Семнадцать и двадцать
нам только и лет.
Придется нам драться,
хотим или нет.
Раз!
два!
раз!
два!
Вверх
го-
ло-
ва!
Антантовы цуцики
ждут грызни.
Маршал Пилсудский
шпорой звенит.
Дом,
труд,
хлеб
нив
о-
бо-
ро-
ни!
Дунули газом,
и парень погас.
Эх,
кабы сразу
противогаз!
Раз!
два!
шаг,
ляг!
Твер-
же
шаг
в шаг!
Храбрость хвалимую —
в сумку положь!
Хитрую химию,
ученый,
даешь!
Гром
рот,
ать,
два!
Впе-
ред,
брат-
ва!
Ветром надуло
фабричную гарь.
Орудует Тула —
советский пушкарь.
Раз!
два!
раз!
два!
Вверх
го-
ло-
ва!
Выгладь да выровняй
шрапнельный стакан!
Дисциплинированней
стань у станка.
Дом,
труд,
хлеб
нив
о-
бо-
ро-
ни!
Не пехотинцы мы —
прямо от сохи
взмоет нас птицами
Осоавиахим!
Раз!
два!
шаг,
ляг!
Твер-
же
шаг
в шаг!
Войной —
буржуи прутся,
к лету,
к зиме ль
смахнет их революция
с ихних земель.
Гром
рот,
ать,
два!
Впе-
ред,
брат-
ва!
Блажен, кто с юных лет увидел пред собою
Извивы темные двухолмной высоты,
Кто жизни в тайный путь с невинною душою
Пустился пленником мечты!
Наперснику богов безвестны бури злые,
Над ним их промысел, безмолвною порой
Его баюкают Камены молодые
И с перстом на устах хранят певца покой.
Стыдливой Грации внимает он советы
И, чувствуя в груди огонь еще младой,
Восторженный поет на лире золотой.
О Дельвиг! счастливы поэты! Мой друг, и я певец! и мой смиренный путь
В цветах украсила богиня песнопенья,
И мне в младую боги грудь
Влияли пламень вдохновенья.
В младенчестве моем я чувствовать умел,
Всё жизнью вкруг меня дышало,
Всё резвый ум обворожало.
И первую черту я быстро пролетел.
С какою тихою красою
Минуты детства протекли;
Хвала, о боги! вам, вы мощною рукою
От ярых гроз мирских невинность отвели.
Но всё прошло — и скрылись в темну даль
Свобода, радость, восхищенье;
Другим и юность наслажденье:
Она мне мрачная печаль!
Так рано зависти увидеть зрак кровавый
И низкой клеветы во мгле сокрытый яд.
Нет, нет! ни счастием, ни славой
Не буду ослеплен. Пускай они манят
На край погибели любимцев обольщенных.
Исчез священный жар!
Забвенью сладких песней дар
И голос струн одушевленных!
Во прах и лиру и венец!
Пускай не будут знать, что некогда певец,
Враждою, завистью на жертву обреченный,
Погиб на утре лет.
Как ранний на поляне цвет,
Косой безвременно сраженный.
И тихо проживу в безвестной тишине;
Потомство грозное не вспомнит обо мне,
И гроб несчастного, в пустыне мрачной, дикой,
Забвенья порастет ползущей повиликой! 1817 г.
Так вот он — тот осенний пейзаж,
Которого я так всю жизнь боялась:
И небо — как пылающая бездна,
И звуки города — как с того света
Услышанные, чуждые навеки.
Как будто все, с чем я внутри себя
Всю жизнь боролась, получило жизнь
Отдельную и воплотилось в эти
Слепые стены, в этот черный сад…
А в ту минуту за плечом моим
Мой бывший дом еще следил за мною
Прищуренным, неблагосклонным оком,
Тем навсегда мне памятным окном.
Пятнадцать лет — пятнадцатью веками
Гранитными как будто притворились,
Но и сама была я как гранит:
Теперь моли, терзайся, называй
Морской царевной. Все равно. Не надо…
Но надо было мне себя уверить,
Что это все случалось много раз,
И не со мной одной — с другими тоже,
И даже хуже. Нет, не хуже — лучше.
И голос мой — и это, верно, было
Всего страшней — сказал из темноты:
«Пятнадцать лет назад какой ты песней
Встречала этот день, ты небеса,
И хоры звезд, и хоры вод молила
Приветствовать торжественную встречу
С тем, от кого сегодня ты ушла…
Так вот твоя серебряная свадьба:
Зови ж гостей, красуйся, торжествуй!»
То был веселый день, спокойный, ясный,
Конец Июня — в солнечных лучах;
На севере, в глуби небес бесстрастной,
Свет серебрился в белых облаках;
От горизонта тянется их млечность,
А там, за ними, — точно бесконечность.
Под солнцем радость жизни глубока,
Ликуют травы, камыши и нивы,
Блистает полноводная река,
Под ветерком сияют листья ивы,
И все деревья точно сон живой,
С иной, не столь воздушною, листвой.
Была зима, когда в немой печали
Мрут птички в обездоленных лесах,
Во льду прозрачном рыбы застывали,
И солнце не сияло в небесах,
И даже ил озер, чьи теплы воды,
Как камень стал в застылости природы.
Тот, кто богат, среди своих детей,
Сидит и смотрит на игру камина,
Но сколько бы в нем ни было огней,
Все холодно, и крыша точно льдина;
Что ж чувствует лишенный этих льдин,
Кто нищ, кто стар, бездомен и один!
Жарко, мучительно жарко… Но лес недалеко зеленый…
С пыльных, безводных полей дружно туда мы спешим.
Входим… в усталую грудь душистая льется прохлада;
Стынет на жарком лице едкая влага труда.
Ласково приняли нас изумрудные, свежие тени;
Тихо взыграли кругом, тихо на мягкой траве
Шепчут приветные речи прозрачные, легкие листья…
Иволга звонко кричит, словно дивится гостям.
Как отрадно в лесу! И солнца смягченная сила
Здесь не пышет огнем, блеском играет живым.
Бархатный манит вас мох, руками Дриад округленный…
Зову противиться в нас нет ни желанья, ни сил.
Все раскинулись члены; стихают горячие волны
Крови; машет на нас темными маками сон.
Из под тяжелых ресниц взор наблюдает недолго
Мелких букашек и мух, их суетливую жизнь.
Вот он закрылся… Сосед уже спит… с доверчивым вздохом
Сам засыпаешь… и ты, вечная матерь, земля,
Кротко баюкаешь ты, лелеешь усталого сына…
Новых исполненный сил, грудь он покинет твою.
Середина мая и деревья голы…
Словно Третья Дума делала весну!
В зеркало смотрю я, злой и невеселый,
Смазывая йодом щеку и десну.Кожа облупилась, складочки и складки,
Из зрачков сочится скука многих лет.
Кто ты, худосочный, жиденький и гадкий?
Я?! О нет, не надо, ради бога, нет! Злобно содрогаюсь в спазме эстетизма
И иду к корзинке складывать багаж:
Белая жилетка, Бальмонт, шипр и клизма,
Желтые ботинки, Брюсов и бандаж.Пусть мои враги томятся в Петербурге!
Еду, еду, еду — радостно и вдруг.
Ведь не догадались думские Ликурги
Запрещать на лето удирать на юг.Синие кредитки вместо Синей Птицы
Унесут туда, где солнце, степь и тишь.
Слезы увлажняют редкие ресницы:
Солнце… Степь и солнце вместо стен и крыш.Был я богоборцем, был я мифотворцем
(Не забыть панаму, плащ, спермин и «код»),
Но сейчас мне ясно: только тошнотворцем,
Только тошнотворцем был я целый год… Надо подписаться завтра на газеты,
Чтобы от культуры нашей не отстать,
Заказать плацкарту, починить штиблеты
(Сбегать к даме сердца можно нынче в пять).К прачке и в ломбард, к дантисту-иноверцу,
К доктору — и прочь от берегов Невы!
В голове — надежды вспыхнувшего сердца,
В сердце — скептицизм усталой головы.
О, жизнь!
Я вновь ее люблю
И ею вновь любим взаимно…
Природы друг, я в ней ловлю
Все звуки жизненного гимна; Я исцелен от слепоты,
Красу весны я вижу снова
И подмечаю все черты
Ее стремления живого.На ниве колос уж высок,
Уже густа трава в поляне;
Уже пчела и мотылек
С цветов сбирают много дани; Уж тень дает зеленый лес
И, полон тайны, шепчет что-то;
Уж полдень пламенный с небес
Всё кроет знойной позолотой; С душистой яблони уже
Дол убелен слетевшим цветом…
Весна стоит на рубеже,
Где ждет ее слиянье с летом.Бродить я вышел вдоль полей,
Весь впечатленьям предан внешним;
Заботы все души моей —
О настоящем и о здешнем.Забот я этих не гоню,
Иных пока не призываю, -
Весь предан солнечному дню,
Весь предан радостному маю! Кровь льется в жилах горячо;
Есть чувство бодрости и мощи;
Кукушка много лет еще
Сулит любезно мне из рощи; Привет мне добрый шлют поля,
Подобный дружбы поцелую,
И ветерок, со мной шаля,
Мне треплет бороду седую… О, жизнь! Я ею вновь любим
И вновь люблю ее взаимно…
Стихом участвую моим
Я в хоре жизненного гимна.
Нас двадцать лет связуют — жизни треть,
Но ты мне дорога совсем особо.
Мне при тебе мешает умереть:
Твоя — пускай и праведная — злоба.
Хотя ты о любви не говоришь,
Твое молчанье боле, чем любовно.
Белград, Берлин, София и Париж —
Все это только наше безусловно.
Всегда был благосклонен небосклон
К нам в пору ту, когда мы были вместе:
Пусть в Сербии нас в бездну влек вагон,
Пусть сотрясала почва в Бухаресте,
Пусть угрожала, в ход пустив шантаж,
Убийством истеричка в Кишиневе, —
Всегда светло заканчивался наш
Нелегкий путь, и счастье было внове.
Неизвиняемо я виноват
Перед тобой, талантом налитая.
Твоих стихов отчетлив аромат,
По временам из дали налетая.
Тебя я знал, отвергнувшую ложь,
В веселом вешнем платьице подростка.
Тобой при мне, тобою гордым сплошь,
Ах, не одна уловлена лососка!
А как молитвенно ты любишь стих
С предельной — предусмотренной! — красою.
Твой вкус сверкает на стихах моих —
Лет при тебе — живящею росою.
Тебе природа оказала честь:
Своя ты в ней! Глазами олазоря
Сталь Балтики, как любишь ты присесть
На берегу, мечтаючи, дочь моря!
Я себе построил дом посреди дубравы.
Посадил вокруг него шелковые травы.
И серебряным его окружил я тыном.
И живу теперь я в нем полным властелином.
В этом доме — терема, не один, четыре.
В этом доме свет и тьма радостней, чем в мире.
Светит солнце с потолка, за день не сгорает.
Месяц с звездами в ночах серебром играет.
И когда я из окна брошу взор к пустыням,
В небе светится Луна, Солнце в море синем.
Светят миру, но порой траур ткут им тучи.
А в моем дому они без конца горючи.
И ворота у меня без замков железных,
Но закрыты, как врата областей надзвездных.
Лето, Осень, и Зима, с нежною Весною,
Говорят душе: «Люби. Хорошо со мною».
Лето, Осень, и Зима смотрятся в оконца,
Без конца поет Весна, что хмельное Солнце.
Нежно, шелково шуршат шепчущие травы.
Хорошо построить дом в тишине дубравы.
Вы не бывали
На канале ?
На погрузившемся в печаль
Екатерининском канале,
Где воды тяжелее стали
За двести лет бежать устали
И побегут опять едва ль…
Вы там наверное бывали?
А не бывали — очень жаль!
Эрот в ночи однажды, тайно
Над Петербургом пролетал,
И уронил стрелу случайно
В Екатерининский канал.
Старик-канал, в волненьи странном,
Запенил, забурлил вокруг
И вмиг — Индийским океаном
Себя почувствовал он вдруг!..
И заплескавши тротуары,
Ревел, томился и вздыхал
О параллельной Мойке старый
Екатерининский канал…
Но, Мойка — женщина. И бойко
Решив любовные дела, —
Ах!.. — Крюкову каналу Мойка
Свое теченье отдала!..
Ужасно ранит страсти жало!..
И пожелтел там, на финал,
От козней Крюкова канала
Екатерининский канал!..
Вы не бывали
На канале?
На погрузившемся в печаль
Екатерининском канале,
Где воды тяжелее стали
За двести лет бежать устали
И побегут опять едва ль?
Вы там наверное бывали?
А не бывали — очень жаль!
Один я в тишине ночной;
Свеча сгоревшая трещит,
Перо в тетрадке записной
Головку женскую чертит;
Воспоминанье о былом,
Как тень, в кровавой пелене,
Спешит указывать перстом
На то, что было мило мне.
Слова, которые могли
Меня тревожить в те года,
Пылают предо мной вдали,
Хоть мной забыты навсегда.
И там скелеты прошлых лет
Стоят унылою толпой;
Меж ними есть один скелет –
Он обладал моей душой.
Как мог я не любить тот взор?
Презренья женского кинжал
Меня пронзил… Но нет — с тех пор
Я всё любил — я всё страдал.
Сей взор невыносимый, он
Бежит за мною, как призрак;
И я до гроба осужден
Другого не любить никак.
О! Я завидую другим!
В кругу семейственном, в тиши,
Смеяться просто можно им
И веселиться от души.
Мой смех тяжел мне, как свинец:
Он плод сердечной пустоты.
О боже! Вот что наконец,
Я вижу, мне готовил ты.
Возможно ль! Первую любовь
Такою горечью облить;
Притворством взволновав мне кровь,
Хотеть насмешкой остудить?
Желал я на другой предмет
Излить огонь страстей своих.
Но память, слезы первых лет!
Кто устоит противу них?
Поэты пушкинской поры,
ребята светские, страдальцы,
пока старательны пиры,
романы русские стандартны
летят, как лист календаря,
и как стаканы недопиты,
как жизни после декабря
так одинаково разбиты.
Шуми, шуми, Балтийский лед,
неси помещиков обратно.
Печален, Господи, их взлет,
паденье, кажется, печатно.
Ох, каламбур. Календари
все липнут к сердцу понемногу,
и смерть от родины вдали
приходит. Значит, слава Богу
что ради выкрика в толпе
минувших лет, минувшей страсти
умолкла песня о себе
за треть столетия.
Но разве
о том заботились, любя,
о том пеклись вы, ненавидя?
О нет, вы помнили себя
и поздно поняли, что выйдет
на медальоне новых лет
на фоне общего портрета,
но звонких уст поныне нет
на фотографиях столетья.
И та свобода хороша,
и той стесненности вы рады!
Смотри, как видела душа
одни великие утраты.
Ну, вот и кончились года,
затем и прожитые вами,
чтоб наши чувства иногда
мы звали вашими словами.
Поэты пушкинской поры,
любимцы горестной столицы,
вот ваши светские дары,
ребята мертвые, счастливцы.
Вы уезжали за моря,
вы забывали про дуэли,
вы столько чувствовали зря,
что умирали, как умели.
Ольге БерггольцБлиже к следующему столетью,
Даже времени вопреки,
Все же ползаем по планете
Мы — советские старики.Не застрявший в пути калека,
Не начала века старик,
А старик середины века,
Ох, бахвалиться как привык: — Мы построили эти зданья,
Речка счастья от нас течет,
Отдыхающие страданья
Здесь живут на казенный счет.Что сказали врачи — не важно!
Пусть здоровье беречь велят…
Старый мир! Берегись отважных
Нестареющих дьяволят!.. Тихий сумрак опочивален —
Он к рукам нас не приберет…
Но, признаться, весьма печален
Этих возрастов круговорот.Нет! Мы жаловаться не станем,
Но любовь нам не машет вслед —
Уменьшаются с расстояньем
Все косынки ушедших лет.И, прошедшее вспоминая
Все болезненней и острей,
Я не то что прошу, родная,
Я приказываю: не старей! И, по-старчески живописен,
Завяжу я морщин жгуты,
Я надену десятки лысин,
Только будь молодою ты! Неизменно мое решенье,
Громко времени повелю —
Не подвергнется разрушенью,
Что любил я и что люблю! Не нарочно, не по ошибке,
Не в начале и не в конце
Не замерзнет ручей улыбки
На весеннем твоем лице! Кровь нисколько не отстучала,
Я с течением лет узнал
Утверждающее начало,
Отрицающее финал.Как мы людям необходимы!
Как мы каждой душе близки!..
Мы с рожденья непобедимы,
Мы — советские старики!
Пятнадцать лет с тех пор минуло,
Прошел событий целый ряд,
Но вера нас не обманула —
И севастопольского гула
Последний слышим мы раскат.Удар последний и громовый,
Он грянул вдруг, животворя;
Последнее в борьбе суровой
Теперь лишь высказано слово;
То слово — русского царя.И все, что было так недавно
Враждой воздвигнуто слепой
, Так нагло, так самоуправно,
Пред честностью его державной
Все рушилось само собой.И вот: свободная стихия, —
Сказал бы наш поэт родной, —
Шумишь ты, как во дни былые,
И катишь волны голубые,
И блещешь гордою красой!.. Пятнадцать лет тебя держало
Насилье в западном плену;
Ты не сдавалась и роптала,
Но час пробил — насилье пало:
Оно пошло, как ключ, ко дну.Опять зовет и к делу нудит
Родную Русь твоя волна
, И к распре той, что бог рассудит,
Великий Севастополь будит
От заколдованного сна.И то, что ты во время оно
От бранных скрыла непогод
В свое сочувственное лоно,
Отдашь ты нам — и без урона —
Бессмертный черноморский флот.Да, в сердце русского народа
Святиться будет этот день, —
Он — наша внешняя свобода,
Он Петропавловского свода
Осветит гробовую сень…
Я видел сон: прохладный гаснул день,
От дома длинная ложилась тень,
Луна, взойдя на небе голубом,
Играла в стеклах радужным огнем;
Всё было тихо, как луна и ночь,
И ветр не мог дремоты превозмочь.И на большом крыльце меж двух колонн
Я видел деву; как последний сон
Души, на небо призванной, она
Сидела тут пленительна, грустна;
Хоть, может быть, притворная печаль
Блестела в этом взоре, но едва ль.
Ее рука так трепетна была,
И грудь ее младая так тепла;
У ног ее (ребенок, может быть)
Сидел… Ах! Рано начал он любить,
Во цвете лет, с привязчивой душой,
Зачем ты здесь, страдалец молодой?
И он сидел, и с страхом руку жал,
И глаз ее движенья провожал.
И не прочел он в них судьбы завет,
Мучение, заботы многих лет,
Болезнь души, потоки горьких слез,
Всё, что оставил, всё, что перенес;
И дорожил он взглядом тех очей,
Причиною погибели своей… Стихи «Все было тихо, как луна и ночь, И ветр не мог дремоты превозмочь» являются переделкой стихов Пушкина «Тиха украинская ночь ~ Своей дремоты превозмочь Не хочет воздух…» из второй песни поэмы «Полтава», напечатанной в конце марта 1829 г.
Было так — легенды говорят —
Миллиарды лет тому назад:
Гром был мальчиком такого-то села,
Молния девчонкою была.Кто мог знать — когда и почему
Ей сверкать и грохотать ему?
Честь науке — ей дано уменье
Выводить нас из недоуменья.Гром и Молния назначили свиданье
(Дата встречи — тайна мирозданья).
Мир любви пред ним и перед ней,
Только все значительно крупней.Грандиозная сияла высь,
У крылечка мамонты паслись,
Рыбаков артель себе на завтрак
Дружно потрошит ихтиозавра.Грандиозная течет вода,
Грандиозно все, да вот беда:
Соловьи не пели за рекой
(Не было же мелочи такой).Над влюбленными идут века.
Рановато их женить пока…
Сквозь круговорот времен домчась,
Наступил желанный свадьбы час.Пили кто знаком и незнаком,
Гости были явно под хмельком.
Даже тихая обычно зорька
Всех шумней кричит фальцетом: — Горько! Гром сидит задумчиво: как быть?
Может, надо тише говорить?
Молния стесняется — она,
Может, недостаточно скромна? — Пьем за новобрачных! За и за! -
Так возникла первая гроза.Молния блестит, грохочет гром.
Миллиарды лет они вдвоем… Пусть любовь в космическом пространстве
О земном напомнит постоянстве! Дорогая женщина и мать,
Ты сверкай, я буду грохотать!
Шесть лет промчалось, как мечтанье,
В обятьях сладкой тишины,
И уж Отечества призванье
Гремит нам: шествуйте, сыны!
Тебе, наш царь, благодаренье!
Ты сам нас, юных, сединил
И в сем святом уединенье
На службу музам посвятил.
Прими ж теперь не тех веселых
Беспечной радости друзей,
Но в сердце чистых, в правде смелых,
Достойных благости твоей.
Шесть лет и проч.
О матерь! вняли мы призванью!
Кипит в груди младая кровь;
Длань крепко сединилась с дланью,
Связала их к тебе любовь.
Мы дали клятву: все родимой,
Все без раздела, кровь и труд!
Готовы в бой неколебимо,
Неколебимо в правды суд!
Шесть лет промчалось и проч.
Благословите положивших
Святый Отечеству обет
И с детской нежностью любивших
Вас, други первых наших лет!
Мы не забудем наставлений,
Плод ваших опытов и дум,
И мысль об них, как некий гений,
Неопытный поддержит ум.
Простимся, братья! руку в руку!
Обнимемся в последний раз!
Судьба на вечную разлуку,
Быть может, породнила нас!
Друг на друге остановите
Вы взор с прощальною слезой!
Храните, о друзья, храните
Ту ж дружбу с тою же душой!
То ж к правде пылкое стремленье,
Ту ж ко трудам живую кровь!
В несчастье — гордое терпенье
И в счастье — всем равно любовь!
Шесть лет промчалось, как мечтанье,
В обятьях сладкой тишины,
И уж Отечества призванье
Гремит нам: шествуйте, сыны!
Простимся, братья! руку в руку!
Обнимемся в последний раз!
Судьба на вечную разлуку,
Быть может, породнила нас!
Вот и лето. Жарко, сухо;
От жары нет мочи.
Зорька сходится с зарёю,
Нет совсем и ночи.
По лугам идут работы
В утренние росы;
Только зорюшка займётся,
Звякают уж косы.
И ложится под косАми
Травушка рядами…
Сколько гнёзд шмелиных срежут
Косари косами!
Вот, сверкнув, коса взмахнула
И — одна минута —
Уж шмели вверху кружатся:
Нет у них приюта.
Сколько птичьих гнёзд заденут
Косари косою!
Сколько малых птичьих деток
Покосят с травою!
Им не враг косарь, — косою
Рад бы их не встретить;
Да трава везде густая —
Где ж их там заметить!..
Поднялось и заиграло
Солнце над полями,
Порассыпалось своими
Жгучими лучами;
По лугам с травы высокой
Росу собирает,
И от солнечного зноя
Поле высыхает.
А косить траву сухую —
Не косьба, а горе!
Косари ушли, и сохнет
Сено на просторе.
Солнце жарче всё и жарче:
На небе ни тучи;
Только вьётся над травою
Мошек рой летучий;
Да шмели, жужжа, кружатся,
Над гнездом хлопочут;
Да кобылки, не смолкая,
На поле стрекочут.
Вот и полдень. Вышли бабы
На поле толпами,
Полувысохшее сено
Ворошат граблями.
Растрясают, разбивают,
По лугу ровняют;
А на нём, со смехом, дети
Бегают, играют.
Растрясли, разворошили, —
С плеч долой забота!
Завтра за полдень другая
Будет им работа:
Подгребать сухое сено,
Класть его копнами,
Да возить домой из поля,
Навивать возами.
Вот и вечер. Солнце село;
Близко время к ночи;
Тишина в полях, безлюдье —
Кончен день рабочий.
Каких-нибудь пять лет, — и что за перемена!
Какой разительный с умчавшимся контраст!
Взамен изысканных деликатесов — сено,
И братоненависть взамен и сект, и каст,
Картофель — тысяча рублей мешок!.. Полено
В продаже на фунты!.. Выбрасывай балласт!
Умчаться от земли мешает нам балласт —
Земная наша жизнь. Но манит перемена:
Самоубийством ли покончить? взять полено
И голову разбить? — ведь жизнь и смерть контраст:
Не лучше ль умереть, чем жить средь зверских каст,
И вместо хлеба — есть овес, солому, сено?
Нет, сена есть нельзя. Однажды ели сено
В «Пенатах» Репина, на мясо, как балласт
К возвышенным мечтам, смотря… Но «сенных каст»
Судьба плачевная: такая перемена
Ускоривает смерть, — трава и вол — контраст,
Как дева и мечта, как скрипка и полено.
Убийственные дни! не время, а — полено!..
И не цветы цивилизации, а — сено!..
В Гармонию ножом вонзившийся контраст…
И жизнь — нескидываемый во век балласт…
И с каждым новым днем угрозней перемена
Средь политических противоречных каст…
Нам не на чем уплыть от голода, от каст,
От драговизны: вместо корабля — полено,
Нам некуда уйти: едят повсюду сено;
И нечего нам ждать: какая перемена
Нам участь облегчит? Весь выброшен балласт,
А шар не высится: его влечет контраст…
Живя в поленный век, где царствует контраст
Утонка с грубостью; устав от всяких каст
Разбойных и тупых; на жизнь, как на балласт,
С унынием смотря; в душе людской полено
Невольно усмотрев, — ложимся мы на сено
И пробуем уснуть: сон — все же перемена…
Романс
О Нина, о мой друг! ужель без сожаленья
Покинешь для меня и свет и пышный град?
И в бедном шалаше, обители смиренья,
На сельский променяв блестящий свой наряд,
Не украшенная ни златом, ни парчою,
Сияя для пустынь невидимой красою,
Не вспомнишь прежних лет, как в городе цвела
И несравненною в кругу Прелест слыла?
Ужель, направя путь в далекую долину,
Назад не обратишь очей своих с тоской?
Готова ль пренести убожества судьбину,
Зимы жестокий хлад, палящий лета зной?
О ты, рожденная быть прелестью природы!
Ужель, затворница, в весенни жизни годы
Не вспомнишь сладких дней, как в городе цвела
И несравненною в кругу Прелест слыла?
Ах! будешь ли в бедах мне верная подруга?
Опасности со мной дерзнешь ли разделить?
И, в горький жизни час, прискорбного супруга
Усмешкою любви придешь ли оживить?
Ужель, во глубине души тая страданья,
О Нина! в страшную минуту испытанья
Не вспомнишь прежних лет, как в городе цвела
И несравненною в кругу Прелест слыла?
В последнее любви и радостей мгновенье,
Когда мой Нину взор уже не различит,
Утешит ли меня твое благословенье
И смертную мою постелю усладит?
Придешь ли украшать мой тихий гроб цветами?
Ужель, простертая на прах мой со слезами,
Не вспомнишь прежних лет, как в городе цвела
И несравненною в кругу Прелест слыла?
(С малороссийскаго).
О, моя родина, нежно любимая,
Край незабвенный, Украйна родимая!
Родина милая, чудная, дальная,
Родина столь горделиво-печальная,
Много уж лет я страдаю душой
В долгой, невольной разлуке с тобой.
Много уж лет твои песни сердечныя
Мне навевают мечты безконечныя!
Сердце невольно в груди надрывается,
Сердце невольно к тебе порывается,
Тщетны желанья, напрасны мольбы—
Счастья не вымолить мне у судьбы.
Много уж лет мои думы глубокия
Рвутся с любовью на степи широкия,
Вольною птицей под Киевом носятся,
Слезы наружу горячия просятся…
Детские годы, отеческий кров—
Все предо мною является вновь.
Вижу я: домик под крышей тесовою,
Двор, весь поросший травою шелко̀вою,
Хлебное поле далеко теряется,
Плод золотистый в саду наливается,
Клонятся ветви фруктовых дерев,
В воздухе слышится песнь соловьев.
Все вижу я, все в душе сохранилося,
Чудное время прошло—не забылося;
Игры привольныя, ласки любимыя
В памяти свято, глубоко хранимыя—
Вы далеко… но минуют года,
Я не забуду о вас никогда.
О, незабвенная, о, ненаглядная!
Душу терзает мне мысль безотрадная,
Краской невольно лицо покрывается,
Сердце безплодно в груди надрывается…
Вырос твой сын от тебя вдалеке—
Шлет свой привет на чужом языке…
Вершины Альп… Целая цепь крутых уступов… Самая сердцевина гор.
Над горами бледно-зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из-под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал.
Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн.
И говорит Юнгфрау соседу:
— Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу?
Проходят несколько тысяч лет — одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн:
— Сплошные облака застилают землю… Погоди!
Проходят еще тысячелетия — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Теперь вижу; там внизу всё то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них всё еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня.
— Люди?
— Да; люди.
Проходят тысячи лет — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Как будто меньше видать козявок, — гремит Финстерааргорн. — Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса.
Прошли ещё тысячи лет — одна минута.
— Что ты видишь? — говорит Юнгфрау.
— Около нас, вблизи, словно прочистилось, — отвечает Финстерааргорн, — ну, а там, вдали, по долинам есть еще пятна и шевелится что-то.
— А теперь? — спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет — одну минуту.
— Теперь хорошо, — отвечает Финстерааргорн, — опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно.
— Хорошо, — промолвила Юнгфрау. — Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть.
— Пора.
Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей.
Ах, мечтатели мы!
Мало было нам розовой розы,
Сотворили, придумали, вывели наугад
Белых, чайных, махровых,
Багровых, янтарных и черных,
Желтых, словно лимон,
И пурпурных, как летний закат.
Мало!
Здесь подбираемся к сути мы,
К человеческой сути, что скромно зовется мечтой.
Мусор — белые розы,
Черные розы — убожество.
Хорошо бы добиться,
Чтоб роза была
Голубой! Что за мех горностай!
Белый снег (королевские мантии!),
Драгоценному камню подобен блистательный мех.
А мечтатель уходит в тайгу,
Сорок лет он мечтает и мается,
Ни в собольем дыму,
Ни в сивушном бреду,
Ни в семейном ладу не находит утех.
Сорок лет он бежит по следам невозможного зверя.
Ты ему не перечь. И мечтать ты ему не мешай.
— Понимаешь, браток,
За десятым хребтом
Есть одно потайное ущелье,
Там-то он и живет.
— Кто же?
— Розовый горностай! Нам реальность претит.
Все за смутным, за сказочным тянемся.
Как закаты красны,
Сколько золота бьет из-за туч.
А чудак говорит:
— Это что?
Раз в сто лет на закате, случается,
Появляется в небе
Зеленый
Сверкающий луч!
Вот бы выпало счастье… Ан нет же…-
Так в чем оно, счастье?
Неужели не счастье ходить по земле босиком,
Видеть белой ромашку,
А солнышко на небе красным,
И чтоб хлеб, а не писаный пряник,
Не заморским напиться вином,
А коровьим парным молоком!
Но…
Мечтатели мы.
Вон опять он пошел по тропинке,
Обуянный мечтой. И мечтать ты ему не мешай.
Сухаришки в мешке. В ружьеце притаились дробинки,
Где-то ждет его розовый,
Розовый горностай!
Поклон борцу минувших лет
На новый день его рожденья!
Пусть примет дружеский привет
Во имя вечного движенья,
Во имя боя всех веков
За справедливость и свободу,
Во имя всех живых борцов
За благо русского народа.
Мы помним "Колокола" звон!
Он разбудил от сна Россию;
И вот теперь со всех сторон
Идут на бой борцы иные.
Идут в измученный народ,
Идут в голодные селенья;
Всех русских голос их зовет
В бой за народное спасенье.
Пусть их казнит лакейский суд,
Пусть их измучат палачами,
Пусть ждет их смерть, - они несут
В народ свое святое знамя,
То знамя общего труда,
То знамя братства и науки,
И не опустят никогда
Его израненные руки.
В победу веруют они,
В победу правды и свободы;
Придут, придут святые дни,
Восстанут спящие народы,
Пройдет безумие веков,
Пройдут их вечные страданья,
И кровью нынешних борцов
Скрепится будущее зданье.
Тогда, в день светлый торжества,
Людей счастливых поколенья
Сочтут дела, прочтут слова
Борцов за их освобожденье,
Припомнят в прошлом ряд имен
Тех, что за истину страдали,
И грозный "Колокола" звон
Запишут в вечные скрижали.
И вы поверить мне могли,
Как простодушная Аньеса?
В каком романе вы нашли,
Чтоб умер от любви повеса?
Послушайте: вам тридцать лет,
Да, тридцать лет — не многим боле.
Мне за двадцать; я видел свет,
Кружился долго в нем на воле;
Уж клятвы, слезы мне смешны;
Проказы утомить успели;
Вам также с вашей стороны
Измены, верно, надоели;
Остепенясь, мы охладели,
Некстати нам учиться вновь.
Мы знаем: вечная любовь
Живет едва ли три недели.
С начала были мы друзья,
Но скука, случай, муж ревнивый…
Безумным притворился я,
И притворились вы стыдливой,
Мы поклялись… потом… увы!
Потом забыли клятву нашу;
Клеона полюбили вы,
А я наперсницу Наташу.
Мы разошлись; до этих пор
Все хорошо, благопристойно,
Могли б мы жить без дальних ссор
Опять и дружно и спокойно;
Но нет! сегодня поутру
Вы вдруг в трагическом жару
Седую воскресили древность —
Вы проповедуете вновь
Покойных рыцарей любовь,
Учтивый жар, и грусть, и ревность.
Помилуйте — нет, право нет.
Я не дитя, хоть и поэт.
Когда мы клонимся к закату,
Оставим юный пыл страстей —
Вы старшей дочери своей,
Я своему меньшому брату:
Им можно с жизнию шалить
И слезы впредь себе готовить;
Еще пристало им любить,
А нам уже пора злословить.
Мы в 40 лет —
тра-та —
Живем, как дети:
Фантазии и кружева
У нас в глазах.
Мы все еще —
тра-та
та-та —
В сияющем расцвете
Живем три четверти
На конструктивных небесах.
В душе без пояса,
С заломленной фуражкой,
Прищелкивая языком,
Работаем,
Свистим.
И ухаем до штата Иллинойса.
И этот штат
Как будто нам знаком
По детской географии за пряжкой.
Мы в 40 лет —
ой-ой!
Совсем еще мальчишки:
И девки все от нас
Спасаются гурьбой,
Чтоб не нарваться в зной
На буйные излишки.
Ну, берегись!
Куда девать нам силы, —
Волнует кровь
Стихийный искромет:
Медведю в бок, шутя,
Втыкаем вилы,
Не зная куда деть
40-летний мед!
Мы,
Право же, совсем молокососы.
Мы учимся,
Как надо с толком жить,
Как разрешать хозяйские вопросы:
Полезней кто — тюлени аль моржи.
С воображеньем
Мы способны
Верхом носится на метле
Без всякого резона.
И мы читаем в 40 лет
В картинках Робинзона.
Мы в 40 лет —
бам-бум —
Веселые ребята.
С опасностями наобум
Шалим с судьбой — огнем.
Куда и где нас ни запрятай, —
Мы все равно не пропадем.
Нам молодость
Дана была недаром
И не зря была нам дорога:
Мы ее схватили за рога
И разожгли отчаянным пожаром.
Нна!
Ххо!
Да!
Наделали делов!
Заворотили кашу
Всяческих затей.
Вздыбили на дыбы
Расею нашу.
Ешь!
Пей!
Смотри!
И удивляйся!
Вчерашние рабы —
Сегодня все —
Взъерошенный репей.
Эй, хабарда!
На головах, на четвереньках,
На стертых животах ползем.
С гармошкой в наших деревеньках
Вывозим на поля назем.
Фарабанста!
И это наше ДЕТСТВО — прелесть!
И это наше счастье — рай.
Да! В этом наш Апрель есть.
Весна в цветах —
Кувыркайся!
Играй!
Эль-ля!
Эль-ле!
Милента!
Взвей на вольность!
Лети на всех раздутых парусах,
Ты встретишь впереди
Таких же,
У кого
фантазии,
конструкции
в глазах.Эль-ля!
Эль-ле!
Мы в 40 лет —
ЮНЦАИ
Вертим футбол,
хоккей,
плюс абордаж.
А наши языки
Поют такие бой-бряцай, —
Жизнь
за которые
отдашь!
Эль-ля!
Эль-ле!
Родству приязни нежной
Мы глас приносим сей,
В ней к счастью путь надежный,
Вся жизнь и сладость в ней.
Хоть чужды нам искусства
С приятством говорить,
Но сердца могут чувства
Дар тщетный заменить.
Из благ богатых света,
Усердьем лишь одним,
Чем можем в детски лета,
Мы праздник сей почтим.
Весны в возобновленье!
Средь рощей, средь полей
Так птички возвращенье
Поют цветущих дней.
Увы! теперь природы
Уныл, печален вид;
Хлад зимней непогоды
Небесный кров мрачит.
И в ведро и в ненастье
Гнетут печали злых, —
Но истинное счастье
Нигде, как в нас самих.
Смотрите, как сияет
Во всех усердья дух,
Как дышит все, блистает
Веселостью вокруг.
Средь грозных бурь смятений,
Хоть гром вдали шумит,
Душевных наслаждений
Ничто не возмутит.
Хоть время невозвратно
Всех благ лишает нас,
Увы! хоть слишком внятно
Судеб сей слышен глас, —
О пусть всегда меж нами
Жизнь ваша лишь течет,
И дружба под цветами
Следы сокроет лет.
Ползёт подземный змей,
Ползёт, везёт людей.
И каждый — со своей
Газетой (со своей
Экземой!) Жвачный тик,
Газетный костоед.
Жеватели мастик,
Читатели газет.
Кто — чтец? Старик? Атлет?
Солдат? — Ни че́рт, ни лиц,
Ни лет. Скелет — раз нет
Лица: газетный лист!
Которым — весь Париж
С лба до пупа одет.
Брось, девушка!
Родишь —
Читателя газет.
Кача — «живёт с сестрой» —
ются — «убил отца!» —
Качаются — тщетой
Накачиваются.
Что́ для таких господ —
Закат или рассвет?
Глотатели пустот,
Читатели газет!
Газет — читай: клевет,
Газет — читай: растрат.
Что ни столбец — навет,
Что ни абзац — отврат…
О, с чем на Страшный суд
Предстанете: на свет!
Хвататели минут,
Читатели газет!
— Пошёл! Пропал! Исчез!
Стар материнский страх.
Мать! Гуттенбергов пресс
Страшней, чем Шварцев прах!
Уж лучше на погост, —
Чем в гнойный лазарет
Чесателей корост,
Читателей газет!
Кто наших сыновей
Гноит во цвете лет?
Смесители крове́й,
Писатели газет!
Вот, други, — и куда
Сильней, чем в сих строках! —
Чтo думаю, когда
С рукописью в руках
Стою перед лицом
— Пустее места — нет! —
Так значит — нелицом
Редактора газет-
ной нечисти.
Так долго вместе прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник,
что удивленно поднятая бровь,
как со стекла автомобиля — дворник,
с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег
коль выпадет, то думалось — навеки,
что, дабы не зажмуривать ей век,
я прикрывал ладонью их, и веки,
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне,
что тесные объятия во сне
бесчестили любой психоанализ
что губы, припадавшие к плечу,
с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат.
Так долго вместе прожили без книг,
без мебели, без утвари на старом
диванчике, что — прежде чем возник –
был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя
над слившимися точками двумя.
Так долго вместе прожили мы с ней,
что сделали из собственных теней
мы дверь себе — работаешь ли, спишь ли,
но створки не распахивались врозь,
и мы прошли их, видимо, насквозь
и черным ходом в будущее вышли.
Отдавая мозг мой напрокат,
Как не слишком дорогую скрипку,
Я всегда, предчувствуя закат,
Делаю надменную улыбку.
Сорок лет! Газетное перо
До тоски истаскано на строчке
И, влачась по смееву, порой
Кровяные оставляет точки.
Я умру от голода, во рву,
Иль, хмельной, на койке проститутки.
Я пустое сердце разорву
На аршине злободневной шутки!
Ворох лет! И приговором «стар»
Я, плясун, негоден для контракта.
Я пропью последний гонорар
И уйду до вечера от факта, —
И тоской приветствую моей
Вас, поэты с голосом из брони!
Отхлещите стадово больней,
Исщипите выводок вороний!
Вы зажгли огни иных эпох
И сказали устаpевшим: баста!
Я был добр, а значит — слаб и плох,
А поэту надо быть зубастым.
День тяжел. Слабеющую вшу
Давит он на умиральной точке.
По утрам и так едва дышу;
Говорят, запой ударил в почки.
Написал и чувствую — не то,
Пробурчит редактор: «Не годится!»
Знаю сам, какой уж фельетон:
Так, одна унылая водица…
1В деревянном городе
с крышами зелеными,
Где зимой и летом
улицы глухи,
Девушки читают
не романы — «романы»
И хранят в альбомах
нежные стихи.Украшают волосы
молодыми ветками
И, на восемнадцатом году,
Скромными записками,
томными секретками
Назначают встречи
В городском саду.И, до слов таинственных охочие,
О кудрях мечтая золотых,
После каждой фразы
ставят многоточия
И совсем не ставят
запятых.И в ответ на письма,
на тоску сердечную
И навстречу сумеркам
и тишине
Звякнет мандолиной
сторона Заречная,
Затанцуют звуки
по густой струне.Небеса над линией —
чистые и синие,
В озере за мельницей —
теплая вода.
И стоят над озером,
и бредут по линии,
Где проходят скорые
поезда.Поезда напомнят
светлыми вагонами,
Яркими квадратами
бемского стекла,
Что за километрами
да за перегонами
Есть совсем другие
люди и дела.Там плывут над городом
фонари янтарные,
И похож на музыку рассвет.
И грустят на линии
девушки кустарные,
Девушки заштатные
в восемнадцать лет.2За рекой, за озером,
в переулке Водочном,
Где на окнах ставни,
где сердиты псы,
Коротали зиму
бывший околоточный,
Бывший протодьякон,
бывшие купцы.Собирались вечером
эти люди странные,
Вспоминали
прожитые века,
Обсуждали новости
иностранные
И играли
в русского дурака.Старый протодьякон
открывал движение,
Запускал он карты
в бесконечный рейс.
И садились люди,
и вели сражение,
Соблюдая
пиковый интерес.И купца разделав
целиком и начисто,
Дурость возведя
на высоту,
Слободской продукции
пробовали качество,
Осушая рюмки
на лету.Расходились в полночь…
Тишина на озере,
Тишина на улицах
и морозный хруст.
Высыпали звезды,
словно черви-козыри,
И сияет месяц,
как бубновый туз.
Свивает осень в листьях эти гнёзда.
Здесь в листьях
осень, стук тепла,
плеск веток, дрожь сквозь день,
сквозь воздух,
завёрнутые листьями тела
птиц горячи.
Здесь дождь. Рассвет не портит
чужую смерть, её слова, тот длинный лик,
песок великих рек, ты говоришь, да осень. Ночь
приходит,
повёртывая их наискосок
к деревьям осени, их гнёздам, мокрым лонам,
траве. Здесь дождь, здесь ночь. Рассвет
приходит с грунтовых аэродромов
минувших лет в Якутии. Тех лет
повёрнут лик,
да дважды дрожь до смерти
твоих друзей, твоих друзей, из гнёзд
негромко выпавших, их дрожь. Вот на рассвете
здесь также дождь, ты тронешь ствол,
здесь гнёт.
Ох, гнёзда, гнёзда, гнёзда. Стук умерших
о тёплую траву, тебя здесь больше нет.
Их нет.
В свернувшемся листе сухом, на мху истлевшем
теперь в тайге один вот след.
О, гнёзда, гнёзда чёрные умерших!
Гнёзда без птиц, гнёзда в последний раз
так страшен цвет, вас с каждым днём всё меньше.
Вот впереди, смотри, всё меньше нас.
Осенний свет свивает эти гнёзда.
В последний раз шагнёшь на задрожавший мост.
Смотри, кругом стволы,
ступай, пока не поздно
услышишь крик из гнёзд, услышишь крик из гнёзд.
Что пожелать вам,
сэр Замятин?
Ваш труд
заранее занятен.
Критиковать вас
не берусь,
не нам
судить
занятье светское,
но просим
помнить,
славя Русь,
что Русь
— уж десять лет! —
советская.
Прошу
Бориса Пильняка
в деревне
не забыть никак,
что скромный
русский простолюдин
не ест
по воскресеньям
пудинг.
Крестьянам
в бритенькие губки
не суйте
зря
английской трубки.
Не надобно
крестьянам
тож
на плечи
пялить макинтош.
Очередной
роман
растя,
деревню осмотрите заново,
чтобы не сделать
из крестьян
англосаксонского пейзана.
Что пожелать
Гладкову Ф.?
Гладков романтик,
а не Леф, —
прочесть,
что написал пока он,
так все колхозцы
пьют какао.
Колхозца
серого
и сирого
не надо
идеализировать.
Фантазией
факты
пусть не засло̀нятся.
Всмотритесь,
творя
фантазии рьяные, —
не только
бывает
«пьяное солнце»,
но…
и крестьяне бывают пьяные.
Никулину —
рассказов триста!
Но —
не сюжетьтесь авантюрами,
колхозные авантюристы
пусть не в роман идут,
а в тюрьмы.
Не частушить весело́
попрошу Доронина,
чтобы не было
село
в рифмах проворонено.
Нам
деревню
не смешной,
с-е-р-и-о-з-н-о-й дай-ка,
чтобы не была
сплошной
красной балалайкой.
Вам, Третьяков,
заданье тоньше,
вы —
убежденный фельетонщик.
Нутром к земле!
Прижмитесь к бурой!
И так
зафельетоньте здорово,
чтобы любая
автодура
вошла бы
в лоно автодорово.
А в общем,
писать вам
за томом том,
товарищи,
вам
благодарна и рада,
будто платком,
газетным листом
машет
вослед
«Комсомольская правда».
Вдали полыхнула зарница.
Качнулась за окнами мгла.
Менялась погода —
смениться
погода никак не могла.И все-таки что-то менялось.
Чем дальше, тем резче и злей
менялась погода,
менялось
строенье ночных тополей.И листьев бездомные тени,
в квартиру проникнув извне,
в каком-то безумном смятенье
качались на белой стене.На этом случайном квадрате,
мятежной влекомы трубой,
сходились несметные рати
на братоубийственный бой.На этой квадратной арене,
где ветер безумья сквозил,
извечное длилось боренье
издревле враждующих сил.Там бились, казнили, свергали,
и в яростном вихре погонь
короткие сабли сверкали
и вспыхивал белый огонь.Там, памятью лета томима,
томима всей памятью лет,
последняя шла пантомима,
последний в сезоне балет.И в самом финале балета,
его безымянный солист,
участник прошедшего лета,
последний солировал лист.Последний бездомный скиталец
шел по полю, ветром гоним,
и с саблями бешеный танец
бежал задыхаясь за ним.Скрипели деревья неслышно.
Качалась за окнами мгла.
И музыки не было слышно,
но музыка все же была.И некто
с рукою, воздетой
к невидимым нам небесам,
был автором музыки этой,
и он дирижировал сам.И тень его палочки жесткой,
с мелодией той в унисон,
по воле руки дирижерской
собой завершала сезон… А дальше
из сумерек дома,
из комнатной тьмы выплывал
рисунок лица молодого,
лица молодого овал.А дальше,
виднеясь нечетко
сквозь комнаты морок и дым,
темнела короткая челка
над спящим лицом молодым.Темнела, как венчик терновый,
плыла, словно лист по волнам.
Но это был замысел новый,
покуда неведомый нам.
Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Все нужное тебе — в тебе самом, —
подумать, и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О, нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: — Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, все плачет тень моя,
где над Курой, в объятой богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?
И, коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем все просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лета два часа.
И приникаю я лицом к Симону
все тем же летом, того же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же все само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы. —
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.