казался скучен, пуст…
Тебя везде недоставало.
И дружба братская, любовь
Осиротели будто вновь.
Ах! Так ли прежде все бывало?
Бывало, тягостных часов
Холодное сложивши бремя,
Освободившись от оков,
Желанного дождавшись время,
Умы и души обнажив,
Сердец взаимным излияньем
Или о будущем мечтаньем
Мы наслаждались — все забыв.
Сходны по склонностям, по нравам,
Сходны сердечной простотой,
К одним пристрастные забавам.
Любя свободу и покой,
Мы были истинно с тобою
Единокровные друзья…
И вот — завистливой судьбою —
Без друга и без брата я.
Я видел пруд: он в берегах
Отлогих мрачно расстилался,
Шумел в иссохших камышах,
Темнел, багровел, волновался,
Так хладно, страшно бушевал;
Небес осенних вид суровый
В волнах свинцовых отражал…
Какой-то мрак печали новой
По пруду томно разливал.
И грустное воспоминанье
Невинных радостей твоих,
Невинной страсти обоих
Мое умножило мечтанье.
Везде я видел все одно;
Везде следы твоей охоты
И дружеской о мне заботы:
Полоев в тинистое дно
Там колья твердою рукою
Глубоко втиснуты тобою,
Уединенные стоят,
Качаясь ветром и волнами…
Красноречивыми словами
Мне о прошедшем говорят.
Лежит там лодка на плотине
В грязи, с изломанным веслом,
Но кто ж на ней поедет ныне
Со мной, трусливым ездоком?
Кто будет надо мной смеяться,
Меня и тешить и пугать,
Со мною Пушкиным пленяться,
Со мной смешному хохотать.
Кто старшим лет своих рассудком
Порывы бешенства смирит
И нежным чувством или шуткой
Мою горячность укротит.
Кто, слабостям моим прощая,
Во мне лишь доброе ценя,
Так твердо, верно поступая,
Кто будет так любить меня!
И ты, конечно, вспоминаешь
Нередко друга своего,
Нередко обо мне мечтаешь!..
Я знаю, сердца твоего
Ни петербургские забавы,
Ни новые твои друзья,
Ни служба, ни желанье славы,
Ни жизни суетной отравы
В забвение не увлекут…
Но годы вслед годам идут,
И, если волей провиденья
Мы встретимся опять с тобой… —
Найдем друг в друге измененье.
Следы десницы роковой,
Сатурна грозного теченья,
Увидим мы и над собой.
Прошедшее сокрылось вечно,
Его не возвратит ничто;
И как ни больно, но, конечно,
Все будет то же — да не то.

Кто знает будущего тайны?
Кто знает о своей судьбе?
Дела людей всегда случайны,
Но будем верны мы себе!
Пойдем, куда она укажет,
Так будем жить, как бог велит!
Страдать — когда страдать прикажет,
Но философия нам щит!
Мы сохраним сердца прямые,
Мы будем с совестью в ладу;
Хотя не попадем в святые,
Но все не будем же в аду.

Прости, храни святую дружбу
И братскую ко мне любовь;
Будь счастлив и цареву службу
Начни, благословяся, вновь!
Пиши ко мне, ты очень знаешь,
Как письма дороги твои…
Уверен также, что читаешь
Ты с удовольствием мои!
Да всем, что услаждает младость
Ты насладишься в жизни сей!..
Неукоризненная радость
Да будет спутницей твоей.

Генрих Гейне

Морской призрак

А я лежал на краю корабля и смотрел
Дремотным оком
В зеркально-прозрачную воду,
Все глубже и глубже
Взглядом в нее проникая…
И вот в глубине, на самом дне моря,
Сначала как будто в тумане,
Потом все ясней и ясней,
Показались церковные главы и башни,
И наконец, весь в сиянии солнца,
Целый город,
Старобытно-фламандский,
С живою толпою народной.
Важные граждане в черных плащах,
В белых фрезах, в почетных цепях,
С длинными шпагами, с длинными лицами
Проходят по рыночной площади,
Народом кипящей,
К ратуше
С высоким крыльцом,
Где каменной стражей
Стоят императоров статуи
С мечами и скиптрами.
Неподалеку, вдоль длинного ряда домов,
Где окна так ярко блестят,
Где пирамидами липы подстрижены,
Гуляют, шелком платьев шумя,
Стройные девушки,
И их цветущие лица
Скромно глядят из-под шапочек черных
И из-под золота пышных волос.
Мимо гордо проходят,
Им головою кивая,
Пестрые франты в испанском наряде.
Старые женщины в желтых
Полинявших платьях,
Со святцами, с четками
Мелкими идут шажками к собору…
Уж с башен благовест льется,
А в церкви орган загудел.

И меня самого эти дальние звуки
Охватили таинственным трепетом…
Бесконечная, страстная грусть
И глубокая скорбь
Тихо крадутся в сердце ко мне —
Едва исцеленное сердце…
И кажется, будто сердечные раны мои
Уста любимые
Лобзаньями вновь открывают,
И снова кровь из них льется —
Горячими, красными каплями,
И капли те падают тихо,
Тихо, одна за другой,
На старый дом, в том глубоком,
Подводном городе,
На старый, с высокою кровлею дом,
Унылый, пустой и безлюдный…
Только внизу, под окном,
Сидит пригорюнясь там девушка —
Словно бедный, забытый ребенок…
И я знаю тебя, мое бедное
Дитя позабытое!

Так вот куда,
В какую глубокую глубь
От меня ты скрылась
Из детской прихоти,
И выйти уж больше на свет не могла,
И сидела одна, как чужая,
Средь чуждых людей,
Меж тем как, скорбный душою,
По целой земле я искал тебя —
Все только искал тебя,
Вечно-любимая,
Давно-утраченная,
Наконец-обретенная!
Да, я нашел тебя — и опять
Вижу прекрасное
Лицо твое, вижу глаза,
Умные, преданно-добрые,
Милую вижу улыбку…
И уж теперь не расстанусь с тобой,
И к тебе низойду,
И, раскрывши обятья,
Припаду на сердце к тебе!

Но вовремя тут капитан
Схватил меня за ногу,
И дальше от края меня оттащил,
И молвил, сердито смеясь:
«В уме ли вы, доктор!»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Данте. Видение

ВИДЕНИЕ
Пророк, с душой восторженной поэта,
Чуждавшейся малейшей тени зла,
Один, в ночной тиши, вдали от света,
Молился он, — и Тень к нему пришла.

Святая Тень, которую увидеть
Здесь на земле немногим суждено.
Тем избранным с ней говорить дано,
Что могут бескорыстно ненавидеть
И быть всегда — с Любовью заодно.

И долго Тень безмолвие хранила,
На Данте устремив пытливый взор.
И вот, вздохнув, она заговорила,
И вздох ее речей звучал уныло,
Как ветра шум среди угрюмых гор.

«Зачем зовешь? Зачем меня тревожишь?
Тебе одно могу блаженство дать.
Ты молод, ты понять его не можешь:
Блаженство за других душой страдать.
Тот путь суров. Пустынею безлюдной
Среди песков он странника ведет.
Достигнет ли изгнанник цели чудной, —
Иль не дойдя бессильно упадет?
Осмеянный глухой толпой людскою,
Ты станешь ненавидящих любить.
Питаться будешь пламенной тоскою,
Ты будешь слезы собственные пить.
И холодна, как лед, людская злоба!
Пытаясь тщетно цепи тьмы порвать,
Как ложа ласк, ты будешь жаждать гроба,
Ты будешь смерть, как друга, призывать!»

И отвечал мечтатель благородный:
«Не страшен мне бездушной злобы лед,
Любовью я согрею мрак холодный.
Я в путь хочу! Хочу идти вперед!»

И долго Тень безмолвие хранила,
Печальна и страдальчески-бледна.
И в Небесах, из темных туч, уныло
Взошла кроваво-красная Луна.

И говорила Тень:
«Себя отринуть,
Себя забыть — избраннику легко.
Но тех, с кем жизнь связал, навек покинуть,
От них уйти куда-то далеко, —
Навек со всем, что дорого расстаться,
Оставить свой очаг, жену, детей,
И много дней, и много лет скитаться,
В чужой стране, среди чужих людей, —
Какая скорбь! И ты ее узнаешь!
И пусть тебе отчизна дорога,
Пусть ты ее, любя, благословляешь,
Она тебя отвергнет, как врага!
Придет ли день, ты будешь жаждать ночи,
Придет ли ночь, ты будешь ждать утра,
И всюду зло, и нет нигде добра,
И скрыть нельзя заплаканные очи!
И ты поймешь, как горек хлеб чужой,
Как тяжелы чужих домов ступени,
Поднимешься — в борьбе с самим собой,
И вниз пойдешь — своей стыдяся тени.
О, ужас, о, мучительный позор:
Выпрашивает милостыню — Гений!»

И Данте отвечал, потупя взор:
«Я принимаю бремя всех мучений!»
. . . . . . . . . . . . . . . .

И Тень его отметила перстом,
И вдруг ушла, в беззвучии рыдая,
И Данте в путь пошел, изнемогая
Под никому не видимым крестом.

Иван Алексеевич Бунин

Запустение

Домой я шел по скату вдоль Оки,
По перелескам, берегом нагорным,
Любуясь сталью вьющейся реки
И горизонтом низким и просторным.
Был теплый, тихий, серенький денек,
Среди берез желтел осинник редкий,
И даль лугов за их прозрачной сеткой
Синела чуть заметно — как намек.
Уже давно в лесу замолкли птицы,
Свистели и шуршали лишь синицы.

Я уставал, кругом все лес пестрел,
Но вот на перевале, за лощиной,
Фруктовый сад листвою закраснел,
И глянул флигель серою руиной.
Глеб отворил мне двери на балкон,
Поговорил со мною в позе чинной,
Принес мне самовар — и по гостиной
Полился нежный и печальный стон.
Я в кресло сел, к окну, и, отдыхая,
Следил, как замолкал он, потухая.

В тиши звенел он чистым серебром,
А я глядел на клены у балкона,
На вишенник, красневший под бугром…
Вдали синели тучки небосклона
И умирал спокойный серый день,
Меж тем как в доме, тихом, как могила,
Неслышно одиночество бродило
И реяла задумчивая тень.
Пел самовар, а комната беззвучно
Мне говорила: «Пусто, брат, и скучно!»

В соломе, возле печки, на полу,
Лежала груда яблок; паутины
Под образом качалися в углу,
А у стены темнели клавесины.
Я тронул их — и горестно в тиши
Раздался звук. Дрожащий, романтичный,
Он жалок был, но я душой привычной
В нем уловил напев родной души:
На этот лад, исполненный печали,
Когда-то наши бабушки певали.

Чтоб мрак спугнуть, я две свечи зажег,
И весело огни их заблестели,
И побежали тени в потолок,
А стекла окон сразу посинели…
Но отчего мой домик при огне
Стал и бедней и меньше? О, я знаю —
Он слишком стар… Пора родному краю
Сменить хозяев в нашей стороне.
Нам жутко здесь. Мы все в тоске, в тревоге.
Пора свести последние итоги.

Печален долгий вечер в октябре!
Любил я осень позднюю в России.
Любил лесок багряный на горе,
Простор полей и сумерки глухие,
Любил стальную, серую Оку,
Когда она, теряясь лентой длинной
В дали лугов, широкой и пустынной,
Мне навевала русскую тоску…
Но дни идут, наскучило ненастье —
И сердце жаждет блеска дня и счастья.

Томит меня немая тишина.
Томит гнезда родного запустенье.
Я вырос здесь. Но смотрит из окна
Заглохший сад. Над домом реет тленье,
И скупо в нем мерцает огонек.
Уж свечи нагорели и темнеют,
И комнаты в молчанье цепенеют,
А ночь долга, и новый день далек.
Часы стучат, и старый дом беззвучно
Мне говорит: «Да, без хозяев скучно!

Мне на покой давно, давно пора…
Поля, леса — все глохнет без заботы…
Я жду веселых звуков топора,
Жду разрушенья дерзостной работы,
Могучих рук и смелых голосов!
Я жду, чтоб жизнь, пусть даже в грубой силе,
Вновь расцвела из праха на могиле,
Я изнемог, и мертвый стук часов
В молчании осенней долгой ночи
Мне самому внимать нет больше мочи!»

Константин Бальмонт

И да, и нет

1
И да, и нет — здесь все мое,
Приемлю боль — как благостыню,
Благославляю бытие,
И если создал я пустыню,
Ее величие — мое!
2
Весенний шум, весенний гул природы
В моей душе звучит не как призыв.
Среди живых — лишь люди не уроды,
Лишь человек хоть частию красив.
Он может мне сказать живое слово,
Он полон бездн мучительных, как я.
И только в нем ежеминутно ново
Видение земного бытия.
Какое счастье думать, что сознаньем,
Над смутой гор, морей, лесов, и рек,
Над мчащимся в безбрежность мирозданьем,
Царит непобедимый человек.
О, верю! Мы повсюду бросим сети,
Средь мировых неистощимых вод.
Пред будущим теперь мы только дети.
Он — наш, он — наш, лазурный небосвод!
3
Страшны мне звери, и черви, и птицы,
Душу томит мне животный их сон.
Нет, я люблю только беглость зарницы,
Ветер и моря глухой перезвон.
Нет, я люблю только мертвые горы,
Листья и вечно немые цветы,
И человеческой мысли узоры,
И человека родные черты.
4
Лишь демоны, да гении, да люди,
Со временем заполнят все миры,
И выразят в неизреченном чуде
Весь блеск еще не снившейся игры, —
Когда, уразумев себя впервые,
С душой соприкоснутся навсегда
Четыре полновластные стихии: —
Земля, Огонь, и Воздух, и Вода.
5
От бледного листка испуганной осины
До сказочных планет, где день длинней, чем век,
Все — тонкие штрихи законченной картины,
Все — тайные пути неуловимых рек.
Все помыслы ума — широкие дороги,
Все вспышки страстные — подъемные мосты,
И как бы ни были мы бедны и убоги,
Мы все-таки дойдем до нужной высоты.
То будет лучший миг безбрежных откровений,
Когда, как лунный диск, прорвавшись сквозь туман,
На нас из хаоса бесчисленных явлений
Вдруг глянет снившийся, но скрытый Океан.
И цель пути поняв, счастливые навеки,
Мы все благословим раздавшуюся тьму,
И, словно радостно-расширенные реки,
Своими устьями, любя, прильнем к Нему.
6
То будет таинственный миг примирения,
Все в мире воспримет восторг красоты,
И будет для взора не три измерения,
А столько же, сколько есть снов у мечты.
То будет мистический праздник слияния,
Все краски, все формы изменятся вдруг,
Все в мире воспримет восторг обаяния,
И воздух, и Солнце, и звезды, и звук.
И демоны, встретясь с забытыми братьями,
С которыми жили когда-то всегда,
Восторженно встретят друг друга объятьями, —
И день не умрет никогда, никогда!
7
Будут игры беспредельные,
В упоительности цельные,
Будут песни колыбельные,
Будем в шутку мы грустить,
Чтобы с новым упоением,
За обманчивым мгновением,
Снова ткать с протяжным пением
Переливчатую нить.
Нить мечтанья бесконечного,
Беспечального, беспечного,
И мгновенного и вечного,
Будет вся в живых огнях,
И как призраки влюбленные,
Как-то сладко утомленные,
Мы увидим — измененные —
Наши лица — в наших снах.
8
Идеи, образы, изображенья, тени,
Вы, вниз ведущие, но пышные ступени, —
Как змей сквозь вас виясь, я вас люблю равно,
Чтоб видеть высоту, я падаю на дно.
Я вижу облики в сосуде драгоценном,
Вдыхаю в нем вино, с его восторгом пленным,
Ту влагу выпью я, и по златым краям
Дам биться отблескам и ликам и теням.
Вино горит сильней — незримое для глаза,
И осушенная — богаче, ярче ваза.
Я сладко опьянен, и, как лукавый змей,
Покинув глубь, всхожу… Еще! Вот так! Скорей!
9
Я — просветленный, я кажусь собой,
Но я не то, — я остров голубой:
Вблизи зеленый, полный мглы и бури,
Он издали являет цвет лазури.
Я — вольный сон, я всюду и нигде: —
Вода блестит, но разве луч в воде?
Нет, здесь светя, я где-то там блистаю,
И там не жду, блесну — и пропадаю.
Я вижу все, везде встает мой лик,
Со всеми я сливаюсь каждый миг.
Но ветер как замкнуть в пределах зданья?
Я дух, я мать, я страж миросозданья.
10
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Только что срезанный свежий и влажный цветок,
Радость рождения — этого пения строк.
Воды мятежились, буря гремела, — но вот
В водной зеркальности дышет опять небосвод.
Травы обрызганы с неба упавшим дождем.
Будем же мучиться, в боли мы тайну найдем.
Слава создавшему песню из слез роковых,
Нам передавшему звонкий и радостный стих!

Николай Карамзин

Послание к Дмитриеву в ответ на его стихи

Послание к Дмитриеву в ответ
на его стихи, в которых он жалуется на
скоротечность счастливой молодости

Конечно так, — ты прав, мой друг!
Цвет счастья скоро увядает,
И юность наша есть тот луг,
Где сей красавец расцветает.
Тогда в эфире мы живем
И нектар сладостный пием
Из полной олимпийской чаши;
Но жизни алая весна
Есть миг — увы! пройдет она,
И с нею мысли, чувства наши
Лишатся свежести своей.
Что прежде душу веселило,
К себе с улыбкою манило,
Немило, скучно будет ей.
Надежды и мечты златые,
Как птички, быстро улетят,
И тени хладные, густые
Над нами солнце затемнят, —
Тогда, подобно Иксиону,
Не милую свою Юнону,
Но дым увидим пред собой! *

И я, о друг мой, наслаждался
Своею красною весной;
И я мечтами обольщался —
Любил с горячностью людей,
Как нежных братий и друзей;
Желал добра им всей душею;
Готов был кровию моею
Пожертвовать для счастья их
И в самых горестях своих
Надеждой сладкой веселился
Небесполезно жить для них —
Мой дух сей мыслию гордился!
Источник радостей и благ
Открыть в чувствительных душах;
Пленить их истиной святою,
Ее нетленной красотою;
Орудием небесным быть
И в памяти потомства жить
Казалось мне всего славнее,
Всего прекраснее, милее!
Я жребий свой благословлял,
Любуясь прелестью награды, —
И тихий свет моей лампады
С звездою утра угасал.
Златое дневное светило
Примером, образцом мне было…
Почто, почто, мой друг, не век
Обманом счастлив человек?

Но время, опыт разрушают
Воздушный замок юных лет;
Красы волшебства исчезают…
Теперь иной я вижу свет, —
И вижу ясно, что с Платоном
Республик нам не учредить,
С Питтаком, Фалесом, Зеноном
Сердец жестоких не смягчить.
Ах! зло под солнцем бесконечно,
И люди будут — люди вечно.
Когда несчастных Данаид*
Сосуд наполнится водою,
Тогда, чудесною судьбою,
Наш шар приимет лучший вид:
Сатурн на землю возвратится
И тигра с агнцем помирит;
Богатый с бедным подружится
И слабый сильного простит.
Дотоле истина опасна,
Одним скучна, другим ужасна;
Никто не хочет ей внимать,
И часто яд тому есть плата,
Кто гласом мудрого Сократа
Дерзает буйству угрожать.
Гордец не любит наставленья,
Глупец не терпит просвещенья —
Итак, лампаду угасим,
Желая доброй ночи им.

Но что же нам, о друг любезный,
Осталось делать в жизни сей,
Когда не можем быть полезны,
Не можем пременить людей?
Оплакать бедных смертных долю
И мрачный свет предать на волю
Судьбы и рока: пусть они,
Сим миром правя искони,
И впредь творят что им угодно!
А мы, любя дышать свободно,
Себе построим тихий кров
За мрачной сению лесов,
Куда бы злые и невежды
Вовек дороги не нашли
И где б, без страха и надежды,
Мы в мире жить с собой могли,
Гнушаться издали пороком
И ясным, терпеливым оком
Взирать на тучи, вихрь сует,
От грома, бури укрываясь
И в чистом сердце наслаждаясь
Мерцанием вечерних лет,
Остатком теплых дней осенних.
Хотя уж нет цветов весенних
У нас на лицах, на устах
И юный огнь погас в глазах;
Хотя красавицы престали
Меня любезным называть
(Зефиры с нами отыграли!),
Но мы не должны унывать:
Живем по общему закону!..
Отелло в старости своей
Пленил младую Дездемону*
И вкрался тихо в сердце к ней
Любезных муз прелестным даром.
Он с нежным, трогательным жаром
В картинах ей изображал,
Как случай в жизни им играл;
Как он за дальними морями,
Необозримыми степями,
Между ревущих, пенных рек,
Среди лесов густых, дремучих,
Песков горящих и сыпучих,
Где люди не бывали ввек,
Бесстрашно в юности скитался,
Со львами, тиграми сражался,
Терпел жестокий зной и хлад,
Терпел усталость, жажду, глад.
Она внимала, удивлялась;
Брала участие во всем;
В опасность вместе с ним вдавалась
И в нежном пламени своем,
С блестящею в очах слезою,
Сказала: я люблю тебя!
И мы, любезный друг, с тобою
Найдем подругу для себя,
Подругу с милою душею,
Она приятностью своею
Украсит запад наших дней.
Беседа опытных людей,
Их басни, повести и были
(Нас лета сказкам научили!)
Ее внимание займут,
Ее любовь приобретут.
Любовь и дружба — вот чем можно
Себя под солнцем утешать!
Искать блаженства нам не должно,
Но должно — менее страдать;
И кто любил, кто был любимым,
Был другом нежным, другом чтимым,
Тот в мире сем недаром жил,
Недаром землю бременил.

Пусть громы небо потрясают,
Злодеи слабых угнетают,
Безумцы хвалят разум свой!
Мой друг! не мы тому виной.
Мы слабых здесь не угнетали
И всем ума, добра желали:
У нас не черные сердца!
И так без трепета и страха
Нам можно ожидать конца
И лечь во гроб, жилище праха.
Завеса вечности страшна
Убийцам, кровью обагренным,
Слезами бедных орошенным.
В ком дух и совесть без пятна,
Тот с тихим чувствием встречает
Златую Фебову стрелу, *
И ангел мира освещает
Пред ним густую смерти мглу.
Там, там, за синим океаном,
Вдали, в мерцании багряном,
Он зрит… но мы еще не зрим.


* Известно из мифологии, что Иксион, желая обнять Юнону, обнял облако и дым.
* Они в подземном мире льют беспрестанно воду в худой сосуд.
* Смотри Шекспирову трагедию «Отелло».

Василий Жуковский

Счастие

Блажен, кто, богами еще до рожденья любимый,
На сладостном лоне Киприды взлелеян младенцем;
Кто очи от Феба, от Гермеса дар убеждения принял,
А силы печать на чело — от руки громовержца.
Великий, божественный жребий счастливца постигнул;
Еще до начала сраженья победой увенчан;
Любимец Хариты, пленяет, труда не приемля.
Великим да будет, кто собственной силы созданье,
Душою превыше и тайныя Парки и Рока;
Но счастье и Граций улыбка не силе подвластны.
Высокое прямо с Олимпа на избранных небом нисходит:
Как сердце любовницы, полное тайныя страсти,
Так все громовержца дары неподкупны; единый
Закон предпочтенья в жилищах Эрота и Зевса;
И боги в послании благ повинуются сердцу:
Им милы бесстрашного юноши гордая поступь,
И взор непреклонный, владычества смелого полный,
И волны власов, отенивших чело и ланиты.
Веселому чувствовать радость; слепым, а не зрящим
Бессмертные в славе чудесной себя открывают:
Им мил простоты непорочныя девственный образ;
И в скромном сосуде небесное любит скрываться;
Презреньем надежду кичливой гордыни смиряют;
Свободные силе и гласу мольбы не подвластны.
Лишь к избранным с неба орлу-громоносцу Кронион
Велит ниспускаться — да мчит их в обитель Олимпа;
Свободно в толпе земнородных заметив любимцев,
Лишь им на главу налагает рукою пристрастной
То лавр песнопевца, то власти державной повязку;
Лишь им предлетит стрелоносный сразитель Пифона,
Лишь им и Эрот златокрылый, сердец повелитель;
Их судно трезубец Нептуна, равняющий бездны,
Ведет с неприступной фортуною Кесаря к брегу;
Пред ними смиряется лев, и дельфин из пучины
Хребтом благотворным их, бурей гонимых, из’емлет.
Над всем красота повелитель рожденный; подобие бога,
Единым спокойным явленьем она побеждает.
Не сетуй, что боги счастливца некупленным лавром венчают,
Что он, от меча и стрелы покровенный Кипридой,
Исходит безвредно из битвы, летя насладиться любовью:
И менее ль славы Ахиллу, что он огражден невредимым
Щитом, искованьем Гефестова дивного млата,
Что смертный единый все древнее небо в смятенье приводит?
Тем выше великий, что боги с великим в союзе,
Что, гневом его распаляем, любимцу во славу,
Элленов избраннейших в бездну Тенара низводят.
Пусть будет красою краса — не завидуй, что прелестьей с неба,
Как лилиям пышность, дана без заслуги Цитерой;
Пусть будет блаженна, пленяя; пленяйся — тебе наслажденье.
Не сетуй, что дар песнопенья с Олимпа на избранных сходит;
Что сладкий певец вдохновеньем невидимой арфы наполнен:
Скрывающий бога в душе претворен и для внемлющих в бога;
Он счастлив собою — ты, им наслаждаясь, блаженствуй.
Пускай пред зерцалом Фемиды венок отдается заслуге —
Но радость лишь боги на смертное око низводят.
Где не было чуда, вотще там искать и счастливца.
Все смертное прежде родится, растет, созревает,
Из образа в образ ведомое зиждущим Кроном;
Но счастия мы и красы никогда в созреванье не видим:
От века они совершенны во всем совершенстве созданья;
Не зрим ни единой земныя Венеры, как прежде небесной,
В ее сокровенном исходе из тайных обителей моря;
Как древле Минерва, в бессмертный эгид и шелом ополченна,
Так каждая светлая мысль из главы громовержца родится.

К. Р

Из лагерных заметок

Знакомые места! Здесь над оврагом
Стояли мы привалом прошлый год:
Мы долго шли все в ногу, крупным шагом
И сделали далекий переход.
Составив ружья, кто на суковатом
Уселся пне, кто скатку подложил,
Одолженную вежливым солдатом,
А мне сиденьем барабан служил.
Увешанный медалями, крестами,
Степенно, важно, сидя на бревне,
Курил фельдфебель трубку в стороне.
Фланговый шапку украшал цветами,
Один прилаживал манерку к ранцу,
Другой зевал,— раздался храп и свист;
Дремавшему на травке новобранцу
Стеблем цветка нос щекотал горнист.
А вот и луг за рощею тенистой,
Где на участке ротный жалонер
Нарвал мне ландышей букет душистый,
Пока мы брали приступом забор.
Вот речка,— здесь победу одержали
Мы над петрушками; был славный бой!
Одну сторожку мы атаковали,
Где овладел противник высотой.
Я людям прочитал нравоученье
И вкратце обяснил атаки ход;
У «скачек» начали мы наступленье;
По правилам — шагов за восемьсот —
В атаку перешли; два первых взвода
В цепи. Была чудесная погода,—
Полковник наш отехал далеко,—
Дышалось так свободно и легко.
Цепь перебежками все подвигалась,
Пока во рву не удалось залечь.
Я подозвал резерв; тут открывалась
Позиция врага. Его картечь
Давно бы всех перекрошила нас,
Но там не неприятельская пушка
Была, а только красная петрушка!
И стойко мы держались. Здесь как раз
Мы очутились на краю обрыва,
Где перекинут мост через реку.
Четвертый взвод за третий вздвоил живо,
Ура!— и мы на вражьем берегу
Рассыпались. Вторая полурота
В цепи, а взводы первый и второй
Теперь в резерв сомкнулись за рекой.
Нам предстояла главная работа:
Уж близко неприятеля стрелки,
Уж подготовлен был удар в штыки,
И я шагов за двести приказал
Горнисту с барабанщиком сигнал
Подать к атаке. Не поняв, в чем дело,
Цепь на петрушек бросилась бегом;
Ура на всю окрестность загремело,
И по дороге пыль взвилась столбом.
Но вот уж храбрецы приутомились,
Пройдя с утра верст десять по жаре,
Бегут все тише и… остановились.
А белая петрушка на горе,
Недосягаема, неуязвима,
Торчит одна, цела и невредима!
«Поручик Дрентельн! Где ваш третий взвод?
Назад! Кто вас просил начать атаку?
Мы все сначала повторим».
Мы все сначала повторим». И вот
Назад по моему вернулись знаку
Мои богатыри со всех сторон;
И взводному я унтер-офицеру
Стал выговаривать за то, что он
Не выучился лучше глазомеру,
Что слишком рано закричал ура,
Что лишь тогда в штыки идти пора,
Когда уверен, что ничто не может
Атаки нашей боле удержать,
Что все она сомнет и уничтожит.

Поручику Цицовичу начать
Все снова поручил я. И опять
Под мнимым мы огнем перебегали
Все тот же мост; цепь снова рассыпали,
Раздался звук знакомого сигнала,
И сомкнутая часть к нам подбежала,
Опять вступили мы в отважный бой,
Но уж теперь я сам повел атаку
И шашкой замахал над головой;
Мои бойцы чуть не вступили в драку
С петрушками; стремглав они бегут,
И высота осталася за нами.
Мы торжествуем, наш окончен труд,
И утираем пот с лица платками.
Знакомые места, где мы не раз
Учились с Государевою ротой,
Где с конницей дрались мы и с пехотой, —
Как нежно, горячо люблю я вас!
Я вас люблю все более и боле,
И каждый лес люблю, деревню, поле,
Люблю и зелень каждого куста!
О, юная, лихая жизнь на воле,
О, милые, знакомые места!

Павловск
1 июля 1885

Константин Бальмонт

Подменыш

Я мать, и я люблю детей.
Едва зажжется Месяц, серповидно,
Я плачу у окна.
Мне больно, страшно, мне мучительно-обидно.
За что такая доля мне дана?
Зловещий пруд, погост, кресты,
Мне это все отсюда видно,
И я одна.
Лишь Месяц светит с высоты.
Он жнет своим серпом? Что жнет? Я брежу.
Полно. Стыдно.
Будь твердой. Плачь, но твердой нужно быть.
От Неба до Земли, сияя,
Идет и тянется нервущаяся нить.
Ты мать, умей, забыв себя, любить.
Да, да, я мать, и я дурная,
Что не умела сохранить
Своих детей.
Их всех сманила в пруд Колдунья злая,
Которой нравится сводить с ума людей.
Тихонько ночью приходила,
Когда так крепко я спала,
Мой сон крепя, детей будила.
Какая в ней скрывалась сила,
Не знаю я. Весь мир был мгла.
Своей свечой она светила,
И в пруд ее свеча вела.
Чем, чем злодейка ворожила,
Не знаю я.
О, с теми, кто под сердцем был, расстаться,
О, жизнь бессчастная моя!
Лишь в мыслях иногда мы можем увидаться,
Во сне.
Но это все — не все. Она страшней, чем это.
И казнь безжалостней явила Ведьма мне.
Вон там, в сияньи месячного света,
В той люльке, где качала я детей,
Когда малютками они моими были,
И каждый был игрушкою моей,
Пред тем, как спрятался в могиле
И возрастил плакун-траву,
Лежит подменыш злой, уродливый, нескладный,
Которого я нежитью зову,
Свирепый, колченогий, жадный,
Глазастый, с страшною распухшей головой,
Ненасытимо-плотоядный,
Подменыш злой.
Чуть взглянет он в окно — и лист березы вянет.
Шуршит недобрый вихрь желтеющей травой, —
Вдруг схватит дудку он, играть безумно станет,
И молния в овины грянет,
И пляшет все кругом, как в пляске хоровой,
Несутся камни и поленья,
Подменыш в дудку им дудит,
А люди падают, в их сердце онеменье,
Молчат, бледнеют — страшный вид.
А он глядит, глядит стеклянными глазами,
И ничего не говорит.
Я не пойму, старик ли он,
Ребенок ли. Он тешится над нами.
Молчит и ест. Вдруг тихий стон.
И жутко так раздастся голос хилый:
«Я стар, как древний лес!»
Повеет в воздухе могилой.
И точно встанет кто. Мелькнул, прошел, исчез.
Однажды я на страшное решилась: —
Убить его Жить стало невтерпеж
За что такая мне немилость?
Убрать из жизни эту гнилость
И вот я наточила нож.
А! Как сегодня ночь была, такая
На небе Месяц встал серпом
Он спал Я подошла Он спал
Но Ведьма злая
Следила в тайности, стояла за углом.
Я не видала Я над ним стояла:
Я только видела его.
В моей душе горело жало,
Я только видела его.
И жажду тешила немую: —
Вот эту голову, распухшую и злую,
Отрезать, отрубить, чтобы исчез паук,
Притих во мраке гробовом.
«Исчезнешь ты!» И я ударила ножом.
И вдруг —
Не тело предо мной, мякина,
Солома, и в соломе кровь,
Да, в каждом стебле кровь и тина
И вот я на пруду Трясина.
И в доме я опять И вновь
Белеет Месяц серповидно.
И я у моего окна.
В углу подменыша мне видно.
Там за окном погост. Погост. И я одна.

Константин Бальмонт

Колдунья

— Колдунья, мне странно так видеть тебя.
Мне люди твердили, что ты
Живешь — беспощадно живое губя,
Что старые страшны черты:
Ты смотришь так нежно, ты манишь, любя,
И вся ты полна красоты. —
«Кто так говорил, может, был он и прав:
Жила я не годы, — всегда.
И много безумцев, свой ум потеряв,
Узнали все пытки, — о, да!
Но я как цветок расцветаю меж трав,
И я навсегда — молода».
— Колдунья, Колдунья, твой взор так глубок,
Я вижу столетья в зрачках.
Но ты мне желанна. Твой зыбкий намек
В душе пробуждает не страх.
Дай счастье с тобой хоть на малый мне срок,
А там — пусть терзаюсь в веках. —
«Вот это откроет блаженство для нас,
Такие слова я люблю.
И если ты будешь бессмертным в наш час,
Я счастие наше продлю.
Но, если увижу, что взор твой погас,
Я тотчас тебя утоплю».
Я слился с Колдуньей, всегда молодой,
С ней счастлив был счастьем богов.
Часы ли, века ли прошли чередой?
Не знаю, я в бездне был снов.
Но как рассказать мне о сладости той?
Не в силах. Нет власти. Нет слов.
— Колдунья, Колдунья, ты ярко-светла,
Но видишь, я светел, как ты.
Мне ведомы таинства Блага и Зла,
Не знаю лишь тайн Красоты.
Скажи мне, как ткани свои ты сплела,
И как ты зажгла в них цветы? —
Колдунья взглянула так страшно-светло.
«Гляди в этот полный стакан».
И что-то, как будто, пред нами прошло,
Прозрачный и быстрый туман.
Вино золотое картины зажгло,
Правдивый возник в нем обман.
Как в зеркале мертвом, в стакане вина
Возник упоительный зал.
Колдунья была в нем так четко видна,
На ткани весь мир оживал.
Сидела она за станком у окна,
Узор за узором вставал.
Не знаю, что было мне страшного в том,
Но только я вдруг побледнел.
И страшно хотелось войти мне в тот дом,
Где зал этот пышный блестел.
И быть как Колдунья, за странным станком,
И тот же изведать удел.
Узор за узором живой Красоты
Менялся все снова и вновь.
Слагались, горели, качались цветы,
Был страх в них, была в них любовь.
И между мгновеньями в ткань с высоты
Пурпурная падала кровь.
И вдруг я увидел в том светлом вине,
Что в зале ковры по стенам.
Они изменялись, почудилось мне,
Подобно причудливым снам.
И жизнь всем владела на левой стене,
Мир справа был дан мертвецам.
Но что это, что там за сон бытия?
Войною захваченный стан.
Я думал, и мысль задрожала моя,
Рой смертных был Гибели дан.
Там были и звери, и люди, и я! —
И я опрокинул стакан.
Что сделал потом я? Что думал тогда?
Что было, что стало со мной?
Об этом не знать никому никогда
Во всей этой жизни земной.
Колдунья, как прежде, всегда — молода,
И разум мой — вечно с весной.
Колдунья, Колдунья, раскрыл твой обман
Мне страшную тайну твою.
И красные ткани средь призрачных стран
Сплетая, узоры я вью.
И весело полный шипящий стакан
За жизнь, за Колдунью я пью!

Александр Сумароков

Андромира

В жару и в нежности всего и паче мира,
Любила пастуха прекрасна Андромира.
Был Манлий сей пастух, любви достоин был:
Сию прекрасную взаимственно любил.
Так любит как она Зефира нежна Флора,
Цефала некогда любила так Аѵрора.
И как угоден был пастушке етой он,
Дияною любим так был Ендимион.
И мало виделось такой любви примера:
Не так ли таяла Адонисом Венера?
Пастушка мыслит так: возлюбленный пастух,
Тебе единому подвластен весь мой дух,
К тебе вздыхания всечасно воздымая.
Весне покорствует среди так роза мая,
И силою влечет железо так магнит:
Цель мыслей ты моих и всех желаний вид:
Ежеминутно мой ты пламень умножаешь,
И радости един мои изображаешь:
Ты мил душе моей и мысли все с тобой:
В восторге я когда тя вижу пред собой:
Грущу, когда мой взор твой образ покидает:
Погодой хладною так роза увядает.
А Манлий и о ней подобно воздыхал,
Хоть он от ней еще слов нежных не слыхал:
Пастух сей к ней прншел таская грусти люты,
Горя пастушкою в те самыя минуты,
В которыя она в горячности была.
Как будто бы к себе она ево звала.
Пойдем проходимся где ток струи крутится,
И быстрая вода по камешкам катится,
Где сладко соловей со зяблицей поет,
Где люту волку брег жилища не дает.
В погоду такову гуляние пристойно;
Сей вечер тих и тепл: коль сердце беспокойно,
Не пользует уже ни кая тишина:
Не светел солнца свет и не ясна луна;
Я чувствую всегда тоску необычайну.
Открой пастушка мне открой свою мне тайну,
И верь ты в етом мне подобно как себе.
Пойдем гулять, я там открою то тебе:
Пойдем — о как мой дух в сию минуту томенъ!
Открою все тебе; да только буди скромен:
А токи водныя не стратны Манлий мне;
Не долго им пробыть в сей нашей стороне;
Лишь быстрыя струи в минуту прокатятся,
И больше никогда назадь не возвратятся.
Пойдем, пойдем, а ты во всемь уже мне верь.
Пойдем — за чем идешь пастушка ты теперь?
О как я мучуся тревожима борьбою!
Пойдем, ах нет я прочь пойду, иду с тобою!
Идет от трепета переменяя вид.
Идет любовь открыть хотя мешает стыд.
Сама она свою ту наглость ненавидитъ;
Но Манлий щастие свое уж ясно видит:
И как от молний лес, так он теперь горит
Пришли к журчанью вод: пастушка говорит:
В сию минуту вы о воды не журчите!
Мне мнится будто вы волнуя мне кричите:
Ступай пастушка ты обратно к шалашу.
Вещает роща мне: я ето возглашу,
Что буду я внимать и разнесу по стаду.
Противься своему сердечному ты яду!
Пойдем назадъ! В другой я ето час скажу,
Какое я себе мученье нахожу.
До завтра простоит в сем месте роща ета,
И будет зелена до окончанья лета.
Сказала; но назад она оттоль нейдет,
Так Маилий таинству открытия не ждеть,
И видя что она ко склонности готова,
Дошел до всех утех, не говоря ни слова.

Владимир Маяковский

Керзон

Многие
    слышали звон,
да не знают,
      что такое —
            Керзон.

В редком селе,
       у редкого города
имеется
    карточка
        знаменитого лорда.
Гордого лорда
       запечатлеть рад.
Но я,
  разумеется,
        не фотографический аппарат.
Что толку
     в лордовой морде нам?!
Лорда
   рисую
      по делам
           по лординым.
У Керзона
     замечательный вид.
Сразу видно —
       Керзон родовит.
Лысина
    двумя волосенками припомажена.
Лица не имеется:
        деталь,
            не важно.
Лицо
   принимает,
         какое модно,
какое
   английским купцам угодно.
Керзон красив —
        хоть на выставку выставь.
Во-первых,
     у Керзона,
          как и необходимо
                   для империалистов,
вместо мелочей
        на лице
            один рот:
то ест,
   то орет.
       Самое удивительное
в Керзоне —
      аппетит.
Во что
   умудряется
         столько идти?!
Заправляет
     одних только
           мурманских осетров
по тралеру
     ежедневно
           желудок-ров.
Бойся
   Керзону
       в зубы даться —
аппетит его
      за обедом
           склонен разрастаться.
И глотка хороша.
        Из этой
            глотки
голос —
    это не голос,
          а медь.
Но иногда
     испускает
          фальшивые нотки,
если на ухо
      наш
        наступает медведь.
Хоть голос бочкин,
         за вёрсты дно там,
но толк
    от нот от этих
           мал.
Рабочие
    в ответ
        по этим нотам
распевают
     «Интернационал».
Керзон
    одеждой
        надает очок!
Разглаженнейшие брючки
            и изящнейший фрачок;
духами душится, —
         не помню имя, —
предпочел бы
       бакинскими душиться,
                  нефтяными.
На ручках
     перчатки
          вечно таскает, —
общеизвестная манера
           шулерска́я.
Во всяких разговорах
           Керзонья тактика —
передернуть
      парочку фактиков.
Напишут бумажку,
         подпишутся:
               «Раскольников»,
и Керзон
     на НКИД врет, как на покойников.
У Керзона
     влечение
и к развлечениям.
Одно из любимых
         керзоновских
                занятий —
ходить
   к задравшейся
          английской знати.
Хлебом Керзона не корми,
дай ему
    задравшихся супругов.
Моментально
       водворит мир,
рассказав им
       друг про друга.
Мужу скажет:
       — Не слушайте
              сплетни,
не старик к ней ходит,
           а несовершеннолетний. —
А жене:
    — Не верьте,
          сплетни о шансонетке.
Не от нее,
     от другой
          у мужа
              детки. —
Вцепится
     жена
        мужу в бороду
и тянет
    книзу —
лафа Керзону,
       лорду —
маркизу.
Говорит,
    похихикивая
          подобающе сану:
— Ну, и устроил я им
          Лозанну! —
Многим
    выяснится
         в этой миниатюрке,
из-за кого
     задрались
          греки
             и турки.
В нотах
    Керзон
        удал,
           в гневе —
                яр,
но можно
     умилостивить,
            показав долла́р.
Нет обиды,
     кою
было бы невозможно
          смыть деньгою.
Давайте доллары,
         гоните шиллинги,
и снова
    Керзон —
         добрый
             и миленький.
Был бы
    полной чашей
           Керзоний дом,
да зловредная организация
             у Керзона
                  бельмом.
Снится
    за ночь
        Керзону
            раз сто,
как Шумяцкий
       с Раскольниковым
                подымают Восток
и от гордой
     Британской
           империи
летят
   по ветру
       пух и перья.
Вскочит
    от злости
         бегемотово-сер —
да кулаками на карту
          СССР.
Пока
   кулак
      не расшибет о камень,
бьет
  по карте
      стенной
          кулаками.

Примечание.
Можно
    еще поописать
           лик-то,
да не люблю я
       этих
         международных
                конфликтов.

Петр Андреевич Вяземский

Пушкин

Портрет Пушкина работы О. А. Кипренского (1827)
Поэтической дружины
Смелый вождь и исполин!
С детства твой полет орлиный
Достигал крутых вершин.

Помню я младую братью,
Милый цвет грядущих дней:
Отрок с огненной печатью,
С тайным заревом лучей

Вдохновенья и призванья
На пророческом челе,
Полном думы и мечтанья
Крыльев наших на земле.

Вещий отрок! отрок славы,
Отделившись от других,
Хладно смотрит на забавы
Шумных сверстников своих.

Но гроза зажжет ли блеском
Почерневший неба свод,
Волны ль однозвучным плеском
Пробудятся в лоне вод;

Ветром тронутый, тоскуя
Запоет ли темный лес,
Как Мемнонова статуя
Под златым лучом небес;

За ветвистою палаткой
Соловей ли в тьме ночной,
С свежей негой, с грустию сладкой,
Изливает говор свой;

Взор красавицы ль случайно
Нежно проскользнет на нем, —
Сердце разгорится тайно
Преждевременным огнем;

Чуткий отрок затрепещет,
Молча сердце даст ответ,
И в младых глазах заблещет
Поэтический рассвет.

Там, где Царскосельских сеней
Сумрак манит в знойный день,
Где над роем славных теней
Вьется царственная тень;

Где владычица полмира
И владычица сердец,
Притаив на лоне мира
Ослепительный венец,

Отрешась от пышной скуки
И тщеславья не любя,
Ум, искусства и науки
Угощала у себя;

Где являлась не царицей
Пред восторженным певцом,
А бессмертною Фелицей
И державным мудрецом.

Где в местах, любимых ею,
Память так о ней жива
И дней славных эпопею
Внукам предает молва,

Там таинственные громы,
Словно битв далеких гул,
Повторяют нам знакомый
Оклик: Чесма и Кагул!

Той эпохи величавой
Блеск еще там не потух,
И поэзией и славой
Все питало юный дух.

Там поэт в родной стихии
Стих златой свой закалил,
И для славы и России
Он расцвел в избытке сил.

Век блестящий переживший,
Переживший сам себя,
Взор, от лет полуостывший,
Славу юную любя,

На преемнике цветущем
Старец-Бард остановил,
О себе вздохнув, — в грядущем
Он певца благословил.

Брата обнял в нем Жуковский,
И с сочувствием родным,
С властью, нежностью отцовской
Карамзин следил за ним.

Как прекрасно над тобою
Утро жизни расцвело;
Ранним лавром, взятым с бою,
Ты обвил свое чело.

Свет холодный, равнодушный
Был тобою пробужден,
И, волшебнику послушный,
За тобой увлекся он.

Пред тобой соблазны пели,
Уловляя в плен сетей,
И в младой груди кипели
Страсти Африки твоей.

Ты с отвагою безумной
Устремился в быстрину,
Жизнью бурной, жизнью шумной
Ты пробился сквозь волну.

Но души не опозорил
Бурь житейских мутный вал;
За тебя твой гений спорил
И святыню отстоял.

От паденья, жрец духовный,
Дум и творчества залог —
Пламень чистый и верховный —
Ты в душе своей сберег.

Все ясней, все безмятежней
Разливался свет в тебе,
И все строже, все прилежней,
С обольщеньями в борьбе,

На таинственных скрижалях
Повесть сердца ты читал,
В радостях его, в печалях
Вдохновений ты искал.

Ты внимал живым глаголам
Поучительных веков,
Чуждый распрям и расколам
умов.

В силе внутренней свободы
Независимой душой
Ты учился у природы

Велимир Хлебников

Крымское. Записи сердца. Вольный размер

Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок...
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева... в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце...
Птица
Крути́тся,
Летя. Круги...
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»...
«И любите ли вы высунуть язык?»

Иосиф Бродский

Мужчина, засыпающий один

1

Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.

2

Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.

3

Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) —
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.

Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.

Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли — впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.

4

Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность — на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни — и продолжение — любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.

Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он — от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
— скрипучий — издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это — нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни — внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем… Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.

Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.

Ефим Петрович Зайцевский

Учан-Су

Посвящается Анне Евстафьевне Удом.

Шуми, поток! стрелой несися!
С скалы гранитной и крутой
Отважно падай и дробися
Жемчужной, сребряной росой!

Души вниманьем углубленный,
Люблю немолчных вод однообразный шум!
Твоей гармонией плененный,
Питаю пламень чистых дум.

Не скован в мраморной темнице,
Под сводом золотым в чертогах не журча,
Ты не ласкаешь слух усталый богача
Или седой порок в парче и багрянице.

На персях матери своей,
Природы верный сын, свободный, силыполный,
Пустынные ты катишь волны
Во глубину морских зыбей.

Твоя прозрачная и свежая наяда
Дарит прохладой лес, священный и немой,
И жажду пламенную стада
Поит студеною струей.

Усталый путник отдыхает,
Тобою сладко обаян,
И уходя, благословляет
Гостеприимный твой фонтан.

Внимательный и на руку склоненный,
В своих задумчивых мечтах
Тебя приветствует пловец уединенный,
Несомый вдоль брегов на легких парусах…

Под крыльями парящей непогоды
С двойною силою кипишь, поток седой!
И, с морем соглася свой дикий вопль и вой,
Ты празднуешь гремящий пир природы.

Когда ж в полуденных лучах
Царь дня среди небес безоблачных сияет,
Тирански властвуя на суше, на водах,
До полюсов лицо земли воспламеняет, —
Играя в радугах и пышно озарен,
Очам являешься ты лентой изумрудной;
Уединенный, дикий, чудный —
Ты гением страны любим и охранен.

Свет трона солнцева в кристалле вод разлился,
И в зеркале твоем луч знойный притупился;
И впечатлел зефир на лоне быстрых струй
Благоуханный поцелуй…

Шуми, поток! стрелой несися!
С скалы гранитной и крутой
Отважно падай и дробися
Жемчужной, сребряной росой!

Перед тобой воспоминанье
Свежит о сих странах заветное преданье:
На них означены свободные бразды
Корыстной Греции или римлян труды.

Торговли урну здесь вращала
Властолюбивая рука венециян,
А в недра европейских стран
Рекой сокровища Востока проливала.

Здесь гордо развевал, морями овладев,
Адриатический их лев.

Завидуя стране обильной и прекрасной,
Неся с собою рабства плен,
По ней прошли толпы враждующих племен,-
Их след кровавый и ужасный
На почве Таврии глубоко впечатлен.

Но победителей и побежденных
Забвенью равному здесь кости преданы;
И на могилах безыменных,
Густой травою заглушенных,
Спит гений темной старины…

Увы! среди тревог и суетных волнений
Потоком времени народы протекут,
И волны новых поколений
Покроют землю — и пройдут!

Ничтожества в густом тумане
Так гибнет легковерный свет,
Как исчезает в океане
Бегущих струй минутный след!

Шуми, поток! стрелой несися!
С скалы гранитной и крутой
Отважно падай и дробися
Жемчужной, сребряной росой!

Василий Львович Пушкин

К Д. В. Дашкову

Что слышу я, Дашков? Какое ослепленье!
Какое лютое безумцев ополченье!
Кто тщится жизнь свою наукам посвящать,
Раскольников-славян дерзает уличать,
Кто пишет правильно и не варяжским слогом —
Не любит русских тот и виноват пред богом!
Поверь: слова невежд — пустой кимвала звук;
Они безумствуют — сияет свет наук!
Неу?жель оттого моя постраждет вера,
Что я подчас прочту две сцены из Вольтера?
Я христианином, конечно, быть могу,
Хотя французских книг в камине и не жгу.
В предубеждениях нет святости нимало:
Они мертвят наш ум и варварства начало.
Ученым быть не грех, но грех во тьме ходить.
Невежда может ли отечество любить?
Не тот к стране родной усердие питает,
Кто хвалит все свое, чужое презирает,
Кто слезы льет о том, что мы не в бородах,
И, бедный мыслями, печется о словах!
Но тот, кто, следуя похвальному внушенью,
Чтит дарования, стремится к просвещенью;
Кто, сограждан любя, желает славы их;
Кто чужд и зависти, и предрассудков злых!
Квириты храбрые полсветом обладали,
Но общежитию их греки обучали.
Науки перешли в Рим гордый из Афин,
И славный Цицерон, оратор-гражданин,
Сражая Верреса, вступаясь за Мурену,
Был велеречием обязан Демосфену.
Вергилия учил поэзии Гомер;
Грядущим временам век Августов пример!

Так сын отечества науками гордится,
Во мраке утопать невежества стыдится,
Не проповедует расколов никаких
И в старине для нас не видит дней благих.
Хвалу я воздаю счастливейшей судьбине,
О мой любезный друг, что я родился ныне!
Свободно я могу и мыслить и дышать,
И даже абие и аще не писать.
Вергилий и Гомер беседуют со мною;
Я с возвышенною иду везде главою;
Мой разум просвещен, и Сены на брегах
Я пел любезное отечество в стихах.
Не улицы одне, не площади и домы —
Сен-Пьер, Делиль, Фонтан мне были там знакомы!
Они свидетели, что я в земле чужой
Гордился русским быть и русский был прямой.
Не грубым остяком, достойным сожаленья,--
Предстал пред ними я любителем ученья;
Они то видели, что с юных дней моих
Познаний я искал не в именах одних;
Что с восхищением читал я Фукидида,
Тацита, Плиния — и, признаюсь, «Кандида».

Но благочестию ученость не вредит.
За бога, веру, честь мне сердце говорит.
Родителей моих я помню наставленья:
Сын церкви должен быть и другом просвещенья!
Спасительный закон ниспослан нам с небес,
Чтоб быть подпорою средь счастия и слез.
Он благо и любовь. Прочь клевета и злоба!
Безбожник и ханжа равно порочны оба.

В сужденьях таковых не вижу я вины:
За что ж мы на костер с тобой осуждены?
За то, что мы, любя словесность и науки,
Не век над букварем твердили «аз» и «буки».
За то, что смеем мы учение хвалить
И в слоге варварском ошибки находить.
За то, что мы с тобой Лагарпа понимаем,
В расколе не живем, но по-славенски знаем.

Что делать? Вот наш грех. Я каяться готов.
Я, например, твержу, что скучен Старослов,
Что длинные его, сухие поученья —
Морфея дар благий для смертных усыпленья;
И если вздор читать пришла моя чреда,
Неужели заснуть над книгою беда?
Я каюсь, что в речах иных не вижу плана,
Что томов не пишу на древнего Бояна;
Что муз и Феба я с Парнаса не гоню,
Писателей дурных, а не людей браню.
Нашествие татар не чтим мы веком славы;
Мы правду говорим — и, следственно, неправы.

Николай Александрович Львов

Загадки


Ходить я не могу, однако ж не лежу;
Согнутым я ногам подпорою служу.
Мя часто носят все, стою же весь свой век;
А пользую тогда, устал коль человек.
Равно как с женщиной, с мужчиной я ласкаюсь
И только лишь к одной спине их прилепляюсь.
Устанешь как когда, кричишь: меня подайте,
А как меня зовут, вы сами отгадайте.
Стул

Какой-то бриллиант меж камушков лежит,
Но схватит кто его, лишь только отбежит
И плюнет на него с болезнью и тоской;
Нельзя, знать, бриллиант взять голою рукой?
Часа три полежав, он весь вдруг почернеет;
И всякий уж его тогда брать в руки смеет.
Уголь

Несчастнейшее мы на свете сем творенье,
И, знать, сотворены другим на вспоможенье:
Трудимся мы для ног, для рук, для головы;
Но что в том пользы нам? скажите сами вы;
Готовим пищу мы, а сами не глотаем,
И сыты от трудов своих мы не бываем;
Мы тверды, но что в том? Хоть камням мы подобны,
Но мы в работе век, они лежат покойны.
Зубы

Как злейший крокодил, я рот свой разеваю
И, что ни бросят мне, все надвое терзаю.
Пять мальчиков меня к тому злу побуждают,
А без того мои и члены не владают.
Ножницы

Кузнец меня родил; ему должна рожденьем;
Первейшим же служу портному вспоможеньем.
Ножницы

Я вам пылиночку горою покажу;
И небо на плечах я ваших положу.
А меня доколе нет,
То один видите свет.
Микроскоп

Что? Десять работают,
А двое надзирают;
Ничего ж никто не знает,
Как один не управляет.
Руки, глаза, разум

Ничто меня на свете не прельщает;
Водою я живу, вода меня питает;
И воду я люблю. А дневное светило
Уж оченно-то мне, уж оченно не мило;
Как скоро лишь лучам его я виден стал,
С большою трусостью свой колпачишко снял.
Гриб

Мною астроном гуляет по пространным небесам;
Географ дорогу знает по горам, долам, лесам;
Корабельщик без меня
Стоит на море, стеня.
Коль меня скоро найдет,
То немного мной шагнет;
Тогда он якори оставит
И парусы направит;
Я живу без рук, без брюха, но имею две ноги;
Все разумны меня любят, ненавидят дураки.
Циркуль

Хоть бумажка я простая, но имею много глаз;
И из Крезуса я нищим превратить могу тотчас.
Я спасение от скуки,
Мне все люди говорят;
Я целую у всех руки,
Все меня хоть вявь бранят.
Карты

Арсений Иванович Несмелов

Страдающий студент

И
Жил студент. Страдая малокровьем,
Был он скукой вытянут в камыш.
Под его измятым изголовьем
Младости попискивала мышь.
Но февраль, коварно-томный месяц,
Из берлоги выполз на панель,
И глаза отявленных повесиц
Стал удивленней и синей.
Так весна крикливый свой сценарий
Ставила в бульварном кинемо,
И студент, придя на семинарий,
Получил приятное письмо.
Девушка (ходячая улыбка
В завитушках пепельного льна) —
В робких строчках, выведенных зыбко,
Говорила, что любовь сильна.
Видимо, в студенческой аорте
Шевелилась сморщенная кровь:
Позабыв о вечности и черте,
Поднял он внимательную бровь
И пошел, ведомый на аркане,
Исподлобный, хмурый, как дупло…
Так весна в сухом его стакане
В феврале зазвякала тепло.
ИИ
Мой рассказ, пожалуй, фельетонен,
Знатоку он искалечит слух,
Ибо шепот Мусагета тонет
И надменно и угрюмо сух.
Сотни рифм мы выбросили за борт,
Сотни рифм влачим за волоса,
И теперь кочующий наш табор
Разучился весело писать.
Вот, свистя, беру любую тему
(Старую, затасканную в дым):
Как студент любил курсистку Эмму,
Как студент курсисткой был любим.
А потом, подвластная закону
Об избраньи лучшего из двух,
Девушка скользнула к небосклону,
А несчастный испускает дух.
ИИИ
Вот весна, и вот под каждой юбкой
Пара ног — поэма чья-нибудь.
Сердце радость впитывает губкой,
И (вы правы) «шире дышит грудь».
Возвращаюсь к теме. Револьвером
Жизнь студент пытался оборвать,
Но врачи возились с изувером,
И весной покинул он кровать.
И однажды, взяв его за локоть,
Вывел я безумца на бульвар
(Он еще пытался мрачно охать).
Солнышко, как медный самовар,
Кипятком ошпаривало спину,
Талых льдов сжигая сухари.
На скамью я посадил детину
И сказал угрюмому: смотри!
Видишь плечи, видишь ли под драпом
Кофточки, подпертые вперед?
Вовремя прибрав все это к лапам,
Каяся, отшельник заорет!
«Только мудрость! Радость в отреченье!
Плотию не угашайте дух».
Но бессильно тусклое ученье
В струнодни весенних голодух.
ИV
ЭПИЛОГ. — Владеющие слогом
Написали много страшных книг,
И под их скрипящим монологом
Человек с младенчества изник.
О добре и зле ржавели томы,
Столько же о долге и слезах,
И над ними вяли от истомы
Бедного приятеля глаза.
Но теперь и этот серый нулик —
С волей в сердце, с мыслью в голове:
Из него, быть может, выйдет жулик,
Но хороший все же человек.
Наши мысли вкруг того, что было
(Не умеем нового желать).
Жизнь не «мгла», а верткая кобыла,
И кобылу нужно оседлать.

Василий Андреевич Жуковский

Речь в заседании «Арзамаса»

Братья-друзья арзамасцы! Вы протокола послушать,
Верно, надеялись. Нет протокола! О чем протоколить?
Все позабыл я, что было в прошедшем у нас заседанье!
Все! да и нечего помнить! С тех пор, как за ум мы взялися,
Ум от нас отступился! Мы перестали смеяться —
Смех заступила зевота, чума окаянной Беседы!
Даром что эта Беседа давно околела — зараза
Все еще в книжках Беседы осталась — и нет карантинов!
Кто-нибудь, верно, из нас, не натершись „Опасным соседом“,
Голой рукой прикоснулся к „Чтенью“ в Беседе иль вытер,
Должной не взяв осторожности, свой анфедрон рассужденьем
Деда седого о слоге седом — я не знаю! а знаю
Только, что мы ошалели! что лень, как короста,
Нас облепила! дело не любим! безделью ж отдались!
Мы написали законы; Зегельхен их переплел и слупил с нас
Восемь рублей и сорок копеек — и все тут! Законы
Спят в своем переплете, как мощи в окованной раке!
Мы от них ожидаем чудес — но чудес не дождемся.
Между тем, Реин усастый, нас взбаламутив, дал тягу
В Киев и там в Днепре утопил любовь к Арзамасу!
Реин давно замолчал, да и мы не очень воркуем!
Я, Светлана, в графах таблиц, как будто в тенетах,
Скорчась сижу; Асмодей, распростившись с халатом свободы,
Лезет в польское платье, поет мазурку и учит
Польскую азбуку; Резвый Кот всех умнее; мурлычет
Нежно люблю и просится в церковь к налою; Кассандра,
Сочным бивстексом пленяся, коляску ставит на сани,
Скачет от русских метелей к британским туманам и гонит
Челн Очарованный к квакерам за море; Чу в Цареграде
Стал не Чу, а чума, и молчит; Ахилл, по привычке,
Рыщет и места нигде не согреет; Сверчок, закопавшись
В щелку проказы, оттуда кричит к нам в стихах: я ленюся.
Арфа, всегда неизменная Арфа, молча жиреет!
Только один Вот-я-вас усердствует славе; к бессмертью
Скачет он на рысях; припряг в свою таратайку
Брата Кабуда к Пегасу, и сей осел вот-я-васов
Скачет, свернувшись кольцом, как будто в „Опасном соседе“!
Вслед за Кабудом, друзья! Перестанем лениться! быть худу!
Быть бычку на веревочке! быть Арзамасу Беседой!
Вы же, почетный наш баснописец, вы, нам доселе
Бывший прямым образцом и учителем русского слога,
Вы, впервой заседающий с нами под знаменем Гуся,
О, помолитесь за нас, погруженных бесстыдно в пакость Беседы!
Да спадет с нас беседная пакость, как с гуся вода! Да воскреснем.

Николай Некрасов

Послание к другу (из-за границы)

Так мы готовимся, о други!
На достохвальные заслуги
Великой родине своей…
Н. ЯзыковДруг, товарищ доброхотный!
Помня, чествуя, любя,
Кубок первый и почетный
Пью в чужбине за тебя.
Мил мне ты!.. Недаром смлада
Я говаривал шутя:
«Матерь! вот твоя отрада!
Пестуй бережно дитя.
Будет Руси сын почтенный,
Будет дока и герой,
Будет наш — и непременно
Будет пьяница лихой!»
Не ошибся я в дитяти:
Вырос ты удал и рьян
И летишь навстречу братий
Горд, и радостен, и пьян!
Горячо и, право, славно
Сердце русское твое,
Полюбил ты достославно
Нас развившее питье.
Весь ты в нас!.. Бурлит прекрасно
В жилах девственника кровь,
В них восторженно и ясно
К милой родине любовь
Пышет. Бойко и почтенно
За нее ты прям стоишь…
С ног от штофа влаги пенной,
Влаги русской — не слетишь!
Враг народов иностранных,
Воеватель удалой,
Ты из уст благоуханных
Дышишь родине хвалой,
Доли жаждешь ей могучей…
Беспредельно предана
Ей души твоей кипучей
Ширина и глубина!..
И за то, что Русь ты нашу
Любишь — речь к тебе держу,
И стихом тебя уважу,
И приязнью награжу.
Будь же вечно тем, что ныне:
Своебытно горд и прям,
Не кади чужой святыне,
Не мирволь своим врагам;
Не лукавствуя и пылко
Уважай родимый край;
Гордо мужествуй с бутылкой —
Ни на пядь не уступай,
Будь как был!.. За всё за это,
Да за родину мою,
Да за многи, многи лета
Нашей дружбы — днесь я пью…
Пью… величественно-живо
В торжествующий стакан
Одуряющее диво
Ущедренных небом стран
Льется. Лакомствуя мирно,
Наслаждаюсь не спеша…
Но восторженностью пирной
Не бурлит моя душа.
Хладных стран заходный житель,
Здесь почетно-грустен я:
Не отцов моих обитель
Здесь — не родина моя!
То ли дело, как, бывало,
Други, в нянином дому
Бесподобно, разудало
Заварим мы кутерьму!..
Чаши весело звенели,
Гром и треск, всё кверху дном!
Уж мы пили! уж мы пели!..
В удовольствии хмельном
Вам стихи мои читал я…
Сотый чествуя бокал,
Им читанье запивал я
И, запивши, вновь читал.
Благосклонно вы внимали…
Было чудное житье:
Други мне рукоплескали,
Пили здравие мое!
Здесь не то… Но торжествую
Я и здесь порой, друзья.
Счастье! фляжку — и большую —
У матросов добыл я
Влаги русской… Как Моэта
Мне наскучит легкий хмель,
Пью и потчую соседа…
Объяденье! богатель!
Ровно пьем; цветущ и весел,
Горделиво я сижу…
Он… глядишь — и нос повесил!
Взором радостным слежу,
Как с подскоком жидконогой
Немец мой — сутул, поджар —
Выйдет храбро, а дорогой
Бац да бац на тротуар…
Драгоценная картина
Сердцу русскому! Она
Возвышает славянина
Силу скромную… Вина!
На здоровье Руси нашей!
Но, увы мне, о друзья!
Не состукиваюсь чашей
Дружелюбно с вами я —
И не пьется… Дух убитый
Достохвальной грустью сжат,
И, как конь звучнокопытый,
Все мечты туда летят,
Где родимый дым струится,
Где в виду своих сынов
Волга царственно катится
Средь почтенных берегов…
Что ж? туда!.. Я скор на дело!
Под родные небеса
Вольно, радостно и смело
Я направлю паруса —
Мигом к вам явлюсь на сходку!
Припасайте ж старику
Переславльскую селедку
И полштофа травнику!..

Марина Ивановна Цветаева

Фортуна

Из рая в рай, из плена в плен…
Цепь розовых измен, Лозэн!

Что при дворе сегодня? Нет новинок?
Еще не изменил король?
До ре ми фа… ре ми фа соль…

Мне шахматный наскучил поединок!
Хочу другого! — Только не с тобой!
Что за противник, если над губой
Еще ни разу не гуляла бритва!
С тобою хорошо протяжный вой
Гобоя слушать, и шептать молитвы,
И в шахматы играть, и шоколад
Пить из одной и той же чашки…

Вы шутите?

Давно не веселят
Меня ни куклы, ни барашки!

Отставка?

Не кусайте губ!

Я жизнь свою поставил ставкой!

Растешь, растешь — и так же глуп!
При чем тут жизнь, раз вся любовь — вопрос
В удачный час, без лишних просьб
Умно отколотой булавки.

Я заменен?

Светлейший граф Бирон!
Бирон — не просто — де Гонто и герцог
Лозэн — не просто — а моя Любовь
Вчерашняя: губ не кусайте в кровь
И коготочков не вонзайте в сердце!

Не может без шипов — шиповник,
Любовь не может — без измен.
Незаменимы как кузен,
Но заменимы — как любовник!
— Заменены! —

Что ж! Умереть!

Не смейте! Будете жалеть!
Блистательно — открыть карьеру
Самой маркизой д'Эспарбэс!
Вы — чудо!

Не хочу чудес!
Я призову его к барьеру!
Один из нас умрет!

Твой рот —
Не рот — сплошное целованье!
Взор — как у кровного коня!
Но выслушайте, не кляня:
Вы слишком юны для меня, —
Вам бабушка нужна — и няня!

Кто — он?

Зачем?

Кондэ?

Тщета имен!
Какие имена в вопросах кожи?
Плачь, коли глуп, и смейся — коль умен…
Любовник дорог, но Любовь — дороже!
Как ты хорош!..

Ах, хорошо бы нож
Вам в грудь вонзить — и слушать ваши стоны
У самых уст…

В который раз дивлюсь
Убожеству мужского лексикона!
Какое нищенство! Люблю, убью —
Убью — люблю… Нет, наш словарь — богаче!
Взойду, взгляну и побежду… Взгляну —
И не возьму…

Маркиза, я запла́чу!

Возьму и не отдам… Отдам и вновь
В горсть соберу, миг подержу — и брошу…
— Хорош словарь? — Не плачь, моя Любовь!
Вот мой совет тебе: садись на лошадь,
Мчи во весь дух, пусть ветр береговой
Кудри и сердце выветрит от пыли
Пудры и памяти…

А все ж я твой,
И все ж — когда-то — вы меня — любили!

Еще вчера! — Вольно же вам добра
Ждать от причуды!

В сердце штопор ввинчен!

— Игра!

А завтра?

Новая игра!
Нет никакого завтра, — только нынче!

Как завтра утром я проснусь?

В слезах.
А день спустя — смеясь. Пока мы юны —
Все — хорошо, все — пустота, все — взмах
Слепого колеса Фортуны!
— Прощай!

Навек?

Опять свое?! — «Навек» —
Нет в женском словаре.

Как знать, как скоро
Две этих головы, ушедших в снег
Одной подушки — озарит Аврора?
И будем пить с тобою шоколад
Из той же чашки… И опять мой пальчик
Тебе нашепчет на ушко…

Вернись назад!

Все безвозвратно, милый мальчик!

Шампанского златою пеной
Шальную голову кроплю,
Чтобы забыл «убью, люблю»,
Чтобы смеясь склонял колена,
Чтоб вечно вылетал из плена,
Как маленькое божество.
Чтобы Елена — за него,
Не он сражался — за Елену!
Чтобы взыграв, как эта пена,
Как пена таял, чтоб взамен:
Ложь, любопытство, нежность, лесть, измена —
Мы просто говорили бы: Лозэн.

Василий Жуковский

Перовскому

Товарищ! Вот тебе рука!
Ты другу вовремя сказался;
К любви душа была близка:
Уже в ней пламень загорался,
Животворитель бытия,
И жизнь отцветшая моя
Надеждой снова зацветала!
Опять о счастье мне шептала
Мечта, знакомец старины… Дорогой странник утомленный,
Узрез с холма неотдаленный
Предел родимой стороны,
Трепещет, сердцем оживает,
И жадным взором различает
За горизонтом отчий кров,
И слышит снова шум дубов,
Которые давно шумели
Над ним, игравшим в колыбели,
В виду родительских гробов.
Он небо узнает родное,
Под коим счастье молодое
Ему сказалося впервой!
Прискорбно-радостным желаньем,
Невыразимым упованьем,
Невыразимою мечтой
Живым утраченное мнится;
Он снова гость минувших дней,
И снова жизнь к нему теснится
Всей милой прелестью своей…
Таков был я одно мгновенье!
Прелестно-быстрое виденье,
Давно не посещавший друг,
Меня внезапно навестило,
Меня внезапно уманило
На первобытный жизни луг!
Любовь мелькнула предо мною.
С возобновленною душою
Я к лире бросился моей,
И под рукой нетерпеливой
Бывалый звук раздался в ней!
И мертвое мне стало живо,
И снова на бездушный свет
Я оглянулся как поэт!..
Но удались, мой посетитель!
Не у меня тебе гостить!
Не мне о жизни возвестить
Тебе, святой благовеститель! Товарищ! мной ты не забыт!
Любовь — друзей не раздружит.
Сим несозревшим упованьем,
Едва отведанным душой,
Подорожу ль перед тобой?
Сравню ль его с твоим страданьем?
Я вижу, молодость твоя
В прекрасном цвете умирает
И страсть, убийца бытия,
Тебя безмолвно убивает!
Давно веселости уж нет!
Где остроты приятной живость,
С которой ты являлся в свет?
Угрюмый спутник — молчаливость
Повсюду следом за тобой.
Ты молча радостных дичишься
И, к жизни охладев, дружишься
С одной убийственной тоской,
Владельцем сердца одиноким.
Мой друг! с участием глубоким
Я часто на лице твоем
Ловлю души твоей движенья!
Болезнь любви без утоленья
Изображается на нем.
Сие смятение во взоре,
Склоненном робко перед ней;
Несвязность смутная речей
В желанном сердцу разговоре;
Перерывающийся глас;
К тому, что окружает нас,
Задумчивое невниманье;
Присутствия очарованье,
И неприсутствия тоска,
И трепет, признак страсти тайной,
Когда послышится случайно
Любимый глас издалека,
И это все, что сердцу ясно,
А выраженью неподвластно,
Сии приметы знаю я!..
Мой жребий дал на то мне право!
Но то, в чем сладость бытия,
Должно ли быть ему отравой?
Нет, милый! ободрись! она
Столь восхитительна недаром:
Души глубокой чистым жаром
Сия краса оживлена!
Сей ясный взор — он не обманчив:
Не прелестью ума одной,
Он чувства прелестью приманчив!
Под сей веселостью живой
Задумчивое что-то скрыто,
Уныло-сладостное слито
С сей оживленной красотой;
В ней что-то искреннее дышит,
И в милом голосе ея
Доверчиво душа твоя
Какой-то звук знакомый слышит,
Всему в нем лучшему родной,
В нее участие лиющий
И без усилия дающий
Ей убежденье и покой.
О, верь же, друг, душе прекрасной!
Ужель природою напрасно
Ей столько милого дано?
Люби! любовь и жизнь — одно!
Отдайся ей, забудь сомненье
И жребий жизни соверши;
Она поймет твое мученье,
Она поймет язык души!