Когда-то правда, человек,
Что цепь печалей весь твой век:
Почто ж нам веком долгим льститься?
На то ль, чтоб плакать и крушиться
И, меря жизнь свою тоской,
Не знать отрады никакой?
Кончать день зол днем зол других,
Страшиться радостей своих,
На счастья блеск не полагаться
И каждый миг того бояться:
Вот грусть, вот скорбь, вот смерть придет!
Начала все конец сечет.
Младенец лишь родится в свет,
Увы! увы! он вопиет,
Уж чувствует свое он горе;
Низвержен в треволненно море,
Волной несется чрез волну,
Песчинка, в вечну глубину.
Се нашей жизни образец!
Се наших всех сует венец!
Что жизнь? — Жизнь смерти тленно семя.
Что жить? — Жить — миг летяща время
Едва почувствовать, познать,
Познать ничтожество — страдать,
Страдать — и скорбно чувство мук
Уметь еще сносить без скук.
На то ли создал Ты от века,
О Боже! бренна человека?
Творец!.. Но на Тебя ль роптать?
Так что ж осталося? — страдать.
Такая жизнь — не жизнь, но яд:
Змея в груди, геенна, ад
Живого жрет меня до гроба.
Ах! если самая та ж злоба
По смерти мстит нам и в гробах,
Кого ж Творцом назвать? кто благ?
Лишь Парки жизни нить прервут,
Уж встречу Фурии бегут:
Отсель изъемлет скоротечность;
А там?.., а там разверста вечность!
Дрожу! — лиется в жилах хлад.
О вечность, вечна мука, ад!
Но что? зрю молнии кругом!
В свирепой буре слышу гром!
Перун перуны прерывает,
Звучней всех громов глас взывает:
«Бог благ, отец Он твари всей;
Ты зол — и ад в душе твоей!»
Божественный сей крепкий глас
Кичливый дух во мне потряс;
Вострепетала совесть черна,
Исчезла мысль неимоверна,
Прошли отчаянья мечты:
Всесильный! помоги мне Ты.
Уйми страстей моих Ты шум,
И бурный обуздай мой ум:
Чего понять он не возможет,
Да благость в том Твоя поможет,
Чтоб я средь зол покоен был;
Терпя беды, Тебя любил!
Поборствуй руку лобызать,
Котора поднята карать.
Средь юности моей неспелой,
Средь зрелой жизни, престарелой,
Средь ярых волн морских сует
Дай сил сносить мне иго бед!
Чтоб меньше скорби ощущать,
Собою больше обладать,
Пошли, пошли, Творец вселенной,
Своей Ты твари бедной, бренной
Небесну помощь с высоты:
Ты щедр, щедрот источник Ты!
Над безднами горящих тел,
Которых луч не долетел
До нас еще с начала мира,
Отколь, среди зыбей эфира,
Всех звезд, всех лун, всех солнцев вид,
Как злачный червь, во тьме блестит, —
Там внемлет насекомым Бог.
Достиг мой вопль в Его чертог,
Я зрю: избранна прежде века
Грядет покоить человека;
Надежды ветвь в руке у ней:
Ты, Вера? — мир душе моей!
Ты мысли дерзкие пленишь,
Сердцам незлобие даришь,
Терпеньем души укрепляешь,
На подвиг немощь ободряешь;
Ты кротким свет и красота,
Ты гордым мрак и суета!
Пристойно цель иметь уму,
Куда паря лететь ему.
Пусть все подвержено сомненью;
Но без Творца как быть творенью?
Его ты, Вера, учишь знать,
Любить, молить, — не постигать.
Непостижимый сей Творец
Да будет мой покров, отец!
Он взором волны укрощает,
Он всей природой мне вещает:
«Испытывать судьбы забудь,
Надейся, верь — и счастлив будь!»
О вы, что мысли остротой,
Разврата славитесь мечтой!
Последуя сему примеру,
Придите, обымите Веру:
Она одна спокоит вас,
Утешит в самый смертный час.
есмелый Аристей стоная ежечасно,
И жалуясь на рок пуская стон напрасно,
Октавии, любви своей, не открывал,
И ею быв любим, любил и унывал.
Пастушку и Филинт как он любил подобно,
Хотя о страсти знал он дружеской подробно.
Со Аристеемь жил он дружно будто братъ;
Но страсть любовная впустила в сердце яд.
Он страсти своея ни чем не утоляет:
Отца Октавии в последок умоляет,
Сказав о дочери ему свой тяжкий стон:
И соглашается на брак дочерний он.
Нещастный Аримтей в отчаянии тонетъ;
Любезная ево ему подобно стонетъ;
Октавии он мил, ему мила она.
Не светло солнце им и не ясна луна:
Журчат в унынии лиющиясь потоки,
И ветры тихия Бореи им жестоки:
Синеют во очах зеленыя луга,
В ушах шумят леса и стонут берега.
Филинт на пастве сем скотиной изобилен:
Октавия робка, отец во власти силен,
И не известна ей любовника любовь,
Колико ни горит во Аристее кровь.
Не зрит Октавия себе взаимной страсти;
Но не противится отцовой сильной власти.
Колико Аристей, Филинту, ни пеняль,
Филинт намерений своих не отменял.
Уже плачевный день, день брачный наступает,
Невеста во слезах горчайших утопает:
Уже Цитерский храм на холме возвышен,
И благовонными цветами украшен,
Где лавры сей талать прохладно осеняли,
И ветвия свои ко крышке преклоняли.
Настал Октавии, настал ужасный час:
Любовник к ней идет, уже в последний разъ;
Ни мыслей, ни речей своих не учреждает,
И горькия тоски ни чем не побеждаеть:
Почти без памяти к Октавии подшел.
В каком отчаяньи любезну он нашелъ!
Растрепанна, глаза на небо простирает,
Терзает волосы, бледнеет, обмирает,
И пастуха узрев любима у себя
Вскричала: Аристей, я стражду от тебя;
К тебе горячая сей злой любовь судьбою;
Я может быть теперь умру перед тобою.
Прости любезная пустыня на всегда,
Луга и быстрых струй журчащая вода:
Простите берега крутыя етой речки
И птички рощей сих и вы мои овечки!
Живи любезная, когда тебе я милъ!
Любовь согласная довольно даст нам сил,
Сему насилию, горя, сопротивляться:
О страсть пора тебе с обеих стран являться!
Что я толь щастлив был, не ведал я по днесь.
Отец ко мне идетъ; совместник твой с ним здесь.
Родитель не могу своей противясь доле,
Любя ево твоей повиноваться воле:
И все твои уже приказы мне вотще:
Я жертвовала им не ведая еще,
Колико лютое усилие мне злобно,
И что влюбненную и он любиль подобно.
И прежде тих Зефир потоки возмутит,
Кит тяжкий из валов на воздух возлетит,
Совьють во глубине сих рощей птицы гнезды,
На землю ниспадут блистающия звезды,
Ахъ! Нежель я в любви с Филинтом соглашусь,
И ради я ево любовника лишусь.
Любезных чад отцы в бедахь не покидают:
И тигры лютыя птенцовь не поядають:
Щадить детей своих свирепая змея,
И я, родитель мой, любезна дочь твоя.
С ея желанием толико он согласен,
Колико оный час Филинту был ужасен.
В одну минуту в немь переменился видь:
Невернымь дружеством навлек себе он стыд:
Плодом который им безстыдно насаждался,
Бездельство учинив, Филинт не наслаждался.
Бежит как дикий зверь ко темным он лесам,
И яму другу рыв, в ту яму пал он сам.
А Гимен и Ерот любящихся спрягают:
Любовннки утех желанных достигають:
И стона своево скончав печальны дни,
В готовом шалаше осталися одни:
И вместо прежния любовныя отравы,
Там чувствовали все цитерския забавы.
Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящаго Бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.
Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.
Уж семьдесять раз он первыми розами лиру
И длинныя кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье и младость:
А в юности зрелой Камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновеннаго дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню: кричали.
Мы любим, после трудов и полдневнаго жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселыя песни.
Не сам ли ты пел, что внушенныя музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С разсветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина вековаго,
В амфорах хранимаго дедами, внукам на радость?
Что, добрый? Не так ли ты пел нам? Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до поздняго вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка и речи прекрасны:
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню.
Взял лиру, задумался, к солнцу лицем обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою безсмертным:
«Прекрасен твой дар, Аполлон, вдохновенныя мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться Камены.
О Эрмий, возвышен твой дар: убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!
Что бедную жизнь услаждает? Подруга и мудрость.
Но выше, безценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше: красою цветущая младость!
Красивы тюльпан и гвоздика и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы: но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучныя песни:
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о безсмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость:
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители: гости земные,
Блестят как роса, как роса и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера.... Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ея: как шиповник алеют!
Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал, и исполню.»
И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шопот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:
«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где Нимфы,
Игривыя дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленыя любят сходиться
И вторить со смехом и песням и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. Старинушка добрый, спой песню:
Она мне сказала: с охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою. Что могу я
Тебе подарить? Вот венок я сплела! О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок: но венка мне не надо.
Свирелку возьми! Мне свирелку! красавица? сам я
Искусно клею их воском душистым. Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? мне нынче
Ее подарил мой отец: а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую! Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!
Чего же тебе? Поцелуя. Чего? Поцелуя.
Как, этой безделицы? Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же! Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил;
Прощай, побегу я за ними. Сказала, и мигом,
Как легкая серна, как Нимфа дубравная скрылась.
Взглянул я на кудри седыя, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белыя кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами.»
Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких:
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам пастухи и пастушки: о боги,
Молились, пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть также без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
Бывало, любили меня, а ныньче не любят!
Американец и цыган,
На свете нравственном загадка,
Которого, как лихорадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечет в край,
Из рая в ад, из ада в рай!
Которого душа есть пламень,
А ум — холодный эгоист;
Под бурей рока — твердый камень!
В волненье страсти — легкий лист!
Куда ж меня нелегкий тащит
И мой раздутый стих таращит,
Как стих того торговца од,
Который на осьмушку смысла
Пуд слов с прибавкой выдает?
Здесь муза брода не найдет:
Она над бездною повисла.
Как ей спуститься без хлопот
И как, не дав толчка рассудку
И не споткнувшись на пути,
От нравственных стихов сойти
Прямой дорогою к желудку?
Но, впрочем, я слыхал не раз,
Что наш желудок — чувств властитель
И помышлений всех запас.
Поэт, политик, победитель —
Все от него успеха ждут:
Судьба народов им решится;
В желудке пища не сварится —
И не созреет славный труд;
Министр обелся: сквозь дремоту
Секретаря прочел работу —
И гибель царства подписал.
Тот натощак бессмертья ищет,
Но он за драмой в зубы свищет —
И свет поэта освистал.
К тому же любопытным ухом
Умеешь всем речам внимать;
И если возвышенным духом
Подчас ты унижаешь знать,
Зато ты граф природный брюхом
И всем сиятельным под стать!
Ты знаешь цену Кондильяку,
В Вольтере любишь шуток дар
И платишь сердцем дань Жан-Жаку,
Но хуже ль лучших наших бар
Ценить умеешь кулебяку
И жирной стерляди развар?
Ну, слава Богу! Пусть с дороги
Стихомаранья лютый бес
Кидал меня то в ров, то в лес,
Но я, хоть поизбивши ноги,
До цели наконец долез.
О кухне речь — о знаменитый
Обжор властитель, друг и бог!
О, если, сочный и упитый,
Достойным быть мой стих бы мог
Твоей щедроты плодовитой!
Приправь и разогрей мой слог,
Пусть будет он, тебе угодный,
Душист, как с трюфлями пирог,
И вкусен, как каплун дородный!
Прочь Феб! и двор его голодный!
Я не прошу себе венка:
Меня не взманит лавр бесплодный!
Слепого случая рука
Пусть ставит на показ народный
Зажиточного дурака —
Проситься в дураки не буду!
Я не прошусь закинуть уду
В колодезь к истине сухой:
Ложь лучше истины иной!
Я не прошу у благодати
Втереть меня к библейской знати
И по кресту вести к крестам,
Ни ко двору, ни к небесам.
Просить себе того-другого
С поклонами я не спешу:
Мне нужен повар — от Толстого
Я только повару прошу!
19 октября 1818
Ценю Вольтера остроту:
Подобен ум его Протею;
Талант женевца — прямоту,
Подчас о бедняках жалею.
Благоговею духом я
Пред важным мужем Кондильяком…
Скажу, морочить не любя:
Я более знаком с коньяком!
Какую бессмертную
Венчать предпочтительно
Пред всеми богинями
Олимпа надзвездного?
Не спорю с питомцами
Разборчивой мудрости,
Учеными, строгими;
Но свежей гирляндою
Венчаю веселую,
Крылатую, милую,
Всегда разновидную,
Всегда животворную,
Любимицу Зевсову,
Богиню Фантазию.
Ей дал он те вымыслы,
Те сны благотворные,
Которыми в области
Олимпа надзвездного
С амврозией, с не́ктаром
Подчас утешается
Он в скуке бессмертия;
Лелея с усмешкою
На персях родительских,
Ее величает он
Богинею-радостью.
То в утреннем веянье
С лилейною веткою,
Одетая ризою,
Сотканной из нежного
Денницы сияния,
По долу душистому,
По холмам муравчатым,
По облакам утренним
Малиновкой носится;
На ландыш, на лилию,
На цвет-незабудочку,
На травку дубравную
Спускается пчелкою;
Устами пчелиными
Впиваяся в листики,
Пьет ро́су медвяную;
То, кудри с небрежностью
По ветру развеявши,
Во взоре уныние,
Тоской отуманена,
Глава наклоненная,
Сидит на крутой скале,
И смотрит в мечтании
На море пустынное,
И любит прислушивать,
Как волны плескаются,
О камни дробимые;
То внемлет, задумавшись,
Как ветер полу́ночный
Порой подымается,
Шумит над дубравою,
Качает вершинами
Дерев сеннолиственных,
То в сумраке вечера
(Когда златорогая
Луна из-за облака
Над рощею выглянет
И, сливши дрожащий луч
С вечерними тенями,
Оденет и лес и дол
Туманным сиянием)
Играет с наядами
По гладкой поверхности
Потока дубравного
И, струек с журчанием
Мешая гармонию
Волшебного шепота,
Наводит задумчивость,
Дремоту и легкий сон;
Иль, быстро с зефирами
По дремлющим лилиям,
Гвоздикам узорчатым,
Фиалкам и ландышам
Порхая, питается
Душистым дыханием
Цветов, ожемчуженных
Росинками светлыми;
Иль с сонмами гениев,
Воздушною цепию
Виясь, развиваяся,
В мерцании месяца,
Невидима-видима,
По облакам носится
И, к роще спустившися,
Играет листочками
Осины трепещущей.
Прославим создателя
Могущего, древнего,
Зевеса, пославшего
Нам радость — Фантазию;
В сей жизни, где радости
Прямые — луч молнии,
Он дал нам в ней счастие,
Всегда неизменное,
Супругу веселую,
Красой вечно юную,
И с нею нас цепию
Сопряг нераздельною.
«Да будешь, — сказал он ей, —
И в счастье и в горести
Им верная спутница,
Утеха, прибежище».
Другие творения,
С очами незрящими,
В слепых наслаждениях,
С печалями смутными,
Гнетомые бременем
Нужды непреклонныя,
Начавшись, кончаются
В кругу, ограниченном
Чертой настоящего,
Минутною жизнию;
Но мы, отличенные
Зевесовой благостью!..
Он дал нам сопутницу
Игривую, нежную,
Летунью, искусницу
На милые вымыслы,
Причудницу резвую,
Любимую дщерь свою
Богиню Фантазию!
Ласкайте прелестную;
Кажите внимание
Ко всем ее прихотям
Невинным, младенческим!
Пускай почитается
Над вами владычицей
И дома хозяйкою;
Чтоб вотчиму старому,
Брюзгливцу суровому,
Рассудку, не вздумалось
Ее переучивать,
Пугать укоризнами
И мучить уроками.
Я знаю сестру ее,
Степенную, тихую…
Мой друг утешительный,
Тогда лишь простись со мной,
Когда из очей моих
Луч жизни сокроется;
Тогда лишь покинь меня,
Причина всех добрых дел,
Источник великого,
Нам твердость, и мужество,
И силу дающая,
Надежда отрадная!..
(Идиллия)
Е. А. Баратынскому
Вечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных.
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Крони́он
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной,
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близь них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво все, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — Но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я, — кто знает? мы стары! — хочу я, быть может,
Ныне впоследнее, все рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил; Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родили́ся: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою все усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня все поражало,
Все увлекало, — ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я. — Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был все для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах,
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: „Что на земле? все так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?“
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
„Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! Хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина“».
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
то труп жены моей родной
вон там за гробовой стеной
я горько плачу страшно злюсь
о гроб главою колочусь
и вынимаю потроха
чтоб показать что в них уха
в слезах свидетели идут
и благодетели поют
змеею песенка несется
собачка на углу трясется
стоит слепой городовой
над позлащенной мостовой
и подслащенная толпа
лениво ходит у столба
выходит рыжий генерал
глядит в очках на потроха
когда я скажет умирал
во мне была одна труха
одно колечко два сморчка
извозчик поглядел с торчка
и усмехнувшись произнес
возьмем покойницу за нос
давайте выколем ей лоб
и по щекам ее хлоп хлоп
махнув хлыстом сказал кобыла
андреевна меня любила
восходит светлый комиссар
как яблок над людьми
как мирновременный корсар
имея вид семи
а я стою и наблюдаю
тяжко страшно голодаю
берет покойника за грудки
кричит забудьте эти шутки
когда здесь девушка лежит
во всех рыданье дребезжит
а вы хохочете лентяй
однако кто-то был слюнтяй
священник вышел на помост
и почесавши сзади хвост
сказал ребята вы с ума сошли
она давно сама скончалась
пошли ребята вон пошли
а песня к небу быстро мчалась
о Боже говорит он Боже
прими создание Твое
пусть без костей без мышц без кожи
оно как прежде заживет
о Боже говорит он правый
во имя Русския Державы
тут начал драться генерал
с извозчиком больным
извозчик плакал и играл
и слал привет родным
взошел на дерево буржуй
оттуда посмотрел
при виде разных белых струй
он молча вдруг сгорел
и только вьется здесь дымок
да не спеша растет домок
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
интересуюсь я спросить
кто приказал нам долго жить
кто именно лежит в коробке
подобно гвоздику иль кнопке
и слышу голос с небеси
мона… монашенку спроси
монашка ясная скажите
кто здесь бесчувственный лежит
кто это больше уж не житель
уж больше не поляк не жид
и не голландец не испанец
и не худой американец
вздохнула бедная монашка
«без лести вам скажу, канашка,
сей мертвый труп была она
княгиня Маня Щепина
в своем вертепе и легко и славно
жила княгиня Марья Николавна
она лицо имела как виденье
имела в жизни не одно рожденье.
Отец и мать. Отца зовут Тарас
ее рождали сорок тысяч раз
она жила она любила моду
она любила тучные цветы
вот как-то скушав много меду
она легла на край тахты
и говорит скорей мамаша
скорей придите мне помочь
в моем желудке простокваша
мне плохо, плохо. Мать и дочь.
Дрожала мать крутя фуражкой
над бедной дочкою своей
а дочка скрючившись барашком
кричала будто соловей:
мне больно мама я одна
а в животе моем Двина
ее животик был как холм
высокий очень туп
ко лбу ее прилип хохол
она сказала: скоро труп
меня заменит здесь
и труп холодный и большой
уж не попросит есть
затем что он сплошной
икнула тихо. Вышла пена
и стала твердой как полено»
монашка всхлипнула немного
и ускакала как минога
я погружаюсь в благодушную дремоту
скрываю непослушную зевоту
я подавляю наступившую икоту
покуда все не вышли петухи
поесть немного может быть ухи
в ней много косточек янтарных
жирных сочных
мы не забудем благодарны
пуховиков песочных
где посреди больших земель
лежит красивая мамзель
тут кончил драться генерал
с извозчиком нахальным
извозчик руки потирал
извозчик был пасхальным
буржуй во Францию бежал
как злое решето
француз французку ублажал
в своем большом шато
вдова поехала к себе
на кладбище опять
кому-то вновь не по себе
а кто-то хочет спать
и вдруг покойница как снег
с телеги на земь бух
но тут раздался общий смех
и затрещал петух
и время стало как словарь
нелепо толковать
и поскакала голова
на толстую кровать
Столыпин дети все кричат
в испуге молодом
а няньки хитрые ворчат
гоморра и содом
священник вышел на погост
и мумией завыл
вращая деревянный хвост
он человеком был
княгиня Маня Щепина
в гробу лежала как спина
и до тропической земли
слоны цветочков принесли
цветочек тюль
цветочек сон
цветок июль
цветок фасон
Затекшие пальцы болят,
И веки болят на опухших глазах…
Швея в своем жалком отрепье сидит
С шитьем и иголкой в руках…
Шьет — шьет — шьет,
В грязи, в нищете, голодна,
И жалобно горькую песню поет —
Поет о рубашке она.
«Работай! работай! работай,
Едва петухи прокричат!
Работай! работай! работай,
Хоть звезды сквозь кровлю глядят!
Ах, лучше бы мне пропадать
В неволе у злых басурман!
Там нечего женщине душу спасать,
Как надо у нас христиан.
Работай! работай! работай,
Пока не сожмет головы как в тисках!
Работай! работай! работай,
Пока не померкнет в глазах!
Строчку — ластовку — во́рот —
Во́рот — ластовку — строчку…
Повалит ли сон над шитьем — и во сне
Строчишь все да рубишь сорочку.
О братья любимых сестер!
Опора любимых супруг, матерей!
Не холст на рубашках вы носите — нет! —
А жизнь безотрадную швей.
Шей! шей! шей!..
В грязи, в нищете, голодна,
Рубашку и саван одною иглой
Я шью из того ж полотна!
Но что мне до смерти? Ее не боюсь,
И сердце не дрогнет мое,
Хоть тотчас костлявая гостья приди.
Я стала похожа сама на нее.
Похожа от голоду я на нее…
Здоровье не явится вновь.
О Боже! зачем это дорог так хлеб,
Так дешевы тело и кровь?
Работай! работай! работай!
Мой труд бесконечный жесток.
А плата? Отрепье, солома в углу
Да черствого хлеба кусок.
Скамейка да стол — голый пол —
Убогая кровля сквозится…
И то́ любо мне, как на серой стене
Порой моя тень отразится.
Работай! работай! работай
От боя до боя часов!
Работай! работай! работай,
Как каторжник в тьме рудников!
Строчка — ластовка — во́рот —
Во́рот — строчка — рубец…
Застелет глаза, онемеет рука,
И сердце замрет под конец.
Работай! работай! работай,
Когда леденеет в окошке стекло!
Работай! работай! работай,
Когда и светло и тепло —
И ласточки, к выступам кровли лепясь,
Щебечут в сиянии дня,
И кажут мне яркие спинки свои,
И дразнят весною меня.
О! только бы раз подышать
Дыханьем лугов, полевыми цветами!
Вверху только небо одно,
Трава и цветы под ногами.
О! только бы час лишь пожить
Блаженством младенческих лет,
Когда я не знала, что буду ценить
Дороже прогулки обед!
О! только бы час лишь один!
Лишь миг!.. чтоб душа ожила…
Любовь и надежда! и мига вам нет:
Все время печаль отняла.
Поплакать бы — легче бы сердцу от слез…
Нет, слезы мои! не теките!
Иголке моей не мешайте вы шить!
Шитья моего не мочите!»
Затекшие пальцы болят,
И веки болят на опухших глазах…
Швея в своем жалком отрепье сидит
С шитьем и иголкой в руках…
Шьет — шьет — шьет,
В грязи, в нищете, голодна,
И жалобно горькую песню поет…
Иль песня та к вам, богачи, не дойдет?..
Поет о рубашке она.
На кровле он стоял высоко
И на Самос богатый око
С весельем гордым преклонял:
«Сколь щедро взыскан я богами!
Сколь счастлив я между царями!» —
Царю Египта он сказал.
«Тебе благоприятны боги;
Они к твоим врагам лишь строги
И всех их предали тебе;
Но жив один, опасный мститель;
Пока он дышит... победитель,
Не доверяй своей судьбе».
Еще не кончил он ответа,
Как из союзного Милета
Явился присланный гонец:
«Победой ты украшен новой;
Да обовьет опять лавровой
Главу властителя венец;
Твой враг постигнут строгой местью;
Меня послал к вам с этой вестью
Наш полководец Полидор».
Рука гонца сосуд держала:
В сосуде голова лежала;
Врага узнал в ней царский взор.
И гость воскликнул с содроганьем:
«Страшись! Судьба очарованьем
Тебя к погибели влечет.
Неверные морские волны
Обломков корабельных полны:
Еще не в пристани твой флот».
Еще слова его звучали...
А клики брег уж оглашали,
Народ на пристани кипел;
И в пристань, царь морей крылатый,
Дарами дальних стран богатый,
Флот торжествующий влетел.
И гость, увидя то, бледнеет.
«Тебе Фортуна благодеет...
Но ты не верь, здесь хитрый ков,
Здесь тайная погибель скрыта:
Разбойники морские Крита
От здешних близко берегов».
И только выронил он слово,
Гонец вбегает с вестью новой:
«Победа, царь! Судьбе хвала!
Мы торжествуем над врагами:
Флот Критский истреблен богами;
Его их буря пожрала».
Испуган гость нежданной вестью...
«Ты счастлив; но Судьбины лестью
Такое счастье мнится мне:
Здесь вечны блага не бывали,
И никогда нам без печали
Не доставалися оне.
И мне все в жизни улыбалось;
Неизменяемо, казалось,
Я силой вышней был храним;
Все блага прочил я для сына...
Его, его взяла Судьбина;
Я долг мой сыном заплатил.
Чтоб верной избежать напасти,
Моли невидимые власти
Подлить печали в твой фиал.
Судьба и в милостях мздоимец:
Какой, какой ее любимец
Свой век не бедственно кончал?
Когда ж в несчастье Рок откажет,
Исполни то, что друг твой скажет:
Ты призови несчастье сам.
Твои сокровища несметны:
Из них скорей, как дар заветный,
Отдай любимое богам».
Он гостю внемлет с содроганьем:
«Моим избранным достояньем
Доныне этот перстень был;
Но я готов Властям незримым
Добром пожертвовать любимым...»
И перстень в море он пустил.
На утро, только луч денницы
Озолотил верхи столицы,
К царю является рыбарь:
«Я рыбу, пойманную мною,
Чудовище величиною,
Тебе принес в подарок, царь!»
Царь изявил благоволенье...
Вдруг царский повар в исступленье
С нежданной вестию бежит:
«Найден твой перстень драгоценный,
Огромной рыбой поглощенный,
Он в ней ножом моим открыт».
Тут гость, как пораженный громом,
Сказал: «Беда над этим домом!
Нельзя мне другом быть твоим;
На смерть ты обречен Судьбою:
Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою...»
Сказал и разлучился с ним.
У нас на Руси, на великой,
(То истина, братцы, — не слух)
Есть чудная, страшная птица,
По имени «красный петух»…
Летает она постоянно
По селам, деревням, лесам,
И только лишь где побывает, —
Рыдания слышатся там.
Там все превратится в пустыню:
Избушки глухих деревень,
Богатые, стройные села
И леса столетнего сень.
«Петух» пролетает повсюду,
Невидимый глазом простым,
И чуть где опустится низко —
Появятся пламя и дым…
Свое совершает он дело,
Нигде, ничего не щадит, —
И в лес, и в деревню, и в город,
И в села, и в церкви летит…
Господним его попущеньем
С испугом, крестяся, зовет,
Страдая от вечного горя,
Беспомощный бедный народ…
Стояла деревня глухая,
Домов — так, десяточка два,
В ней печи соломой топили
(Там дороги были дрова),
Соломою крыши покрыты,
Солому — коровы едят,
И в избу зайдешь — из-под лавок
Соломы же клочья глядят…
Работы уж были в разгаре,
Большие — ушли на страду,
Лишь старый да малый в деревне
Остались готовить еду.
Стрекнул уголек вдруг из печи,
Случайно в солому попал,
Еще полминуты, и быстро
Огонь по домам запылал…
Горела солома на крышах,
За домом пылал каждый дом,
И дым только вскоре клубился
Над быстро сгоревшим селом…
На вешнего как-то Николу,
В Заволжье, селе над рекой,
Сгорело домов до полсотни, —
И случай-то очень простой:
Подвыпивши праздником лихо,
Пошли в сеновал мужики
И с трубками вольно сидели,
От всякой беды далеки.
Сидели, потом задремали,
И трубки упали у них;
Огонь еще в трубках курился…
И вспыхнуло сено все в миг…
Проснулись, гасить попытались,
Но поздно, огонь не потух…
И снова летал над Заволжьем
Прожорливый «красный петух»…
Любил девку парень удалый,
И сам был взаимно любим.
Родители только решили:
— Не быть нашей дочке за ним!
И выдали дочь за соседа, —
Жених был и стар, и богат,
Три дня пировали на свадьбе,
Отец был и счастлив, и рад…
Ходил только парень угрюмо,
Да дума была на челе: «Постой!
Я устрою им праздник,
Вовек не забудут в селе!..»
Стояла уж поздняя осень,
Да ночь, и темна, и глуха,
И музыка шумно гудела
В богатой избе жениха…
Но вот разошлись уже гости,
Давно потушили огни.
— «Пора! — порешил разудалый, —
Пусть свадьбу попомнят они!»…
И к утру, где было селенье,
Где шумная свадьба была,
Дымились горелые бревна,
Да ветром носилась зола…
В глуши непроглядного леса,
Меж сосен, дубов вековых,
Сидели раз вечером трое
Безвестных бродяг удалых…
Уж солнце давно закатилось,
И в небе блестела луна,
Но в глубь вековечного леса
Свой свет не роняла она…
— «Разложим костер да уснем-ка», -
Один из бродяг говорил.
И вмиг закипела работа,
Темь леса огонь озарил,
Заснули беспечные крепко,
Надеясь, что их не найдут.
Солдаты и стража далеко, —
В глубь леса они не придут!..
На листьях иссохших и хвоях,
Покрывших и землю, и пни,
Под говор деревьев и ветра
Заснули спокойно они…
Тот год было знойное лето,
Засохла дубрава и луг…
Вот тут-то тихонько спустился
Незваный гость — страшный «петух»
По листьям и хвоям сухим он
Гадюкой пополз через лес,
И пламя за ним побежало,
И дым поднялся до небес…
Деревья, животные, птицы —
Все гибло в ужасном огне.
Преград никаких не встречалось
Губительной этой волне.
Все лето дубрава пылала,
Дым черный страну застилал,
Возможности не было даже
Прервать этот огненный вал…
Года протекли — вместо леса
Чернеют там угли одни,
Да жидкая травка скрывает
Горелые, бурые пни…
Пенья дух чудесный,
Ты не птичка, нет!
С высоты небесной,
Где лазурь и свет,
Ты песней неземной на землю шлешь привет!
Тучкою огнистой
К небесам ты льнешь,
И в лазури чистой
Звук за звуком льешь,
И с песней ввысь летишь, и, ввысь летя, поешь.
В блеске золотистом
Гаснущего дня,
В облаке лучистом,
В море из огня,
Резвишься ты, как дух, порхая и звеня.
Бледный вечер, тая,
Вкруг тебя дрожит;
Как звезда, блистая,
Днем свой лик таит,
Так в небе ты незрим, но песнь твоя звучит.
Гимн твой серебристый
Как звезды привет: —
Блещет день лучистый,
Меркнет звездный свет;
С земли не видно нам, горит она иль нет.
Небеса с землею
Звуками полны;
Так порой ночною —
Вспыхнет луч луны, —
Вмиг ласкою его поля озарены.
Кто ты, дух чудесный?
Кто тебя нежней?
Радуги небесной
Красота — бледней,
Чем лучезарный дождь мелодии твоей.
Так поэт, плененный
Блеском светлых дум,
Песней отдаленной
Будит чуткий ум,
И мир ему дарит рукоплесканий шум.
Так прекрасной девы, —
Точно в полусне, —
Сладкие напевы
Льются в тишине;
В них — красота любви, в них светлый гимн весне.
Так в лесу росистом
В час ночной — светляк
Блеском золотистым
Рассекает мрак,
Невидимый горит цветов и трав маяк.
Так в саду, блистая,
Розы в полдень спят;
Ветерку внимая,
Дышат и дрожат;
Роняя лепестки, льют нежный аромат.
Солнца отблеск чудный,
Вешний цвет ветвей,
Дождик изумрудный
С музыкой своей, —
Бледнеет в мире все пред песнею твоей.
Музыки небесной
Тайну нам открой,
Птичка, дух чудесный,
Я молю с тоской,
Я не слыхал нигде гармонии такой.
Хоры Гименея
Нам дарят привет;
Пред тобой бледнея,
Меркнет этот свет;
Мы чувствуем душой, что в них чего-то нет.
Где родник кипучий
Песен золотых?
Волны или тучи
Нашептали их?
Иль ты сама любовь? Иль чужд ты мук земных?
В переливах ясных,
Что звенят вокруг,
Лишь восторгов страстных
Слышен яркий звук,
Любя, не знаешь ты любовных горьких мук.
Тайну смерти мрачной
Верно понял ты,
Оттого с прозрачной
Светлой высоты
Нам, смертным, шлешь свой гимн кристальной чистоты.
Жизнь мы полной чашей
Пьем, пока — весна;
Но в улыбке нашей
Искра слез видна,
Те песни любим мы, в которых грусть слышна.
Но когда б печали
К нам толпой не шли, —
Если б рай нам дали,
Пасынкам земли, —
Мы в радости с тобой сравняться б не могли.
Музыки нежнее,
Льющейся волной, —
Глубже и полнее
Мудрости земной, —
Та песнь, с которой ты несешься в мир иной.
Если б песни ясной
Часть я взял себе,
Лился б гимн прекрасный
Людям в их борьбе: —
Мне б целый мир внимал, как внемлю я тебе!
Друг мой лежал в госпитале.
Весна над ним бушевала.
Березы к нему простирали
зеленую силу свою.
Он мою руку потрогал.
— Жить мне осталось мало! —
Сказал он совсем спокойно.
— Выполни просьбу мою.
Я одинок, — ты знаешь,
может быть, это к счастью.
Мать умерла — я был маленьким.
Несколько лет назад
была у меня невеста.
Я с нею встречался часто.
Потом она разлюбила.
Может быть, к лучшему, брат.
И может, товарищ, от жизни
такой вот моей одинокой
Иль оттого, что детишек
мне не пришлось растить,
Любил я сажать деревья
над Волгой своей широкой.
За каждым новым листочком
с отцовской любовью следить,
Глядеть, как они принимались,
как почки на них раскрывались.
Как новые веточки рвались
в мир — чужой и большой…
Стоит над рекою Волгой —
я с ним в разлуке долгой —
Клен, мой любимец маленький,
словно сынок меньшой.
Вспомню о нем сейчас я, —
и мне становится легче,
Как будто бы тень его листьев
мое освежает лицо.
Будто по мне тоскует
живою тоской человечьей
Это далекое, милое,
русское деревцо.
Верно, мне не увидеться
с сыном моим — кленом,
И я прошу тебя, брат мой,
на Волгу ко мне загляни.
Приди к моему клену
с последним моим поклоном,
Отдохни после дальней дороги
в сыновней его тени… —
Так он сказал и умер.
Простился я с ним навеки.
С лица его исхудавшего
исчезли боль и тоска.
Время вперед устремилось.
Зима заковала реки.
Весной я приехал на Волгу
и клен его отыскал.
Зашевелил его листья
ветер, с запада дунувший,
Ветер, прошедший сквозь пламя,
страдания и бои.
Клен стоял над рекою —
русский высокий юноша,
Для жизни, большой и стремительной,
расправляющий плечи свои.
Весна подожгла его листья,
превратила их в нежное пламя.
Так он стремился к небу,
столько в нем было огня.
Что мне показалось: будто
охваченная ветрами
Зеленая молодость мира
шумела вокруг меня.
И тут я подумал: как же
любил мой товарищ землю,
Как он растением новым
стремился украсить ее!
О чем он мечтал возле клена,
шуму листвы его внемля,
Реки своей ощущая
великое бытие?
Умер он в битве кровавой.
Безвестна его могила.
Он был одинок — не оставил
ни матери, ни сирот.
Но он не исчез бесследно:
его молодая сила
Клейкой веточкой клена
стремится в простор, вперед.
Так я стоял над Волгой,
и вдруг загремели тучи,
И клен зашумел, и Волга
загудела суровой волной,
И ливень упал на землю,
стремительный, русский, могучий,
Смерть моего товарища
оплакивая со мной.
Слезы дождя живые
заволжскую даль оросили,
И с новою силой рванулась
вверх молодая трава.
Новые люди рождались
в бессмертных просторах России,
Новые ветви вздымали
в лесах ее дерева.
(Идиллия)
Вечернее солнце катилось по жаркому небу,
И запад, слиянный с краями далекими моря,
Готовый блестящего бога принять, загорался;
В долинах, на холмах звучали пастушьи свирели;
По холмам, долинам бежали стада и шумели;
В прохладе и блеске катилися волны Алфея.
Дамон, вдохновенный певец, добродетельный старец,
Из хижины вышел и сел у дверей на пороге.
Уж семьдесят раз он первыми розами лиру
И длинные кудри свои украшал, воспевая
На празднике пышном весны и веселье, и младость.
А в юности зрелой камены его полюбили.
Но старость, лишив его сил, убелив ему кудри,
Отнять у него не могла вдохновенного дара
И светлой веселости: их добродетель хранила.
И старец улыбкой и взором приветливым встретил
Отвсюду бегущих к нему пастухов и пастушек.
«Любезный Дамон, наш певец, добродетельный старец!
Нам песню ты спой, веселую песню, — кричали, —
Мы любим, после трудов и полдневного жара,
В тени близь тебя отдыхать под веселые песни.
Не сам ли ты пел, что внушенные музами песни
На сердце больное, усталое веют прохладой,
Которая слаще прохлады, из урны Алфея
С рассветом лиющейся, слаще прохлады, лилеям
Свежесть дающей росы, и вина векового,
В амфорах хранимого дедами, внукам на радость?
Что, добрый? Не так ли ты пел нам?» Дамон улыбнулся.
Он с юности ранней до позднего вечера жизни
Ни в чем не отказывал девам и юношам милым.
И как отказать? Убедительны, сладки их просьбы:
В прекрасных устах и улыбка, и речи прекрасны.
Взглянул он на Хлою, перстом погрозил ей и молвил:
«Смотри, чтоб не плакать! и ты попадешь в мою песню».
Взял лиру, задумался, к солнцу лицом обратился,
Ударил по струнам и начал хвалою бессмертным:
«Прекрасен твой дар, Аполлон, — вдохновенные мысли!
Кого ты полюбишь, к тому и рано и поздно
В смиренную хижину любят слетаться камены.
О Эрмий, возвышен твой дар — убедительность речи!
Ты двигаешь силою слова и разум и душу.
Как ваших даров не хвалить, о Гимен, о Паллада!
Что бедную жизнь услаждает? — Подруга и мудрость.
Но выше, бесценней всего, Эрот и Киприда,
Даяние ваше — красою цветущая младость!
Красивы тюльпан, и гвоздика, и мак пурпуровый,
Ясмин, и лился красивы — но краше их роза;
Приятны крылатых певцов сладкозвучные песни —
Приятней полночное пенье твое, Филомела!
Все ваши прекрасны дары, о бессмертные боги!
Прекраснее всех красотою цветущая младость,
Прекрасней, проходчивей всех. Пастухи и пастушки!
Любовь с красотою не жители — гости земные,
Блестят, как роса, как роса, и взлетают на небо.
А тщетны без них нам и мудрость, и дар убежденья!
Крылатых гостей не прикличешь и лирой Орфея!
Все, други, вы скажете скоро, как дед говорит ваш:
Бывало, любили меня, а нынче не любят!
Да вот и вчера… Что краснеешь ты, Хлоя? взгляните,
Взгляните на щеки ее: как шиповник алеют!
Глядите: по ним две росинки, блестя, покатились!
Не вправду ль тебе говорил я: смотри, чтоб не плакать!
И ты попадешь в мою песню: сказал — и исполню».
И все оглянулись на Хлою прекрасную. Хлоя
Щеками горячими робко прижалась к подруге,
И шепот веселый и шум в пастухах пробудила.
Дамон, улыбаясь на шум их и шепот веселый,
Громчей заиграл и запел веселей и быстрее:
«Вчера, о друзья, у прохладной пещеры, где нимфы,
Игривые дщери Алфея и ближних потоков,
Расчесывать кудри зеленые любят сходиться
И вторить со смехом и песням, и клятвам любовным,
Там встретил я Хлою. „Старинушка добрый, спой песню“, —
Она мне сказала. — „С охотой, пастушка, с охотой!
Но даром я песень не пел никогда для пастушек;
Сперва подари что-нибудь, я спою“. — „Что могу я
Тебе подарить? Вот венок я сплела!“ — „О, прекрасен,
Красиво сплетен твой венок, но венка мне не надо“.
— „Свирелку возьми!“ — „Мне свирелку! красавица? Сам я
Искусно клею их воском душистым“. — „Так что же
Тебе подарю я? Возьмешь ли корзинку? Мне нынче
Ее подарил мой отец — а ты знаешь, корзинки
Плетет он прекрасно. Но, дедушка, что же молчишь ты?
Зачем головой ты качаешь? Иль этого мало?
Возьми же в придачу ты овцу любую!“ — „Шалунья,
Шалунья, не знать в твои годы, чем платят за песни!“
— „Чего же тебе?“ — „Поцелуя“. — „Чего?“ — „Поцелуя“.
— „Как, этой безделицы?“ — „Ах, за нее бы я отдал
Не только венок и свирелку, корзинку и овцу:
Себя самого! Поцелуй же!“ — „Ах, дедушка добрый!
Все овцы мои разбежались; чтоб волк их не встретил,
Прощай, побегу я за ними“. — Сказала, и мигом
Как легкая серна, как нимфа дубравная, скрылась.
Взглянул я на кудри седые, вздохнул и промолвил:
Цвет белый пастушкам приятен в нарциссах, в лилеях;
А белые кудри пастушкам не милы. Вот, други,
Вам песня моя: весела ли, судите вы сами».
Умолк. Все хвалили веселую песню Дамона;
А Хлоя дала поцелуй (так хотели пастушки)
Седому слагателю песней игривых и сладких —
И радость блеснула во взорах певца. Возвращаясь
К своим шалашам, пастухи и пастушки: «О боги, —
Молились, — пошлите вы нам добродетель и мудрость!
Пусть весело встретим мы старость, подобно Дамону!
Пусть так же без грусти, но с тихой улыбкою скажем:
«Бывало, любили меня, а нынче не любят!»
Вот парадный подъезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подъезжает к заветным дверям;
Записав свое имя и званье,
Разъезжаются гости домой,
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье!
А в обычные дни этот пышный подъезд
Осаждают убогие лица:
Прожектеры, искатели мест,
И преклонный старик, и вдовица.
От него и к нему то и знай по утрам
Всё курьеры с бумагами скачут.
Возвращаясь, иной напевает «трам-трам»,
А иные просители плачут.
Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Показался швейцар. «Допусти», — говорят
С выраженьем надежды и муки.
Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд!
Загорелые лица и руки,
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долгонько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким объят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
Безмятежней аркадской идиллии
Закатятся преклонные дни:
Под пленительным небом Сицилии,
В благовонной древесной тени,
Созерцая, как солнце пурпурное
Погружается в море лазурное,
Полосами его золотя, —
Убаюканный ласковым пением
Средиземной волны, — как дитя
Ты уснешь, окружен попечением
Дорогой и любимой семьи
(Ждущей смерти твоей с нетерпением);
Привезут к нам останки твои,
Чтоб почтить похоронною тризною,
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Впрочем, что ж мы такую особу
Беспокоим для мелких людей?
Не на них ли нам выместить злобу? —
Безопасней… Еще веселей
В чем-нибудь приискать утешенье…
Не беда, что потерпит мужик;
Так ведущее нас провиденье
Указало… да он же привык!
За заставой, в харчевне убогой
Всё пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
В рудниках, на железной цепи;
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой, ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
Выдь на Волгу: чей стон раздается
Над великою русской рекой?
Этот стон у нас песней зовется —
То бурлаки идут бечевой!..
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля, —
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
1Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил;
И те мгновенья были мук полны,
И населял таинственные сны
Я этими мгновеньями. Но сон,
Как мир, не мог быть ими омрачен. 2Как часто силой мысли в краткий час
Я жил века и жизнию иной,
И о земле позабывал. Не раз,
Встревоженный печальною мечтой,
Я плакал; но все образы мои,
Предметы мнимой злобы иль любви,
Не походили на существ земных.
О нет! всё было ад иль небо в них. 3Холодной буквой трудно объяснить
Боренье дум. Нет звуков у людей
Довольно сильных, чтоб изобразить
Желание блаженства. Пыл страстей
Возвышенных я чувствую, но слов
Не нахожу и в этот миг готов
Пожертвовать собой, чтоб как-нибудь
Хоть тень их перелить в другую грудь. 4Известность, слава, что они? — а есть
У них над мною власть; и мне они
Велят себе на жертву всё принесть,
И я влачу мучительные дни
Без цели, оклеветан, одинок;
Но верю им! — неведомый пророк
Мне обещал бессмертье, и, живой,
Я смерти отдал всё, что дар земной. 5Но для небесного могилы нет.
Когда я буду прах, мои мечты,
Хоть не поймет их, удивленный свет
Благословит; и ты, мой ангел, ты
Со мною не умрешь: моя любовь
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять
Твое: на что им мертвых разлучать? 6К погибшим люди справедливы; сын
Боготворит, что проклинал отец.
Чтоб в этом убедиться, до седин
Дожить не нужно. Есть всему конец;
Немного долголетней человек
Цветка; в сравненье с вечностью их век
Равно ничтожен. Пережить одна
Душа лишь колыбель свою должна. 7Так и ее созданья. Иногда,
На берегу реки, один, забыт,
Я наблюдал, как быстрая вода
Синея, гнется в волны, как шипит
Над ними пена белой полосой;
И я глядел, и мыслию иной
Я не был занят, и пустынный шум
Рассеивал толпу глубоких дум. 8Тут был я счастлив… О, когда б я мог
Забыть, что незабвенно! женский взор!
Причину стольких слез, безумств, тревог!
Другой владеет ею с давных пор,
И я другую с нежностью люблю,
Хочу любить, — и небеса молю
О новых муках; но в груди моей
Всё жив печальный призрак прежних дней. 9Никто не дорожит мной на земле,
И сам себе я в тягость, как другим;
Тоска блуждает на моем челе.
Я холоден и горд; и даже злым
Толпе кажуся; но ужель она
Проникнуть дерзко в сердце мне должна?
Зачем ей знать, что в нем заключено?
Огонь иль сумрак там — ей всё равно. 10Темна проходит туча в небесах,
И в ней таится пламень роковой;
Он, вырываясь, обращает в прах
Всё, что ни встретит. С дивной быстротой
Блеснет, и снова в облаке укрыт;
И кто его источник объяснит,
И кто заглянет в недра облаков?
Зачем? они исчезнут без следов. 11Грядущее тревожит грудь мою.
Как жизнь я кончу, где душа моя
Блуждать осуждена, в каком краю
Любезные предметы встречу я?
Но кто меня любил, кто голос мой
Услышит и узнает? И с тоской
Я вижу, что любить, как я, — порок,
И вижу, я слабей любить не мог. 12Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил. 13И отучить не мог меня обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь, богиня юных дней;
Так в трещине развалин иногда
Береза вырастает молода
И зелена, и взоры веселит,
И украшает сумрачный гранит. 14И о судьбе ее чужой пришлец
Жалеет. Беззащитно предана
Порыву бурь и зною, наконец
Увянет преждевременно она;
Но с корнем не исторгнет никогда
Мою березу вихрь: она тверда;
Так лишь в разбитом сердце может страсть
Иметь неограниченную власть. 15Под ношей бытия не устает
И не хладеет гордая душа;
Судьба ее так скоро не убьет,
А лишь взбунтует; мщением дыша
Против непобедимой, много зла
Она свершить готова, хоть могла
Составить счастье тысячи людей:
С такой душой ты бог или злодей… 16Как нравились всегда пустыни мне.
Люблю я ветер меж нагих холмов,
И коршуна в небесной вышине,
И на равнине тени облаков.
Ярма не знает резвый здесь табун,
И кровожадный тешится летун
Под синевой, и облако степей
Свободней как-то мчится и светлей. 17И мысль о вечности, как великан,
Ум человека поражает вдруг,
Когда степей безбрежный океан
Синеет пред глазами; каждый звук
Гармонии вселенной, каждый час
Страданья или радости для нас
Становится понятен, и себе
Отчет мы можем дать в своей судьбе. 18Кто посещал вершины диких гор
В тот свежий час, когда садится день,
На западе светило видит взор
И на востоке близкой ночи тень,
Внизу туман, уступы и кусты,
Кругом всё горы чудной высоты,
Как после бури облака, стоят,
И странные верхи в лучах горят. 19И сердце полно, полно прежних лет,
И сильно бьется; пылкая мечта
Приводит в жизнь минувшего скелет,
И в нем почти всё та же красота.
Так любим мы глядеть на свой портрет,
Хоть с нами в нем уж сходства больше нет,
Хоть на холсте хранится блеск очей,
Погаснувших от время и страстей. 20Что на земле прекрасней пирамид
Природы, этих гордых снежных гор?
Не переменит их надменный вид
Ничто: ни слава царств, ни их позор;
О ребра их дробятся темных туч
Толпы, и молний обвивает луч
Вершины скал; ничто не вредно им.
Кто близ небес, тот не сражен земным. 21Печален степи вид, где без препон,
Волнуя лишь серебряный ковыль,
Скитается летучий аквилон
И пред собой свободно гонит пыль;
И где кругом, как зорко ни смотри,
Встречает взгляд березы две иль три,
Которые под синеватой мглой
Чернеют вечером в дали пустой. 22Так жизнь скучна, когда боренья нет.
В минувшее проникнув, различить
В ней мало дел мы можем, в цвете лет
Она души не будет веселить.
Мне нужно действовать, я каждый день
Бессмертным сделать бы желал, как тень
Великого героя, и понять
Я не могу, что значит отдыхать. 23Всегда кипит и зреет что-нибудь
В моем уме. Желанье и тоска
Тревожат беспрестанно эту грудь.
Но что ж? Мне жизнь всё как-то коротка
И всё боюсь, что не успею я
Свершить чего-то! — Жажда бытия
Во мне сильней страданий роковых,
Хотя я презираю жизнь других. 24Есть время — леденеет быстрый ум;
Есть сумерки души, когда предмет
Желаний мрачен: усыпленье дум;
Меж радостью и горем полусвет;
Душа сама собою стеснена,
Жизнь ненавистна, но и смерть страшна,
Находишь корень мук в себе самом,
И небо обвинить нельзя ни в чем. 25Я к состоянью этому привык,
Но ясно выразить его б не мог
Ни ангельский, ни демонский язык:
Они таких не ведают тревог,
В одном всё чисто, а в другом всё зло.
Лишь в человеке встретиться могло
Священное с порочным. Все его
Мученья происходят оттого. 26Никто не получал, чего хотел
И что любил, и если даже тот,
Кому счастливый небом дан удел,
В уме своем минувшее пройдет,
Увидит он, что мог счастливей быть,
Когда бы не умела отравить
Судьба его надежды. Но волна
Ко брегу возвратиться не сильна. 27Когда, гонима бурей роковой,
Шипит и мчится с пеною своей,
Она всё помнит тот залив родной,
Где пенилась в приютах камышей,
И, может быть, она опять придет
В другой залив, но там уж не найдет
Себе покоя: кто в морях блуждал,
Тот не заснет в тени прибрежных скал. 28Я предузнал мой жребий, мой конец,
И грусти ранняя на мне печать;
И как я мучусь, знает лишь творец;
Но равнодушный мир не должен знать.
И не забыт умру я. Смерть моя
Ужасна будет; чуждые края
Ей удивятся, а в родной стране
Все проклянут и память обо мне. 29Все. Нет, не все: созданье есть одно,
Способное любить — хоть не меня;
До этих пор не верит мне оно,
Однако сердце, полное огня,
Не увлечется мненьем, и мое
Пророчество припомнит ум ее,
И взор, теперь веселый и живой,
Напрасной отуманится слезой. 30Кровавая меня могила ждет,
Могила без молитв и без креста,
На диком берегу ревущих вод
И под туманным небом; пустота
Кругом. Лишь чужестранец молодой,
Невольным сожаленьем, и молвой,
И любопытством приведен сюда,
Сидеть на камне станет иногда 31И скажет: отчего не понял свет
Великого, и как он не нашел
Себе друзей, и как любви привет
К нему надежду снова не привел?
Он был ее достоин. И печаль
Его встревожит, он посмотрит вдаль,
Увидит облака с лазурью волн,
И белый парус, и бегучий челн, 32И мой курган! — любимые мечты
Мои подобны этим. Сладость есть
Во всем, что не сбылось, — есть красоты
В таких картинах; только перенесть
Их на бумагу трудно: мысль сильна,
Когда размером слов не стеснена,
Когда свободна, как игра детей,
Как арфы звук в молчании ночей!
11 июня 1831
Священник
Кто ты, мой сын?
Стихотворец
Отец, я бедный однодворец,
Сперва подьячий был, а ныне стихотворец.
Довольно в целый год бумаги исчертил;
Пришел покаяться — я много нагрешил.
Священник
Поближе; наперед скажи мне откровенно,
Намерен ли себя исправить непременно?
Стихотворец
Отец, я духом слаб, не смею слова дать.
Священник
Старался ль ты закон господний соблюдать
И, кроме вышнего, не чтить другого бога?
Стихотворец
Ах, с этой стороны я грешен очень много;
Мне богом было — я, любви предметом — я,
В я заключалися и братья и друзья,
Лишь я был мой и царь и демон обладатель;
А что всего тошней, лишь я был мой читатель.
Священник
Вторую заповедь исполнил ли, мой сын?
Стихотворец
Кумиров у меня бывало не один:
Любил я золото и знатным поклонялся,
Во всякой песенке Глафирами пленялся,
Которых от роду хотя и не видал,
Но тем не менее безбожно обожал.
Священник
А имя божие?
Стихотворец
Когда не доставало
Иль рифмы, иль стопы, то, признаюсь, бывало,
И имя божие вклею в упрямый стих.
Священник
А часто ль? СтихотворецДа во всех элегиях моих;
Там можешь, батюшка, прочесть на каждой строчке
«Увы!» и «се», и «ах», «мой бог!», тире да точки.
Священник
Нехорошо, мой сын! А чтишь ли ты родных?
Стихотворец
Немного; да к тому ж не знаю вовсе их,
Зато своих я чад люблю и чту душою.
Священник
Как время проводил?
Стихотворец
Я летом и зимою
Пять дней пишу, пишу, печатаю в шестой,
Чтоб с горем пополам насытиться в седьмой.
А в церковь некогда: в передней Глазунова
Я по три жду часа с лакеями Графова.
Священник
Убийцей не был ли?
Стихотворец
Ах, этому греху, Отец, причастен я, покаюсь на духу.
Приятель мой Дамон лежал при смерти болен.
Я навестил его: он очень был доволен;
Желая бедному страдальцу угодить.
Я оду стал ему торжественно твердить,
И что же? Бедный друг! Он со строфы начальной
Поморщился, кряхтел… и умер.
Священник
Не похвально.
Но вот уж грех прямой: да ты ж прелюбодей!
Твои стихи…
Стихотворец
Все лгут, а на душе моей,
Ей-богу, я греха такого не имею;
По моде лишний грех взвалил себе на шею.
А правду вымолвить — я сущий Эпиктет,
Воды не замутишь, предобренький поэт.
Священник
Да, лгать нехорошо. Скажи мне, бога ради:
Соблюл ли заповедь хоть эту: не укради?
Стихотворец
Ах, батюшка, грешон! Я краду иногда!
(К тому приучены все наши господа),
Словцо из Коцебу, стих целый из Вольтера,
И даже у своих; не надобно примера.
Да как же без того, бедняжкам, нам писать?
Как мало своего — придется занимать.
Священник
Нехорошо, мой сын, на счет чужой лениться.
Советую тебе скорее отучиться
От этого греха. На друга своего
Не доносил ли ты и ложного чего?
Стихотворец
Лукавый соблазнил. Я малый не богатый —
За деньги написал посланье длинновато,
В котором Мевия усердно утешал —
Он, батюшка, жену недавно потерял.
Я публике донес, что бедный горько тужит,
А он от радости молебны богу служит.
Священник
Вперед не затевай, мой сын, таких проказ.
Завидовал ли ты?
Стихотворец
Завидовал не раз,
Греха не утаю, — богатому соседу.
Хоть не ослу его, но жирному обеду
И бронзе, деревням и рыжей четверне,
Которых не иметь мне даже и во сне.
Завидовал купцу, беспечному монаху,
Глупцу, заснувшему без мыслей и без страху,
И, словом, всякому, кто только не поэт.
Священник
Худого за собой не знаешь больше?
Стихотворец
Нет,
Во всем покаялся; греха не вспомню боле,
Я вечно трезво жил, постился поневоле,
И ближним выгоду не раз я доставлял:
Частенько одами несчастных усыплял.
Священник
Послушай же теперь полезного совета:
Будь добрый человек из грешного поэта.
Кровавая луна блистала
Чрез покровенный ночью лес,
На море мрачном простирала
Столбом багровый свет с небес,
По огненным зыбям мелькая.
Я видел, в лодке некто плыл;
Тут ветер, страшно завывая,
Ударил в лес — и лес завыл;
Из бездн восстали пенны горы,
Брега пустили томный стон;
Сквозь бурные стихиев споры
Зияла тьма со всех сторон.
Ко брегу лодка приплывала,
Приближилась она ко мне;
Тень белая на ней мелькала,
Как образ мраморный во тьме.
Утих шум рощ, умолк рев водный,
Лишь стонут в тишине часы;
Стремится пот по мне холодный,
И дыбом восстают власы;
На брег из лодки вылезает
Старик угрюмый и седой
И, озираясь, подпирает
Себя ужасною косой.
Тогда по брегу раздалися
Надгробный плач и вой людей,
Отвсюду к старику сошлися
Бесчисленны толпы теней;
Прискорбны, бледны и безгласны,
Они, потупя взоры, шли;
Цепями фурии ужасны
К морскому брегу их вели.
Старик кровавыми кохтями
К себе на лодку их влечет:
Богач и нищ, рабы с царями,
Все равно оставляют свет.
Уж в лодке многие мечтались
Знакомые и мне черты,
Другие к оной приближались;
Меж их, Шувалов! был и ты.
И ты, друг муз, друг смертных роду,
Фарос младых вельмож и мой!
И ты Коцита зрел уж воду;
Коса смертельна над тобой,
Рассекши мрак густой, сверкала,
Подобно как перун с небес;
Эреба бездна уж зияла,
И ногу в вечность ты занес.
Болезнь и страх неизреченный
Тогда стеснили грудь мою:
«Кем добродетели почтенны,
Кто род и сан и жизнь свою
Старался тем единым славить,
Чтоб ближнему благотворить,
Потомству храм наук оставить,
Тому ли век толь краткий жить?
Ужель враг чести и пороку,
И злой и добрый человек
Единому подвластны року?
О Боже праведный!» — я рек.
Но вдруг средь облака златого
На крыльях утренней зари
Во зраке божества младого,
Которого рабы, цари,
Все люди равномерно любят,
Но все не равно берегут;
Которого лень, роскошь губят,
Крепят умеренность и труд, —
Здоровье — дар небес бесценный —
Слетело в твой чертог и, взяв
В златом сосуде сок врачебный,
Кропя тебя, рекло: будь здрав!
Ты здрав! Хор муз, тебе любезных,
Драгую жизнь твою любя,
Наместо кипарисов слезных,
Венчают лаврами тебя.
Прияв одна трубу златую,
Другая строя лирный глас,
Та арфу, та свирель простую,
Воспели, — и воспел Парнас:
«Живи, наукам благодетель!
Твоя жизнь ввек цвести должна;
Не умирает добродетель,
Бессмертна музами она».
Бессмертны музами Периклы,
И Меценаты ввек живут.
Подобно память, слава, титлы
Твои, Шувалов, не умрут.
Великий Петр к нам ввел науки,
А дщерь его ввела к нам вкус;
Ты, к знаньям простирая руки,
У ней предстателем был муз;
Досель гремит нам в «Илиаде»
О Несторах, Улиссах гром, —
Равно бессмертен в «Петриаде»
Ты Ломоносовым пером.
<1781>
Орудье благости и сил,
Господня дщерь, Его подобье,
В которой мудро совместил
Он твердость, кротость, ум, незлобье
И к благу общему любовь,
О доблесть смертных! Добродетель!
О соль земли! — хоть сонм духов,
Разврату нравственну радетель,
И смеет звать тебя мечтой;
Но Бог, я мню, ты воплощенный.
Так, — ты наместница Творца,
Его зиждительница воли
В Его селеньях без конца,
И в сей борения юдоли
Добра и зла ты вождь един,
К высокой той чреде ведущий,
К которой избран Света сын.
О Ангел, в человеке сущий!
О человек, лицом, душой
На небеса взирать рожденный!
Ты, доблесть, — мужества пример,
Ты — целомудрия зерцало,
Незыблема подпора вер,
Несокрушимо стран забрало.
Ты в узах, в бедствах присный друг,
Клеврет в трудах, товарищ в бденьи,
Вождям и пастырям ты дух
Даешь, их паств и царств в храненьи,
Плод ратаям, талантам блеск,
Венец — всех нужд превозможеньям.
Ты, Добродетель, образец
Благодеяньев всех возможных,
Гармония благих сердец,
Источник сладостей неложных.
Ты, — если царствуешь с царем, —
С судом он милость сочетает,
Зло облистав своим лицом;
От сильных слабых защищает;
Покров наук и муз ты плеск,
Мать сирых, врач изнеможеньям.
Кто раз узрел твои черты,
Твоей пленился красотою,
Вкусил священных уст соты
И весь слился с тобой душою,
Тому других красот уж нет:
Прах — без тебя ему богатство,
Корона — в терниях цветет;
Но где узрить тебя, — препятство
И смерть ему уже ничто; —
Летит тобою насладиться.
Тогда ему и злой тиран
И все его прещенья, муки, —
Как будто знак к победе дан;
Все ужасы — торжеств как звуки
Манят на лобно место течь:
На пир, на брак как бы с невестой,
С улыбкою идет под меч.
Так Михаил шел в гроб отверзтой,
Чтя ханску ярость ни во что,
Чтоб идолам не поклониться.
Тогда, — как страстны мы тобой,
Каких свойств милосердья чужды?
Смягчаемся сирот слезой,
Не сносим хладно нищих нужды,
Воспитывать детей рачим,
Болезнь и старость облегчаем,
Цвет целомудрия храним,
Ум слепо верою пленяем.
Скорей царь бедность посетит,
Любя тебя, чем дом богатый.
Тогда в судилищах и суд
Дают бояры беспристрастно,
Отечество, царя блюдут
И правду говорить бесстрашно.
Тогда, о сладостный восторг!
Царицы — верных жен примеры:
Вершит свой Евпраксия рок!
Лилеей став царевна веры,
Сама дев сонму председит
И в души льет их нравы святы!
Но льзя ль исчислить лепоты
Твои, о доблесть всеблаженна!
Ты все вчиняешь в красоты,
Что тронет длань твоя священна:
Как соль творит вкусней все яства;
Тобой геройством — храбрость чтут,
Щедротою — урон богатства,
Прощеньем ты караешь месть,
Ты ненавидима, а любишь.
И, Добродетель, посему
Добротой Богу ты подобна,
Что, доброхотствуя всему,
Ты благородством превосходна:
Твой правда труд, твой польза плод;
Ты не себе, но всем радеешь,
Ко всем добра ты — для доброт,
Просить награды — не умеешь;
Всему предпочитаешь — честь
И о делах своих не трубишь.
Величия и славы цвет
Небес, о беспорочна Дева!
Тобой стоит сей только свет
Среди страстей кипящих рева.
Коль не было б в нем чад твоих,
Орлов, сквозь бурь лететь рожденных,
И голубиц, от чресл святых
Твоих на свет произведенных,
Чтоб зло кротить и побеждать, —
Мир пал давно бы в преисподню.
Цвети ж сильней эдемский крин,
Средь дебрь терновых здешня мира,
Да благовонием твоим
Моя всех услаждает лира.
Или во мне твоих доброт
Лицом благоволи явиться:
Тогда и солнце от красот
Не усумнюся отвратиться,
Твою чтоб только пальму взять
И к лону принести Господню.
Элегия — ода — сатира
«О, как мне хочется смутить
веселье их,
И дерзко бросить им в лицо
железный стих,
Облитый горечью и злостью!
М.Ю. Лермонтов
1.
Была пора: театра зала
То замирала, то стонала,
И незнакомый мне сосед
Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названья нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила…
Могучий, грозный чародей.
Я помню бледный лик Гамлета,
Тот лик, измученный тоской,
С печатью тайны роковой,
Тяжелой думы без ответа.
Я помню, как пред мертвецом
С окаменившимся лицом,
С бессмысленным и страшным взглядом,
Насквозь проникнут смертным хладом,
Стоял немой он… и потом
Разлился всем душевным ядом,
И слышал я, как он язвил,
В тоске больной и безотрадной,
Своей иронией нещадной
Всё, что когда-то он любил…
А он любил, я верю свято,
Офелию побольше брата!
Ему мы верили; одним
С ним жили чувством, дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!
И помню я лицо иное,
Иные чувства прожил я:
Еще доныне предо мною
Тиран — гиена и змея,
с своей презрительной улыбкой,
С челом бесстыдным, с речью гибкой,
И безобразный, и хромой,
Ричард коварный, мрачный, злой.
Его я вижу с леди Анной,
Когда, как рая древний змей,
Он тихо в слух вливает ей
Яд обаятельных речей,
И сам над сей удачей странной
Хохочет долго смехом злым,
Идя поговорить с портным…
Я помню сон и пробужденье,
Блуждающий и дикий взгляд,
Пот на челе, в чертах мученье,
Какое знает только ад.
И помню, как в испуге диком
Он леденил всего меня
Отчаянья последним криком:
«Коня, полцарства за коня!»
Его у трупа Дездемоны
В нездешних муках я видал,
Ромео плач и Лира стоны
Волшебник нам передавал…
Любви ли страстной нежный шепот,
Иль корчи ревности слепой,
Восторг иль грусть, мольбу иль ропот —
Всё заставлял делить с собой…
В нескладных драмах Полевого,
Бывало, за него сидишь,
С благоговением молчишь
И ждешь: вот скажет два-три слова,
И их навеки сохранишь…
Мы Веронику с ним любили,
За честь сестры мы с Гюгом мстили,
И — человек уж был таков —
Мы терпеливо выносили,
Как в драме хвастал Ляпунов.
Угас вулкан, окаменела лава…
Он мало жил, но много нам сказал,
Искусство с ним нам не была забава;
Страданием его повита слава…
Как Промифей, он пламень похищал,
Как Промифей, он был терзаем враном…
Действительность с сценическим обманом
Сливались так в душе его больной,
Что жил вполне он жизнию чужой
И верил сердца вымышленным ранам.
Он трагик был с людьми, с собой один,
Трагизма жертва, жрец и властелин.
Угас вулкан, но были изверженья
Так страшны, что поддельные волненья
Не потрясут, не растревожат нас.
Мы правду в нашем трагике любили,
Трагизма правду с ним мы хоронили;
Застыла лава, лишь вулкан погас.
Искусственные взрывы сердцу чужды,
И сердцу в них нет ни малейшей нужды,
Покойся ж в мире, старый властелин…
Ты был один, останешься один!
2.
И вот, пришла пора другая…
Опять в театре стон стоит;
Полусмеясь, полурыдая,
На сцену вновь толпа глядит,
И с нею истина иная
Со сцены снова говорит,
Но эта правда не похожа
На правду прежнюю ничуть;
Она простее, но дороже,
Здоровей действует на грудь…
Дай ей самой здоровье, боже,
Пошли и впредь счастливый путь.
Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал он слово,
Хоть правде старой послужил.
Жила та правда между нами,
Таясь в душевной глубине;
Быть может, мы ее и сами
Подозревали не вполне.
То в нашей песне благородной,
Живой, размашистой, свободной,
Святой, как наша старина,
Порой нам слышалась она,
То в полных доблестей сказаньях
О жизни дедов и отцов,
В святых обычаях, преданьях
И хартиях былых веков,
То в небалованности здравой,
В ума и чувства чистоте,
Да в чуждой хитрости лукавой
Связей и нравов простоте.
Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток,
Вот отчего театра зала,
От верху до низу, одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С расстрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.
Комедия ль в нем плачет перед нами,
Трагедия ль хохочет вместе с ним,
Не знаем мы и ведать не хотим!
Скорей в театр! Там ломятся толпами,
Там по душе теперь гуляет быт родной,
Там песня русская свободно, звонко льется,
Там человек теперь и плачет и смеется,
Там — целый мир, мир полный и живой…
И нам, простым, смиренным чадам века,
Не страшно — весело теперь за человека!
На сердце так тепло, так вольно дышит грудь,
Любим Торцов душе так прямо кажет путь!
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке лихой, и в песне игреливой,
Великорусский ум, великорусский взгляд —
Как Волга-матушка, широкий и гульливый!
Тепло, привольно, любо нам,
Уставшим жить болезненным обманом…
3.
Театра зала вновь полна,
Партер и ложи блещут светом,
И речь французская слышна
Привыкших шарить по паркетам.
Французский n произносить
Тут есть охотников не мало
(Кому же обезьяной быть
Ума и сметки не ставало?)
Но не одни бонтоны тут:
Видна мужей ученых стая;
Похвальной ревностью пылая,
Они безмездно взяли труд
По всем эстетикам немецким
Втолковывать героям светским
Что есть трагизм и то и се,
Корнель и эдакое всё…
Из образованных пришли
Тут два-три купчика в немецком
(Они во вкусе самом светском
Себе бинокли завели).
Но бросим шутки тон… Печально, не смешно —
Что слишком мало в нас достоинства, сознанья,
Что на эффекты нас поддеть не мудрено,
Что в нас не вывелся, бечеванный давно,
Дух рабского, слепого подражанья!
Пускай она талант, пусть гений! — дай бог ей!
Да нам не ко двору пришло ее искусство…
В нас слишком девственно, свежо, и просто чувство,
Чтобы выкидывать колена почудней.
Пусть будет фальшь мила Европе старой
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старость больной…
Но наша Русь крепка. В ней много силы, жара;
И правду любит Русь, и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И в ней одной теперь приют себе находите
Всё то, что человека благородит.
Пусть дети старые, чтоб праздный ум занять,
Хлам старых классиков для штуки воскрешают…
Но нам за ними лезть какая будет стать,
Когда иное нас живит и занимает?
Пускай боролися в недавни времена
И Лессинг там, и Шиллер благородный
С ходульностью (увы — как видится — бесплодно!)
Но по натуре нам ходульность та смешна.
Я видел, как Рислей детей наверх бросает…
И больно видеть то, и тяжко было мне!
Я знаю, как Рашель по часу умирает,
И для меня вопрос о ней решен вполне!
Лишь в сердце истина: где нет живого чувства,
Там правды нет и жизни нет…
Там фальшь — не вечное искусство!
И пусть в восторге целый свет,
Но наши неуместны восхищенья.
У нас иная жизнь, у нас иная цель!
Америке с Европой — мы Рашель,
Столодвижение, иные ухищренья
(Игрушки, сродные их старческим летам)
Оставим… Пусть они оставят правду нам!
1
У хладных невских берегов,
В туманном Петрограде,
Жил некто господин Долгов
С женой и дочкой Надей.
Простой и добрый семьянин,
Чиновник непродажный,
Он нажил только дом один —
Но дом пятиэтажный.
Учась на медные гроши,
Не ведал по-французски,
Был добр по слабости души,
Но как-то не по-русски:
Есть русских множество семей,
Они как будто добры,
Но им у крепостных людей
Считать не стыдно ребры.
Не отличался наш Долгов
Такой рукою бойкой
И только колотить тузов
Любил козырной двойкой.
Зато господь его взыскал
Своею благодатью:
Он город за женою взял
И породнился с знатью.
Итак, жена его была
Наклонна к этикету
И дом как следует вела, -
Под стать большому свету:
Сама не сходит на базар
И в кухню ни ногою;
У дома их стоял швейцар
С огромной булавою;
Лакеи чинною толпой
Теснилися в прихожей,
И между ними ни одной
Кривой и пьяной рожи.
Всегда сервирован обед
И чай весьма прилично,
В парадных комнатах паркет
Так вылощен отлично.
Они давали вечера
И даже в год два бала:
Играли старцы до утра,
А молодежь плясала;
Гремела музыка всю ночь,
По требованью глядя.
Царицей тут была их дочь —
Красивенькая Надя.
2
Ни преждевременным умом,
Ни красотой нимало
В невинном возрасте своем
Она не поражала.
Была ленивой в десять лет
И милою резвушкой:
Цветущ и ясен, божий свет
Казался ей игрушкой.
В семнадцать — сверстниц и сестриц
Всех красотой затмила,
Но наших чопорных девиц
Собой не повторила:
В глазах природный ум играл,
Румянец в коже смуглой,
Она любила шумный бал
И не была там куклой.
В веселом обществе гостей
Жеманно не молчала
И строгой маменьки своей
Глазами не искала.
Любила музыку она
Не потому, что в моде;
Не исключительно луна
Ей нравилась в природе.
Читать любила иногда
И с книгой не скучала,
Напротив, и гостей тогда
И танцы забывала;
Но также синего чулка
В ней не было приметы:
Не трактовала свысока
Ученые предметы,
Разбору строгому еще
Не предавала чувство
И не трещала горячо
О святости искусства.
Ну, словом, глядя на нее,
Поэт сказал бы с жаром:
«Цвети, цвети, дитя мое!
Ты создана недаром!..»
Уж ей врала про женихов
Услужливая няня.
Немало ей писал стихов
Кузен какой-то Ваня.
Мамаша повторяла ей:
«Уж ты давно невеста».
Но в сердце береглось у ней
Незанятое место.
Девичий сон еще был тих
И крепок благотворно.
А между тем давно жених
К ней сватался упорно…
3
То был гвардейский офицер,
Воитель черноокий.
Блистал он светскостью манер
И лоб имел высокий;
Был очень тонкого ума,
Воспитан превосходно,
Читал Фудраса и Дюма
И мыслил благородно;
Хоть книги редко покупал,
Но чтил литературу
И даже анекдоты знал
Про русскую цензуру.
В Шекспире признавал талант
За личность Дездемоны
И строго осуждал Жорж Санд,
Что носит панталоны.
Был от Рубини без ума,
Пел басом «Caro mio»*
И к другу при конце письма
Приписывал: «addio»*.
Его любимый идеал
Был Александр Марлинский,
Но он всему предпочитал
Театр Александринский.
Здесь пищи он искал уму,
Отхлопывал ладони,
И были по сердцу ему
И Кукольник и Кони.
Когда главою помавал,
Как некий древний магик,
И диким зверем завывал
Широкоплечий трагик
И вдруг влетала, как зефир,
Воздушная Сюзета —
Тогда он забывал весь мир,
Вникая в смысл куплета.
Следил за нею чуть дыша,
Не отрывая взора,
Казалось, вылетит душа
С его возгласом: фора!
В нем бурно поднимала кровь
Все силы молодые.
Счастливый юноша! любовь
Он познавал впервые!
Отрада юношеских лет,
Подруга идеалам,
О сцена, сцена! не поэт,
Кто не был театралом,
Кто не сдавался в милый плен,
Не рвался за кулисы
И не платил громадных цен
За кресла в бенефисы,
Кто по часам не поджидал
Зеленую карету
И водевилей не писал
На бенефис «предмету»!
Блажен, кто успокоил кровь
Обычной чередою:
Успехом увенчал любовь
И завелся семьею;
Но тот, кому не удались
Исканья, — не в накладе:
Прелестны грации кулис —
Покуда на эстраде,
Там вся поэзия души,
Там места нет для прозы.
А дома сплетни, барыши,
Упреки, зависть, слезы.
Так отдает внаймы другим
Свой дом владелец жадный,
А сам, нечист и нелюдим,
Живет в конуре смрадной.
Но ты, к кому души моей
Летят воспоминанья, -
Я бескорыстней и светлей
Не видывал созданья!
Блестящ и краток был твой путь…
Но я на эту тему
Вам напишу когда-нибудь
Особую поэму…
В младые годы наш герой
К театру был прикован,
Но ныне он отцвел душой —
Устал, разочарован!
Когда при тысяче огней
В великолепной зале,
Кумир девиц, гроза мужей,
Он танцевал на бале,
Когда являлся в маскарад
Во всей парадной форме,
Когда садился в первый ряд
И дико хлопал «Норме»,
Когда по Невскому скакал
С усмешкой губ румяных
И кучер бешено кричал
На пару шведок рьяных —
Никто б, конечно, не узнал
В нем нового Манфреда…
Но, ах! он жизнию скучал —
Пока лишь до обеда.
Являл он Байрона черты
В характере усталом:
Не верил в книги и мечты,
Не увлекался балом.
Он знал: фортуны колесо
Пленяет только младость;
Он в ресторации Дюсо
Давно утратил радость!
Не верил истине в друзьях,
Им верят лишь невежды, -
С кием и с картами в руках
Познал тщету надежды!
Он буйно молодость убил,
Взяв образец в Ловласе,
И рано сердце остудил
У Кессених в танцклассе!
Расстроил тысячу крестьян,
Чтоб как-нибудь забыться…
Пуста душа и пуст карман —
Пора, пора жениться!
4
Недолго в деве молодой
Таилося раздумье…
«Прекрасной партией такой
Пренебрегать — безумье», -
Сказала плачущая мать,
Дочь по головке гладя,
И не могла ей отказать
Растроганная Надя.
Их сговорили чередой
И обвенчали вскоре.
Как думаешь, читатель мой,
На радость или горе?..
_____________________
Caro mio — дорогой мой (итал.)
Addio — прощай (итал.)Николай Некрасов
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Как, ты грустишь? — помилуй Бог!
Скажи мне, Майков, как ты мог,
С детьми играя, тихо гладя
Их по головке, слыша смех
Их вечно-звонкий, вспомнить тех,
Чей гений пал, с судьбой не сладя,
Чей труд погиб…
Как мог ты, глядя
На северные небеса,
Вдруг вспомнить Рима чудеса,
Проникнуться воспоминаньем,
Вообразить, что я стою
Средь Колизея, как в раю,
И подарить меня посланьем?
Мне задушевный твой привет
Был освежительно-отраден.
Но я еще не в Риме, нет!
В окно я вижу Баден-Баден,
И тяжело гляжу на свет.
Хоть мне здорово и приятно
Парным питаться молоком,
Дышать нетопленным теплом
И слушать музыку бесплатно;
Но — если б не было руин,
Плющом повитых, луговин
Зеленых, гор, садов, скамеек,
Холмов и каменных лазеек, —
Здесь на меня нашел бы сплин —
Так надоело мне гулянье,
Куда, расхаживая лень,
Хожу я каждый Божий день
На равнодушное свиданье,
И где встречаю, рад не рад,
При свете газовых лампад,
Американцев, итальянцев,
Французов, англичан, голландцев,
И немцев, и немецких жен,
И всем известную графиню,
И полурусскую княгиню,
И русских множество княжен.
Но в этих встречах мало толку,
И в разговорах о ничем
Ожесточаюсь я умом,
А сердцем плачу втихомолку.
И эта жизнь меня томит,
И этот Баден, с этим миром,
Который вкруг меня шумит,
Мне кажется большим трактиром,
В котором каждый Божий час
Гуляет глупость напоказ.
А ты счастливец! — любишь ты
Домашний мир. Твои мечты
Не знают роковых стремлений;
Зато как много впечатлений
Проходит по душе твоей,
Когда ты с удочкой своей,
Нетерпеливый, вдохновенный,
Идешь на лов уединенный.
Или, раздвинув тростники,
Над золотистыми струями
Стоишь — протер свои очки —
И жадными следишь глазами,
Как шевелятся поплавки.
И весь ты страстное вниманье…
Вот — гнется удочка дугой,
Кружится рыбка над водой —
Плеск — серебро и трепетанье…
О, в этот миг перед тобой
Что значит Рим и все преданья,
Обломки славы мировой!
Но, чу! свисток раздался птичий,
Ночь шелестит во мгле кустов:
Спеши, мой милый рыболов,
Домой с наловленной добычей!
Спеши! — уж Божья благодать
На ложе сна детей приемлет,
Твои малютки спят, — и дремлет
Их убаюкавшая мать.
Уже в румяном полусвете,
Там, в сладких грезах полусна,
Тебя ждет милая жена
Иль труд в соседнем кабинете.
Труд благодатный! Труд живой!
Часы, в которые душой
Ты, чуя Бога, смело пишешь
И на себе цепей не слышишь.
Люблю я стих широкий твой,
Насквозь пропахнувший смолою
Тех самых сосен, где весною,
В тени от солнца, меж ветвей,
Ты подстерег лесную фею,
И где с Каменою твоею
Шептался плещущий ручей.
Я сам люблю твою Камену,
Подругу северных ночей:
Я помню, как неловко с ней
Ты шел на шумную арену
Народных браней и страстей;
Как ей самой неловко было…
Но… олимпийская жена,
Не внемля хохоту зоила,
Тебе осталася верна,
И вновь в обятия природы —
В поля, в леса, туда, где воды
Струятся, где синеет мгла
Из-под шатра дремучей ели,
Туда, где водятся форели,
С тобою весело ушла.
Прости, мой друг! не знай желаний
Моей блуждающей души!
Довольно творческих страданий,
Чтоб не заплесневеть в глуши.
Поверь, не нужно быть в Париже,
Чтоб к истине быть сердцем ближе,
И для того, чтоб созидать,
Не нужно в Риме кочевать.
Следы прекрасного художник
Повсюду видит и — творит,
И фимиам его горит
Везде, где ставит он треножник,
И где Творец с ним говорит.
Вот и больница. Светя, показал
В угол нам сонный смотритель.
Трудно и медленно там угасал
Честный бедняк сочинитель.
Мы попрекнули невольно его,
Что, заблуждавшись в столице,
Не известил он друзей никого,
А приютился в больнице…«Что за беда, — он шутя отвечал: -
Мне и в больнице покойно.
Я всё соседей моих наблюдал:
Многое, право, достойно
Гоголя кисти. Вот этот субъект,
Что меж кроватями бродит —
Есть у него превосходный проект,
Только — беда! не находит
Денег… а то бы давно превращал
Он в бриллианты крапиву.
Он покровительство мне обещал
И миллион на разживу! Вот старикашка-актер: на людей
И на судьбу негодует;
Перевирая, из старых ролей
Всюду двустишия сует;
Он добродушен, задорен и мил
Жалко — уснул (или умер?) —
А то бы верно он вас посмешил…
Смолк и семнадцатый нумер!
А как он бредил деревней своей,
Как, о семействе тоскуя,
Ласки последней просил у детей,
А у жены поцелуя! Не просыпайся же, бедный больной!
Так в забытьи и умри ты…
Очи твои не любимой рукой —
Сторожем будут закрыты!
Завтра дежурные нас обойдут,
Саваном мертвых накроют,
Счетом в мертвецкий покой отнесут,
Счетом в могилу зароют.
И уж тогда не являйся жена,
Чуткая сердцем, в больницу —
Бедного мужа не сыщет она,
Хоть раскопай всю столицу! Случай недавно ужасный тут был:
Пастор какой-то немецкий
К сыну приехал — и долго ходил…
«Вы поищите в мертвецкой», -
Сторож ему равнодушно сказал;
Бедный старик пошатнулся,
В страшном испуге туда побежал,
Да, говорят, и рехнулся!
Слезы ручьями текут по лицу,
Он между трупами бродит:
Молча заглянет в лицо мертвецу,
Молча к другому подходит… Впрочем, не вечно чужою рукой
Здесь закрываются очи.
Помню: с прошибленной в кровь головой
К нам привели среди ночи
Старого вора — в остроге его
Буйный товарищ изранил.
Он не хотел исполнять ничего,
Только грозил и буянил.
Наша сиделка к нему подошла,
Вздрогнула вдруг — и ни слова…
В странном молчаньи минута прошла:
Смотрят один на другова! Кончилось тем, что угрюмый злодей,
Пьяный, обрызганный кровью,
Вдруг зарыдал — перед первой своей
Светлой и честной любовью.
(Смолоду знали друг друга они…)
Круто старик изменился:
Плачет да молится целые дни,
Перед врачами смирился.
Не было средства, однако, помочь…
Час его смерти был странен
(Помню я эту печальную ночь):
Он уже был бездыханен,
А всепрощающий голос любви,
Полный мольбы бесконечной,
Тихо над ним раздавался: «Живи,
Милый, желанный, сердечный!»
Всё, что имела она, продала —
С честью его схоронила.
Бедная! как она мало жила!
Как она много любила!
А что любовь ей дала, кроме бед,
Кроме печали и муки?
Смолоду — стыд, а на старости лет —
Ужас последней разлуки!.. Есть и писатели здесь, господа.
Вот, посмотрите: украдкой,
Бледен и робок, подходит сюда
Юноша с толстой тетрадкой.
С юга пешком привела его страсть
В дальнюю нашу столицу —
Думал бедняга в храм славы попасть —
Рад, что попал и в больницу!
Всем он читал свой ребяческий бред —
Было тут смеху и шуму!
Я лишь один не смеялся… о, нет!
Думал я горькую думу.
Братья-писатели! в нашей судьбе
Что-то лежит роковое:
Если бы все мы, не веря себе,
Выбрали дело другое —
Не было б, точно, согласен и я,
Жалких писак и педантов —
Только бы не было также, друзья,
Скоттов, Шекспиров и Дантов!
Чтоб одного возвеличить, борьба
Тысячи слабых уносит —
Даром ничто не дается: судьба
Жертв искупительных просит».Тут наш приятель глубоко вздохнул,
Начал метаться тревожно;
Мы посидели, пока он уснул —
И разошлись осторожно…
От света вдалеке,
Я моему Пенату
Нашел простую хату
В пустынном чердаке;
Здесь лестница крутая,
Со всхода по стене
Улиткой завитая,
В потьмах ведет ко мне:
Годов угрюмый гений
С нее перилы снял,
И тяжкие ступени
Избил и раскачал;
Но зная путь парнасской
От колыбельных лет,
С ее вершины тряской
Не падает поэт;
Под ним дрожат ступени,
И тьма со всех сторон,
Но верно ходит он
К своей любимой сени.
Благодарю богов!
В моем уединенье
Свобода — paй певцов,
Живое размышленье
И тишина трудов.
Умеренность благая
Приют мой убрала,
Здесь роскошь выписная
Приема не нашла;
Завесою богатой
Не занавешен свет;
Пол шаткой и покатой
Коврами не одет;
Ни бронзы драгоценной,
Ни зеркал, ни картин:
Все бедно и смиренно,
Как сирый Фебов сын.
У стенки некрасивой
Стоит мой стол простой,
Хранитель молчаливой
Всего, что гений мой,
Мечтатель говорливой,
Досужною порой,
Певцу-анахорету
Наедине внушил
И строго запретил
Казать слепому свету.
Пред ним моя рука,
Широкими рядами,
Из полок, меж стенами
И вверх до потолка,
Приют уединенный
Соорудила вам,
О русские Камены,
Священные векам!
Ты здесь, во славе зримый,
Снегов полярных сын,
Певец непобедимый
И гений — исполин,
Отважный, как свобода,
И быстрый, как перун,
Ты строен, как природа,
Как небо, вечно юн!
И ты, кумир поэта,
С высокою душой,
Как яркая комета,
Горящей полосой
На русском небосклоне
Возникший в дни побед
И мудрую на троне
Прославивший поэт!
Твой голос величавый
Гремит из рода в род,
И вечно не замрет
В устах полночной славы.
И ты, любимый сын
Фантазии чудесной,
Певец любви небесной
И северных дружин,
То нежный и прекрасный,
Как сердца первый жар,
То смелый и ужасный,
Как мщения удар!
Твой глас душе унылой,
Как ангела привет,
Внушает тайной силой
Надежду в море бед;
В страдальце оживляет
Покорность небесам,—
И грустный забывает,
Что он еще не там!
Питомцы вдохновенья!
Вы здесь,— и гений мой
Мирские наслажденья
С мирскою суетой
Презрительно бросает
Пред музою во прах,
И зря, как вас венчает
Бессмертие в веках,
Приподнимает крылы,
И чувствует в крылах
Торжественные силы.
Счастлив, кто жребий свой
Из урны роковой
Сам избирал и вынул,
И шумный свет покинул
Для неизменных благ!
Умеренным богатый,
В тиши укромной хаты,
В спасительных трудах
Он дни свои проводит
С волшебницей-мечтой;
За славою не ходит
И не знаком с молвой,
Безвестность золотая
Хранит его от бед,
И ласковая стая
Докучливых сует
Ненужного для света
Не вызовет на свет.
О боги! кров поэта
Да будет вечно тих!
Я не ищу фортуны,
Ни почестей мирских:
Труды, безвестность, струны —
Блаженство дней моих!
А ты, моя свобода,
Храни души покой!
Мне музы и природа
Прекраснее с тобой;
С тобой мечты живее,
Отважней дум полет,
И песнь моя звучнее;
С тобою — я поэт!
Под жгучей синевой полуденных небес,
Равниной грозною синея на просторе,
Необозримое раскинулося море.
Вот парус промелькнул, как чайка и — исчез
В сияющей дали, залитой ярким блеском.
А там у берега, с однообразным плеском,
Среди безветрия и знойной тишины,
Лениво плещется волна о валуны.
У белых валунов, в тени скалы прибрежной,
Откуда ей простор виднеется безбрежный,
Больная, прислонясь к подушке головой,
Откинувшись назад в своем глубоком кресле
Глядит задумчиво и грустно пред собой.
Печален взор ее, рассеянный, и если
В нем оживление мгновенное мелькнет,
Похожее на луч, который придает
Усопшего чертам подобье жизни бледной, —
Она, как этот луч, исчезнет вмиг бесследно.
Меж тем, страдалица годами молода,
Ни труд, ни ранние заботы, ни нужда,
Ни горе — юных сил ее не подорвали.
Любовь?… Узнать ее могла она едва ли,
Повсюду, где любовь, — там также и борьба,
А слишком для борьбы душа ее слаба.
Она — растение, цветок оранжерейный,
Предмет и цель забот и гордости семейной.
Ей не пришлось ни жить, ни думать за себя,
Родные обо всем заботились, любя.
Она и пожелать была не в состояньи,
Затем, что всякое малейшее желанье
Предупреждалось там, — и так же как труда —
Она усилия не знала никогда.
Наряды, выезды — завиднейшая доля,
Но, вместе с этим, в ней была убита воля,
И жизнь, которая, казалося, была
Такою легкою, — ей стала тяжела:
Она зачахла вдруг, без видимой причины.
Родные, вне себя от горя и кручины,
Спешили увезти страдалицу на юг,
Но он не исцелил таинственный недуг,
Который жизнь ее подтачивал собою.
И перед этою равниной голубою,
Пред светом и теплом — в унынии своем
Она безропотно слабела день за днем.
И с равнодушием, устало безучастным,
Покоясь в знойный день под этим небом ясным
И холодно следя, как в розовой дали,
Белея парусом, мелькают корабли,
Она, которая так рано жить устала,
Устами бледными с усилием шептала:
— О, Боже! если б мне скорее умереть! —
А там, где близ камней просушивалась сеть,
В лохмотьях нищая у берега присела.
Сквозь платье рваное просвечивало тело.
Больная не смотря на сильный солнопек,
Дрожала, кутаясь в разорванный платок.
Семнадцать — двадцать лет могло ей быть, не боле,
Но в заострившихся, измученных чертах,
В улыбке горестной, блуждавшей на устах —
Как много скрытых мук о безнадежной доле!
Увы! Ей жизни жаль — суровой, трудовой,
И неба южного с глубокой синевой,
И скромных радостей! Ей жаль родного моря,
Ей причинявшего так много мук и горя:
Ведь, море сделало крестьянку сиротой.
Больной, измученной недугом, нищетой
Ей жизнь является отрадной и желанной,
Живет она, и жизнь не может не любить!
И сидя у камней, среди косы песчаной,
Больная, побледнев, с улыбкой шепчет странной!
— О, Боже, если б я могла еще пожить!
ТриптихНикогда, никогда не печалилось сердце мое.
Никогда, никогда нездоровье меня не пугало.
Ни богатство, ни бедность не смущали мое житие,
увлекали меня Изумрудные залы Урала. Он сверкает во мне, бриллиантовый отблеск пещер,
ледяная вода обернулась голодною щукой,
над косматой моей головою невидимый зверь
поднимает в молитве когтистые руки. Змеи, клевер и мед вслед за мною ползли в города,
Легкомыслие птичье меня в города увлекало.
Но пещеры завода в огне, и они никогда
не заменят собой Изумрудные залы Урала. Есть астральная правда в лягушке, отвага живет в комаре.
В городах только страх, жалкий страх приживалок:
не летаю на Брокен, не ведьма на Лысой Горе…
Ухожу в монастырь, в Изумрудные залы Урала. Небо властвует ночью. Рабочий уснул Златоуст.
Дух его златокрылый отворяет сокрытые очи.
Вдохновенное имя касается ласковых уст:
Златоуст, Златоуст — мой любовный источник. Ровно в полночь пещера откроется в Голой Горе.
Будто искры туда пролетают свободные души.
Не проспи двадцать первую ночь в сентябре,
положи аметист перед сном под подушку. В сентябре, в сентябре всех влюбленных скликает Гора.
Тайных духов Земли поднимает планета Венера.
И Учитель Любви — Златоуст — говорит до утра
о любовных, сакральных и даже телесных пещерах. Мы бывали, бывали в пещере на Голой Горе.
Ах, как весело там заплетаются искры!
И стыдливое слово является все в серебре,
и бесстыдно ликуют дневные, нескромные мысли. Все-все-все, кто не смел целый год о любви говорить:
сталевары, шахтеры, и даже, — О, Боже! — парторги,
превращаются в искры, и вот начинают искрить,
наливаться любовью с каким-то прощальным восторгом. Что ж, ведь скоро зима! Тяжело без любви зимовать.
Ты пометь календарь, и в осеннюю пору
позвони и скажи:
— Ночь! Пора вылетать!
Златоусты, летимте
на Голую Гору,
на Голую Гору! Люди любят поэтов, пророчества горький бальзам.
Людям дорог политик, — лукавого мира создатель,
Но дороже всего нашим бренным, усталым сердцам
Врачеватель! Да-да, нашей боли глухой — Врачеватель. Боль. Мы с детства, невинного детства боимся ее.
Нас бичуют изломы, простуды, ожоги.
Кто дитя исцелит? Где тибетское взять мумие?
Ах, не смерть нам страшна, нам страшны болевые пороги. И опять я зову вас в природные календари.
Вспомни речь мудрецов, что давно отзвучала:
за целительной силой — к вершинам глубокой горы,
в Изумрудные залы Урала. Златоуст открывал мне пещеры любви,
врачевания силу поведала Сатка.
Надо духом парить, надо верить в полеты свои.
Только в майскую ночь отворяет пещеры Зюраткуль. Здесь мы с детства узнали всесилие тихой травы:
заклинанье цветка, волхование шмеля,
нас крапива учила здоровью, шиповник — любви,
нас купали купели сентября и апреля. Это с детства я знаю: властительный облик камней.
Самоцвет наделен силой древнего света.
Допотопная тяга его бесконечных лучей
подключает нас к вечности или к маршруту планеты… Только в Сатке целебен поток родниковой воды.
Он ликует младенцем в хрустальных и яшмовых чашах.
Коль вода рассмеется — тебя защитят от беды,
потому что в ней Солнце — живое могущество наше. Есть астральная сила деревьев и сила зверей.
Надо жить этой силой уже с колыбели.
Города, города, вы лишили нас тайных дверей
в Изумрудные залы сентябрей и апрелей… Но все же я — ведьма. Зачем эту правду скрывать?
Ты в апрельскую ночь позвони мне украдкой:
— Любимая! Ночь. Нам пора вылетать
в родниковую Сатку, заповедный Зюраткуль. Вверх летит к полнолунию лебедь Луна.
Вниз, в пещеры Земли, — голоса водопадов.
И душа молодая, как воздух и воды, вольна
Быть летучей сильфидой, плакучей дриадой,
плавучей наядой.
I
Сомненье, как луна, взошло опять,
и помысл злой
стоит, как тать, —
осенней мглой.
Над тополем, и в небе, и в воде
горит кровавый рог.
О, где Ты, где,
великий Бог!..
Откройся нам, священное дитя…
О, долго ль ждать,
шутить, грустя,
и умирать?
Над тополем погас кровавый рог.
В тумане Назарет.
Великий Бог!..
Ответа нет.
II
Восседает меж белых камней
на лугу с лучезарностью кроткой
незнакомец с лазурью очей,
с золотою бородкой.
Мглой задернут восток…
Дальний крик пролетающих галок.
И плетет себе белый венок
из душистых фиалок.
На лице его тени легли.
Он поет — его голос так звонок.
Поклонился ему до земли.
Стал он гладить меня, как ребенок.
Горбуны из пещеры пришли,
повинуясь закону.
Горбуны поднесли
золотую корону.
«Засиял ты, как встарь…
Мое сердце тебя не забудет.
В твоем взоре, о царь,
все что было, что есть и что будет.
И береза, вершиной скользя
в глубь тумана, ликует…
Кто-то, Вечный, тебя
зацелует!»
Но в туман удаляться он стал.
К людям шел разгонять сон их жалкий.
И сказал,
прижимая, как скипетр, фиалки:
«Побеждаеши сим!»
Развевалась его багряница.
Закружилась над ним,
глухо каркая, черная птица.
III
Он — букет белых роз.
Чаша он мировинного зелья.
Он, как новый Христос,
просиявший учитель веселья.
И любя, и грустя,
всех дарит лучезарностью кроткой.
Вот стоит, как дитя,
с золотисто-янтарной бородкой.
«О, народы мои,
приходите, идите ко мне.
Песнь о новой любви
я расслышал так ясно во сне.
Приходите ко мне.
Мы воздвигнем наш храм.
Я грядущей весне
свое жаркое сердце отдам.
Приношу в этот час,
как вечернюю жертву, себя…
Я погибну за вас,
беззаветно смеясь и любя…
Ах, лазурью очей
я омою вас всех.
Белизною моей
успокою ваш огненный грех»…
IV
И он на троне золотом,
весь просиявший, восседая,
волшебно-пламенным вином
нас всех безумно опьяняя,
ускорил ужас роковой.
И хаос встал, давно забытый.
И голос бури мировой
для всех раздался вдруг, сердитый.
И на щеках заледенел
вдруг поцелуй желанных губок.
И с тяжким звоном полетел
его вина червонный кубок.
И тени грозные легли
от стран далекого востока.
Мы все увидели вдали
седобородого пророка.
Пророк с волненьем грозовым
сказал: «Антихрист объявился»…
И хаос бредом роковым
вкруг нас опять зашевелился.
И с трона грустный царь сошел,
в тот час повитый тучей злою.
Корону сняв, во тьму пошел
от нас с опущенной главою.
V
Ах, запахнувшись в цветные тоги,
восторг пьянящий из кубка пили.
Мы восхищались, и жизнь, как боги,
познаньем новым озолотили.
Венки засохли и тоги сняты,
дрожащий светоч едва светится.
Бежим куда-то, тоской объяты,
и мрак окрестный бедой грозится.
И кто-то плачет, охвачен дрожью,
охвачен страхом слепым: «Ужели
все оказалось безумством, ложью,
что нас манило к высокой цели?»
Приют роскошный — волшебств обитель,
где восхищались мы знаньем новым, —
спалил нежданно разящий мститель
в час полуночи мечом багровым.
И вот бежим мы, бежим, как тати,
во тьме кромешной, куда — не знаем,
тихонько ропщем, перечисляем
недостающих отсталых братии.
VI
О, мой царь!
Ты запутан и жалок.
Ты, как встарь,
притаился средь белых фиалок.
На закате блеск вечной свечи,
красный отсвет страданий —
золотистой парчи
пламезарные ткани.
Ты взываешь, грустя,
как болотная птица…
О, дитя,
вся в лохмотьях твоя багряница.
Затуманены сном
наплывающей ночи
на лице снеговом
голубые безумные очи.
О, мой царь,
о, бесцарственно-жалкий,
ты, как встарь,
на лугу собираешь фиалки.
Тебя ль оплакивать я должен,
О Бибиков! какой удар!
Тебе ли кипарисны лозы
И миро я на гроб несу?
Едва успел тобой быть знаем,
Лишен тебя я роком лютым,
Погиб с печали разум мой!
Твои достоинства лишь вспомню,
Сердечны разверзаю раны
И вновь терплю твою я смерть.
Твои заслуги и почтенье
От всей к тебе твоей страны
Уже столь громки и велики,
Что время их не может скрыть.
У всех, кто любит добродетель,
В сердцах твой образ будет вечен.
Внемли! — Там Муз несется стон;
На щит облегшися Беллона,
На лаврах Росс, Минерва плачут,
На блеклых миртах Гименей.
Hе показать мое искусство,
Я здесь тебе стихи пою,
И рифм здесь нет в печальном слоге,
Но благодарности лишь знак.
Усердное мое почтенье
И воздыханий чувство нежно
Я здесь изобразить хочу:
Пускай о том и все узнают,
Что, вместо мавзолея вечна,
Я пролил слезы над тобой.
Иные чтут одну Фортуну,
Смотря на выгоды свои,
И дар поэзии священной
Приносят только ей одной:
Но я пред сей царицей мира
Моих цветов не рассыпаю,
А сыплю их на пепел твой;
Желаю только, чтоб сказали:
«Он верно любит добродетель,
Что пишет ей свои стихи.»
Но чтоб мне смерть твою прехвальну,
Герой! печальнее воспеть,
Оттоль я собрал черны тени,
Где в подвиге погас твой век.
Hе лавр исторгши у Пруссаков,
Hе побеждаючи Сармат;
Ho став отечества щитом,
Крамолу ты разя, скончался.
О, коль такой конец прекрасен!
Он всех других славней побед.
Ты, зря на предстоящих слезных,
Рек: «Жаль отца, жену и чад,
Но награждающа заслуги
Екатерина призрит их;
Отечество жалею больше!»
И с словом сим сомкнул вздыханье;
Но твой и мертвый вскрытый взор
Еще показывал героя,
И молнией грозил ехидне —
И тут раздался страшный гул!
Пустыни вретищем покрылись,
Весна уныла на цветах;
Казань вострепетала в сердце;
Потух горящий воев дух;
Спешат писать увещеванья:
«Мужайтесь, бодрствуйте!» вещают,
Но тщетно!... Нет уже тебя!
Расстроилось побед начало;
Сильнее разлилася язва;
Скрепился в злобе лютый тигр.
Тогда цена твоя позналась
Рыданьем сограждан твоих,
Успехом бунта и крамолы,
Паденьем скорым многих стран.
«Блажен!» рекли российски вожди:
«Он в лучши дни живот оставил,
Когда о нем жалеют все.» —
Славнейший стран опустошитель
Ведет проклятье за собою;
Защитник — славу и любовь.
Ο ты, отечества ревнитель,
Ему до гроба верный сын!
Прости, прости, что оставляю
Воспеть тебе я Россам гимн.
Они, пролив потоки слезны,
Поставят в честь того трофей,
Кого желали зреть цари. —
Их некогда потомок поздний
Прочтет на мраморной гробнице
Сии нелестные слова:
«Он был искусный вождь во бранях,
Совета муж, любитель муз,
Отечества подпора тверда,
Блюститель веры, правде друг;
Екатериной чтим за службу,
За здравый ум, за добродетель,
За искренность души его.
Он умер, трон обороняя:
Стой, путник! стой благоговейно!
Здесь Бибикова прах сокрыт!»
Летая по свету, конечно, за медком,
Пчела влетела в дом.
Увидевши в окне горшочки
И в тех горшках цветочки,
Ну как не залететь?
Где до любимого коснется,
Не только что пчелам - и нам, людям, неймется.
Любимое хоть в щелку поглядеть -
И то отрада, -
А тут пчеле цветы - чего ж ей больше надо?
К тому ж людской разборчивый и прихотливый род
Цветов к себе дурных в хоромы не берет,
А из отличных все пород.
Коль и на взгляд иной не так приятен,
Так уж наверно ароматен.
И подлинно, пчела
В дому один цветок породистый нашла,
Да только, не в родню, он что-то рос так бедно
И цвел так бледно,
Что не на что взглянуть.
Пчела подумала: "Попробую нюхнуть!
Авось утешусь ароматом,
Авось медку найду хоть атом!"
Но что же?.. И того
Не оказалось у него.
Пчела плечами только жала:
"Земля, что ль, под тобой, цветочек, отощала?"
Подумала и вниз сползла -
Земля хорошая была
И полита как надо.
Трудолюбивую пчелу взяла досада.
(Кто сам трудолюбив,
К бездействию других ужасно щекотлив;
Сейчас подумает, что, верно, тот ленив.)
И, приписав все лени,
Пчела укоры, пени
На хилого цветка
Посыпала как из мешка:
"Урод, - жужжит она, - позор своей породы!
Ты знаешь, как ее повсюду чтут народы?
А ты свои дары природы
Куда девал?"
И жало
Уж местью задрожало.
"А я, - тогда цветок уныло отвечал, -
Блажен, когда б об этом и не знал.
Желаньем не томясь и к цели равнодушный,
Я, может, лучше б цвел и в этой сфере душной!
Окно на север здесь, любезная, взгляни!
Насупротив - стена, и я всю жизнь в тени,
В тени!.. Меж тем с порой изящества начало
В душе про сладкое про что-то зашептало,
Но вместе с тем, увы, тогда ж казалось мне,
Что что-то здесь в моем окне
Тот сладкий шепот заглушало,
Но я тогда еще был мал,
Неясно это понимал
И рос, как все. Когда ж с явленьем почек
Все закричали: "Вот цветочек!" -
Тогда широкая молва
Души неясные слова
Собой мне разяснила.
Я понял, чем меня природа одарила,
Какой блестящий мне дала она удел.
За ним, достичь его желаньем полетел -
Душа лишь только средств искала, -
Но в них, увы, судьба мне жадно отказала!
Я жажду солнца, но оно
В мое не жалует окно!
Желанья пылкие желаньями остались,
От безнадежности лучи их к центру сжались,
И спертый жар теперь как ад во мне палит
И весь состав мой пепелит!
Так не дивись, пчела, что я цвету так вяло,
И не брани меня, не разобрав, за лень.
Ничтожности моей начало -
Тень!.."
Талант, молись, чтоб счастья солнце
Взглянуло иногда в твое оконце.
Иначе, как цветы,
В тени замрешь и ты.
<10 июля 1849>
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…
Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…
В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
Не подарок, так белье
Собрала, быть может,
И что дольше без нее,
То она дороже.
И дороже этот час,
Памятный, особый,
Взгляд последний этих глаз,
Что забудь попробуй.
Обойдись в пути большом,
Глупой славы ради,
Без любви, что видел в нем,
В том прощальном взгляде.
Он у каждого из нас
Самый сокровенный
И бесценный наш запас,
Неприкосновенный.
Он про всякий час, друзья,
Бережно хранится.
И с товарищем нельзя
Этим поделиться,
Потому — он мой, он весь —
Мой, святой и скромный,
У тебя он тоже есть,
Ты подумай, вспомни.
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
И приходится сказать,
Что из всех тех женщин,
Как всегда, родную мать
Вспоминают меньше.
И не принято родной
Сетовать напрасно, —
В срок иной, в любви иной
Мать сама была женой
С тем же правом властным.
Да, друзья, любовь жены, —
Кто не знал — проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.
Ты ей только не перечь,
Той любви, что вправе
Ободрить, предостеречь,
Осудить, прославить.
Вновь достань листок письма,
Перечти сначала,
Пусть в землянке полутьма,
Ну-ка, где она сама
То письмо писала?
При каком на этот раз
Примостилась свете?
То ли спали в этот час,
То ль мешали дети.
То ль болела голова
Тяжко, не впервые,
Оттого, брат, что дрова
Не горят сырые?..
Впряжена в тот воз одна,
Разве не устанет?
Да зачем тебе жена
Жаловаться станет?
Жены думают, любя,
Что иное слово
Все ж скорей найдет тебя
На войне живого.
Нынче жены все добры,
Беззаветны вдосталь,
Даже те, что до поры
Были ведьмы просто.
Смех — не смех, случалось мне
С женами встречаться,
От которых на войне
Только и спасаться.
Чем томиться день за днем
С той женою-крошкой,
Лучше ползать под огнем
Или под бомбежкой.
Лучше, пять пройдя атак,
Ждать шестую в сутки…
Впрочем, это только так,
Только ради шутки.
Нет, друзья, любовь жены —
Сотню раз проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.
И одно сказать о ней
Вы б могли вначале:
Что короче, что длинней —
Та любовь, война ли?
Но, бестрепетно в лицо
Глядя всякой правде,
Я замолвил бы словцо
За любовь, представьте.
Как война на жизнь ни шла,
Сколько ни пахала,
Но любовь пережила
Срок ее немалый.
И недаром нету, друг,
Письмеца дороже,
Что из тех далеких рук,
Дорогих усталых рук
В трещинках по коже,
И не зря взываю я
К женам настоящим:
— Жены, милые друзья,
Вы пишите чаще.
Не ленитесь к письмецу
Приписать, что надо.
Генералу ли, бойцу,
Это — как награда.
Нет, товарищ, не забудь
На войне жестокой:
У войны короткий путь,
У любви — далекий.
И ее большому дню
Сроки близки ныне.
А к чему я речь клоню?
Вот к чему, родные.
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
Но хотя и жалко мне,
Сам помочь не в силе,
Что остался в стороне
Теркин мой Василий.
Не случилось никого
Проводить в дорогу.
Полюбите вы его,
Девушки, ей-богу!
Любят летчиков у нас,
Конники в почете.
Обратитесь, просим вас,
К матушке-пехоте!
Пусть тот конник на коне,
Летчик в самолете,
И, однако, на войне
Первый ряд — пехоте.
Пусть танкист красив собой
И горяч в работе,
А ведешь машину в бой —
Поклонись пехоте.
Пусть форсист артиллерист
В боевом расчете,
Отстрелялся — не гордись,
Дела суть — в пехоте.
Обойдите всех подряд,
Лучше не найдете:
Обратите нежный взгляд,
Девушки, к пехоте.
Полюбите молодца,
Сердце подарите,
До победного конца
Верно полюбите!
Женщине из города Вичуга
Я вас обязан известить,
Что не дошло до адресата
Письмо, что в ящик опустить
Не постыдились вы когда-то.
Ваш муж не получил письма,
Он не был ранен словом пошлым,
Не вздрогнул, не сошел с ума,
Не проклял все, что было в прошлом.
Когда он поднимал бойцов
В атаку у руин вокзала,
Тупая грубость ваших слов
Его, по счастью, не терзала.
Когда шагал он тяжело,
Стянув кровавой тряпкой рану,
Письмо от вас еще все шло,
Еще, по счастью, было рано.
Когда на камни он упал
И смерть оборвала дыханье,
Он все еще не получал,
По счастью, вашего посланья.
Могу вам сообщить о том,
Что, завернувши в плащ-палатки,
Мы ночью в сквере городском
Его зарыли после схватки.
Стоит звезда из жести там
И рядом тополь — для приметы…
А впрочем, я забыл, что вам,
Наверно, безразлично это.
Письмо нам утром принесли…
Его, за смертью адресата,
Между собой мы вслух прочли —
Уж вы простите нам, солдатам.
Быть может, память коротка
У вас. По общему желанью,
От имени всего полка
Я вам напомню содержанье.
Вы написали, что уж год,
Как вы знакомы с новым мужем.
А старый, если и придет,
Вам будет все равно ненужен.
Что вы не знаете беды,
Живете хорошо. И кстати,
Теперь вам никакой нужды
Нет в лейтенантском аттестате.
Чтоб писем он от вас не ждал
И вас не утруждал бы снова…
Вот именно: «не утруждал»…
Вы побольней искали слова.
И все. И больше ничего.
Мы перечли их терпеливо,
Все те слова, что для него
В разлуки час в душе нашли вы.
«Не утруждай». «Муж». «Аттестат»…
Да где ж вы душу потеряли?
Ведь он же был солдат, солдат!
Ведь мы за вас с ним умирали.
Я не хочу судьею быть,
Не все разлуку побеждают,
Не все способны век любить, —
К несчастью, в жизни все бывает.
Ну хорошо, пусть не любим,
Пускай он больше вам ненужен,
Пусть жить вы будете с другим,
Бог с ним, там с мужем ли, не с мужем.
Но ведь солдат не виноват
В том, что он отпуска не знает,
Что третий год себя подряд,
Вас защищая, утруждает.
Что ж, написать вы не смогли
Пусть горьких слов, но благородных.
В своей душе их не нашли —
Так заняли бы где угодно.
В отчизне нашей, к счастью, есть
Немало женских душ высоких,
Они б вам оказали честь —
Вам написали б эти строки;
Они б за вас слова нашли,
Чтоб облегчить тоску чужую.
От нас поклон им до земли,
Поклон за душу их большую.
Не вам, а женщинам другим,
От нас отторженным войною,
О вас мы написать хотим,
Пусть знают — вы тому виною,
Что их мужья на фронте, тут,
Подчас в душе борясь с собою,
С невольною тревогой ждут
Из дома писем перед боем.
Мы ваше не к добру прочли,
Теперь нас втайне горечь мучит:
А вдруг не вы одна смогли,
Вдруг кто-нибудь еще получит?
На суд далеких жен своих
Мы вас пошлем. Вы клеветали
На них. Вы усомниться в них
Нам на минуту повод дали.
Пускай поставят вам в вину,
Что душу птичью вы скрывали,
Что вы за женщину, жену,
Себя так долго выдавали.
А бывший муж ваш — он убит.
Все хорошо. Живите с новым.
Уж мертвый вас не оскорбит
В письме давно ненужным словом.
Живите, не боясь вины,
Он не напишет, не ответит
И, в город возвратясь с войны,
С другим вас под руку не встретит.
Лишь за одно еще простить
Придется вам его — за то, что,
Наверно, с месяц приносить
Еще вам будет письма почта.
Уж ничего не сделать тут —
Письмо медлительнее пули.
К вам письма в сентябре придут,
А он убит еще в июле.
О вас там каждая строка,
Вам это, верно, неприятно —
Так я от имени полка
Беру его слова обратно.
Примите же в конце от нас
Презренье наше на прощанье.
Не уважающие вас
Покойного однополчане.
По поручению офицеров полка
К. Симонов
Дни зимния прошли, на пастве нет мороза,
Выходит из пучка едва прекрасна роза,
Едва зеленостью покрылися леса,
И обнаженныя оделись древеса,
Едва очистились, по льдам, от грязи воды,
Зефиры на луга, пастушки в короводы.
Со Меланидой взрос Акант с ней быв всегда,
Да с ней не говорил любовно никогда;
Но вдруг он некогда нечаннно смутился,
Не зная сам тово: что ею он прельстился.
Сбираясь многи дни к победе сей Ерот:
На крыльях ветра он летел во коровод.
К тому способствует ему весна и Флора,
А паче Грации и с ними Терпсихора.
И как в очах огонь любовный заблистал,
Пастушки своея Акант чужаться стал.
На все он спросы ей печально отвечает:
Вседневно ето в нем пастушка примечает,
И после на нево сердиться начала.
Какую я тебе причину подала,
И чем перед тобой я ныне провинилась,
Что вся твоя душа ко мне переменилась?
Несмелый ей Акант то таинство таит.
Нет, нет, скажи, она упорно в том стоит,
Коль я тебе скажу; так будучи ли безспорна.
Колико ты теперь во спросе сем упорна?
Не то ли? Некогда, не помню в день какой,
Собачку я твою ударила рукой
Как бросяся она ягненка испугала?
Вить етим я тебя Акант не обругала,
Могло ль бы то смутить досадою меня,
И стал ли б от того крушиться я стеня!
Или что зяблицу твою взяла во клетке.
Которая была повешена на ветке?
Владей ты зяблицей: и, то прощаю я;
На что и клетка мне и зяблица моя?
Внимай ты таинство; да только не сердися:
А паче и того, внимай и не зардися.
Молчи! Ты хочешь мне сказати о любви.
Тобой пылает огнь во всей моей крови.
Не кажет пастуху за ето гневна вида,
Хотя и прочь пошла вздохнувша Меланида.
Тих вечор наступил, вечорняя заря,
Багрила небеса над рощами горя;
Лучи пылающа светила не сияли,
И овцы вшедшия в загоны не блеяли:
Аканта жар любви к красавице ведет:
Наполнен он туда надеждою идет:
Как речка быстрая по камешкам крутится,
И резко бегучи играюща катится,
В такой стремительной и свежей быстроте,
Влюбившийся Акант спешит ко красоте.
Нашель: она ево хотя не ненавидит,
Но прежней живности в пастушке он не видить;
На сердце у нея любовь, на мысли стыд,
Одно приятно ей, другое дух томит.
Хотя любовница была и не приветна,
Любовь ея к нему со всем была приметна.
Никак дражайшая ты грудь мою пленя,
И тайну выведав сердита на меня?
Не будешь никогда Акант ты мне противенъ;
Так что же зделано, что твой так дух унывенъ?
Ах, чем твою, ах, чем я дружбу заплачу!
Не ведаю сама чево теперь хочу.
Отказ за всю твою любовь тебе нахален:
Досаду принесеть и будешь ты печален:
А естьли ласку я тебе употреблю,
И выговорю то, что я тебя люблю;
Ты будешь требовать — люблю, не требуй боле!
Пастушка! Может ли приятно то быть поле,
В котором мягких трав не видно никогда,
И наводняет луг весь мутная вода?
Сухая вить весна не может быть успешна,
Сухая и любовь не может быть утешна.
В какой я слабости Акант тебе кажусь!
Не только рощи сей, сама себя стыжусь.
Прекрасная уже день клонится ко нощи;
Способствует нам мрак и густота сей рощи.
Пойдем туда — постой — что делать будем тамъ?
Там будом делать мы то что угодно нам.
Колико ты Акант и дерзок и безстыденъ!
Но ах, ужо мой рок, мне рок уже мой виден.
Пойди дражайшая и простуди мне кровь;
Увы! — умер мой стыд, горячая любовь!
Предходит он: она идет ево следами,
Как ходят пастухи к потоку за стадами.
Сопротивляется и там она еще,
Хотя и ведая, что-то уже вотще,
Но скоро кончилось пастушкино прещенье,
И следует ему обеих восхищенье.
Последний вздох, исторгнутый утратой,
Любви моей последнее прости,
И одинок, каким я был когда-то,
Пойду я вновь по трудному пути.
Пускай борьбы изведаю я сладость
И горечь всю я осушу до дна,
Когда навек исчезла в жизни радость —
Печали тень в грядущем не страшна.
Вокруг меня — безумный чад похмелья,
Быть одному нет мужества и сил,
Я буду тем, кто разделял веселье,
И кто ни с кем печали не делил.
Ты не таким меня когда-то знала
В дни светлые блаженства моего,
Но с той поры, когда тебя не стало,
Как ты мертва — и все кругом мертво.
На легкий лад я тщетно лиру строю,
Улыбкою не скрыть незримых слез,
Как насыпи могильной не прикрою
Я ворохом полурасцветших роз.
На пиршествах, даря на миг забвенье,
Пускай киш(?п)ит и пенится струя,
Я жадно пью из чаши наслажденье,
Но одинок, как прежде, сердцем я.
Любуяся простором, озаренным
Сиянием серебряных лучей,
Их отблеск дивный видел отраженным
Я в глубине задумчивых очей.
Я созерцал, как яркий луч светила,
Лаская их, в волнах эгейских гас,
Увы, луна лишь над твоей могилой,
Не для тебя всходила в этот час!
Когда, без сна простертого на ложе,
Томил меня мучительный недуг,
Я говорил: — какое счастье, Боже,
Что взор ее не видит этих мук!
И, как порой возвращена свобода
Бессильному и дряхлому рабу,
Так жизнь мою вернула мне природа.
Меж тем как ты покоилась в гробу.
Тех дней залог, когда лишь расцветали
Любовь и жизнь на утре бытия,
Залог любви, под дымкою печали
Тебя, увы, отныне вижу я!
Затихло сердца кроткого биенья,
Которое с тобою мне дано,
Лишь моему все нет успокоенья,
Хотя мертво и холодно оно.
Печальный дар ее рукой любимой
Врученный мне — обет моей любви,
Молю тебя, блюди ненарушимо,
Иль сердце мне собою разорви.
Где счастию не может быть возврата —
Страданием очищена любовь
И тот, кому утраченное свято,
Живой любви не отдается вновь.
Замолкни, о песня печали,
Замри рокотанье струны!
Отрадой вы прежде звучали
Теперь же тоскою полны.
Той песни душою я всею
Из уст ее нежных внимал,
Я вспомнить не в силах, не смею,
Чем был я, чем ныне я стал.
Где голос ее незабвенный?
Замолк он под мрамором плит,
И прежний напев вдохновенный,
Как реквием скорбный звучит.
Тобою как прежде он дышит,
О, Тирса! О прах дорогой!
Но ухо в нем больше не слышит
Гармонии звуков былой.
Все стихло, но чуть уловимый
В душе отдается моей,
Мне слышится голос любимый,
Как эхо исчезнувших дней.
Он чудится мне в сновиденьи
И грезу мою наяву,
Напрасно я в миг пробужденья
Душой потрясенной зову.
О друг мой, так рано почивший,
Ты светлою стала мечтой,
Свой луч от земли отклонившей
Небес лучезарной звездой.
И путник под небом холодным
Во тьме осужденный брести,
Скорбит о луче путеводном,
Сиявшем ему на пути. —
Белиза красотой Аркаса распаляла,
И ласкою к нему сей огнь усугубляла,
Какую сделала она премену в нем,
Ту стала ощущать, ту в сердце и своем.
Она любезнаго всечасно зреть желала;
Но мать ее всегда ко стаду посылала.
Когда замедлится Белиза где когда,
Или когда пойдет от стада прочь куда,
Что делала и где была: сказать подробно,
Пастушке не всегда казалося удобно;
Чтоб чистым вымыслом сумненья не подать,
И вольности в гульбе и долее не ждать.
Не однократно лжет любя свою свободу:
То прутья резала, то черпала там воду,
То связки, то платки носила на реку,
Но все ль одни слова имети языку?
Когда печальну, мать, Сострату быти чает;
Сострата вымыслом таким же отвечаеть:
То волк повадился на их ходить луга,
То будто о пенек зашибена нога,
То где то будто там кукушка куковала,
И только два года ей жить натолковала:
То жар полуденный ей голову ломил;
Как молвити: грустит, не зря тово, кто мил
Но как любовники друг другом ни язвились,
К друг другу в склонности еще не обявились,
В незнании о том препровождая дни:
Лишь очи о любви вещали им одни.
А паче пастуху не очень было внятно,
Что зреть ево и быть с ним купно ей приятно.
Она и тщилася любовнику казать,
Что нудится она, люблю, ему сказать:
И как приветствие Аркасу открывалось,
Так только лиш оно, из страсти вырывалось.
Пошла она, хоть мать ея была лиха,
В вечерния часы увидеть пастуха:
Желавшей удалить на время скуки злобны,
Минуты те к тому казались ей способны.
Старуха по трудам легла спокоясь спать:
Белиза в крепком сне оставила тут мать.
Приходит на луга в ту красую долину,
Где пас возлюбленный ея пастух скотину.
Не зря любовника, отходит в близкий лес
И ищет своево драгова меж древес;
Не представляет ей и та ево дуброва.
В луга опять идет ево искати снова.
Была желающа узреть ево везде;
Не обрела она любовника ни где.
Куда ты, ах! куда, Белиза говорила,
Пустыня моево любезного сокрыла?
Дражайшия места, вы сиры без нево,
И нет пригожства в вас для взора моево!
Коль щастливой моей противитесь судьбине;
Медведям и волкам жилищем будьте ныне!
Не возрастай трава здесь здравая во векь,
И возмутитеся потоки чистых рек!
Желаю, чтоб отсель и птички отлетели,
И большеб соловьи здесь сладостно не пели:
Чтоб только здесь сова с вороною жила,
И Флора б навсегда свой трон отсель сняла.
Что видела она, на все тогда сердилась;
Но коею к тому боязнью победилась,
Как мать свою вдали увидела она!
Покрыта тучами ей зрелась та страна.
Вздыханье дочерне сумненье ей вселяло,
И отлученьем сим жар страсти изявляла.
От страха бросяся пастушка чтоб уйти,
И где бы мочь себе убежище найти,
Белиза во шалаш любезного вбегала;
Стыд весь, боязнь ея тогда превозмогала.
А нежная любовь, котора сердце жгла,
В уединении и страх превозмогла.