Мой дед, — не знали вы его? —
Он был нездешних мест.
Теперь за тихою травой
Стоит горбатый крест.
Хоть всем по-разному любить,
Никто любви не чужд.
Мой дед хотел актёром быть
И трагиком к тому ж.
Он был горбат — мой бедный дед.
Но тем, кого увлёк
Высокой рампы нежный свет,
Не знать других дорог.
Ведь если сердце на цепи —
Ту цепь не будешь рвать.
И дед суфлёром поступил —
Слова других шептать.
Лилось мольеровских острот
Крепчайшее вино,
И датский принц горел костром,
Велик и одинок.
И каждый вечер зал кипел,
Смеялся и рыдал,
И лишь суфлёр своих цепей
Всю жизнь не разорвал.
Вино! — Ты избавитель
От тяжести судьбы.
Мой бедный дед, простите,
Он пьяницею был.
И в рваной кацавейке
Ходил, и пел, и пел:
«Судьба моя индейка,
Нерадостный удел.
Ей незнакома жалость.
Держись,
держись,
держись!»
Да!
Трагику досталась
Комическая жизнь.
И вечером, под градусом,
Он шёл, золы серей…
Цвела кудрявой радостью
Весенняя сирень.
И бодрый жук летал в саду,
Питаясь мёдом рос.
И дед искал свою звезду
Средь многих сотен звёзд.
— Звезда моя! Звезда моя!
Изменница! Согрей! —
Но над тоскою пьяною
Смеялася сирень.
И ночь по-прежнему цвела,
Красива и горда.
И кто же знает, где была
Коварная звезда?
А дед шагал в свою тюрьму,
В суфлёрский уголок,
И снились, может быть, ему
И Гамлет, и Шейлок.
Но пробил час, последний час,
В ночную глубину.
Костёр заброшенный погас,
Насмешливо мигнув.
И там, где тихая трава, —
Крест
С надписью такою:
«Раб божий Дмитриев Иван
Скончался от запоя».
Весна моя, весна моя,
Непрожитой мой день!
Цветёт всё та же самая
Кудрявая сирень.
И мы рядами на борьбу
Идём, забыв про страх,
И покорённую судьбу
Несём в своих руках.
Проходят дни, бегут года,
Как отблески зари,
И надо мной моя звезда
Приветливо горит.
Она любых огней сильней,
И пять у ней концов,
И умирает рядом с ней
Звезда моих отцов.
Здесь он бродил, рыдая о Христе,
здесь бродит он и ныне невидимкой;
вокруг холмы, увлажненные дымкой,
и деревянный крест на высоте.
Здесь повстречался первый с ним прохожий,
здесь с ним обнялся первый ученик.
здесь он внимал впервые голос Божий
и в небе крест пылающий возник.
Железный змей, безумием влекомый,
вдали бежал со свистом на закат,
и стало так все радостно-знакомо,
все сердцу говорило тайно: «Брат!»
Здесь даже тот, кому чужда земля,
кто отвергал обятия природы,
благословит и ласковые всходы
и склоны гор на мирные поля.
О Божий Град! То не ограда ль Рая
возносится на раменах холма?
Не дети ли и Ангелы, играя,
из кубиков сложили те дома?
И как же здесь не верить Доброй Вести
и не принять земную нищету?
О, только здесь не молкнет гимн Невесте
и Роза обручается Кресту.
Прими ж нас всех равно, Христова нива!
К тебе равно сошлися в должный срок
от стран полудня кроткая олива
и от земель славянских василек!
Вот голуби и дети у фонтана
вновь ангельскою тешатся игрой,
вот дрогнул звон от Santa Damиana,
ладов знакомых позабытый строй!
Все строже, все торжественней удары,
песнь Ангелов по-прежнему тиха,
— Придите все упасть пред гробом Клары,
пред розою, не ведавшей греха!
И верится, вот этою дорогой,
неся Любви святую мудрость в дар,
придут, смиреньем славословя Бога,
Каспар и Мельхиор и Балтазар!
И возвратятся, завтра ж возвратятся
забытые, святые времена,
концы вселенной радостно вместятся
в тот городок, где Рая тишина!
Лишь здесь поймет погибший человек,
что из греха и для греха он зачат,
и Сатана вдруг вспомнит первый век,
пред Бедняком смирится и заплачет.
— Pиеta, Sиgnorе! — … дрогнули сердца…
Какой упрек! Весь мир святей и тише,
и ближе до Небесного Отца,
чем до звезды, до черепичной крыши!
О мертвецах, почивших во гробу,
о всех врагах, мне сердце изязвивших,
о братьях всех любимых и любивших
я возношу покорную мольбу.
Меж африканских диких гор,
Над средиземными волнами,
Святая обитель влечет к себе взор
В лесу, с блестящими крестами.
В ней иноки молят весь день и всю ночь,
Земная забота бежит от них прочь;
Одно у них в думах, одно в их сердцах —
Чтоб дал им спаситель свой мир в небесах! Обители тихой игумен святой
Давно в ней спасался, с страстями в борьбе;
Отшельников прежних он образ живой,
Ко всем был радушен, но строг сам к себе.
И нищ он был духом, и чист сердцем был,
Любил страстно бога и ближних любит,
Творя в умиленьи, под сенью креста,
И заповедь божью, и волю Христа.Один инок бедный меж иноков всех,
Божественной верой сгорая,
Был всех их моложе, усерднее всех:
Он жил, для себя умирая.
Зари луч огнистый едва заблестит,
А он уж в пустыню молитвой летит,
И, в Фивы стремяся в порыве святом, —
Он Павел Фивейский в цвету молодом.И слух об обители всюду гремел,
И бедные братья смутились, —
Так был им по сердцу их тихий удел,
Они в нем измены страшились.
Один португалец весенней порой
Приехал в обитель с прелестной женой.
О, может лишь сердце одно обуздать,
Одно, что не наше, — его благодать! И только что инок Инесу узрел,
В нем дух взбунтовался и сердце кипит;
Уж думать святое он, грешник, не смел,
И пагубной страстью безумец горит;
Ее похищает, в Дамасский предел
С собою увозит, где скрыться хотел;
И веру забыл он, и, в пагубной тме,
Меж турок живет он и ходит в чалме.Семь лет миновало, — уж совесть не спит;
Спешит он к евангельской сени,
В раскаянья сердца к игумну бежит
И пал перед ним на колени.
И тот отвечает: «Толь страшным грехам
Простить не могу я; но плачь, молись сам:
Как грех ни ужасен, но огнь роковой
Раскаянье тушит одною слезой! А я сберу братьев, и в храм мы пойдем
Три дня и три ночи молиться;
Быть может, прощенье у бога найдем —
Спасителя воля явится».
И молятся братья; их слезы текли
За грешного брата в святой их любви.
Но ах! ни днем светлым, ни в мраке ночей
Христос не являет им воли своей! И братьев усталых отец распустил,
И в прахе один пред престолом
Он плакал, молился и в грудь себе бил,
Терзаясь грехом столь тяжелым.
«Прости, милосердый отец мой, прости!
Кто может безгрешно крест тяжкий нести!
Да праведный гнев твой падет на меня,
Да буду я жертвой, — один, один я!»Едва он молитву в слезах сотворил,
Чудесно престол озарился,
И волю святую спаситель явил —
В лучах милосердый явился.
«О старец! молитва святая твоя
Мне в сердце проникла, в ней заповедь вся;
И ею подобен ты мне самому, —
Любовью твоею прощаю ему!»
1
Господи, я верую!..
Но введи в свой рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзенный край.
За горой нехоженой,
В синеве долин,
Снова мне, о Боже мой,
Предстает твой сын.
По тебе молюся я
Из мужичьих мест;
Из прозревшей Руссии
Он несет свой крест.
Но пред тайной острова
Безначальных слов
Нет за ним апостолов,
Нет учеников.
2
О Русь, приснодева,
Поправшая смерть!
Из звездного чрева
Сошла ты на твердь.
На яслях овечьих
Осынила дол
За то, что в предтечах
Был пахарь и вол.
Воззри же на нивы,
На сжатый овес, -
Под снежною ивой
Упал твой Христос!
Опять его вои
Стегают плетьми
И бьют головою
О выступы тьмы...
3
Но к вихрю бездны
Он нем и глух.
С шеста созвездья
Поет петух.
О други, где вы?
Уж близок срок.
Темно ты, чрево,
И крест высок.
Вот гор воитель
Ощупал мглу.
Христа рачитель
Сидит в углу.
"Я видел: с ним он
Нам сеял мрак!"
"Нет, я не Симон...
Простой рыбак".
Вздохнула плесень,
И снег потух...
То третью песню
Пропел петух.
4
Ей, Господи,
Царю мой!
Дьяволы на руках
Укачали землю.
Снова пришествию его
Поднят крест.
Снова раздирается небо.
Тишина полей и разума
Точит копья.
Лестница к саду твоему
Без приступок.
Как взойду, как поднимусь по ней
С кровью на отцах и братьях?
Тянет меня земля,
Оцепили пески.
На реках твоих
Сохну.
5
Симоне, Петр...
Где ты? Приди.
Вздрогнули ветлы:
"Там, впереди!"
Симоне, Петр...
Где ты? Зову!
Шепчется кто-то:
"Кричи в синеву!"
Крикнул - и громко
Вздыбился мрак.
Вышел с котомкой
Рыжий рыбак.
"Друг... Ты откуда?"
"Шел за тобой..."
"Кто ты?" - "Иуда!" -
Шамкнул прибой.
Рухнули гнезда
Облачных риз.
Ласточки-звезды
Канули вниз.
6
О Саваофе!
Покровом твоим рек и озер
Прикрой сына!
Под ивой бьют его вои
И голгофят снега твои.
О ланиту дождей
Преломи
Лезвие заката...
Трубами вьюг
Возвести языки...
Но не в суд или во осуждение.
7
Явись над Елеоном
И правде наших мест!
Горстьми златых затонов
Мы окропим твой крест.
Холмы поют о чуде,
Про рай звенит песок.
О верю, верю - будет
Телиться твой восток!
В моря овса и гречи
Он кинет нам телка...
Но долог срок до встречи,
А гибель так близка!
Уйми ты ржанье бури
И топ громов уйми?
Пролей ведро лазури
На ветхое деньми!
И дай дочерпать волю
Медведицей и сном,
Чтоб вытекшей душою
Удобрить чернозем...
Я часто думаю, за что Его казнили?
За что Он жертвовал Своею головой?
За то ль, что, враг суббот, Он против всякой гнили
Отважно поднял голос Свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом кесаря полны и свет и тень,
Он с кучкой рыбаков из бедных деревень
За кесарем признал лишь силу злата?
За то ли, что Себя на части разделя,
Он к горю каждого был милосерд и чуток
И всех благословлял, мучительно любя,
И стариков, и жён, и крохотных малюток?
Демьян, в «Евангельи» твоём
Я не нашёл правдивого ответа.
В нём много бойких слов, ох как их много в нём,
Но слова нет достойного поэта.
Я не из тех, кто признаёт попов,
Кто безотчётно верит в Бога,
Кто лоб свой расшибить готов,
Молясь у каждого церковного порога.
Я не люблю религию раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесные слова —
Я верю в знание и силу Человека.
Я знаю, что стремясь по нужному пути,
Здесь на земле, не расставаясь с телом,
Не мы, так кто-нибудь другой ведь должен же дойти
К воистину божественным пределам.
И всё-таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна —
Мне стало стыдно, будто я попал
В блевотину, извергнутую спьяну.
Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос
Далёкий миф — мы это понимаем, —
Но всё-таки нельзя ж, как годовалый пёс,
На всё и всех захлёбываться лаем.
Христос — Сын плотника — когда-то был казнён…
Пусть это миф, но всё ж, когда прохожий
Спросил Его: «Кто ты?» — ему ответил Он:
«Сын человеческий», но не сказал: «Сын Божий».
Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,
И может быть из вымысла всё взято —
Так что ж теперь со злобою подряд
Плевать на всё, что в человеке свято?
Ты испытал, Демьян, всего один арест —
И то скулишь: «Ах, крест мне выпал лютый».
А что б когда тебе Голгофский выпал крест
Иль чаша с едкою цикутой?
Хватило б у тебя величья до конца
В последний час, по их примеру тоже,
Весь мир благословлять под тернием венца,
Бессмертию уча на смертном ложе?
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Своим пером ты не задел Его нимало —
Разбойник был, Иуда был —
Тебя лишь только не хватало!
Ты сгусток крови у креста
Копнул ноздрёй, как толстый боров,
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов!
Ты совершил двойной тяжёлый грех
Своим дешёвым балаганным вздором,
Ты оскорбил поэтов вольный цех
И малый свой талант покрыл большим позором.
Ведь там за рубежом, прочтя твои стихи,
Небось злорадствуют российские кликуши:
«Ещё тарелочку демьяновой ухи,
Соседушка, мой свет, откушай».
А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где «образцовый» труд печатался дуплетом,
Ещё сильней потянется к Христу,
А коммунизму мат пошлёт при этом.
Да не смущается сердце ваше,
веруйте в Бога…
Ев. Иоанна, гл. XИV, ст.
1.
Тяжел ваш крест!.. Что было с вами
В глуши безлюдной и степной,
Когда у вас перед глазами,
На рыхлом снеге, сын родной,
Назад минуту жизни полный,
Как цвет, подрезанный косой,
Лежал недвижный и немой,
Мгновенной смертью пораженный?
Когда любимое дитя
Вы к жизни воплем призывали
И безответные уста
Своим дыханьем согревали?..
Тяжел ваш крест и ваша чаша
Горька! Но жив Господь всего:
Да не смутится сердце ваше,
Молитесь, веруйте в Него!
Слеза ль падет у вас — Он знает
Число всех капель дождевых,
И ваши слезы сосчитает,
Оценит каждую из них.
Он весь любовь, и жизнь, и сила,
С Ним благо все, с ним свет во тьме!..
И, наконец, скажите мне,
Ужели так страшна могила?
Что лучше: раньше умереть
Или страдать и сокрушаться,
Глядеть на зло, и зло терпеть,
И веровать, и сомневаться?
Утраты, нужды испытать,
Прочесть весь свиток жизни горькой,
Чтоб у дверей могилы только
Их смысл таинственный понять?
Блажен, кто к вечному покою,
Не испытав житейских волн,
Причалил рано утлый челн,
Хранимый Высшею рукою!
Кто знает? Может быть, в тот час,
Когда в тиши, в тоске глубокой,
Вы на молитве одинокой
Стоите долго, — подле вас
Ваш сын, теперь жилец небесный,
Стоит, как ангел бестелесный,
И слышит вас и, может быть
За вас молитвы он творит;
Иль в хоре ангелов летает,
И — чуждый всех земных забот —
И славу Бога созерцает,
И гимны райские поет!
К чему же плач? Настанет время,
Когда в надзвездной стороне
За все свое земное бремя
Вознаградитесь вы вполне.
Там, окруженный неба светом,
Сын радость с вами разделит,
И, по разлуке в мире этом,
Вас вечность с ним соединит.
Как волны грозные, встают сыны Востока,
Народный фанатизм муллами подожжен,
Толпы мятежников под знамена пророка,
С надеждой грабежа, сошлись со всех сторон.
Языческих времен воскрес театр кровавый,
Глумится над крестом безумство мусульман,
И смотрят холодно великие державы
На унижение и казни христиан.
За слезы их и кровь нет голоса и мщенья!
От бедных матерей отятые сыны
В рабы презренному еврею проданы,
И в пламени горят несчастные селенья…
Скажите нам, враги поклонников креста!
Зачем оскорблены храм Истинного Бога
И Древней Греции священные места, —
Когда жидовская спокойна синагога?
Когда мятежников, бесчестия сынов,
Орудие крамол, тревог и возмущенья,
Не заклеймили вы печатию презренья,
Но дали их толпам гостеприимный кров?
Скажите нам, враги Руси миролюбивой,
Ужель вы лучшего предлога не нашли,
Чтобы извлечь свой меч в войне несправедливой
И положить свой прах в полях чужой земли?
Ужель чужих умов холодное коварство
Вас в жалких палачей умело обратить
И для бесславия жестокого тиранства
Народные права заставило забыть?
Ужели в летопись родной своей отчизны
Не стыдно вам внести свой собственный позор,
Потомков заслужить суровый приговор
И современников живые укоризны?
Иль духа русского досель вы не узнали?
Иль неизвестно вам, как Севера сыны,
За оскорбление родной своей страны,
По слову царскому мильонами вставали?
Вам хочется борьбы! Но страшен будет спор
За древние права, за честь Руси державной;
Мы вашей кровию скрепим наш договор —
Свободу христиан и веры православной!
Мы вновь напомним вам героев Рымника,
И ужас чесменский, и славный бой Кагула,
И грозной силою холодного штыка
Смирим фанатиков надменного Стамбула!
Вперед, святая Русь! Тебя зовет на брань
Народа твоего поруганная вера!
С тобой и за тебя молитвы христиан!
С тобой и за тебя святая Матерь-Дева!
Придет пора, ее недолго ждать, —
Оценят твой порыв, поймут твой подвиг громкий,
И будет свет тебе рукоплескать,
И позавидуют тебе твои потомки.
Владимиру Павловичу Титову
Я не могу сказать, что старость для меня
Безоблачный закат безоблачного дня.
Мой полдень мрачен был и бурями встревожен,
И темный вечер мой весь тучами обложен.
Я к старости дошел путем родных могил:
Я пережил детей, друзей я схоронил.
Начну ли проверять минувших дней итоги?
Обратно ль оглянусь с томительной дороги?
Везде развалины, везде следы утрат
О пройденном пути одни мне говорят.
В себя ли опущу я взор свой безотрадный —
Все те ж развалины, все тот же пепел хладный
Печально нахожу в сердечной глубине;
И там живым плодом жизнь не сказалась мне.
Талант, который был мне дан для приращенья,
Оставил праздным я на жертву нераденья;
Все в семени самом моя убила лень,
И чужд был для меня созревшей жатвы день.
Боец без мужества и труженик без веры
Победы не стяжал и не восполнил меры,
Которая ему назначена была.
Где жертвой и трудом подятые дела?
Где воли торжество, благих трудов начало?
Как много праздных дум, а подвигов как мало!
Я жизни таинства и смысла не постиг;
Я не сумел нести святых ее вериг,
И крест, ниспосланный мне свыше мудрой волей —
Как воину хоругвь дается в ратном поле, —
Безумно и грешно, чтобы вольней идти,
Снимая с слабых плеч, бросал я по пути.
Но догонял меня крест с ношею суровой;
Вновь тяготел на мне, и глубже язвой новой
Насильно он в меня врастал.
В борьбе слепой
Не с внутренним врагом я бился, не с собой;
Но промысл обойти пытался разум шаткой,
Но промысл обмануть хотел я, чтоб украдкой
Мне выбиться на жизнь из-под его руки
И новый путь пробить, призванью вопреки.
Но счастья тень поймать не впрок пошли усилья,
А избранных плодов несчастья не вкусил я.
И, видя дней своих скудеющую нить,
Теперь, что к гробу я все ближе подвигаюсь,
Я только сознаю, что разучился жить,
Но умирать не научаюсь.
М. А. БакунинуВновь крестовые походы,
Вновь волнуется земля,
И торопятся народы
Бросить родины поля.
И, снедаемый, томимый
Непонятною мечтой,
Покидает край родимый
Крестоносен молодой.Бьется сердце молодое;
Перед ним вдали, как сон,
Всё небесное, святое,
Всё, чем в жизни дышит он.
И от Запада к Востоку,
Меч и посох под рукой,
Он идет к стране далекой,
Крестоносец молодой.О Восток, о край избранный,
Край таинственных чудес,
Полный сил, благоуханный,
Полный благости небес,
Где всё живо, где всё веет
Звуком арфы золотой, —
Пред тобой благоговеет
Крестоносец молодой! О, прости, мой замок гордый
На обрыве, у скалы,
Пусть, шумя, в твой камень твердый
Бьют свирепые валы.
Чья-то светлая могила
Там сияет предо мной, —
Ей несет младые силы
Крестоносец молодой.Переплыл он понт суровый;
Совершен далекий путь;
Он вступил на берег новый,
И отрадней дышит грудь.
И Восток его встречает
Полной неги красотой,
Но ее не замечает
Крестоносец молодой.Он идет, — и вот священный
Засиял Ерусалим.
На колени, умиленный,
Упадает он пред ним,
Полный радости и страха,
И прекрасною главой
Преклоняется до праха
Крестоносец молодой.Скоро первый отзыв брани
Огласил кругом места,
И бегут магометане
От защитников креста.
Ты ворвался в бой кипящий,
И высоко над толпой
Виден был твой меч блестящий,
Крестоносец молодой.Кончен бой; враги сокрылись;
Заперлися ворота;
Ночь отрадная спустилась
На священные места.
Бледный месяц тихо всходит.
На Сион взглянуть святой,
Из татра один выходит
Крестоносец молодой.Там, у врат Ерусалима,
Где сионский ключ бежит,
Одинока, недвижима
Дева юная стоит.
С белых плеч ее нисходят
Кудри темною волной.
К ней с участием подходит
Крестоносец молодой.«О, скажи мне, что с тобою,
Что на сердце залегло,
Что глубокою тоскою
Омрачить твой взор могло?
Но печалию своею
Не смущай души покой!»
Дева смотрит: перед нею
Крестоносец молодой.«С жизнью дал нам примиренье
Наш господь, взойдя на крест.
Есть печали утоленье,
На земле блаженство есть.
У поклонников пророка
Вырвать гроб его святой
Из страны пришел далекой
Крестоносец молодой».И предчувствием неясным
Девы грудь теперь полна.
Перед юношей прекрасным,
Как в плену, стоит она.
Льются речи, вдохновенья,
Полны истины живой, —
Весь исполнен чарованья
Крестоносец молодой.Совершилось: он подругу
Встретил там, в чужом краю,
Передал младому другу
Жизнь прекрасную свою,
И блаженствует беспечно
Просветленною душой.
Будь же счастлив бесконечно,
Крестоносец молодой!..
Грозою освеженный,
Подрагивает лист.
Ах, пеночки зеленой
Двухоборотный свист! Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.Говорить не можешь —
Губы горячи.
Над тобой колдуют
Умные врачи.
Гладят бедный ежик
Стриженых волос.
Валя, Валентина,
Что с тобой стряслось?
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Почему от зноя
Ноет голова?
Почему теснится
В подъязычье стон?
Почему ресницы
Обдувает сон? Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)
Над тобой склоняется
Плачущая мать: Валенька, Валюша!
Тягостно в избе.
Я крестильный крестик
Принесла тебе.
Все хозяйство брошено,
Не поправишь враз,
Грязь не по-хорошему
В горницах у нас.
Куры не закрыты,
Свиньи без корыта;
И мычит корова
С голоду сердито.
Не противься ж, Валенька,
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.На щеке помятой
Длинная слеза…
А в больничных окнах
Движется гроза.Открывает Валя
Смутные глаза.От морей ревучих
Пасмурной страны
Наплывают тучи,
Ливнями полны.Над больничным садом,
Вытянувшись в ряд,
За густым отрядом
Движется отряд.
Молнии, как галстуки,
По ветру летят.В дождевом сиянье
Облачных слоев
Словно очертанье
Тысячи голов.Рухнула плотина —
И выходят в бой
Блузы из сатина
В синьке грозовой.Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.А внизу, склоненная
Изнывает мать:
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленных
Губ не освежить —
Валентине больше
Не придется жить.— Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, -
Чтоб было приданое,
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу!
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива! Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.Возникай содружество
Ворона с бойцом —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется по шнуру.Красное полотнище
Вьется над бугром.
«Валя, будь готова!» —
Восклицает гром.В прозелень лужайки
Капли как польют!
Валя в синей майке
Отдает салют.Тихо подымается,
Призрачно-легка,
Над больничной койкой
Детская рука.«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.А в больничных окнах
Синее тепло,
От большого солнца
В комнате светло.И, припав к постели.
Изнывает мать.За оградой пеночкам
Нынче благодать.Вот и все! Но песня
Не согласна ждать.Возникает песня
В болтовне ребят.Подымает песню
На голос отряд.И выходит песня
С топотом шаговВ мир, открытый настежь
Бешенству ветров.
Пусть люди бы житья друг другу не давали;
Да уж и черти тож людей тревожить стали!
Хозяин, говорят, один какой-то был,
Которому от домовова
Покою не было, в том доме где он жил:
Что ночь, то домовой пугать ево ходил.
Хозяин чтоб спастись нещастия такова,
Все делал что он мог: и ладоном курил,
Молитву от духов творил,
Себя и весь свой дом крестами оградил;
Ни двери, ни окна хозяин не оставил,
Чтоб мелом крестика от черта не поставил;
Но ни молитвой, ни крестом,
Он от нечистого не мог освободиться.
Случилось стихотворцу в дом
К хозяину переселиться.
Хозяин рад что есть с кем скуку разделить;
А чтоб смеляе быть
Когда нечистой появится,
Зовет он автора с ним вечер проводить;
И просит сделать одолженье
Прочесть ему свое творенье.
И стихотворец в угожденье,
Одну из слезных драм хозяину читал,
(Однако имя ей комедии давал,)
Которою хотя хозяин не прельщался,
Да сочинитель восхищался.
Нечистой дух, как час настал,
Хозяину хоть показался,
Но и явления не выждав одново:
По коже подрало ево,
И стало не видать. — Хозяин догадался
Что домовой чево-то не взлюбил.
Другова вечера дождавшись посылает
Чтоб посидеть опять к нему писатель был;
Которого опять читать он заставляет,
И он читает.
Нечистой только лишь придет,
И тем же часом пропадет.
Постой же, рассуждал хозяин сам с собою:
Теперь я слажу с сатаною.
Не станешь более ты в дом ко мне ходить.
На третью ночь один хозяин наш остался.
Как скоро полночь стало бить,
Нечистой тут; но чуть лишь только показался,
Эй! малой поскоряй, хозяин закричал:
Чтоб стихотворец ту комедию прислал,
Которую он мне читал. —
Услыша это дух нечистой испугался,
Рукою замахал,
Что бы слуга остался;
И словом домовой
Пропал, и в этом дом уж больше ни ногой.
Вот естьли бы стихов негодных не писали,
Которые мы так браним,
Каким бы способом другим
Чертей мы избавляться стали?
Теперь хоть тысячи бесов и домовых
К нам в домы станут появляться,
Есть чем от них
Обороняться.
Посвящено тем,
которые его помнят и чтят его память
Я помню: был старик — высокий, худощавый,
Лик бледный, свод чела разумно-величавый,
Весь лысый, на висках седых волос клочки,
Глаза под зонтиком и темные очки.
Правительственный сан! Огромные заботы!
Согбен под колесом полезной всем работы,
Угодничества чужд, он был во весь свой век
Советный муж везде и всюду — человек,
Всегда доступен всем для нужд, и просьб, и жалоб,
Выслушивает всех, очки поднимет на лоб,
И видится, как мысль бьет в виде двух лучей
Из синих, наискось приподнятых очей;
Иного ободрит улыбкою привета,
Другому, ждущему на свой вопрос ответа,
На иностранный лад слова произнося,
Спокойно говорит: «Нет, патушка, нелься» {*}.
{* «Нет, батюшка, нельзя».}
Народным голосом и милостью престольной
Увенчанный старик, под шляпой треугольной,
В шинели серенькой, надетой в рукава,
В прогулке утренней протащится сперва —
И возвращается в свой кабинет рабочий,
Где труд его кипит с утра до поздней ночи.
Угодно ль заглянуть вам в этот кабинет?
Здесь нету роскоши, удобств излишних нет,
Всё дышит простотой студентской кельи скромной:
Здесь к спинке кресел сам хозяин экономный,
Чтоб слабых глаз его свет лишний не терзал,
Большой картонный лист бечевкой привязал;
Тут — груды книг, бумаг, а тут запас дешевых
Неслиндовских сигар и трубок тростниковых,
Линейки, циркули; а дальше — на полу —
Различных свертков ряд, уставленный в углу:
Там планы, чертежи, таблицы, счеты, сметы;
Здесь — письменный прибор. Вот все почти предметы!
И посреди всего -он сам, едва живой,
Он — пара тощих ног с могучей головой!
Крест-накрест две руки, двух метких глаз оглядка
Да тонко сжатых губ изогнутая складка —
Вот всё! — Но он тут — вождь, он тут душа всего,
А там орудия и армия его:
Вокруг него кишат и движутся, как тени,
Директоры, главы различных отделений,
Вице-начальники, светила разных мест,
Навыйные кресты и сотни лент и звезд;
Те в деле уж под ним, а те на изготовке,
Те перьями скрипят и пишут по диктовке,
А он, по комнате печатая свой шаг,
Проходит, не смотря на бренный склад бумаг,
С сигарою в зубах, в исканье целей важных,
Дум нечернильных полн и мыслей небумажных.
Вдруг: «Болен, — говорят, — подагрой поражен», —
И подчиненный мир в унынье погружен,
Собрались поутру в приемной, — словно ропот
Смятенных волн морских — вопросы, говор, шепот:
«Что? — Как? — Не лучше ли? — Недосланных ночей
Последствие! — Упрям! Не слушает врачей.
Он всем необходим; сам царь его так ценит!
Что, если он… того… ну кто его заменит? »
Подобно черному разсеянному стаду,
Которое пасет зловещий ураган,
Неслися облака сквозь призрачный туман
И бездна темная внизу являлась взгляду.
Там, где клубилися тяжелые пары,
Вершина мрачная чудовищной горы,
Подобно призраку, из бездны поднималась.
Ея подножие в глубокой тьме терялось,
А наверху ея—горе подобен сам—
Закованный титан предстал моим глазам.
Терзаем коршуном, к утесу пригвожденный
Цепями вечными, громадный обнаженный—
На камне корчился в мучениях титан.
И к небу взор его с угрозой обращенный
Дышал отчаяньем, а из отверстых ран
С кровавою волной струились волны света.
И я спросил:—Чья кровь струится здесь?—На это
Мне коршун отвечал:—Людская, и во век
Ей литься суждено.—А как горы названье?—
— Кавказ.—Но кто же ты: жестокия страданья
И муку вечную терпящий?—Человек.
И все смешалось тут, как отблески зарницы,
По мановению властительной десницы,
Мгновенно с темнотой сливаются ночной,—
Как рябь, мелькнувшая на глади водяной…
Опять разверзлася бездонная пучина,
Явилась из нея другой горы вершина;
Шел дождь,—и, трепетом неведомым обят,
Я слышал, как сказал мне кто-то:—Арарат.
— Кто ты?—я вопросил таинственную гору.
И молвила она:—Ко мне плывет ковчег,
А в нем—избранник тот, что гибели избег,
И близкие его. Согласно приговору,
Открылась хлябь небес с пучиной водяной;
Во след созданию—явилось разрушенье.
— О, небо!—молвил я:—кто этому виной?—
И вновь исчезло все, как будто в сновиденье.
Сквозь тучи, и туман, и дикий грохот бурь
Блеснула в сумраке волшебная лазурь—
И выплыла горы вершина золотая.
Предавшись буйному веселью торжества,
На ней верховныя царили существа,
Жестокой красотой и радостью блистая.
Имели все они со стрелами колчан,
Чтоб смертных поражать грозою тяжких ран.
Стекались к их ногам утехи и забавы,
Любовь венчала их.—Олимп в сиянье славы!—
Услышал я.
И вновь все рушилось кругом.
И снова в хаосе предстала вековом
Вершина мрачная. Громовые раскаты
Гремели в вышине, и, трепетом обяты,
Склонялися дубы столетнею главой,
И горные орлы полет могучий свой
В испуге к небесам далеким направляли—
От места, где пророк предстал пред Еговой,
И вот, исполненный божественной печали,
На землю он сошел, держа в руках скрижали.
И громы вечные… И глас вещал:—Синай!—
Тумана ризою небес холодных край
На миг задернулся, шумели ураганы…
Когда ж разсеялись зловещие туманы—
Узрел я, как вдали, на мрачной высоте,
Страдалец умирал, распятый на кресте.
Высоких два креста по сторонам чернели
И тучи заревом кровавым пламенели.
Распятый на кресте воскликнул:—Я Христос!
И в дуновении зловещем пронеслось:
— Голгоѳа!
Так прошли, сменяясь, как страницы
Из книги бытия, видений вереницы,
Как будто саваном—окутанныя тьмой,—
И я взирал на них, смятенный и немой.
Супруг несчетных инокинь,
Любовник грезы воспаленной,
Оазис внутренних пустынь,
Твой образ дивен, взор твой синь,
Ты свет и жизнь души смущенной.
Но если именем твоим
Тереза умеряла стоны,
То им же обратили в дым
Народы с прошлым вековым,
Людей убили миллионы.
О, кто же, кто ты, зыбкий дух?
Благословитель, или мститель?
Скажи мне ясно, молви вслух.
Иль свод небесный вовсе глух?
Спаси меня! Ведь ты — Спаситель!
Многоликий, ты мне страшен,
Я тебя не понимаю
Ты идешь вдоль серых пашен
К ускользающему Раю.
Ты ведешь по переходам,
Где уж нет нам Ариадны.
Ты как свет встаешь под сводом,
Где в июле дни прохладны.
Ты звенишь в тюрьме жестокой
Монастырскими ключами.
Ты горишь, и ты высокий,
Ты горишь звездой над нами.
Но в то время как сгорает
Узник дней, тобой зажженный, —
И тюремщик повторяет
То же имя, в жизни сонной.
Но в то время как свечами
Пред тобою тают души, —
Ты вбиваешь с палачами
Гвозди в сердце, в очи, в уши.
И не видят, и не слышут,
И не чувствуют — с тобою,
Кровью смотрят, кровью дышут,
Кровь зовут своей судьбою.
И схватив — как две собаки
Кость хватают разяренно —
Крест схватив в глубоком мраке,
Два врага скользят уклонно.
И твоей облитый кровью,
Крест дрожит, как коромысло,
К Свету-Слову, и к присловью,
Липнет чудище, повисло.
Разлохматилось кошмаром,
Два врага бессменно разны,
Старый мир остался старым,
Только новы в нем соблазны.
Только крючья пыток новы,
Свежи красные разрывы.
Кто же, кто же ты, Суровый?
Кто ты, Нежный, кротче ивы?
Чтоб тебя понимать, я под иву родную уйду,
Я укроюсь под тихую иву.
Над зеркальной рекой я застыну в безгласном бреду.
Сердце, быть ли мне живу?
Быть ли живу, иль мертву, — не все ли, не все ли равно!
Лишь исполнить свое назначенье.
Быть на глинистом срыве, упасть на глубокое дно,
Видеть молча теченье.
После верхних ветров замечтаться в прозрачной среде,
Никакого не ведать порыва.
И смотреть, как в Воде серебрится Звезда, и к Звезде
Наклоняется ива.
Я посетил родимые места,
Ту сельщину,
Где жил мальчишкой,
Где каланчой с березовою вышкой
Взметнулась колокольня без креста.
Как много изменилось там,
В их бедном, неприглядном быте.
Какое множество открытий
За мною следовало по пятам.
Отцовский дом
Не мог я распознать:
Приметный клен уж под окном не машет,
И на крылечке не сидит уж мать,
Кормя цыплят крупитчатою кашей.
Стара, должно быть, стала…
Да, стара.
Я с грустью озираюсь на окрестность:
Какая незнакомая мне местность!
Одна, как прежняя, белеется гора,
Да у горы
Высокий серый камень.
Здесь кладбище!
Подгнившие кресты,
Как будто в рукопашной мертвецы,
Застыли с распростертыми руками.
По тропке, опершись на подожок,
Идет старик, сметая пыль с бурьяна.
«Прохожий!
Укажи, дружок,
Где тут живет Есенина Татьяна?»
«Татьяна… Гм…
Да вон за той избой.
А ты ей что?
Сродни?
Аль, может, сын пропащий?»
«Да, сын.
Но что, старик, с тобой?
Скажи мне,
Отчего ты так глядишь скорбяще?»
«Добро, мой внук,
Добро, что не узнал ты деда!..»
«Ах, дедушка, ужели это ты?»
И полилась печальная беседа
Слезами теплыми на пыльные цветы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать…
А мне уж девяносто…
Скоро в гроб.
Давно пора бы было воротиться».
Он говорит, а сам все морщит лоб.
«Да!.. Время!..
Ты не коммунист?»
«Нет!..»
«А сестры стали комсомолки.
Такая гадость! Просто удавись!
Вчера иконы выбросили с полки,
На церкви комиссар снял крест.
Теперь и богу негде помолиться.
Уж я хожу украдкой нынче в лес,
Молюсь осинам…
Может, пригодится…
Пойдем домой —
Ты все увидишь сам».
И мы идем, топча межой кукольни.
Я улыбаюсь пашням и лесам,
А дед с тоской глядит на колокольню.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Здорово, мать! Здорово!» —
И я опять тяну к глазам платок.
Тут разрыдаться может и корова,
Глядя на этот бедный уголок.
На стенке календарный Ленин.
Здесь жизнь сестер,
Сестер, а не моя, —
Но все ж готов упасть я на колени,
Увидев вас, любимые края.
Пришли соседи…
Женщина с ребенком.
Уже никто меня не узнает.
По-байроновски наша собачонка
Меня встречала с лаем у ворот.
Ах, милый край!
Не тот ты стал,
Не тот.
Да уж и я, конечно, стал не прежний.
Чем мать и дед грустней и безнадежней,
Тем веселей сестры смеется рот.
Конечно, мне и Ленин не икона,
Я знаю мир…
Люблю мою семью…
Но отчего-то все-таки с поклоном
Сажусь на деревянную скамью.
«Ну, говори, сестра!»
И вот сестра разводит,
Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал»,
О Марксе,
Энгельсе…
Ни при какой погоде
Я этих книг, конечно, не читал.
И мне смешно,
Как шустрая девчонка
Меня во всем за шиворот берет…
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
По-байроновски наша собачонка
Меня встречала с лаем у ворот.
Слышны крики муэзина,
Ненавистника Христа;
Слышны вопли славянина…
Поднялась Герцеговина
Из-под тяжести креста…
По ущелиям Балкана
Дым стоит пороховой…
Край Болгарии родной,
Как зияющая рана,
Точит кровь и точит гной.
По оврагам, по уступам,
По долинам и лесам,
Счету нет кровавым трупам,—
Обезглавленным телам.
По дорогам из Царьграда
Зеленеют бунчуки;
Им навстречу из Белграда
Засветилися штыки…
На скале у перекрестка,
Возле треснувших столбов
Опустелого киоска,
Там, где мраморы без лоска,
Без фонтанов и ковров,
Там, где кейф резней нарушен,
Потолок ядром обрушен,
И под солнцем пыль клубит
Ветер, дышащий отравой,
Там, где все, кровавой славой
Вея, смертию грозит,—
Встал, как призрак величавый,
В ветхом рубище, костлявый,
Страшно тощий, вечный жид.
Темный, пасмурный, как буря,
Вдаль глядит он, брови хмуря,—
Сам с собою говорит:
— Из гордыни, из боязни,
Я Христу не мог помочь
В страшный день, на место казни
Крест тяжелый доволочь.
Я, как бы в угоду века,
Сострадать ему не смел,
Образ Богочеловека
Я в Страдальце проглядел.
Мне ль забыть лицо Христово,
Кроткий взор, чело в крови…—
Мне ль забыть Христово слово:
«Жди меня! Покуда снова
Не приду я в мир,— живи»…
И с тех пор живу я, стражду,
Зябну, голодаю, жажду…
Каждый век со всех сторон
Слышу крики, вопли, стон,—
Вижу ненависть, гоненья…
Погибают поколенья…
Сознаю, что мне не в мочь
Человечеству помочь
И, могилою не взятый,
Как мертвец, брожу, проклятый.
Но один ли я навек
Вещим словом Бога связан
И всемирным злом наказан,
Как бездушный человек!
Я ль один исчадье света?!..
Вот, во славу Магомета,
Злость и рвение растет:
Распинается народ;
Христиан, обезоружа,
Душат, режут, как щенят,—
В каждой хате крови лужа…
Храмы Божии горят.
Кто ж вступается? Откуда
Помощь грозная придет?
Кто невинного спасет?—
Кто в такое верит чудо?
Уж не ты ли, Альбион?
Нет,— ты, лживый, как Иуда,
Весь в расчеты погружен
И готов продать за злато
Христианина и брата…
Уж не ты ли, Вена?— Нет,
Холодна к чужим ты ранам
И измученным славянам
Не желаешь ты побед.
Уж не ты ли, папа?— Нет;
Как исконный враг России,
Видишь ты дурные сны,
Крест на куполе Софии
Для тебя страшней луны…
Уж не вы ли, лицемеры,—
Вы, фанариоты?! Нет;
У корыстной вашей веры
Нет геройства прошлых лет!..
Уж не ты ли, Русь?!..
За что же
Проклят я один за грех
Безучастия?.. О, Боже!
Этот грех лежит на всех!..
И, лохмотья вековые
Отрясая, вечный жид
С укоризною глядит
На поля, давно пустые.
Вот он выронил слезу…
Но, заслыша гул громовый,
К небу поднял взор суровый —
И пошел встречать грозу…
Простой сутаною стан удлиняя тощий,
смиренный, сумрачный — он весь живые мощи,
лишь на его груди великолепный крест
сверкает пламенем холодных, мертвых звезд.
Остыв, сжигает он, бескровный, алчет крови,
и складка горькая легла на эти брови.
И на его святых, страдальческих чертах
печать избранника, отверженника страх;
ему, подвижнику, вручен на труд великий
огонь светильника святого Доминика,
и уготована божественная честь,—
он весь — спокойная, рассчитанная месть.
Плоть грешников казня, он голубя безгневней,
он Страшного Суда вершит прообраз древний.
И мановением державного жезла
он всю Вселенную испепелит дотла.
Хоть, мудрый, знает он, что враг Христа проклятый
наложит черные и на него стигматы,
и братии тысячи сжигая, знает он,
что много тысяч раз он будет сам сожжен.
Запечатлев в веках свой лик ужасной славой,
ждет с тайной радостью он свой конец кровавый.
И чтит в себе свой сан высокий палача
и дланью Господа подятого бича.
Ступени алтаря отдав безумно трону,
он посохом подпер дрожащую корону,
но верный раб Христов, Господен верный пес
всех им исторгнутых он не залижет слез.
Он поборол в себе все страсти, все стихии,
песнь колыбельная его: «Avе Marиa!..»
О, да, он был другим, над ним в часы скорбей
парили Ангелы и стаи голубей,
он знал блаженство слез и кроткой благостыни,
мир одиночества и голоса в пустыне,
когда ему весь мир казался мудро-прост,
когда вся жизнь была молитва, труд и пост.
И зароненные рукой Пречистой Девы
в его душе цвели нетленные посевы;
когда его простым словам внимали львы,
склонив мечтательно роскошные главы;
он пил, как влагу, звезд холодное мерцанье,
он ведал чистые восторги созерцанья.
Благословляя все, он, как Франциск Святой,
был обручен навек лишь с Дамой Нищетой.
И он вернулся к нам… С тех пор ему желанно
лишь «Откровение» Святого Иоанна.
И вот, отверженный, как новый Агасфер,
он в этот мир низвел огонь небесных сфер.
И вот за Бога мстя, он мстит, безумец, Богу,
пытаясь одолеть тревогою тревогу.
Но злые подвиги, как черных четок ряд
обвили грудь его, впиваются, горят.
Над ним поникнул Крест и в нем померкла Роза,
вокруг зиянье тьмы, дыхание мороза,
и день и ночь над ним безумствует набат
и разверзается неотвратимый Ад!..
Схороните меня среди лилий и роз,
Схороните мена среди лилий.Мирра Лохвицкая
Моя любовь твоей мечте близка.Черубина де Габриак
У старой лавры есть тихий остров,
Есть мертвый остров у старой лавры,
И ров ползет к ней, ползет под мост ров,
А мост — минуешь — хранятся лавры
Царицы грез.
Я посетил, глотая капли слез,
Убогую и грубую могилу,
Где спит она, — она, царица грез…
И видел я, — и мысль теряла силу…
Так вот где ты покоишься! и — как!
Что говорит о прахе величавом?
Где памятник на зависть всем державам?
Где лилии? где розы? где же мак?
Нет, где же мак? Что же мак не цветет?
Отчего нагибается крест?
Кто к тебе приходил? кто придет?
О дитя! о, невеста невест!
Отчего, отчего
От меня ты сокрыта?
Ведь никто… никого…
Ни души… позабыта…
Нет, невозможно! нет, не поверю!
Власти мне, власти — я верну потерю!
Взрою землю!.. сброшу крест гнилой!..
Разломаю гроб я!.. поборюсь с землей!..
Напущу в могилу солнца!.. набросаю цветов…
— Встань, моя Белая!.. лучше я лечь готов…
«Забудь, забудь о чуде», —
Шептала мне сентябрьская заря…
А вкруг меня и здесь ходили люди,
И здесь мне в душу пристально смотря…
И где же?! где ж?! — у алтаря.
Из черного гордого мрамора высечь
Хотел бы четыре гигантские лиры,
Четыре сплетенные лиры-решетки —
На север, на запад, на юг, на восток.
У лир этих струны — из чистого золота прутья,
Увитые алым и белым пушистым горошком,
Как строфы ее — бархатистым, как чувства — простым.
А там, за решеткой, поставил бы я не часовню,
Не памятник пышный, не мрачный — как жизнь — мавзолей,
А белую лилию — символ души ее чистой,
Титанию-лилию, строгих трудов образец.
В молочном фарфоре застыло б сердечко из злата,
А листья — сплошной и бесценный, как мысль, изумруд.
Как росы на листьях сверкали б алмазы и жемчуг
При Солнце, Венере, Авроре и мертвой Луне.
И грезил бы Сириус, ясный такой и холодный,
О лилии белой, застывшей в мечтаньи о нем.
И в сердце пели неба клиры,
Душа в Эдем стремила крылия…
А сквозь туман взрастала лилия
За струнной изгородью лиры.
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…
От ужаса и ран очнулся я в раю:
В раю разостлан был ковер, как шаль узорный,
И на него склонил я голову мою,
Отдавшись ласкам дев и страсти непритворной…
У наших ног фонтан вздымал свои струи,—
В алмазы, в бисер, в пыль струи те рассыпались,—
Прохладой веяло, и радуги качались
В ароматической серебряной пыли;
Деревья райские, тенисты, плодовиты,
Росли, как острова, лианами повиты,
И приглашали вас в таинственную сень,
Любовью услаждать божественную лень…
В киосках для мужей, воителей избранных,
Стояли в чашах рис, соты, плоды, шербет;
Их подносили нам, в одеждах легкотканных,
Красавицы, каких у нас в Стамбуле нет.
Так, полный светлых грез, мог созерцать я оком
Все то, что было мне обещано Пророком.
Погибшие в бою от стали, от свинца,
Блаженству своему ни меры, ни конца
Мы не предвидели,— нам вечность улыбалась!..
Но испытание нам ниспослал Алла:
Вдруг, точно сумерки настали, полумгла,
Как дымка темная, завесила наш ясный,
Сапфирный неба свод, и наш эдемский день,—
Наш незакатный день, померк, как день ненастный:
К нам двигалась не ночь, а грозовая тень
Мы, вверх подняв глаза, стояли и глядели,
И все от ужаса как бы оцепенели.
Как бурных, серых туч воздушный караван,
Неслось к нам полчище погибших христиан…
Бог весть куда, зачем, сцепясь, они летели,
Без крыл, без покрывал, и сладкогласно пели.
И стали различать мы вражьи их тела,
С следами от огня, железа и кола;
И увидали мы — дрожащими руками
Жен опозоренных и голых матерей
К сосцам прижатые — тела грудных детей,
И тощих стариков, с седыми волосами,
Исполосованных кровавыми рубцами,
И юношей еще звенящих кандалами,
И сотни, тысячи из них, на рамена
Взвалив громадный крест, несли его, тащили…
Нам высота креста была едва видна
Сквозь вихрь поднявшейся сухой листвы и пыли,
Тогда как нижний край его, влачась, как плуг,
И почву бороздя, все колебал вокруг,—
Киоски падали, струи фонтанов били,
Как будто буря их хотела слить в потоп,
И дева-гурия поблекла, как цветок
На хрупком стебельке, который надломили…
И возроптал я: «О, Алла! где твой пророк?
Сражались мы как львы,— гяуры победили…
Алла! Они свой крест протащат на Восток
И разорят твой рай!..»
Но тут я вдруг очнулся,
Привстал и простонал, и в страхе оглянулся
И вижу: мгла кругом… на сломанный лафет,
На трупы, на кусты чуть брезжит лунный свет;
С горы ползет туман; на месте страшной схватки
Гяуров, как стада, походные палатки,
Теснясь, белеются далеко вдоль реки;
Кой-где зловещие мелькают огоньки…
Прощай, мой светлый рай! Еще мои страданья
Не кончились! Но ты, дух смерти Азраил!..
Я чувствую размах твоих холодных крыл…
Спеши, неси меня в страну очарованья,
Опять на те ковры, к той гурии, в ту сень,
Где нежит и царит божественная лень!
С чего взялась всесветная беда?
Кто виноват, кто первый начинает?
Народ вы умный, всякой это знает,
Да славушка пошла об вас худа!
Уж лучше бы в покое дома жить
Да справиться с домашними делами!
Ведь, кажется, нам нечего делить
И места много всем под небесами.
К тому ж и то, коль всё уж поминать:
Смешно французом русского пугать! Знакома Русь со всякою бедой!
Случалось ей, что не бывало с вами.
Давил ее татарин под пятой,
А очутился он же под ногами.
Но далеко она с тех пор ушла!
Не в мерку ей стать вровень даже с вами;
Заморский рост она переросла,
Тянуться ль вам в одно с богатырями!
Попробуйте на нас теперь взглянуть,
Коль не боитесь голову свихнуть! Страдала Русь в боях междоусобных,
По капле кровью чуть не изошла,
Томясь в борьбе своих единокровных;
Но живуча святая Русь была!
Умнее вы, — зато вам книги в руки!
Правее вы, — то знает ваша честь!
Но знайте же, что и в последней муке
Нам будет чем страданье перенесть!
Прошедшее стоит ответом вам, —
И ваш союз давно не страшен нам! Спасемся мы в годину наваждений,
Спасут нас крест, святыня, вера, трон!
У нас в душе сложился сей закон,
Как знаменье побед и избавлений!
Мы веры нашей, спроста, не теряли
(Как был какой-то западный народ);
Мы верою из мертвых воскресали,
И верою живет славянский род.
Мы веруем, что бог над нами может,
Что Русь жива и умереть не может! Писали вы, что начал ссору русской,
Что как-то мы ведем себя не так,
Что честью мы не дорожим французской,
Что стыдно вам за ваш союзный флаг,
Что жаль вам очень Порты златорогой,
Что хочется завоеваний нам,
Что-то да се… Ответ вам дали строгой,
Как школьникам, крикливым шалунам.
Не нравится, — на то пеняйте сами,
Не шапку же ломать нам перед вами! Не вам судьбы России разбирать!
Неясны вам ее предназначенья!
Восток — ее! К ней руки простирать
Не устают мильоны поколений.И властвуя над Азией глубокой,
Она всему младую жизнь дает,
И возрожденье древнего Востока
(Так бог велел!) Россией настает.
То внове Русь, то подданство царя,
Грядущего роскошная заря! Не опиум, растливший поколенье,
Что варварством зовем мы без прикрас,
Народы ваши двинет к возрожденью
И вознесет униженных до вас!
То Альбион, с насилием безумным
(Миссионер Христовых кротких братств!),
Разлил недуг в народе полуумном,
В мерзительном алкании богатств!
Иль не для вас всходил на крест господь
И дал на смерть свою святую плоть? Смотрите все — он распят и поныне,
И вновь течет его святая кровь!
Но где же жид, Христа распявший ныне,
Продавший вновь Предвечную Любовь?
Вновь язвен он, вновь принял скорбь и муки,
Вновь плачут очи тяжкою слезой,
Вновь распростерты божеские руки
И тмится небо страшною грозой!
То муки братии нам единоверных
И стон церквей в гоненьях беспримерных! Он телом божьим их велел назвать,
Он сам, глава всей веры православной!
С неверными на церковь воевать,
То подвиг темный, грешный и бесславный!
Христианин за турка на Христа!
Христианин — защитник Магомета!
Позор на вас, отступники креста,
Гасители божественного света!
Но с нами бог! Ура! Наш подвиг свят,
И за Христа кто жизнь отдать не рад! Меч Гедеонов в помощь угнетенным,
И в Израили сильный Судия!
То царь, тобой, всевышний, сохраненный,
Помазанник десницы твоея!
Где два иль три для господа готовы,
Господь меж них, как сам нам обещал.
Нас миллионы ждут царева слова,
И наконец твой час, господь, настал!
Звучит труба, шумит орел двуглавый
И на Царьград несется величаво!
Подобно черному рассеянному стаду,
Которое пасет зловещий ураган,
Неслися облака сквозь призрачный туман
И бездна темная внизу являлась взгляду.
Там, где клубилися тяжелые пары,
Вершина мрачная чудовищной горы,
Подобно призраку, из бездны поднималась.
Ее подножие в глубокой тьме терялось,
А наверху ее — горе подобен сам —
Закованный титан предстал моим глазам.
Терзаем коршуном, к утесу пригвожденный
Цепями вечными, громадный обнаженный —
На камне корчился в мучениях титан.
И к небу взор его с угрозой обращенный
Дышал отчаяньем, а из отверстых ран
С кровавою волной струились волны света.
И я спросил: — Чья кровь струится здесь? — На это
Мне коршун отвечал: — Людская, и вовек
Ей литься суждено. — А как горы названье? —
— Кавказ. — Но кто же ты: жестокие страданья
И муку вечную терпящий? — Человек.
И все смешалось тут, как отблески зарницы,
По мановению властительной десницы,
Мгновенно с темнотой сливаются ночной, —
Как рябь, мелькнувшая на глади водяной…
Опять разверзлася бездонная пучина,
Явилась из нее другой горы вершина;
Шел дождь, — и, трепетом неведомым обят,
Я слышал, как сказал мне кто-то: — Арарат.
— Кто ты? — я вопросил таинственную гору.
И молвила она: — Ко мне плывет ковчег,
А в нем — избранник тот, что гибели избег,
И близкие его. Согласно приговору,
Открылась хлябь небес с пучиной водяной;
Вослед созданию — явилось разрушенье.
— О, небо! — молвил я: — кто этому виной? —
И вновь исчезло все, как будто в сновиденье.
Сквозь тучи, и туман, и дикий грохот бурь
Блеснула в сумраке волшебная лазурь —
И выплыла горы вершина золотая.
Предавшись буйному веселью торжества,
На ней верховные царили существа,
Жестокой красотой и радостью блистая.
Имели все они со стрелами колчан,
Чтоб смертных поражать грозою тяжких ран.
Стекались к их ногам утехи и забавы,
Любовь венчала их. — Олимп в сиянье славы! —
Услышал я.
И вновь все рушилось кругом.
И снова в хаосе предстала вековом
Вершина мрачная. Громо́вые раскаты
Гремели в вышине, и, трепетом обяты,
Склонялися дубы столетнею главой,
И горные орлы полет могучий свой
В испуге к небесам далеким направляли —
От места, где пророк предстал пред Еговой,
И вот, исполненный божественной печали,
На землю он сошел, держа в руках скрижали.
И громы вечные… И глас вещал: — Синай! —
Тумана ризою небес холодных край
На миг задернулся, шумели ураганы…
Когда ж рассеялись зловещие туманы —
Узрел я, как вдали, на мрачной высоте,
Страдалец умирал, распятый на кресте.
Высоких два креста по сторонам чернели
И тучи заревом кровавым пламенели.
Распятый на кресте воскликнул: — Я Христос!
И в дуновении зловещем пронеслось:
— Голгофа!
Так прошли, сменяясь, как страницы
Из книги бытия, видений вереницы,
Как будто саваном — окутанные тьмой, —
И я взирал на них, смятенный и немой.
Ужь твой могильный крест давно оброс травой!..
А кажется, давно-ль, давно-ль, моя родная,
Сюда я схоронил остывший пепел твой,
Над ним без памяти, отчаянно рыдая?
И вот, покинувши столичный шумный свет
С его вседневною гремящей суетою,
Где в памяти людей тебя и следа нет,
Я вновь пришел сюда, чтоб теплою слезою
С молитвой оросить почивший милый прах.
Но где же ты?… В земле безследно ли истлела?
Или, простившись с ней и ей отдавши тело,
Ты в горней высоте паришь на небесах?..
Неразрешимая, великая загадка!…
А вкруг давно весна… Так радостно и сладко,
Играя с ветерком, шумит зеленый лес;
На ясном куполе лазоревых небес
Сребристых облаков, скользя, несутся волны;
Луч утренний златит кресты и сельский храм
И трели жаворонка несутся к небесам
С проснувшихся полей, веселой жизнью полны.
Вон курятся дымки в деревне за рекой,
В сияньи золотом играя безмятежно,
И отражается во влаге-голубой
Лазурь небесная так ласково и нежно…
Какая жизнь кругом! Как радостно, светло,
В наряде праздничном, все блещет предо мною,
Как будто бы земли ожившее чело
Блестит воскресною, торжественной мольбою!
И в смерть не верится в минуту эту мне…
Мечта прекрасная, как светлое виденье,
Слетает на душу в отрадной тишине,
Что за могилой есть и жизнь, и возрожденье…
Что в этот самый миг, быть-может, как стою
Один я над родной, заветною могилой,
Оплакивая смерть недавнюю твою
И в прошлое несясь мечтой моей унылой, —
Быть-может, в этот миг, уже в краю другом,
Быть-может, далеко, на юге золотом,
На мирном берету зеркальнаго залива,
Где лодки рыбаков колеблются лениво
Под говор сладостный полуденной волны,
Ты в этот самый миг, —дитя другой страны, —
Полна сияющих надежд и упований,
Уже не ведаешь тоски воспоминаний,
Забыв былую жизнь и гнет былых скорбей,
И с тихой, радостной улыбкою своей,
Встречая солнца свет, сверкающий росою
В цветах вокруг тебя, благословляешь ты
Тот самый луч златой, что с ясной высоты
Играет здесь моей горячею слезою,
Упавшей на твои могильные цветы…
Отрадная мечта!.. Когда-жь промчатся годы
И за тобой сойду я, сбросив гнет скорбей,
Гнет одиночества, и горя, и невзгоды, —
То снова, как вдали давно минувших дней,
Проснувшись, может-быть, твой милый взор я встречу,
Как прежде, блещущий любовию святой,
Со смехом и слезой я на него отвечу
И с лепетом прильну к труди твоей родной!…
1
Ты помнишь ли больной осенний день,
Случайное свободное свиданье,
Расцвет любви в период увяданья,
Лучи, когда вокруг ложится тень?
Нас мучила столицы суматоха,
Хотелось прочь от улиц и домов, —
Куда-нибудь в безмолвие лесов,
К молчанию невнемлющего моха.
Нет, ни любовь, ни осень не могли
Затмить в сердцах созвучное стремленье!
Нет, никогда не разорвутся звенья
Между душой и прелестью земли!
2
Ты помнить ли мучения вокзала,
Весь этот мир и прозы и минут,
И наконец приветливый приют,
Неясных грез манящее начало?
Ты помнишь ли, — я бросился у ног,
Я голову склонил в твои колени,
Я видел сон мерцающих видений,
Я оскорбить молчание не мог.
Боялись мы отдаться поцелуям,
Мы словно шли по облачной тропе,
И этот час в застенчивом купе
Для полноты был в жизни неминуем.
3
Не знаю я — случайно или нет
Был избран путь, моей душе знакомый.
Какою вдруг мучительной истомой
Повеял мне былого первый след.
Выходим мы: знакомое мне поле,
И озеро, и пожелтевший сад,
И дач пустых осиротелый ряд,
И все кругом… О Леля! Леля! Леля!
Да, это здесь росла моя любовь,
Меж тополей, под кудрями березы,
У этих мест уже бродили грезы…
Я снова здесь, и здесь люблю я вновь.
4
Вошли мы в лес, ища уединенья.
Сухой листвы раскинулся ковер, —
И я поймал твой мимолетный взор:
Он был в тот миг улыбкой восхищенья.
Рука с рукой в лесу бродили мы,
Встречая грязь, переходя канавы,
Ломали сучья, мяли сушь и травы,
Смеялись мы над призраком зимы.
И, подойдя к исписанной скамейке,
Мы сели там и любовались всем, —
Как хорошо, тепло, как воздух нем,
Как в вышине спят облачные змейки!
5
В безмолвии слова так хороши,
Так дороги в уединеньи ласки,
И так блестят возлюбленные глазки
Осенним днем в осмеянной глуши.
Кругом болезнь, упрямые вороны,
Столбы берез, осины багрянец,
За дымкою мучительный конец,
В молчании томительные стоны.
Одним лишь нам — душистая весна,
Одним лишь нам — душистые фиалки!
И плачет лес, завистливый и жалкий,
И внемлет нам сквозь слезы тишина.
6
Мы перешли на старое кладбище,
Где ждали нас холодные кресты.
Почиют здесь безумные мечты,
И здесь душа прозрачнее и чище.
Склонились мы над маленьким крестом,
Где скрыто все, мне вечно дорогое,
И где она оставлена в покое
Приветствием и дерзостным судом.
И долго я над юною могилой,
Обнявши крест, томился недвижим;
И ты, мой друг, ты плакала над ним,
Над образом моей забытой милой.
7
Еще сильней я полюбил тебя
За этот миг, за слезы, эти слезы!
Забыла ты ревнивые угрозы,
Соперницу ласкала ты, любя!
Я чувствовал, что с сердцем отогретым
Мы кладбище оставили вдвоем.
Горел закат оранжевым огнем,
Восток синел лилово-странным светом.
Мы снова шли, и шли, как прежде, мы
К великому, безбрежному сближенью,
Чужды опять лесов опустошенью,
Опять чужды дыханию зимы.
8
На станции мы поезд ожидали
И выбрали заветную скамью,
Где Леле я проговорил «люблю»,
Где мне «люблю» послышалось из дали.
Луна плыла за дымкой облаков,
Горели звезд алмазные каменья,
В немом пруду дробились отраженья,
А на душе лучи сверкали снов.
То был ли бред, опять воспоминанья,
Прошедшее, воскресшее во мне!
Слова любви шептал ли я во сне,
Иль наяву я повторял признанья?
9
И две мечты — невеста и жена —
В объятиях предстали мне так живо.
Одна была, как осень, молчалива,
Восторженна другая, как весна.
Я полон был любовию к обеим,
К тебе, и к ней, и вновь и вновь к тебе,
Я сладостно вручал себя судьбе,
Таинственной надеждою лелеем…
Ты помнишь ли наш путь назад сквозь тень,
Недавних грез с разлукою слиянье,
Случайное свободное прощанье,
Промчавшийся, но возвратимый день?
В дни печали, дни гонений -
За святыню убеждений,
Новой веры правоту -
Умирал спаситель света,
Плотник, житель Назарета,
Пригвожденный ко кресту.
И сказал он: "Совершилось!"
И чело его склонилось -
И остался мертвый лик,
Как при жизни, тих и ясен,
Так же благостью прекрасен,
Так же помыслом велик.
Солнце мирно, пред закатом
Над зелено-мягким скатом
И гранитами хребта -
Шло в пути златоподобном
И, блестя на месте лобном,
Озаряло три креста,
Двух воров, с Христом распятых,
Палача в железных латах,
Грозном шлеме и с копьем,
И людей, на казнь взиравших,
И трех женщин, близ стоявших
В безутешии своем.
Две старухи: мать рыдала,
И сестра ее шептала -
Что вот распят наш Христос...
Третья с ними, молодая,
Стала, взор на крест вперяя,
Неподвижна и без слез,
С опущенными руками,
С распущенными власами,
Бледным ужасом лица,
Вся - безмолвное рыданье
Иль немое изваянье
Скорби, скорби без конца.
К ночи площадь опустела,
И два друга сняли тело;
Мать с сестрой была при них
И прощалась с трупом сына;
И Мария Магдалина
Для лобзанья уст святых
Наклонилась и припала,
Сердце мягче биться стало,
И заплакала она.
И лились и орошали
Слезы тихие печали
Мертвый лик и рамена.
Труп покрыли пеленою;
Двое медленной стопою
На носилках понесли
Без напевов погребальных,-
И три женщины печальных
За покойником пошли.
Шла она и вспоминала,
Что подобных не бывало
В этом мире никогда...
Вспоминала все былое,
Быстро ей пережитое
В эти краткие года.
Как по торжищам Магдалы,
Выставляя в дни бывалы
Свежесть персей молодых,
Знала в вихре шуток сальных
Только юношей нахальных
Да бесстыдников седых;
И вот встретила случайно
Взгляд, смиривший силой тайной
Вред желаний, пыл в крови,
И ей слышать было ново
Человеческое слово
Всепрощенья и любви;
Как ему омыла ноги,
Запыленные с дороги,
Умягчила жесткий зной
Маслом мирры благовонной,
Осушила распущенной
Светлорусою косой...
Как у ног его садилась,
И внимала, и молилась,
Не сводя с него зениц,
Очищалась покаяньем,
Вырастала пониманьем
И любила без границ...
Близ олив, в саду тенистом,
Под утесом каменистым,
С фонарем во тьме ночной,
Тело в гроб они сложили,
К гробу камень привалили
И, скорбя, пошли домой.
Но чуть ранняя прохлада
Пронеслась по листьям сада
Перед брезжущей зарей,
А Мария шла из дому -
Хоть бы к камню гробовому
Преклониться головой.
Видит - гроб отверстый снова,
Голос, точно у живого,
Звал по имени ее...
Оглянулась... Сон блаженный!
Это сам он, вожделенный,
Навестил дитя свое.
И она его узнала,
Перед ним она стояла
В обожании немом;
И он рек, благословляя:
"Им скажи, душа родная,
О видении твоем!"
Светлый образ, дух привета,
Потонул в лучах рассвета.
И она на сход друзей
В путь пошла, благоговея
И едва поверить смея,
Что он ей явился - ей,
Шедшей грешною дорогой...
Но любить умевшей много,
Но чья мысль была чиста,
Почва сердца благодатна,
Чьей простой душе понятна
Правды ширь и простота.
Посв. памяти баронессы Ю. П. ВревскойСемь дней, семь ночей я дрался на Балканах,
Без памяти поднят был с мерзлой земли;
И долго, в шинели изорванной, в ранах,
Меня на скрипучей телеге везли;
Над нами кружились орлы, — ветер стонам
Внимал, да в ту ночь, как по мокрым понтонам
Стучали копыта измученных кляч,
В плесканьях Думая мне слышался плач.И с этим Дунаем прощаясь навеки,
Я думал: едва ль меня родина ждет!..
И вряд ли она будет в жалком калеке
Нуждаться, когда всех на битву пошлет…
Теперь ли, когда и любовь мне изменит,
Жалеть, что могила постель мне заменит!..
— И я уж не помню, как дальше везли
Меня то ухабам румынской земли… В каком-то бараке очнулся я, снятый
С телеги, и — понял, что это — барак;
День ярко сквозил в щели кровли досчатой,
Но день безотраден был, — хуже, чем мрак…
Прикрытый лишь тряпкой, пропитанной кровью,
В грязи весь, лежал я, прильнув к изголовью, И, сам искалеченный, тупо глядел
На лица и члены истерзанных тел.
И пыльный барак наш весь день растворялся:
Вносили одних, чтоб других выносить;
С носилками бледных гостей там встречался
Завернутый труп, что несли хоронить…
То слышалось ржанье обозных лошадок,
То стоны, то жалобы на распорядок…
То резкая брань, то смешные слова,
И врач наш острил, засучив рукава… А вот подошла и сестра милосердья! —
Волнистой косы ее свесилась прядь.
Я дрогнул. — К чему молодое усердье?
«Без крика и плача могу я страдать…
Оставь ты меня умереть, ради бога!»
Она ж поглядела так кротко и строго,
Что Дал я ей волю и раны промыть, —
И раны промыть, и бинты наложить.И вот, над собой слышу голос я нежный:
«Подайте рубашку!» и слышу ответ, —
Ответ нерешительный, но безнадежный:
«Все вышли, и тряпки нестиранной нет!»
И мыслю я: Боже! какое терпенье!
Я, дышащий труп, — я одно отвращенье
Внушаю; но — нет его в этих чертах
Прелестных, и нет его в этих глазах! Недолго я был терпелив и послушен:
Настала унылая ночь, — гром гремел,
И трупами пахло, и воздух был душен…
На грязном полу кто-то сонный храпел…
Кое-где ночники, догорая, чадились,
И умиравшие тихо молились
И бредили, — даже кричали «ура!»
И, молча, покойники ждали утра… То грезил я, то у меня дыбом волос
Вставал: то, в холодном поту, я кричал:
«Рубашку — рубашку!..» и долго мой голос
В ту ночь истомленных покой нарушал…
В туманном мозгу у меня разгорался
Какой-то злой умысел, и порывался
Бежать я, — как вдруг, слышу, катится гром,
И ветер к нам в щели бьет крупным дождем… Притих я, смотрю, среди призраков ночи,
Сидит, в красноватом мерцанье огня,
Знакомая тень, и бессонные очи,
Как звезды, сквозь сумрак, глядят на меня.
Вот встала, идет и лицо наклоняет
К огню и одну из лампад задувает…
И чудится, будто одежда шуршит,
По белому темное что-то скользит… И странно, в тот миг, как она замелькала
Как дух, над которым два белых крыла
Взвились, — я подумал: бедняжка устала,
И если б не крик мой, давно бы легла!..
Но вот, снова шорох, и — снова в одежде
Простой (в той, в которой ходила и прежде),
Она из укромного вышла угла,
И светлым виденьем ко мне подошла —И с дрожью стыдливой любви мне сказала:
«Привстань! Я рубашку тебе принесла»…
Я понял, она на меня надевала
Белье, что с себя потихоньку сняла.
И плакал я. — Детское что-то, родное,
Проснулось в душе, и мое ретивое
Так билось в груди, что пророчило мне
Надежду на счастье в родной стороне… И вот, я на родине! — Те же невзгоды,
Тщеславие бедности, праздный застой.
И старые сплетни, и новые моды…
Но нет! не забыть мне сестрицы святой!
Рубашку ее сохраню я до гроба…
И пусть наших недругов тешится злоба!
Я верю, что зло отзовется добром: —
Любовь мне сказалась под Красным Крестом.187
8.
Марта 6
Кто любит негу чувств, блаженство сладострастья
И не парит в края азийские душой?
Кто пылкий юноша, который в мире счастья
Не жаждет век утратить молодой?
Пусть он летит туда, <чалмою крест обменит>
И населит красой блестящей свой гарем!
Там жизни радость он познает и оценит,
И снова обретет потерянный Эдем!
Там пир для чувств и ока!
Красавицы Востока,
Одна другой милей,
Одна другой резвей,
Послушные рабыни,
Умрут с ним каждый миг!
С душой полубогини
В восторгах огневых
Душа его сольется,
Заснет и вновь проснется,
Чтоб снова утонуть
В пучине наслажденья!
Там пламенная грудь
Манит воображенье;
Там белая рука
Влечет его слегка
И страстно обнимает;
Одна его лобзает,
Горит и изнывает…
Одна ему поет
<И сладостно дает>.
Прелестные подруги,
Воздушны, как зефир,
Порхают, стелют круги,
То вьются, то летят,
То быстро станут в ряд.
Меж тем в дыму кальяна,
На бархате дивана,
Влюбленный сибарит
Роскошно возлежит
И, взором пожирая
Движенья гурий рая,
Трепещет и кипит,
И к деве сладострастья
Залог желанный счастья,
Платок его летит.
О, прочь с груди моей исчезни, знак священный,
Отцов и дедов древний крест!
Где пышная чалма, где Алкоран пророка?
Когда в сады прелестного Востока
Переселюсь от пагубных мне мест?
Что мне… что. . . . . . . . . . . . . .
Карателя блаженства моего?
Приятней в ад цветущая дорога,
Чем в рай, когда мне жить не можно для него.
Погибло все! Перуны грома,
Гремите над моей главой!
Очарования Содома,
Я ваш до сени гробовой!..
Но где uарем, но где она,
Моя прекрасная рабыня?
Кто эта юная богиня,
Полунагая, как весна,
Свежа, пленительна, статна,
Резвится в бане ароматной?
На чьи небесные красы
С досадной ревностью власы
Волною падают приятной?
<Чья сладострастная нога
В воде играет благовонной
И слишком вольная рука
Шалит над тайной благосклонной?>
Кого усердная толпа
Рабынь услужливых лелеет?
Чья кровь горячая замлеет
В обятьях девы огневой?
Кто сей счастливец молодой?..
Ах, где я? что со мною стало?
Она надела покрывало,
Ее ведут; — она идет,
Ее любовь на ложе ждет.
<Он дышит
На томной груди,
Он слышит
Признанье в любви,
Целует
Блаженство свое,
Милует
И нежит ее,
Лобзает
Невинный цветок,
Срывает
И пьет ее вздох.>
Так жрец любви, игра страстей опасных,
Пел наслажденья чуждых стран
И оживлял в мечтаньях сладострастных
Чувств очарованных обман.
Он пел… души его кумиры
Носились тайно вкруг него,
И в этот миг на все порфиры
Не променял бы он гарема своего.
Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит, Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..
Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…
Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит,
Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..
Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…
(На голос «Как по камешкам чиста
реченька течет…»)
Плывет по морю стена кораблей,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Волны по морю кипят и шумят,
Меж собою таку речь говорят —
Ай, жги, жги, жги, говори —
Меж собою таку речь говорят:
«Уж зачем это наши корабли,
Как щетиною, штыками поросли?
Ай, жги, жги, жги, говори,
Как щетиною, штыками поросли?
Уж не будет ли турецкая кровь
Нас румянить по-старому вновь?
Ай, жги, жги, жги, говори,
Нас румянить по-старому вновь?»
Тучи по небу летят и шумят,
Меж собой они речь говорят —
Ай, жги, жги, жги, говори —
Меж собой они речь говорят:
«Для чего полны солдат корабли,
У орудий курятся фитили?
Ай, жги, жги, жги, говори,
У орудий курятся фитили?
Уж недаром слетаются орлы,
Как на пир, на черкесские скалы.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Как на пир, на черкесские скалы».
Паруса надуваются, шумят,
Что на палубах солдатушки сидят.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Что на палубах солдатушки сидят.
Им ефрейторы делают наряд,
Усачи молодым говорят —
Ай, жги, жги, жги, говори —
Усачи молодым говорят:
«Ей вы, гой еси кавказцы-молодцы,
Удальцы, государевы стрельцы!
Ай, жги, жги, жги, говори,
Удальцы, государевы стрельцы!
Посмотрите, Адлер-мыс недалеко,
Нам его забрать славно и легко.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Нам его забрать славно и легко.
Каждый гоголем встряхнись, встрепенись,
Осмотри ружье да в шлюпочки садись.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Осмотри ружье да в шлюпочки садись.
С кораблей врагам пару поддадут,
Через головы там ядра заревут.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Через головы там ядра заревут.
А чуть на мель, мы вперед, усачи,
Сумы в зубы, в воду по пояс скачи!
Ай, жги, жги, жги, говори,
Сумы в зубы, в воду по пояс скачи!
Вражьих пуль не считай, не зевай,
Мигом стройся, да команды ожидай.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Мигом стройся, да команды ожидай.
И придет вам потешиться пора —
Дрогнет Адлер от солдатского ура.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Дрогнет Адлер от солдатского ура.
Беглым шагом на завал, на завал,
Тому честь и крест, кто прежде добежал.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Тому честь и крест, кто прежде добежал.
В рукопашную пали и коли,
И вали, и усами шевели.
Ай, жги, жги, жги, говори,
И вали, и усами шевели.
Нам похвально, гренадеры, егеря,
Молодцами умирать за царя.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Молодцами умирать за царя.
Нам не диво, гренадеры, егеря,
Пить победную чару за царя.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Пить победную чару за царя».
Преемник помыслов Почившаго Отца,
Полмира-властелин, святых Судеб Избранник,
России-Первенец, в сиянии венца,
Тебя приветствует—стенаньем скорби странник.
Отри слезу, как Сын, наш новый Белый Царь,
Приемлющий бразды Правленья Николая!
Я на дымящийся Отечества алтарь
Слагаю дань,—к Царям любовию пылая….
Благословен в веках удел высокий Твой!…
К сердцам народа путь Венчанному не труден.
Как солнце светлое в пучине мировой —
Сияй равно для всех!—Как Бог будь правосуден.
Священный кедр упал с высот Ливана
Полетом бури сокрушен;
Нет на скале гранитной великана:
Повис над темной бездной он.
Дремучий бор под небом глухо стонет….
Орел в безгранной глубине,
Как черный крест, ширяясь, в тучах тонет, —
Чу, клегт: о там привольно мне!…
Полуночи властитель, Царь и воин!…
Из урны выпал жребий Твой:
И пробил час—кровавых слез достоин —
Угас светильник мировой….
Без света ночь; безмолвен…. бездыханен….
Царь славы в сени гробовой!…
Лик омрачен; взгляд Орлий отуманен….
Могильный сон над головой….
Давно ль душа как струны рокотала?…
Псалма святаго прерван стих;
Рука к струнам касаться перестала….
Кимвал бряцающий—затих
Державная!… Она грозу метала,
Водя по хартии пером:
И злобная Европа трепетала,
Услышав заповедный гром….
Тот гром в горах гремел неумолкая
И перед ним дрожал не раз,
Свой хищный взор от ужаса смыкая,
Добычи алчущий Кавказ;
Под Солнцем Лев, смягчая рык хрипучий,
Ловил смущенным ухом гул:
И, рог Луны, бледнея крылся в тучи,
И низко кланялся Стамбул.
Кто сокрушал крамолы и коварства
Одним движением перста?
Пред чьим мечем к стопам склонялись Царства,
И крыла яд свой клевета?
Кто, как Сампсон, чрез волны гордо кинул
Гранитный пояс на Неву;
И дивный пар по воздуху раскинул,
Связуя с Балтием Москву?…
Его жезлом раздвинут храм Науки,
И в ясный Свод скруглен закон.
И простирал властительныя руки
Над морем и над сушей Он.
И, осенен небесной благодатью,
Готовя Русь к святой войне,
Носился Он, перед Христовой ратью,
Могуч и светел на коне.
Он окрылял полки Своим глаголом….
Но стопобедное ура,
Колебля твердь, утихло пред Престолом,
Где смерть откликнулась: пора! —
Державнаго Орла в Гнезде нестало.
Молва во все земли концы
Летит стрелой, вонзая в сердце жало,
И стонут сирые Птенцы….
Свинцовый груз в клегтании Орлицы….
Не видит Солнца взор Ея:
Она грустит и рвется из светлицы
За грань земнаго бытия
Прискорбен вопль и слезы и стенанье….
«Светла за гробом тишина!»
Нам Агнец рек, ведомый на закланье,
Приявший крест на рамена.
Свершилося: с надзвезднаго чертога
Услышал Царь знакомый зов:
Как горлица—душа в обятья Бога
Умчалась в вечность из оков….
К Почившему пылает грудь любовью
За правыя дела и суд.
Святая Русь, мешая слезы с кровью,
Сливает скорьб в святой сосуд….
И тот сосуд Царева сердца раны:
Тяжка их боль и глубина!…
Звенит булат…. над полем битвы—враны….
Кипит народная война!…
За Сына, Он, за нас молиться станет
В селеньях горних Богу сил:
Господь нам щит!… наш дух от сна воспрянет..
Он в нас надежду воскресил!…
Последний долг величию земному:
Лапы елок,
Лапы елок, лапки,
Лапы елок, лапки, лапушки…
Все в снегу,
Все в снегу, а теплые какие!
Будто в гости
Будто в гости к старой,
Будто в гости к старой, старой бабушке
я
я вчера
я вчера приехал в Киев.
Вот стою
Вот стою на горке
Вот стою на горке на Владимирской.
Ширь во-всю —
Ширь во-всю — не вымчать и перу!
Так
Так когда-то,
Так когда-то, рассиявшись в выморозки,
Киевскую
Киевскую Русь
Киевскую Русь оглядывал Перун.
А потом —
А потом — когда
А потом — когда и кто,
А потом — когда и кто, не помню толком,
только знаю,
только знаю, что сюда вот
только знаю, что сюда вот по́ льду,
да и по воде,
да и по воде, в порогах,
да и по воде, в порогах, волоком —
шли
шли с дарами
шли с дарами к Диру и Аскольду.
Дальше
Дальше било солнце
Дальше било солнце куполам в литавры.
— На колени, Русь!
— На колени, Русь! Согнись и стой. —
До сегодня
До сегодня нас
До сегодня нас Владимир гонит в лавры.
Плеть креста
Плеть креста сжимает
Плеть креста сжимает каменный святой.
Шли
Шли из мест
Шли из мест таких,
Шли из мест таких, которых нету глуше, —
прадеды,
прадеды, прапрадеды
прадеды, прапрадеды и пра пра пра!..
Много
Много всяческих
Много всяческих кровавых безделушек
здесь у бабушки
здесь у бабушки моей
здесь у бабушки моей по берегам Днепра.
Был убит
Был убит и снова встал Столыпин,
памятником встал,
памятником встал, вложивши пальцы в китель.
Снова был убит,
Снова был убит, и вновь
Снова был убит, и вновь дрожали липы
от пальбы
от пальбы двенадцати правительств.
А теперь
А теперь встают
А теперь встают с Подола
А теперь встают с Подола дымы,
киевская грудь
киевская грудь гудит,
киевская грудь гудит, котлами грета.
Не святой уже —
Не святой уже — другой,
Не святой уже — другой, земной Владимир
крестит нас
крестит нас железом и огнем декретов.
Даже чуть
Даже чуть зарусофильствовал
Даже чуть зарусофильствовал от этой шири!
Русофильство,
Русофильство, да другого сорта.
Вот
Вот моя
Вот моя рабочая страна,
Вот моя рабочая страна, одна
Вот моя рабочая страна, одна в огромном мире.
— Эй!
— Эй! Пуанкаре!
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?..
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?.. Черта!
Пусть еще
Пусть еще последний,
Пусть еще последний, старый батька
содрогает
содрогает плачем
содрогает плачем лавры звонницы.
Пусть
Пусть еще
Пусть еще врезается с Крещатика
волчий вой:
волчий вой: «Даю-беру червонцы!»
Наша сила —
Наша сила — правда,
Наша сила — правда, ваша —
Наша сила — правда, ваша — лаврьи звоны.
Ваша —
Ваша — дым кадильный,
Ваша — дым кадильный, наша —
Ваша — дым кадильный, наша — фабрик дым.
Ваша мощь —
Ваша мощь — червонец,
Ваша мощь — червонец, наша —
Ваша мощь — червонец, наша — стяг червонный.
— Мы возьмем,
— Мы возьмем, займем
— Мы возьмем, займем и победим.
Здравствуй
Здравствуй и прощай, седая бабушка!
Уходи с пути!
Уходи с пути! скорее!
Уходи с пути! скорее! ну-ка!
Умирай, старуха,
Умирай, старуха, спекулянтка,
Умирай, старуха, спекулянтка, на́божка.
Мы идем —
Мы идем — ватага юных внуков!
1924
Американец и цыган,
На свете нравственном загадка,
Которого, как лихорадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечет в край,
Из рая в ад, из ада в рай!
Которого душа есть пламень,
А ум — холодный эгоист;
Под бурей рока — твердый камень!
В волненье страсти — легкий лист!
Куда ж меня нелегкий тащит
И мой раздутый стих таращит,
Как стих того торговца од,
Который на осьмушку смысла
Пуд слов с прибавкой выдает?
Здесь муза брода не найдет:
Она над бездною повисла.
Как ей спуститься без хлопот
И как, не дав толчка рассудку
И не споткнувшись на пути,
От нравственных стихов сойти
Прямой дорогою к желудку?
Но, впрочем, я слыхал не раз,
Что наш желудок — чувств властитель
И помышлений всех запас.
Поэт, политик, победитель —
Все от него успеха ждут:
Судьба народов им решится;
В желудке пища не сварится —
И не созреет славный труд;
Министр обелся: сквозь дремоту
Секретаря прочел работу —
И гибель царства подписал.
Тот натощак бессмертья ищет,
Но он за драмой в зубы свищет —
И свет поэта освистал.
К тому же любопытным ухом
Умеешь всем речам внимать;
И если возвышенным духом
Подчас ты унижаешь знать,
Зато ты граф природный брюхом
И всем сиятельным под стать!
Ты знаешь цену Кондильяку,
В Вольтере любишь шуток дар
И платишь сердцем дань Жан-Жаку,
Но хуже ль лучших наших бар
Ценить умеешь кулебяку
И жирной стерляди развар?
Ну, слава Богу! Пусть с дороги
Стихомаранья лютый бес
Кидал меня то в ров, то в лес,
Но я, хоть поизбивши ноги,
До цели наконец долез.
О кухне речь — о знаменитый
Обжор властитель, друг и бог!
О, если, сочный и упитый,
Достойным быть мой стих бы мог
Твоей щедроты плодовитой!
Приправь и разогрей мой слог,
Пусть будет он, тебе угодный,
Душист, как с трюфлями пирог,
И вкусен, как каплун дородный!
Прочь Феб! и двор его голодный!
Я не прошу себе венка:
Меня не взманит лавр бесплодный!
Слепого случая рука
Пусть ставит на показ народный
Зажиточного дурака —
Проситься в дураки не буду!
Я не прошусь закинуть уду
В колодезь к истине сухой:
Ложь лучше истины иной!
Я не прошу у благодати
Втереть меня к библейской знати
И по кресту вести к крестам,
Ни ко двору, ни к небесам.
Просить себе того-другого
С поклонами я не спешу:
Мне нужен повар — от Толстого
Я только повару прошу!
19 октября 1818
Ценю Вольтера остроту:
Подобен ум его Протею;
Талант женевца — прямоту,
Подчас о бедняках жалею.
Благоговею духом я
Пред важным мужем Кондильяком…
Скажу, морочить не любя:
Я более знаком с коньяком!
I
Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дорога серой полосою
Играет змейкой между нив,
Окружена живой толпою
Высоких придорожных ив.
А по дороге пыль клубится
И что-то движется вдали:
Казак припал к коню и мчится,
Конь чуть касается земли.
— Везем, встречайте честью гостя.
Готовьте два столба ему,
Земли немного на погосте,
Да попросторнее тюрьму.
Везем!
И вот уж у заставы
Красивых всадников отряд,
Они в пыли, их пики ржавы,
Пищали за спиной висят. Везут телегу.
Палачами окружена телега та,
На ней прикованы цепями
Сидят два молодца. Уста
У них сомкнуты, грустны лица,
В глазах то злоба, то туман…
Не так к тебе, Москва-столица,
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут:
Вот берега родного Дона…
Отец замученный… Жена…
Вот Русь, народ… Мольбы и стона
Полна несчастная страна…
Монах угрюмый и высокий,
Блестит его орлиный взор…
Вот Волги-матушки широкой
И моря Каспия простор…
Его ватага удалая —
Поволжья бурная гроза…
И персиянка молодая,
Она пред ним… Ее глаза
Полны слезой, полны любовью,
Полны восторженной мечты…
Вот руки, облитые кровью, —
И нет на свете красоты!
А там все виселицы, битвы,
Пожаров беспощадных чад,
Убийства в поле, у молитвы,
В бою… Вон висельников ряд
На Волге, на степных курганах,
В покрытых пеплом городах,
В расшитых золотом кафтанах,
В цветных боярских сапогах…
Под Астраханью бой жестокий…
Враг убежал, разбитый в прах…
А вот он ночью, одинокий,
В тюрьме, закованный в цепях…
И надо всем Степан смеется,
И казнь, и пытки — ничего.
Одним лишь больно сердце бьется:
Свои же выдали его.
II
Утро ясно встает над Москвою,
Солнце ярко кресты золотит,
А народ еще с ночи толпою
К Красной площади, к казни спешит.
Чу, везут! Взволновалась столица,
Вся толпа колыхнула волной,
Зачернелась над ней колесница
С перекладиной, с цепью стальной…
Атаман и разбойник мятежный
Гордо встал у столба впереди.
Он в рубахе одет белоснежной,
Крест горит на широкой груди.
Рядом с ним и устал, и взволнован,
Не высок, но плечист и сутул,
На цепи на железной прикован,
Фрол идет, удалой эсаул;
Брат любимый, рука атамана,
Всей душой он был предан ему
И, узнав, что забрали Степана,
Сам охотно явился в тюрьму.
А на черном, высоком помосте
Дьяк, с дрожащей бумагой в руках,
Ожидает желанного гостя,
На лице его злоба и страх,
И дождался. На помост высокий
Разин с Фролкой спокойно идет,
Мирно колокол где-то далекий
Православных молиться зовет;
Тихо дальние тянутся звуки,
А народ недвижимый стоит:
Кровожадный, ждет Разина муки —
Час молитвы для казни забыт…
Подошли. Расковали Степана,
Он кого-то глазами искал…
Перед взором бойца-атамана,
Словно лист, весь народ задрожал.
Дьяк указ «про несказанны вины»
Прочитал, взял бумагу в карман,
И к Степану с секирою длинной
Кат пришел… Не дрогнул атаман;
А палач и жесток и ужасен,
Ноздри вырваны, нет и ушей,
Глаз один весь кровавый был красен, —
По сложенью медведя сильней.
Взял он за руку грозного ката
И, промолвив, поник головой:
— Перед смертью прими ты за брата,
Поменяйся крестом ты со мной.
На глазу палача одиноком
Бриллиантик слезы заблистал, —
Человек тот о прошлом далеком,
Может быть, в этот миг вспоминал…
Жил и он ведь, как добрые люди,
Не была его домом тюрьма,
А потом уж коснулося груди,
Раскалённое жало клейма,
А потом ему уши рубили,
Рвали ноздри, ременным кнутом
Чуть до смерти его не забили
И заставили быть палачом.
Омочив свои щеки слезами,
Подал крест атаман ему свой —
И враги поменялись крестами…
— Братья! шепот стоял над толпой…
Обнялися ужасные братья,
Да, такой не бывало родни,
А какие-то были объятья —
Задушили б медведя они!
На восток горячо помолился
Атаман, полный воли и сил,
И народу кругом поклонился:
— Православные, в чем согрубил,
Все простите, виновен не мало,
Кат за дело Степана казнит,
Виноват я… В ответ прозвучало:
— Мы прощаем и бог тя простит!..
Поклонился и к крашеной плахе
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи, Лег…
Накрыли Степана доской.
— Что ж, руби! Злобно дьяк обратился,
Али дело забыл свое кат?
— Не могу бить родных — не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало…
Дьяк другого позвал палача.
Новый кат топором размахнулся,
И рука откатилася прочь.
Дрогнул помост, народ ужаснулся…
Хоть бы стон! Лишь глаза, словно ночь,
Черным блеском кого-то искали
Близ помоста и сзади вдали…
Яркой радостью вдруг засверкали,
Знать, желанные очи нашли!
Но не вынес той казни Степана,
Этих мук, эсаул его Фрол,
Как упала рука атамана,
Закричал он, испуган и зол…
Вдруг глаза непрогляднее мрака
Посмотрели на Фролку. Он стих.
Крикнул Стенька:
— Молчи ты, собака!
И нога отлетела в тот миг.
Все секира быстрее блистает,
Нет ноги и другой нет руки,
Голова по помосту мелькает,
Тело Разина рубят в куски.
Изрубили за ним эсаула,
На кол головы их отнесли,
А в толпе среди шума и гула
Слышно — женщина плачет вдали.
Вот ее-то своими глазами
Атаман меж народа искал,
Поцелуй огневыми очами
Перед смертью он ей посылал.
Оттого умирал он счастливый,
Что напомнил ему ее взор,
Дон далекий, родимые нивы,
Волги-матушки вольный простор,
Все походы его боевые,
Где он сам никого не щадил,
Оставлял города огневые,
Воевод ненавистных казнил…
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Дня двадцатого апреля, года давнего,
Закричал вовсю в Москве, на Ивановской,
Дескать, дело у него. Государево!
Кто такой?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцов глядит без робости?
Вор — не вор, однако, кто ж его ведает?
А за крик держи ответ по всей строгости!
Мужичка того недремлющая стража взяла.
На расспросе объявил этот странный тать,
Что клянётся смастерить два великих крыла
И на оных, аки птица, будет в небе летать.
Подземелье, стол дубовый и стена на три крюка.
По стене плывут, качаясь, тени страшные…
Сам боярин Троекуров у смутьяна мужика,
Бородой тряся, грозно спрашивает:
— Что творишь, холоп?
— Не худое творю!
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?
— Непременно взлечу!
Был расспрашиван холоп строгим способом.
Шли от засветла расспросы и до затемна.
Дыбой гнули мужика, а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!.. Обязательно!..»
— Вдруг и вправду полетит, мозгля крамольная?
Вдруг понравится царю потеха знатная?
Призадумались бояре и промолвили:
«Ладно. Что тебе, холоп, к работе надобно?»
Дали всё, что просил, для крылатых дел:
Два куска холста, драгоценной слюды,
Прутьев ивовых, на неделю еды,
И подъячного, чтоб смотрел-глядел.
Необычное мужичок мастерил:
Вострым ножиком он холст кромсал,
Из белужьих жабр хитрый клей варил,
Прутья ивовые в три ряда вязал.
От рассветной зари до тёмных небес
Он работал и не печалился.
Он старался — чёрт! Он смеялся — бес!
«Получается!.. Ой… получается!!!»
Слух прошёл по Москве:
— Лихие дела!
— Мужичонка?
— Чтоб мне с места не встать!
— Завтра в полдень, слышь?
— Два великих крыла…
— На Ивановской!
— Аки птица, летать?
— Что? Творишь, холоп?
— Не худое творю…
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?!
— Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Появившись из ворот, скособоченный,
Дня тридцатого апреля, на Ивановскую
Вышел — вынес два крыла перепончатых.
Отливали эти крылья сверкающие
Толи кровушкою, толи пожарами.
Сам боярин Троекуров, со товарищами,
Поглазеть на это чудо пожаловали.
Крыльев радужных таких земля не видела.
И надел их мужик, слегка важничая.
Вся Ивановская площадь шеи вытянула…
Приготовилася ахнуть вся Ивановская!
Вот он крыльями взмахнул,
Сделал первый шаг…
Вот он чаще замахал,
От усердья взмок…
Вот на цыпочки привстал…
Да не взлеталось никак.
Вот он щёки надул,
Да взлететь не смог!
Он и плакал, и молился, и два раза вздыхал,
Закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал, присвистывал и крыльями махал,
И ногами семенил, как в присядочку…
По земле стучали крылья,
Крест мотался на груди,
Обдавала пыль вельможного боярина.
Мужичку уже кричали:
«Ну чего же ты?! Лети!!!
Обещался, так взлетай, окаянина!!!»
И тогда он завопил:
«Да где ж ты?! Господи!!!»
И купца задел крылом, пробегаючи.
Вся Ивановская площадь взвыла в хохоте,
Так, что брызнули с крестов стаи галочьи.
А мужик упал на землю, как подрезанный,
И не слышал он ни хохота, ни карканья.
Сам боярин Троекуров не побрезговали —
Подошли к мужику и в личность харкнули.
И сказали так бояре:
«Будя! Досыта
Посмеялись! А теперь давай похмуримся:
Батогами его!
Да чтоб не дo смерти!
Чтоб денёчка два пожил, да помучился!»
Ой, взлетали батоги, посреди весны…
Вился каждый батожок в небе пташкою…
И оттудова — да поперёк спины!
Поперёк спины, да всё с оттяжкою!
Чтобы думал — знал!..
Чтобы впрок — для всех!..
Чтоб вокруг тебя стало красненько!..
Да с размахом — Ах!..
Чтоб до сердца — Эх!..
И ещё раз — Ох!..
И — полразика…
— В землю смотришь, холоп?
— В землю смотрю…
— Полетать хотел?
— И теперь хочу.
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю…
— Ну, а дальше как?!
— Непременно взлечу!..
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой…
Одичалых собак пугая стонами,
В ночь промозглую лежал на Ивановской,
Словно чёрный крест — руки в стороны.
Посредине государства, затаённого во мгле,
Посреди берёз и зарослей смородины,
На заплаканной, залатанной, загадочной земле
Хлеборобов,
Храбрецов
И юродивых.
Посреди иконных ликов и немыслимых личин,
Бормотанья и тоски неосознанной,
Посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин,
Человек лежал ничком, в крови собственной.
Он лежал один. И не было ни звёзд, ни облаков.
Он лежал, широко глаза открывши.
И спина его горела не от царских батогов,
Прорастали крылья в ней.
Крылья!..
Крылышки!..
Как побил государь
Золотую Орду под Казанью,
Указал на подворье свое
Приходить мастерам.
И велел благодетель, —
Гласит летописца сказанье, —
В память оной победы
Да выстроят каменный храм.
И к нему привели
Флорентийцев,
И немцев,
И прочих
Иноземных мужей,
Пивших чару вина в один дых.
И пришли к нему двое
Безвестных владимирских зодчих,
Двое русских строителей,
Статных,
Босых,
Молодых.
Лился свет в слюдяное оконце,
Был дух вельми спертый.
Изразцовая печка.
Божница.
Угар и жара.
И в посконных рубахах
Пред Иоанном Четвертым,
Крепко за руки взявшись,
Стояли сии мастера.
"Смерды!
Можете ль церкву сложить
Иноземных пригожей?
Чтоб была благолепней
Заморских церквей, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.
Государь приказал.
И в субботу на вербной неделе,
Покрестясь на восход,
Ремешками схватив волоса,
Государевы зодчие
Фартуки наспех надели,
На широких плечах
Кирпичи понесли на леса.
Мастера выплетали
Узоры из каменных кружев,
Выводили столбы
И, работой своею горды,
Купол золотом жгли,
Кровли крыли лазурью снаружи
И в свинцовые рамы
Вставляли чешуйки слюды.
И уже потянулись
Стрельчатые башенки кверху.
Переходы,
Балкончики,
Луковки да купола.
И дивились ученые люди,
Зан_е_ эта церковь
Краше вилл италийских
И пагод индийских была!
Был диковинный храм
Богомазами весь размалеван,
В алтаре,
И при входах,
И в царском притворе самом.
Живописной артелью
Монаха Андрея Рублева
Изукрашен зело
Византийским суровым письмом…
А в ногах у постройки
Торговая площадь жужжала,
Торовато кричала купцам:
"Покажи, чем живешь!"
Ночью подлый народ
До креста пропивался в кружалах,
А утрами истошно вопил,
Становясь на правеж.
Тать, засеченный плетью,
У плахи лежал бездыханно,
Прямо в небо уставя
Очесок седой бороды,
И в московской неволе
Томились татарские ханы,
Посланцы Золотой,
Переметчики Черной Орды.
А над всем этим срамом
Та церковь была —
Как невеста!
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту, —
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту…
А как храм освятили,
То с посохом,
В шапке монашьей,
Обошел его царь —
От подвалов и служб
До креста.
И, окинувши взором
Его узорчатые башни,
"Лепота!" — молвил царь.
И ответили все: "Лепота!"
И спросил благодетель:
"А можете ль сделать пригожей,
Благолепнее этого храма
Другой, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.
И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его
Церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!
Соколиные очи
Кололи им шилом железным,
Дабы белого света
Увидеть они не могли.
Их клеймили клеймом,
Их секли батогами, болезных,
И кидали их,
Темных,
На стылое лоно земли.
И в Обжорном ряду,
Там, где заваль кабацкая пела,
Где сивухой разило,
Где было от пару темно,
Где кричали дьяки:
"Государево слово и дело!" —
Мастера Христа ради
Просили на хлеб и вино.
И стояла их церковь
Такая,
Что словно приснилась.
И звонила она,
Будто их отпевала навзрыд,
И запретную песню
Про страшную царскую милость
Пели в тайных местах
По широкой Руси
Гусляры.