На утесе том дымится
Аутафорт, сложен во прах,
И пред ставкой королевской
Властелин его в цепях.
«Ты ли, что мечом и песней
Поднял бунт на всех концах,
Что к отцу в непослушанье
У детей вселил в сердцах? Тот ли здесь, что выхвалялся,
Не стыдяся никого,
Что ему и половины,
Хватит духа своего?
Если мало половины,
Призови его всего
Замок твой отстроить снова,
Снять оковы с самого».«Мой король и повелитель,
Пред тобой Бертран де Борн,
Что возжег единой песнью
Перигорд и Вентадорн,
Что у мощного владыки
Был в глазу колючий терн,
Тот, из-за кого гнев отчий
Короля пылал как горн.Дочь твоя сидела в зале
С ней был герцог обручен,
И гонец мой спел ей песню,
Мною песне обучен,
Спел, как сердце в ней гордилось,
Что певец в нее влюблен,
И убор невесты пышный
Весь слезами стал смочен.В бой твой лучший сын воспрянул,
Кинув долю без забот,
Как моих воинских песен
Гром донес к нему народ.
На коня он сел поспешно,
Сам я знамя нес вперед.
Тут стрелою он пронзенный
У Монфортских пал ворот! На руках моих он, бедный,
Окровавленный лежал,
Не от боли, — от проклятья
Он отцовского дрожал.
Вдаль к тебе он тщетно руку
На прощанье простирал,
Но твоей не повстречавши,
Он мою еще пожал.Тут, как Аутафорт мой, горе
Надломило силача:
Ни вполне, ни вполовину,
Ни струны и ни меча.
Лишь расслабленного духом
Ты сразил меня сплеча;
Для одной лишь песни скорби
Он поднялся сгоряча».И король челом поникнул:
«Сына мне ты возмутил,
Сердце дочери пленил ты —
И мое ты победил.
Дай же руку, друг сыновний,
За него тебя простил!
Прочь оковы! — Твоего же
Духа вздох я ощутил».
(14 июля)
Бурлит Сент-Антуан. Шумит Пале-Рояль.
В ушах звенит призыв Камиля Демулена.
Народный гнев растет, взметаясь ввысь, как пена.
Стреляют. Бьют в набат. В дыму сверкает сталь.
Бастилия взята. Предместья торжествуют.
На пиках головы Бертье и де Лоней.
И победители, расчистив от камней
Площадку, ставят столб и надпись: «Здесь танцуют».
Король охотился с утра в лесах Марли.
Борзые подняли оленя. Но пришли
Известья, что мятеж в Париже. Помешали…
Сорвали даром лов. К чему? Из-за чего?
Не в духе лег. Не спал. И записал в журнале:
«Четырнадцатого июля. — Ни-че-го».
12 декабря 1917
(10 августа 1792 г.)
«Jе mе manquе dеux battеrиеs pour balayеr
toutе cеttе canaиllе la».
(Мемуары Бурьенна. Слова Бонапарта)
Париж в огне. Король низложен с трона.
Швейцарцы перерезаны. Народ
Изверился в вождях, казнит и жжет.
И Лафайет обявлен вне закона.
Марат в бреду и страшен, как Горгона.
Невидим Робеспьер. Жиронда ждет.
В садах у Тюильри водоворот
Взметенных толп и львиный зев Дантона.
А офицер, незнаемый никем,
Глядит с презреньем — холоден и нем —
На буйных толп бессмысленную толочь,
И, слушая их исступленный вой,
Досадует, что нету под рукой
Двух батарей «рассеять эту сволочь».
(Из Гете)
«Что там за звуки пред крыльцом,
За гласы пред вратами?..
В высоком тереме моем
Раздайся песнь пред нами!..»
Король сказал, и паж бежит,
Вернулся паж, король гласит:
«Скорей впустите старца!..»
«Хвала вам, витязи, и честь,
Вам, дамы, обожанья!..
Как звезды в небе перечесть!
Кто знает их названья!..
Хоть взор манит сей рай чудес,
Закройся взор — не время здесь
Вас праздно тешить, очи!»
Седой певец глаза смежил
И в струны грянул живо —
У смелых взор смелей горит,
У жен — поник стыдливо…
Пленился царь его игрой
И шлет за цепью золотой —
Почтить певца седого!..
«Златой мне цепи не давай,
Награды сей не стою,
Ее ты рыцарям отдай,
Бесстрашным среди бою;
Отдай ее своим дьякам,
Прибавь к их прочим тяготам
Сие златое бремя!..
На Божьей воле я пою,
Как птичка в поднебесье,
Не чая мзды за песнь свою —
Мне песнь сама возмездье!..
Просил бы милости одной,
Вели мне кубок золотой
Вином наполнить светлым!»
Он кубок взял и осушил
И слово молвил с жаром:
«Тот дом Сам Бог благословил,
Где это — скудным даром!..
Свою вам милость Он пошли
И вас утешь на сей земли,
Как я утешен вами!..»
— Скажи мне, родная, дай сыну ответ:
увижу ль отца? Иль в живых его нет?
Молчишь ты, и даже не скажешь кто он?
А нынче мне чудный привиделся сон.
Мне снилось, что был мой отец королем…
Скажи хоть одно мне: куда мы идем?
Блуждаем в степи мы, скрываясь от всех.
Где темные рощи? Там пляски и смех,
там песни звучали! Туда бы опять…
Опять бы я горы хотел увидать.
Скажи, где отец мой? Скажи мне, кто он?
А я расскажу тебе чудный свой сон.
Мне радуга снилась, на выси двух гор
она опиралась. И будто мой взор —
над нею отца в облаках различил.
Свободно и гордо он в небе царил:
Корона была золотая на нем,
и ангелы Божьи летали кругом.
Он мне улыбался, кивал с облаков…
Отрадных таких я не видывал снов!»
— «Какие тут сны! Замолчи ты, глупец!
Из Венгрии мы. Там повешен отец.
Был горд, как король он, и в час роковой
он духом не пал, не поник головой.
Добычею птиц, незарытый, он стал…
В те дни у меня ты под сердцем лежал!
Ну, что побледнел? Что дрожишь ты, сынок?
Иди же, иди! Еще путь наш далек.»
А. Плещеев.
На белом свете жил да был
Один король когда-то.
В дела он царства не входил,
Но наряжаться так любил
Роскошно и богато,
Что в день раз двадцать пять
Привык костюм менять.
О нем не толковали:
Король стал заниматься,
А прямо обясняли:
„Изволит одеваться.“
Раз в городе пронесся слух,
Прошел и в царской свите —
(Ведь к разным сплетням кто же глух?)
О везде в город чудных двух
Ткачей, и что ткачи те
Скорей, чем в пять минут,
Такие ткани ткут,
Что от начала света
Подобных не бывало,
Но только платье это
Секрет один скрывало:
Кто был способен и умен,
Тот видел это платье,
Но если же, к несчастью, он
Был в этоть мир глупцом рожден,
То было вероятье,
Что для того глупца
С изнанки и лица
Та ткань совсем незрима,
Хотя смотри он в оба
На ткань неутонимо
До самой двери гроба.
Король, узнав о том, и дня
Прожить не мог в покое:
— "Будь это платье у меня,
Весь дворь по платью оценя,
Я знал бы, что такое
Весь мой придворный штат:
Ведь глупых, говорят,
И близ меня есть много…
Избавлюсь от заразы.“
И приказал он строго
Ткачам послать заказы.
Взглянуть на ткань, в немой борьбе,
Король желал ужасно;
Хоть он уверен был в себе
И в избранной своей судьбе,
Но — все-таки опасно.
„Пошлю, подумал он,
Министра: он умен,
Он служит мне примерно,
И знаю я заране,
Оценит он наверно
Достоинства той ткани.“
Министр к обманщикам ткачам
Явился и — ужасно! —
Ткань не видна его очам,
Лишь хитрым он внимал речам:
„Не правда ли, прекрасно?“
Ну, что он мог сказать,
Чтоб чести не ронять?
О тупости министра
Весь край бы вдруг услышал…
И стал хвалить он быстро:
„Рисунок дивный вышел!..“
Весь двор у плутов побывал,
Чтоб тканью любоваться,
Но каждый скрыл среди похвал,
Что ничего он не видал…
Как в глупости сознаться?
Назваться дураком?..
И над пустым станком,
Где не было ни нитки,
Художников искусство
Хвалили все в избытке
Восторженного чувства.
К ткачам король явился сам
И слышал толки в свите:
«Вот подивитесь чудесам!
Что за узор!.. Вот здесь… а там…
Король, сюда взгляните…»
Король же думал так:
„Неужли я дурак?
Лишен совсем понятья?
Не вижу эту ткань я…“
Но высказал желанье
Иметь такое платье.
Король, ткачей своих хваля,
К ним приезжает снова,
Ждет платья, деньги им суля,
И плуты тешут короля,
Что платье уж готово:
— „Примерить ваш наряд
Извольте“, говорят:
„Разденьтесь и примерьте…“
Разделся, мальчик словно,
Напуганный до смерти,
Король беспрекословно.
Пришел в восторг весь круг вельмож
Пред королем раздетым:
(Раздетый, чувствовал он дрожь)
— „Смотрите, как король хорош
В наряде новом этом!..
Что за фасон притон!..
По городу пойдем,
Все ставут удивляться…“
Король промолвил слово:
— „Что ж, можно отправляться?“
— „Извольте! все готово!!“
Король по улицам идет
Под балдахином пышным,
А вкруг него бежит народ,
Хвалу одежде воздает
С приветом, ясно слышным:
„Позволь взглянуть! Позволь!“
И думает король:
„На что ж это похоже?..
Мне за себя обидно:
Все видят то, о Боже,
Что мне совсем не видно!..“
Из окон, точно как из лож,
Смотрели дамы, молодежь,
Крича единогласно:
— „О, как наряд его хорош!
И как он сшит прекрасно!..“
Но мимо мальчик шел:
— „Да он почти что гол!..“
Ребенок кликнул звонко…
И поняли все разом,
Что только у ребенка
Нашелся здравый разум.
(В альбом А. А. Воейковой)
Мы бились мечами на чуждых полях,
Когда горделивый и смелый, как деды,
С дружиной героев искал я победы
И чести жить славой в грядущих веках.
Мы бились жестоко: враги перед нами,
Как нива пред бурей, ложилися в прах;
Мы грады и села губили огнями,
И скальды нас пели на чуждых полях.
Мы бились мечами в тот день роковой,
Когда, победивши морские пучины,
Мы вышли на берег Гензинской долины,
И встречены грозной, нежданной войной,
Мы бились жестоко: как мы, удалые,
Враги к нам летели толпа за толпой;
Их кровью намокли поля боевые,
И мы победили в тот день роковой.
Мы бились мечами, полночи сыны,
Когда я, отважный потомок Одина,
Принес ему в жертву врага-исполина,
При громе оружий, при свете луны.
Мы бились жестоко: секирой стальною
Разил меня дикий питомец войны;
Но я разрубил ему шлем с головою,—
И мы победили, полночи сыны!
Мы бились мечами. На память сынам
Оставлю я броню и щит мой широкой,
И бранное знамя, и шлем мой высокой,
И меч мой, ужасный далеким странам.
Мы бились жестоко — и гордые нами
Потомки, отвагой подобные нам,
Развесят кольчуги с щитами, с мечами,
В чертогах отцовских на память сынам.
Во славном городе в Орешке,
По нынешнему званию Шлюшенбурха,
Пролегла тута широкая дорожка.
По той по широкой дорожке
Идет тут царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
Со темя он со пехотными полками,
Со конницею и со драгунами,
Со удалыми донскими казаками.
Вошли оне во Красну мызу
Промежу темя высокими горами,
Промежу темя широкими долами,
А все полки становилися.
А втапоры Борис сын Петрович
В обезд он донских казаков посылает,
Донских, гребецких да еи́цкиех.
Как скрали оне швецкия караулы,
Маэора себе во полон полонили,
Привезли его в лагири царския.
Злата труба в поле протрубила,
Прогласил государь, слово молвил,
Государь московской, первой император:
«А и гой еси, Борис сын Петрович!
Изволь ты маэора допросити тихонько-помалешуньку:
А сколько-де силы в Орешке у вашего короля щвецкова?».
Говорит тут маэор не с упадкою,
А стал он силу рассказавать:
«С генералом в поле нашим — сорок тысячей,
С королем в поле — сметы нет».
А втапоры царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
А сам он царю репортует,
Что много-де силы в поле той швецкой:
С генералом стоит силы сорок тысячей,
С королем в поле силы смету нет.
Злата труба в поле в лагире протрубила,
Прогласил первой император:
«А и гой еси, Борис Петрович!
Не устрашися маэора допросити,
Не корми маэора целы сутки,
Еще вы ево повторите,
Другие вы сутки не кормите,
И сладко он росскажет,
Сколько у них силы швецкия».
А втапоры Борис Петрович Шереметев
На то-то больно догадлив:
А двое-де сутки маэора не кормили,
Во третьи винца ему подносили.
А втапоры маэор россказал,
Правду истинну россказал всем:
«С королем нашим и генералом силы семь тысячей,
А более того нету!».
И тут государь [в]звеселился,
Велел ему маэора голову отляпать.
Если
Гавану
окинуть мигом —
рай-страна,
страна что надо.
Под пальмой
на ножке
стоят фламинго.
Цветет
коларио
по всей Ведадо.
В Гаване
все
разграничено четко:
у белых доллары,
у черных — нет.
Поэтому
Вилли
стоит со щеткой
у «Энри Клей энд Бок, лимитед».
Много
за жизнь
повымел Вилли —
одних пылинок
целый лес, —
поэтому
волос у Вилли
вылез,
поэтому
живот у Вилли
влез.
Мал его радостей тусклый спектр:
шесть часов поспать на боку,
да разве что
вор,
портово́й инспектор,
кинет
негру
цент на бегу.
От этой грязи скроешься разве?
Разве что
стали б
ходить на голове.
И то
намели бы
больше грязи:
волосьев тыщи,
а ног —
две.
Рядом
шла
нарядная Прадо.
То звякнет,
то вспыхнет
трехверстный джаз.
Дурню покажется,
что и взаправду
бывший рай
в Гаване как раз.
В мозгу у Вилли
мало извилин,
мало всходов,
мало посева.
Одно
единственное
вызубрил Вилли
тверже,
чем камень
памятника Масео:
«Белый
ест
ананас спелый,
черный —
гнилью моченый.
Белую работу
делает белый,
черную работу —
черный».
Мало вопросов Вилли сверлили.
Но один был
закорюка из закорюк.
И когда
вопрос этот
влезал в Вилли,
щетка
падала
из Виллиных рук.
И надо же случиться,
чтоб как раз тогда
к королю сигарному
Энри Клей
пришел,
белей, чем облаков стада,
величественнейший из сахарных королей.
Негр
подходит
к туше дебелой:
«Ай бэг ёр па́рдон, мистер Брэгг!
Почему и сахар,
белый-белый,
должен делать
черный негр?
Черная сигара
не идет в усах вам —
она для негра
с черными усами.
А если вы
любите
кофий с сахаром,
то сахар
извольте
делать сами».
Такой вопрос
не проходит даром.
Король
из белого
становится желт.
Вывернулся
король
сообразно с ударом,
выбросил обе перчатки
и ушел.
Цвели
кругом
чудеса ботаники.
Бананы
сплетали
сплошной кров.
Вытер
негр
о белые подштанники
руку,
с носа утершую кровь.
Негр
посопел подбитым носом,
поднял щетку,
держась за скулу.
Откуда знать ему,
что с таким вопросом
надо обращаться
в Коминтерн,
в Москву?
Эй, старик! чего у плуга
Ты стоишь, глядишь в мечты?
Принимай меня, как друга:
Землепашец я, как ты!
Мы, быть может, не допашем
Нивы в этот летний зной,
Но зато уже попляшем —
Ай-люли! — вдвоем с тобой!
Дай мне руку! понемногу
Расходись! пускайся в пляс!
Жизнь — работал; час — в дорогу!
Прямо в ад! — ловите нас! Здравствуй, друг! Ты горд нарядом,
Шляпы ты загнул края.
Не пойти ль с тобой мне рядом?
Как и ты, любовник я!
Разве счастье только в ласке,
Только в том, чтоб обнимать?
Эй! доверься бодрой пляске,
Зачинай со мной плясать!
Как с возлюбленной на ложе,
Так в веселье плясовом,
Дух тебе захватит тоже,
И ты рухнешь в ад лицом! В платье черное одета,
Богу ты посвящена…
Эй, не верь словам обета,
Сочинял их сатана!
Я ведь тоже в черной рясе:
Ты — черница, я — чернец.
Что ж! Поди, в удалом плясе,
Ты со Смертью под венец!
Звон? То к свадьбе зазвонили!
Дай обнять тебя, душа!
В такт завертимся, — к могиле
Приготовленной спеша! Малый мальчик в люльке малой!
Сердце тронул ты мое!
Мать куда-то запропала?
Я присяду за нее.
Не скажу тебе я сказки,
Той, что шепчет мать, любя.
Я тебя наставлю пляске,
Укачаю я тебя!
Укачаю, закачаю
И от жизни упасу:
Взяв в объятья, прямо к раю
В легкой пляске понесу! За столом, под балдахином,
Ты пируешь, мой король.
Как пред ленным господином,
Преклониться мне позволь!
Я на тоненькой свирели
Зовы к пляске пропою.
У тебя глаза сомлели?
Ты узнал родню свою?
Встань, король! по тройной зале
Завертись, податель благ!
Ну, — вот мы и доплясали:
С трона в гроб — один лишь шаг!
В сонном воздухе скошенной пахло травой,
И был воздух прозрачней воды ключевой;
При мерцании звезд засыпала земля;
Но, щекою к щеке и с устами в уста,
Все прощалась в саду молодая чета —
Это были принц Бурис с сестрой короля.
Им прощаться б хотелось всю ночь напролет:
Дрозд в ветвях им любовную песню поет;
Им на ум не придет на терновник взглянуть,
На росу, что слеза́ми усыпала путь.
Была ночь. Весь дворец был как храм освещен;
А принц Бурис был схвачен в ту ночь, ослеплен,
И закованный в цепи, низвержен в тюрьму.
Но гремели литавры по залам дворца,
И сестра Вальдемара, бледней мертвеца,
Выступая с ним в пляске, внимала ему:
«Зарумянишься снова ты розою той,
Что принц Бурис сорвал дерзновенной рукой.
Я сотру на меня навлеченный позор»!
И он с ней танцевал, танцевал до тех пор,
Пока мертвой упала она на ковер.
Где темница в свободное море глядит,
Прах Кирстины в холодную землю зарыт;
Терн ее окружает могилу.
Каждый день, на цепи, из тюремных ворот
К той могиле слепец одинокий идет —
Он влачит свою цепь через силу;
На лице его бледном терзанье и боль.
Даровал ему велию милость король:
Его ржавая цепь небывало длинна —
До бесценной могилы доходит она.
Мой замок стоит на утесе крутом
В далеких, туманных горах,
Его я воздвигнул во мраке ночном,
С проклятьем на бледных устах.
В том замке высоком никто не живет,
Лишь я его гордый король,
Да ночью спускается с диких высот
Жестокий, насмешливый тролль.
На дальнем утесе, труслив и смешон,
Он держит коварную речь,
Но чует, что меч для него припасен,
Не знающий жалости меч.
Однажды сидел я в порфире златой,
Горел мой алмазный венец —
И в дверь постучался певец молодой,
Бездомный, бродячий певец.
Для всех, кто отвагой и силой богат,
Отворены двери дворца;
В пурпуровой зале я слушать был рад
Безумные речи певца.
С красивою арфой он стал недвижим,
Он звякнул дрожащей струной,
И дико промчалась по залам моим
Гармония песни больной.
«Я шел один в ночи беззвездной
В горах с уступа на уступ
И увидал над мрачной бездной,
Как мрамор белый, женский труп.
«Влачились змеи по уступам,
Угрюмый рос чертополох,
И над красивым женским трупом
Бродил безумный скоморох.
«И смерти дивный сон тревожа,
Он бубен потрясал в руке,
Над миром девственного ложа
Плясал в дурацком колпаке.
«Едва звенели колокольца,
Не отдаваяся в горах,
Дешевые сверкали кольца
На узких, сморщенных руках.
«Он хохотал, смешной, беззубый,
Скача по сумрачным холмам,
И прижимал больные губы
К холодным, девичьим губам.
«И я ушел, унес вопросы,
Смущая ими божество,
Но выше этого утеса
Не видел в мире ничего».
Я долее слушать безумца не мог,
Я поднял сверкающий меч,
Певцу подарил я кровавый цветок
В награду за дерзкую речь.
Цветок зазиял на высокой груди,
Красиво горящий багрец…
«Безумный певец, ты мне страшен, уйди».
Но мертвенно бледен певец.
Порвалися струны, протяжно звеня,
Как арфу его я разбил
За то, что он плакать заставил меня,
Властителя гордых могил.
Как прежде в туманах не видно луча,
Как прежде скитается тролль,
Он бедный не знает, бояся меча,
Что властный рыдает король.
Попрежнему тих одинокий дворец,
В нем трое, в нем трое всего:
Печальный король и убитый певец
И дикая песня его.
Уж как мы под Перекопом
С белым скопом
Бой вели.
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
С белым скопом бой вели! Тлю господскую густую
Всю вчистую
Подмели,
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Всех буржуев подмели! Нынче снова строят плутни
Злые трутни
И шмели.
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Заграничные шмели! Но… скажи нам только: «Хлопцы,
Перекопцы,
Навали!»
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Где очутятся шмели?! Воют в страхе чуть живые
Биржевые
Короли.
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Биржевые короли! Их машины и вагранки,
Биржи, банки
На мели!
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Вражье дело на мели! А у нас иные думы.
Все в поту мы
И в пыли.
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Все в поту мы и в пыли! Заводских громадин только
Эвон сколько
Возвели!
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Сколько фабрик возвели! Пахнут слаще нам, чем роза,
Дух навоза
И земли!
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Прут колхозы из земли! Чтоб свалить судьбу-недолю,
Всю мы волю
Напрягли!
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Всю мы волю напрягли! Не собьет нас вражья жалость,
Чтоб мы малость,
Прилегли.
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Чтоб всхрапнуть мы прилегли! Чтоб враги нас, вялых, шалых,
Оплошалых,
Взять могли!
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Чтоб нас сонных взять могли! Вражья жалость дышит местью!
Кто там — с лестью?
Стань вдали!
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Просим честью
Стать вдали! С богатырской силой дивной,
Коллективной,
Не шали!
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Нынче с нами не шали! А не то… Нам скажут: «Хлопцы,
Перекопцы,
Навали!»
Эх-х! Лю-ли, лю-ли, лю-ли!
Где очутятся шмели?!
Я подымаюсь по белой дороге,
Пыльной, звенящей, крутой.
Не устают мои легкие ноги
Выситься над высотой.
Слева — крутая спина Аю-Дага,
Синяя бездна — окрест.
Я вспоминаю курчавого мага
Этих лирических мест.
Вижу его на дороге и в гроте…
Смуглую руку у лба… —
Точно стеклянная, на повороте
Продребезжала арба… —
Запах — из детства — какого-то дыма
Или каких-то племен…
Очарование прежнего Крыма
Пушкинских милых времен.
Пушкин! — Ты знал бы по первому слову,
Кто у тебя на пути!
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.
Не опираясь на смуглую руку,
Я говорила б, идя,
Как глубоко презираю науку
И отвергаю вождя,
Как я люблю имена и знамена,
Волосы и голоса,
Старые вина и старые троны, —
Каждого встречного пса!
Полуулыбки в ответ на вопросы,
И молодых королей…
Как я люблю огонек папиросы
В бархатной чаще аллей.
Марионеток и звон тамбурина,
Золото и серебро,
Неповторимое имя: Марина,
Байрона и болеро,
Ладанки, карты, флаконы и свечи
Запах кочевий и шуб,
Лживые, в душу идущие речи
Очаровательных губ.
Эти слова: никогда и навеки,
За колесом — колею…
Смуглые руки и синие реки,
— Ах, — Мариулу твою!
Треск барабана — мундир властелина —
Окна дворцов и карет,
Рощи в сияющей пасти камина,
Красные звезды ракет…
Вечное сердце свое и служенье
Только ему, королю!
Сердце свое и свое отраженье
В зеркале… Как я люблю…
Кончено. — Я бы уж не говорила,
Я посмотрела бы вниз…
Вы бы молчали, так грустно, так мило
Тонкий обняв кипарис.
Мы помолчали бы оба — не так ли? —
Глядя, как где-то у ног,
В милой какой-нибудь маленькой сакле
Первый блеснул огонек.
И — потому что от худшей печали
Шаг — и не больше! — к игре,
Мы рассмеялись бы и побежали
За руку вниз по горе.
Конрад фон-Гогенштауфен ужь много, много дней
Пред Винспергом держался с дружиною своей.
Давно ужь в чистом поле врага осилил он,
Но в Винсперге не думал сдаваться гарнизон.
Пришел, однако, голод, о, голод —лютый ад!
Пощады Винсперг просит —неумолим Конрад;
«От ваших стрел погибло не мало слуг моих
И, сдайтесь вы, не сдайтесь —я отомщу за них!»
Тогда приходят жены: „Коль тверд ты на своем,
То отпусти хоть женщин, —мы не грешны ни в чем.“
И сжалился над ними разгневанный герой
И кротко изрекает он приговор такой:
„Пусть жены все выходят, и каждая из них
Пускай с собой уносит то из вещей своих,
Что ей всего дороже, что в силах снесть она.“
И царским словом воля его закреплена.
На утро, рано, рано, чуть только свет блеснул,
Потешную картину увидел караул:
Ворота растворились, и женщины пошли
Тяжелыми шагами, сгибаясь до земли.
Сгибаются под ношей, лежащей на спине:
Что им всего дороже —мужей несут оне.
«Держите их, обманщиц!» с угрозой враг кричит.
«Король не это думал!» граф-канцлер говорит.
Скорей бегут к Конраду, —и засмеялся он:
«Хоть я не это думал, —хвалю чудесных жен!
Что сказано, то свято, и слова моего
Я, знайте, не нарушу нигде, ни для кого!»
Так чистым сохранился блеск царскаго венца;
Конрада славит голос народнаго певца.
Надежно полагаться на слово короля
Могла еще в те годы германская земля.
На юго-восток от Норвегии, в Ботническом шхерном заливе,
Был остров с особенным климатом: на севере юга клочок.
На нем — королевство Миррэлия, всех царств и республик счастливей,
С красавицею-королевою, любившей народ горячо.
У Ингрид Стэрлинг лицо бескровно. Она — шатенка.
Стройна. Изящна. Глаза лиловы. И скорбен рот.
Таится в Ингрид под лесофеей демимондэнка.
Играет Ингрид. Она поэзит. Она поет.
Она прославлена, как поэтесса. Она прославлена, как композитор.
Она прославлена, как королева. Она прославлена всеславьем слав.
Наследник маленький, Олег Полярный — и дочь прелестная Эклерезита,
И принцем-регентом суровый викинг, но сердце любящее — Грозоправ.
Эрик Светлоокий, Севера король, любит Ингрид нежно,
Любит Ингрид тайно, любит Ингрид вечно.
Эрик Светлоокий, Севера король, хочет к ней мятежно.
Ищет с ней случайной встречи и сердечно
Пишет: «Королева! выслушать изволь:
Ждет с тобой свиданья Севера король».
Ингрид прочла посланье, Ингрид смеялась нервно,
Ингрид кусала губы: Ингрид любила его!
Но Грозоправ был мужем! Но Грозоправ был первым,
Первым, невинность взявшим; кроме нее — ничего!..
И отвечает Ингрид Эрику, и отвечает Ингрид дальнему,
Такому дальнему и милому страны полярной королю:
«Привет влюбленному, — любимому! Привет, как я сама, печальному!
Привет тому, о ком тоскую я! Привет тому, кого люблю!»
И больше ни слова. Пойми, как желаешь.
Пойми, как умеешь. Пойми, как поймешь.
Плывет эскадрилья в столицу Сияиж.
О Эрик! в Миррэлию ты ли плывешь?
Его корабль с штандартом короля
В восходный час
Приплыл.
И свита дев, страну ее хваля,
Поет: «Для нас
Край мил».
Выходит Ингрид на южный берег,
При Грозоправе идет к нему:
— Тебя встречаю, пресветлый Эрик,
Ты осветляешь земную тьму.
Но край мой, не правда ли, светел? но край мой, не правда ли, ясен?
И светлого гостя встречает не менее светлый народ.
Я знаю, что Эрик отважен! Я знаю, что Эрик прекрасен!
Я знаю, что любит он Ингрид и смело к себе призовет!
Ты прости, Грозоправ: я тебя не хочу.
Светлоокому Эрику рада…
Потянулась рука Грозоправа к мечу
И свершила мгновенно, что надо.
Грозоправа хоронили, Грозоправа провожали,
Грозоправа называли: «Справедливый Грозоправ».
В замке Ингрид начертали в спальне новые скрижали:
«На несчастии другого каждый счастье строить прав».
Это было в счастливой Миррэлии,
В синей тени лазоревых слив.
Златолира же оменестрелила
Сердцу Игоря сладостный миф.
С каждым днем, слава Богу, редеет вокруг
Поколения старого племя;
Лицемерных и дряхлых льстецов с каждым днем
Реже видим мы в новое время.
Поколенье другое растет в цвете сил,
Жизнь испортить его не успела,
И для этих-то новых, свободных людей
Петь могу я свободно и смело.
Эта чуткая юность умеет ценить
Честность мысли и гордость поэта;
Вдохновенья лучи греют юности кровь,
Словно волны весеннего света.
Словно солнце, полно мое сердце любви,
Как огонь целомудренно-чисто;
Сами грации лиру настроили мне,
Чтоб звучала она серебристо.
Эту лиру из древности мне завещал
Прометея поэт вдохновенный:
Извлекал он могучие звуки из струн
К удивлению целой вселенной.
Подражать его «Птицам» я пробовал сам,
Их любя до последней страницы;
Изо всех его драм, нет сомнения в том,
Драма самая лучшая — «Птицы».
Хороши и «Лягушки», однако. Теперь
Их в Берлинском театре играют:
В переводе немецком, они, говорят,
В наши дни короля забавляют.
Королю эта пьеса пришлась по душе, —
Значит — вкус его тонко-античен.
К крику прусских лягушек наш прежний король
Почему-то был больше привычен.
Королю эта пьеса пришлась по душе,
Но, однако, должны мы сознаться:
Если б автор был жив, то ему бы навряд
Можно в Пруссии было являться.
Очень плохо пришлось бы живому певцу
И бедняжка покончил бы скверно:
Вкруг поэта мы все увидали бы хор
Из немецких жандармов наверно;
Чернь ругалась бы, право на брань получив,
Наглость жалких рабов обнаружа,
А полиция стала бы зорко следить
Каждый шаг благородного мужа.
Я желаю добра королю… О, король!
Моего ты послушай совета:
Воздавай похвалы ты умершим певцам,
Но щади и живого поэта.
Нет, живущих певцов берегись оскорблять,
Их оружья нет в мире опасней;
Их карающий гнев — всех Юпитера стрел,
Всех громо́в и всех молний ужасней.
Оскорбляй ты отживших и новых богов,
Потрясай весь Олимп без смущенья,
Лишь в поэта, король, никогда, никогда
Не решайся бросать оскорбленья!..
Боги могут, конечно, карать за грехи,
Пламя ада ужасно, конечно,
Где за грешные подвиги в вечном огне
Будут многих поджаривать вечно, —
Но молитвы блаженных и праведных душ
Могут грешннкам дать искуплепье;
Подаяньем, упорным и долгим постом
Достигают иные прощенья.
А когда дряхлый мир доживет до конца
И на небе звук трубный раздастся,
Очень многим придется избегнуть суда
И от тяжких грехов оправдаться.
Ад другой есть, однако, на самой земле,
И нет силы на свете, нет власти,
Чтобы вырвать могла человека она
Из его огнедышащей пасти.
Ты о Дантовом «Аде», быть может, слыхал,
Знаешь грозные эти терцеты,
И когда тебя ими поэт заклеймит,
Не отыщешь спасенья нигде ты.
Пред тобою раскроется огненный круг,
Где неведомо слово — пощада…
Берегись же, чтоб мы не повергли тебя
В бездну нового, мрачного ада.
На утесе там дымится
Аутафорт, сложен во прах,
И пред ставкой королевской
Властелин его в цепях.
Ты ли, что мечом и песней
Поднял бунт на всех концах?
Что к отцу непослушанье
У детей вселил в сердцах?
Тот ли здесь, что выхвалялся,
Не стыдяся никого,
Что ему и половины
Хватит духа своего?
Если мало половины,
Призови его всего,
Замок твой отстроить снова,
Снять оковы с самого.
— «Мой король и повелитель,
Пред тобой Бертран де Борн,
Что возжег единой песнью
Перигорд и Вертадорн.
Что у мощного владыки
Был в глазу колючий терн,
Тот, из-за кого гнев отчий
Короля пылал, как горн,
Дочь твоя сидела в зале,
С ней был герцог обручен,
И гонец мой спел ей песню,
Мною песне обучен;
Спел, как сердце в ней гордилось,
Что певец в нее влюблен,
И убор невесты пышный
Весь слезами стал смочен.
В бой твой лучший сын воспрянул,
Кинув долю без забот,
Как моих воинских песен
Гром донес к нему народ.
На коня он сел поспешно,
Сам я знамя нес вперед:
Тут, стрелою он пронзенный,
У Монфортских пал ворот!
На руках моих он бедный,
Окровавленный лежал,
Не от боли, — от проклятья
Он отцовского дрожал.
Вдаль к тебе он тщетно руку
На прощанье простирал,
Но твоей не повстречавши,
Он мою еще пожал.
Тут, как Аутафорт мой, горе
Надломило силача:
Ни вполне, ни вполовину
Ни струны, и ни меча:
Лишь расслабленного духом
Ты сразил меня сплеча.
Для одной лишь песни скорби
Он поднялся сгоряча». —
И король челом поникнул:
«Сына мне ты возмутил,
Сердце дочери пленил ты —
И мое ты победил.
Дай же руку, друг сыновний,
За него тебя простил,
Прочь оковы! — Твоего же
Духа вздох я ощутил».
Памяти Амундсена
Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.
Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…
Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.
Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.
«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.
Красив Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом;
Цветы над быстрою рекой
Раскинуты ковром.
Вдоль замка Дальтон иа коне
Я ехал не спеша;
Навстречу пела с башни мне
Красавица-душа:
«Красив Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом;
Мне с другом там приют лесной
Милей, чем царский дом».
— «Ты хочешь, дева, быть моей,
Забыть свой род и сан;
Но прежде разгадать сумей,
Какой мне жребий дан, —
И если скажешь мне, люби,
Загадки слово ты, —
Приму в дубраве я тебя
Царицей красоты».
Она поет: «Свеж брег крутой,
И зелен лес кругом;
Мне с другом там приют лесной
Милей, чем царский дом.
Со звонким рогом в кушаке
Ты скачешь чрез поля;
Ты, знать, в дубраве на реке
Лесничий короля?»
— «Лесничий зоркий короля
В свой рог трубит с утра;
По как покрыта мглой земля,
То мне трубить пора».
Она поет: «Свеж брег крутой,
И зелен лес кругом;
Хочу царицею лесной
Жить с другом там вдвоем.
На быстроногом рысаке,
Как ратник, ты готов,
С мечом в ножнах, с ружьем в руке,
На барабанный зов».
— «Нейду на барабанный зов,
Нейду на трубный звук;
Но как зовут нас крики сов
Мы все готовы вдруг.
И свеж Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом,
Но деве смелой лишь со мной
Царить в лесу моем.
О дева! друг недобрый я!
Глухих пустынь жилец;
Безвестна будет жизнь моя,
Безвестен мой конец!
Как мы сойдемся гости тьмы,
То должно нам, поверь,
Забыть, что прежде были мы,
Забыть, что мы теперь».
Но свеж Бригнала брег крутой,
И зелен лес кругом,
И пышно блещут над рекой
Цветы живым ковром.
Жил мельник. Жил он, жил и умер,
Оставивши своим трем сыновьям
В наследство мельницу, осла, кота
И… только. Мельницу взял старший сын,
Осла взял средний; а меньшому дали
Кота. И был он крепко не доволен
Своим участком. «Братья, — рассуждал он, —
Сложившись, будут без нужды; а я,
Изжаривши кота, и съев, и сделав
Из шкурки муфту, чем потом начну
Хлеб добывать насущный?» Так он вслух,
С самим собою рассуждая, думал;
А Кот, тогда лежавший на печурке,
Разумное подслушав рассужденье,
Сказал ему: «Хозяин, не печалься;
Дай мне мешок да сапоги, чтоб мог я
Ходить за дичью по болоту — сам
Тогда увидишь, что не так-то беден
Участок твой». Хотя и не совсем
Был убежден Котом своим хозяин,
Но уж не раз случалось замечать
Ему, как этот Кот искусно вел
Войну против мышей и крыс, какие
Выдумывал он хитрости и как
То, мертвым притворясь, висел на лапах
Вниз головой, то пудрился мукой,
То прятался в трубу, то под кадушкой
Лежал, свернувшись в ком; а потому
И слов Кота не пропустил он мимо
Ушей. И подлинно, когда он дал
Коту мешок и нарядил его
В большие сапоги, на шею Кот
Мешок надел и вышел на охоту
В такое место, где, он ведал, много
Водилось кроликов. В мешок насыпав
Трухи, его на землю положил он;
А сам вблизи как мертвый растянулся
И терпеливо ждал, чтобы какой невинный,
Неопытный в науке жизни кролик
Пожаловал к мешку покушать сладкой
Трухи, и он не долго ждал; как раз
Перед мешком его явился глупый,
Вертлявый, долгоухий кролик; он
Мешок понюхал, поморгал ноздрями,
Потом и влез в мешок; а Кот проворно
Мешок стянул снурком и без дальнейших
Приветствий гостя угостил по-свойски.
Победою довольный, во дворец
Пошел он к королю и приказал,
Чтобы о нем немедля доложили.
Велел ввести Кота в свой кабинет
Король. Вошед, он поклонился в пояс;
Потом сказал, потупив морду в землю:
«Я кролика, великий государь,
От моего принес вам господина,
Маркиза Карабаса (так он вздумал
Назвать хозяина); имеет честь
Он вашему величеству свое
Глубокое почтенье изъявить
И просит вас принять его гостинец».
«Скажи маркизу, — отвечал король, —
Что я его благодарю и что
Я очень им доволен». Королю
Откланявшися, Кот пошел домой;
Когда ж он шел через дворец, то все
Вставали перед ним и жали лапу
Ему с улыбкой, потому что он
Был в кабинете принят королем
И с ним наедине (и уж, конечно,
О государственных делах) так долго
Беседовал; а Кот был так учтив,
Так обходителен, что все дивились
И думали, что жизнь свою провел
Он в лучшем обществе. Спустя немного
Отправился опять на ловлю Кот,
В густую рожь засел с своим мешком
И там поймал двух жирных перепелок.
И их немедленно он к королю,
Как прежде кролика, отнес в гостинец
От своего маркиза Карабаса.
Охотник был король до перепелок;
Опять позвать велел он в кабинет
Кота и, перепелок сам принявши,
Благодарить маркиза Карабаса
Велел особенно. И так наш Кот
Недели три-четыре к королю
От имени маркиза Карабаса
Носил и кроликов и перепелок.
Вот он однажды сведал, что король
Сбирается прогуливаться в поле
С своею дочерью (а дочь была
Красавицей, какой другой на свете
Никто не видывал) и что они
Поедут берегом реки. И он,
К хозяину поспешно прибежав,
Ему сказал: «Когда теперь меня
Послушаешься ты, то будешь разом
И счастлив и богат; вся хитрость в том,
Чтоб ты сейчас пошел купаться в реку;
Что будет после, знаю я; а ты
Сиди себе в воде, да полоскайся,
Да ни о чем не хлопочи». Такой
Совет принять маркизу Карабасу
Нетрудно было; день был жаркий; он
С охотою отправился к реке,
Влез в воду и сидел в воде по горло.
А в это время был король уж близко.
Вдруг начал Кот кричать: «Разбой! разбой!
Сюда, народ!» — «Что сделалось?» — подъехав,
Спросил король. «Маркиза Карабаса
Ограбили и бросили в реку;
Он тонет». Тут, по слову короля,
С ним бывшие придворные чины
Все кинулись ловить в воде маркиза.
А королю Кот на ухо шепнул:
«Я должен вашему величеству донесть,
Что бедный мой маркиз совсем раздет;
Разбойники все платье унесли».
(А платье сам, мошенник, спрятал в куст.)
Король велел, чтобы один из бывших
С ним государственных министров снял
С себя мундир и дал его маркизу.
Министр тотчас разделся за кустом;
Маркиза же в его мундир одели,
И Кот его представил королю;
И королем он ласково был принят.
А так как он красавец был собою,
То и совсем не мудрено, что скоро
И дочери прекрасной королевской
Понравился; богатый же мундир
(Хотя на нем и не совсем в обтяжку
Сидел он, потому что брюхо было
У королевского министра) вид
Ему отличный придавал — короче,
Маркиз понравился; и сесть с собой
В коляску пригласил его король;
А сметливый наш Кот во все лопатки
Вперед бежать пустился. Вот увидел
Он на лугу широком косарей,
Сбиравших сено. Кот им закричал:
«Король проедет здесь; и если вы ему
Не скажете, что этот луг
Принадлежит маркизу Карабасу,
То он всех вас прикажет изрубить
На мелкие куски». Король, проехав,
Спросил: «Кому такой прекрасный луг
Принадлежит?» — «Маркизу Карабасу», —
Все закричали разом косари
(В такой их страх привел проворный Кот),
«Богатые луга у вас, маркиз», —
Король заметил. А маркиз, смиренный
Принявши вид, ответствовал: «Луга
Изрядные». Тем временем поспешно
Вперед ушедший Кот увидел в поле
Жнецов: они в снопы вязали рожь.
«Жнецы, — сказал он, — едет близко наш
Король. Он спросит вас: чья рожь? И если
Не скажете ему вы, что она
Принадлежит маркизу Карабасу,
То он вас всех прикажет изрубить
На мелкие куски». Король проехал.
«Кому принадлежит здесь поле?» — он
Спросил жнецов. — «Маркизу Карабасу», —
Жнецы ему с поклоном отвечали.
Король опять сказал: «Маркиз, у вас
Богатые поля». Маркиз на то
По-прежнему ответствовал смиренно:
«Изрядные». А Кот бежал вперед
И встречных всех учил, как королю
Им отвечать. Король был поражен
Богатствами маркиза Карабаса.
Вот наконец в великолепный замок
Кот прибежал. В том замке людоед
Волшебник жил, и Кот о нем уж знал
Всю подноготную; в минуту он
Смекнул, что делать: в замок смело
Вошед, он попросил у людоеда
Аудиенции; и людоед,
Приняв его, спросил: «Какую нужду
Вы, Кот, во мне имеете?» На это
Кот отвечал: «Почтенный людоед,
Давно слух носится, что будто вы
Умеете во всякий превращаться,
Какой задумаете, вид; хотел бы
Узнать я, подлинно ль такая мудрость
Дана вам?» — «Это правда; сами, Кот,
Увидите». И мигом он явился
Ужасным львом с густой, косматой гривой
И острыми зубами. Кот при этом
Так струсил, что (хоть был и в сапогах)
В один прыжок под кровлей очутился.
А людоед, захохотавши, принял
Свой прежний вид и попросил Кота
К нему сойти. Спустившись с кровли, Кот
Сказал: «Хотелось бы, однако, знать мне,
Вы можете ль и в маленького зверя,
Вот, например, в мышонка, превратиться?»
«Могу, — сказал с усмешкой людоед, —
Что ж тут мудреного?» И он явился
Вдруг маленьким мышонком. Кот того
И ждал; он разом: цап! и съел мышонка.
Король тем временем подъехал к замку,
Остановился и хотел узнать,
Чей был он. Кот же, рассчитавшись
С его владельцем, ждал уж у ворот,
И в пояс кланялся, и говорил:
«Не будет ли угодно, государь,
Пожаловать на перепутье в замок
К маркизу Карабасу?» — «Как, маркиз, —
Спросил король, — и этот замок вам же
Принадлежит? Признаться, удивляюсь;
И будет мне приятно побывать в нем».
И приказал король своей коляске
К крыльцу подъехать; вышел из коляски;
Принцессе ж руку предложил маркиз;
И все пошли по лестнице высокой
В покои. Там в пространной галерее
Был стол накрыт и полдник приготовлен
(На этот полдник людоед позвал
Приятелей, но те, узнав, что в замке
Король был, не вошли, и все домой
Отправились). И, сев за стол роскошный,
Король велел маркизу сесть меж ним
И дочерью; и стали пировать.
Когда же в голове у короля
Вино позашумело, он маркизу
Сказал: «Хотите ли, маркиз, чтоб дочь
Мою за вас я выдал?» Честь такую
С неимоверной радостию принял
Маркиз. И свадьбу вмиг сыграли. Кот
Остался при дворе, и был в чины
Произведен, и в бархатных являлся
В дни табельные сапогах. Он бросил
Ловить мышей, а если и ловил,
То это для того, чтобы немного
Себя развлечь и сплин, который нажил
Под старость при дворе, воспоминаньем
О светлых днях минувшего рассеять.
Дочь
Ах! Какие лошади! Экипаж какой!
И какая дама в нем — посмотри, мамаша, —
Уж такой красавицы в мире нет другой.
Это, я так думаю, королева наша.
Мать
Королеве, брошенной мужем-королем,
Стыд встречаться с этою вывескою срама;
Это — ночь позорная, выплывшая днем:
Короля любовница — вот кто эта дама.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Бриллианты звездами, маменька, горят;
Тоньше и узорчатей кружев уж нигде нет.
Нынче будни, кажется, а такой наряд, —
Что ж она для праздника на себя наденет?
Мать
Как ни нарядилась бы — встретясь с земляком,
Отвернется, вспомнивши, хоть давно забыла,
Как бежала с родины ночью босиком,
Где жила в работницах и коров доила.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Маменька, а это кто, вон на рысаках,
Гордая, надменная, проскакала шибко;
Как сравнялись — ненависть вспыхнула в глазах,
А у фаворитки-то будто бы улыбка…
Мать
Эта, видишь, родом-то будет покрупней;
Герб каретный дан еще прадедам за службу.
К королю бы в спальную раз пробраться ей —
Уж она б коровнице показала дружбу!
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Видно, королю она всех дороже дам:
На коне следит за ней молодой придворный.
Посмотри-ка, маменька, он влюблен и сам:
Не спускает глаз с нее — нежный и покорный.
Мать
По уши запутался молодец в долгах.
Получить бы полк ему нужно для прибытка.
Пусть дорогу заняли старшие в чинах —
Вывезет обездами в гору фаворитка.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Подкатили лошади к пышному дворцу.
Маменька, священник ей отворяет дверцу…
Вот целует руку ей… вводит по крыльцу,
Руку с умилением приложивши к сердцу.
Мать
Норовит в епископы седовласый муж
Чрез овцу погибшую, худшую из стада…
А ведь как поет красно́ — пастырь наших душ —
Нищим умирающим о мученьях ада!
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Дочь
Свадьба деревенская мимо них прошла.
Пусть невеста краше всех наших деревенщин,
Вряд ли уж покажется жениху мила —
Как сравнит с божественной, с лучшею из женщин.
Мать
Нет, стыдиться стал бы он суетной мечты,
Заповедь народную памятуя свято:
Сколько было пролито пота нищеты,
Чтоб создать подобное божество разврата.
Дочь, вздохнув, подумала: «Ах, как хорошо бы
Сделаться любовницей эдакой особы!»
Вот вновь мои мечты ведут знакомый танец,
Знакомых образов рой реет вдалеке.
Ты снова предо мной, надменный корсиканец,
Вновь — в треуголке, вновь — в походном сюртуке.
Любовник ранних дум, герой мечтаний детства!
Твой гений яростный, как Демона, я чтил,
И грезам зрелых лет достался он в наследство…
Нет, я, Наполеон, тебя не разлюбил!
Мы все — игрушки сил, незримых, но могучих,
Марионетки — мы, и Рок играет в нас.
Но миру ты предстал, как зарево на тучах,
И до последних дней, блистая, не погас!
И вновь ты предо мной, великий, как бывало,
Как в грозный день, когда над Неманом стоял,
И рать бессчетная грудь родины топтала,
И злость Европы ты орлами окрылял.
Умел согласовать с Судьбой ты жест и слово!
Актер великий! что Нерон перед тобой!
Ты в каждом действии являлся в маске новой,
Владея до конца восторженной толпой.
Вождь малой армии, ты дерзок при Арколе;
Король всех королей, в Берлине лестью пьян;
И, как герой, велик в своей жестокой доле,
«Где сторожил тебя великий океан!»
Вершитель давних распрь, посланник Провиденья,
Ты ветхое стирал с Европы, новый мир
Являя пред людьми, — и будут поколенья
Восторженно взирать на бронзовый кумир.
Александрийский столп! склонись перед колонной
Вандомской! пусть ее свергали, но она
Опять возносится главою непреклонной,
И не свалить ее ветрам Бородина!
Не стыдно пасть в борьбе, как древнему герою,
Как пали некогда Титаны и Эдип.
И ты, внимая волн безжалостному вою,
Мог смело говорить: «Мой подвиг не погиб!»
Тиран в кругу льстецов! губитель сил народа!
Ненасытимый вождь! вместилище войны!
Тобою создана в пяти странах свобода,
И цепи ржавые тобой сокрушены!
Будь славен! И Тильзит, и «солнце Аустерлица»
Не страшны в прошлом нам. Они прошли, как сон.
Из пепла выросла сожженная столица,
И, русские, тебя мы чтим. Наполеон!
За все: за гений твой, за дерзость, за надменность,
За красоту твоей слепительной судьбы,
3а то, что ты познал земных величий бренность,
За то, что показал, как жалки все рабы.
Ты был примером нам, и за тобой, упорны,
Должны стремиться мы! Пусть нас ведут орлы
К Фридланду, на Ваграм, — а там пусть жребий черный
Повергнет нас во прах, на знойный край скалы!
Июль 1912
Кто те двое у собора,
Оба в красном одеянье?
То король, что хмурит брови;
С ним палач его покорный.
Палачу он молвит: «Слышу
По словам церковных песен,
Что обряд венчанья кончен…
Свой топор держи поближе!»
И трезвон — и гул органа…
Пестрый люд идет из церкви.
Вот выводят новобрачных
В пышном праздничном уборе.
Бледны щеки, плачут очи
У прекрасной королевны;
Но Ола́ф и бодр и весел,
И уста цветут улыбкой.
И с улыбкой уст румяных
Королю он молвил: «Здравствуй,
Тесть возлюбленный! Сегодня
Я расстанусь с головою.
Но одну исполни просьбу:
Дай отсрочку до полночи,
Чтоб отпраздновать мне свадьбу
Светлым пиром, шумной пляской!
Дай пожить мне! дай пожить мне!
Осушить последний кубок,
Пронестись в последней пляске!
Дай пожить мне до полночи!»
И король угрюмый молвит
Палачу: «Даруем затю
Право жизни до полночи…
Но топор держи поближе!»
Сидит новобрачный за брачным столом;
Он кубок последний наполнил вином.
К плечу его бледным лицом припадая,
Вздыхает жена молодая.
Палач стоит у дверей!
«Готовятся к пляске, прекрасный мой друг!»
И рыцарь с женою становятся в круг.
Зажегся в их лицах горячий румянец —
И бешен последний их танец…
Палач стоит у дверей!
Как весело ходят по струнам смычки,
А в пении флейты как много тоски!
У всех, перед кем эта пара мелькает,
От страха душа замирает…
Палач стоит у дверей!
А пляска все вьется, и зала дрожит.
К супруге склоняясь, Ола́ф говорит:
«Не знать тебе, как мое сердце любило!
Готова сырая могила!»
Палач стоит у дверей!
Рыцарь! полночь било… Кровью
Уплати проступок свой!
Насладился ты любовью
Королевны молодой.
Уж сошлись во двор монахи —
За псалмом поют псалом…
И палач у черной плахи
Встал с широким топором.
Озарен весь двор огнями…
На крыльце Ола́ф стоит —
И, румяными устами
Улыбаясь, говорит:
«Слава в небе звездам чистым!
Слава солнцу и луне!
Слава птицам голосистым
В поднебесной вышине!
И морским во́дам безбрежным!
И земле в дарах весны!
И фиялкам в поле — нежным,
Как глаза моей жены!
Надо с жизнью расставаться
Из-за этих синих глаз…
Слава роще, где видаться
Мы любили в поздний час!»
Как наша графиня?
Слаба, — судьба.
А маленький графчик наш?
Графчик — спит.
Сыт и спит, — и такой красавчик!
Ну хоть сейчас под стекло — и в шкафчик!
Ангел!
А сам?
Не сболтни при ком!
Вижу я это — бочком, бочком —
С требником, — даром что нам неровня!
В черную дверку…
Никак в часовню?
И о сю пору там.
Ну, дела!
А как в уборной его мела,
Под шифоньеркою — царь небесный! —
Весь-то в клочочках — парик воскресный!
Еле опомнилась.
Знать, любил,
Коли парик из-за них сгубил.
Жалко графинюшку.
Сущий ангел!
Ни о каком-то там ихнем ранге
Сроду не знала, — шалит, поет,
Старою мамой меня зовет.
«С первым сынком вас», — я ей намедни,
«С первым-то графа, меня — с последним».
И зарыдала. Потом меня
Пальчиком манит: «Ему коня,
Няня, купи, да из жести шпагу.
Да ни на шаг от него! Ни шагу!
Вырасти верного мне слугу.
Господу Богу и королю».
Даже и сонный смеется! Живчик!
Ангельчик! В маму пошел! Счастливчик!
Ротик-то! Носик-то! — Весь с кулак!
Так бы и села тебя! Уж как
С ней мы мечтали об этом сыне!
Всех-то невест…
Отошла графиня.
Царствие божье!
Венец. Конец.
Я ж снаряжала их под венец!
Солнышко! Боженька! Ангел кроткий!
Вот мы с тобою, сынок, сиротки.
Спи, богоданный сыночек мой!
Я побаюкаю, — не впервой…
Люлька вправо,
Люлька влево.
А у нас с короной — метки.
Будем мы, как наши предки,
С королем ходить на приступ,
И на бал — с королевой.
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
С королем — на охоту,
С королевой — на ужин.
А кому мальчик нужен?
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
Королевам он нужен,
Королям, королевам.
Даст ему королева
С бел-груди своей розу.
«Вспомяни мою розу».
— Люлька вправо,
Люлька влево. —
«Как настанет час грозный
Королям, королевам…»
Люлька вправо — и влево,
Люлька вправо — и влево…
Все спят, одна в ночи спешит
Моя крылатая стопа.
Как райские врата — мой взгляд,
А говорят, что я слепа.
Здравствуй, дитя!
Царствуй, дитя!
Нянька спит, мамка спит,
Мать лежит, не дыша.
Но Фортуна пришла, —
Будешь цел, будешь сыт!
По кустам — терновника
Смело беги — босым!
Ты Фортуны сын
И любовник.
Розовой пылью
Глазки тебе засыплю,
Розовой цепью
Ножки тебе опутаю…
Рог изобилия — взвейся!
Лейтесь рдяным потоком
Розы в сию колыбель.
Роза, роза,
Спрячь занозу!
Мальчик, бойся
Тронной розы!
Роза — кровь,
Роза — плен,
Роза — рок непреклонный!
Рви все розы, но тронной
Розы — бойся, Лозэн!
Может стать
В страшный час
Роза — смертною ризой…
Что, няня, выспались?
Святой Исус! Маркиза
Де Помпадур! А я-то без чепца!
Пока вы спали, вашего птенца
Я побаюкала…
Скончалась наша мама.
Да, знаю, знаю, потому и прямо
Сюда прошла, минуя смерть —
На жизнь
Полюбоваться. Будущее наше
Что будет — здравствуй! Что прошло — прости!
Прекрасное дитя! Дай Бог расти
Вам и цвести — златого утра краше!
Прощайте, нянюшка!
А хлеб и соль?
А на покойницу взглянуть?
На слезы?
Нет, не охотница — и ждет король.
Ах, я рассыпала все розы!
Несчастному вдовцу и всем родным
Мой вздох и соболезнованья…
Тебе ж Фортуны поцелуй — и с ним
Страшнейший из даров — очарованье!
Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.
Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»
В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!
О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.
Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!
Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!
Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.
Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.
Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»
Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:
«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.
Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.
Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.
Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.
Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».
Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!
Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!
Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».
Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.
Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.
Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.
Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.
Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.
В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.
Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!
Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…
Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.
Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.
Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.
В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.
И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.
Само собой, в короли прошел
Большинство голосов получивший осел,
И учинился осел королем.
Но вот вам хроника о нем:
Король-осел, корону надев,
Вообразил о себе, что он лев;
Он в львиную шкуру облекся до пят
И стал рычать, как львы рычат.
Он лошадьми себя окружает,
И это старых ослов раздражает.
Бульдоги и волки — войско его,
Ослы заворчали и пуще того.
Быка он приблизил, канцлером сделав,
И тут ослы дошли до пределов.
Грозятся восстанием в тот же день!
Король корону надел набекрень
И быстро укутался, раз-два,
В шкуру отчаянного льва.
Потом обявляет особым приказом
Ослам недовольным явиться разом,
И держит следующее слово:
«Ослы высокие! Здорово!
Ослом вы считаете меня,
Как будто осел и я, и я!
Я — лев; при дворе известно об этом
И всем статс-дамам, и всем субреттам.
И обо мне мой статс-пиит
Создал стихи и в них говорит:
«Как у верблюда горб природный,
Так у тебя дух льва благородный —
У этого сердца, этого духа
Вы не найдете длинного уха».
Так он поет в строфе отборной,
Которую знает каждый придворный.
Любим я: самые гордые павы
Щекочут затылок мой величавый.
Поощряю искусства: все говорят,
Что я и Август и Меценат.
Придворный театр имею давно я;
Мой кот исполняет там роли героя.
Мимистка Мими, наш ангел чистый,
И двадцать мопсов — это артисты.
В академии живописи, ваянья
Есть обезьяньи дарованья.
Намечен директор на место это —
Гамбургский Рафаэль из гетто,
Из Грязного вала, — Леман некто.
Меня самого напишет директор.
Есть опера и есть балет,
Он очень кокетлив, полураздет.
Поют там милейшие птицы эпохи
И скачут талантливейшие блохи.
Там капельмейстером Мейер-Бер,
Сам музыкальный миллионер.
Уже наготовил Мерин-Берий
К свадьбе моей парадных феерий.
Я сам немного занят музы́кой,
Как некогда прусский Фридрих Великий.
Играл он на флейте, я на гитаре,
И много прекрасных, когда я в ударе
И с чувством струны свои шевелю,
Тянутся к своему королю.
Настанет день — королева моя
Узнает, как музыкален я!
Она — благородная кобылица,
Высоким родом своим гордится.
Ее родня ближайшая — тетя
Была Росинанта при Дон-Кихоте;
А взять ее корень родословный
Там значится сам Баярд чистокровный;
И в предках у ней, по ее бумагам,
Те жеребцы, что ржали под флагом
Готфрида сотни лет назад,
Когда он вступал в господень град.
Но прежде всего она красива,
Блистает! Когда дрожит ее грива,
А ноздри начнут и фыркать и грохать,
В сердце моем рождается похоть, —
Она, цветок и богиня кобылья,
Наследника мне принесет без усилья.
Поймите, — от нашего сочетанья
Зависит династии существованье.
Я не исчезну без следа,
Я буду в анналах Клио всегда,
И скажет богиня эта благая,
Что львиное сердце носил всегда я
В груди своей, что управлял
Я мудро и на гитаре играл».
Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:
«Ослы высокие! Все поколенья!
Я сохраню к вам благоволенье,
Пока вы достойны. Чтоб всем налог
Платить без опоздания, в срок.
По добродетельному пути,
Как ваши родители, идти, —
Ослы старинные! В зной и холод
Таскали мешки они, стар и молод,
Как им приказывал это бог.
О бунте никто и мыслить не мог.
С их толстых губ не срывался ропот,
И в мирном хлеву, где привычка и опыт,
Спокойно жевали они овес!
Старое время ветер унес.
Вы, новые, остались ослами,
Но скромности нет уже меж вами.
Вы жалко виляете хвостом
И вдруг являете треск и гром.
А так как вид у вас бестолков,
Вас почитают за честных ослов;
Но вы и бесчестны, вы и злы,
Хоть с виду смиреннейшие ослы.
Подсыпать вам перцу под хвост, и вмиг
Вы издаете ослиный крик,
Готовы разнести на части
Весь мир, — и только дерете пасти.
Порыв, безрассудный со всех сторон!
Бессильный гнев, который смешон!
Ваш глупый рев обнаружил вмиг,
Как много различнейших интриг,
Тупых и низких дерзостей
И самых пошлых мерзостей,
И яда, и желчи, и всякого зла
Таиться может в шкуре осла».
Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:
«Ослы высокие! Старцы с сынами!
Я вижу вас насквозь, я вами
Взволнован, я злюсь на вас свирепо
За то, что бесстыдно и нелепо
О власти моей вы порете дичь.
С ослиной точки трудно постичь
Великую львиную идею,
Политикой движущую моею.
Смотрите вы! Бросьте эти штуки!
Растут у меня и дубы и буки,
Из них мне виселицы построят
Прекрасные. Пусть не беспокоят
Мои поступки вас. Не противясь,
Совет мой слушайте: рты на привязь!
А все преступники-резонеры —
Публично их выпорют живодеры;
Пускай на каторге шерсть почешут.
А тех, кто о восстании брешут,
Дробят мостовые для баррикады, —
Повешу я без всякой пощады.
Вот это, ослы, я внушить вам желал бы
Теперь убираться я приказал бы».
Король закончил свое обращенье;
Ослы пришли в большое движенье;
Они прокричали: «И-а, и-а!
Да здравствует наш король! Ура!»
Надо помянуть, непременно помянуть надо:
Трех Матрен
Да Луку с Петром;
Помянуть надо и тех, которые, например:
Бывшего поэта Панцербитера,
Нашего прихода честного пресвитера,
Купца Риттера,
Резанова, славного русского кондитера,
Всех православных христиан города Санкт-Питера
Да покойника Юпитера.
Надо помянуть, непременно надо:
Московского поэта Вельяшева,
Его превосходительство генерала Ивашева,
И двоюродного братца нашего и вашего.
Нашего Вальтера Скотта Масальского,
Дона Мигуэля, короля португальского,
И господина городничего города Мосальского.
Надо помянуть, помянуть надо, непременно надо:
Покойной Беседы члена Кикина,
Российского дворянина Боборыкина
И известного в Банке члена Аникина,
Надобно помянуть и тех, которые, например, между прочими:
Раба божия Петрищева,
Известного автора Радищева,
Русского лексикографа Татищева,
Сенатора с жилою на лбу Ртищева,
Какого-то барина Станищева,
Пушкина, не Мусина, не Онегинского, а Бобрищева,
Ярославского актера Канищева,
Нашего славного поэта шурина Павлищева,
Сенатора Павла Ивановича Кутузова-Голенищева
И, ради Христа, всякого доброго нищего.
Надо еще помянуть, непременно надо:
Бывшего французского короля Десвитского,
Бывшего варшавского коменданта Левицкого
И полковника Хвитского,
Американца Монрое,
Виконта Дарленкура и его Ипсибое
И всех спасшихся от потопа при Ное,
Музыкального Бетговена,
И таможенного Овена,
Александра Михайловича Гедеонова,
Всех членов старшего и младшего дома Бурбонова,
И супруга Берийского неизвестного, оного,
Камер-юнкера Загряжского,
Уездного заседателя города Ряжского,
И отцов наших, державшихся вина фряжского,
Славного лирика Ломоносова,
Московского статистика Андросова
И Петра Андреевича, князя Вяземского курносого,
Оленина Стереотипа
И Вигеля, Филиппова сына Филиппа,
Бывшего камергера Приклонского,
Господина Шафонского,
Карманный грош князя Григория Волконского
И уж Александра Македонского,
Этого не обойдешь, не объедешь, надо
Помянуть… покойника Винценгероде,
Саксонского министра Люцероде,
Графиню вицеканцлершу Нессельроде,
Покойного скрыпача Роде,
Хвостова в анакреонтическом роде;
Уж как ты хочешь, надо помянуть
Графа нашего приятеля Велегорского
(Что не любит вина горского),
А по-нашему Велеурского,
Покойного пресвитера Самбурского,
Дершау, полицмейстера с.-петербургского,
Почтмейстера города Василисурского;
Надо помянуть — парикмахера Эме,
Ресторатора Дюме,
Ланского, что губернатором в Костроме,
Доктора Шулера, умершего в чуме,
И полковника Бартоломе.
Повара али историографа Миллера,
Немецкого поэта Шиллера
И Пинети, славного ташеншпилера.
Надобно помянуть (особенно тебе) Арндта,
Да англичанина Warnta,
Известного механика Мокдуано,
Москетти, московского сопрано
И всех тех, которые напиваются рано.
Натуралиста Кювье
И суконных фабрикантов города Лувье,
Фравцузского языка учителя Жиля,
Отставного английского министра Пиля,
И живописца-аматера Киля.
Надобно помянуть:
Жуковского балладника
И Марса, питерского помадника.
Надо помянуть:
Господ: Чулкова,
Носкова,
Башмакова,
Сапожкова
Да при них и генерала Пяткина
И князя Ростовского-Касаткина.
Воскуря фимиам,
восторг воскрыля́,
не закрывая
отверзтого
в хвальбе рта, —
славьте
социалиста
его величества, короля
Альберта!
Смотрите ж!
Какого черта лешего!
Какой
роскошнейший
открывается вид нам!
Видите,
видите его,
светлейшего?
Видите?
Не видно!
Не видно?
Это оттого,
что Вандервельде
для глаза тяжел.
Окраска
глаза́
выжигает зноем.
Вандервельде
до того,
до того желт,
что просто
глаза слепит желтизною.
Вместо волоса
желтенький пушок стелется.
Желтые ботиночки,
желтые одежонки.
Под желтенькой кожицей
желтенькое тельце.
В карманчиках
желтые
антантины деньжонки.
Желтенькое сердечко,
желтенький ум.
Душонку
желтенькие чувства рассияли.
Только ушки
розоватые
после путешествия в Москву
да пальчик
в чернилах —
подписывался в Версале.
При взгляде
на дела его
и на него самого —
я, разумеется,
совсем не острю —
так и хочется
из Вандервельде
сделать самовар
или дюжинку
новеньких
медножелтых кастрюль.
Сделать бы —
и на полки
антантовских кухонь,
чтоб вечно
челядь
глазели глаза его,
чтоб, даже
когда
испустит дух он,
от Вандервельде
пользу видели хозяева.
Но пока еще
не положил он
за Антанту
живот,
пока
на самовар
не переделан Эмилий, —Вандервельде жив,
Вандервельде живет
в собственнейшем парке,
в собственнейшей вилле.
Если жизнь
Вандервельдичью
посмотришь близ,
то думаешь:
на чёрта
ему
социализм?
Развлекается ананасом
да рябчиком-дичью.
От прочего
буржуя
отличить не очень,
Чего ему не хватает —
молока птичья?!
Да разве — что
зад
камергерски не раззолочен!
Углубить
в психологию
нужно
стих.
Нутро
вполне соответствует наружности.
У Вандервельде
качеств множество.
Но,
не занимаясь психоложеством,
выделю одно:
до боли
Эмиль
сердоболен.
Услышит,
что где-то
кого-то судят, —
сквозь снег,
за мили,
огнем
юридическим
выжегши груди,
несется
защитник,
рыцарь Эмилий.
Особенно,
когда
желто-розовые мальчики
густо,
как сельди,
набьются
в своем
«Втором интернациональчике».
Тогда
особенно прекрасен Вандервельде.
Очевидцы утверждают,
божатся:
— Верно! —
У Вандервельде
язычище
этакий,
что его
развертывают,
как в работе землемерной
землемеры
развертывают
версты рулетки.
Высунет —
и на 24 часа
начинает чесать.
Раза два
обернет
языком
здания
заседания.
По мере того
как мысли растут,
язык
раскручивает
за верстой версту.
За сто верст развернется,
дотянется до Парижа,
того лизнет,
другого полижет.
Доберется до русской жизни —
отравит слюну,
ядовитою брызнет.
Весь мир обойдут
слова-бродяги,
каждый пень обшарят,
каждый куст.
И снова
начинает
язык втягивать
соглашательский Златоуст.
Оркестры,
играйте туш!
Публика,
неистовствуй,
«ура» горля́!
Таков Вандервельде —
социалист-душка,
социалист
его величества короля.Примечание.Скажут:
к чему
эти сатирические трели?!
Обличения Вандервельде
поседели,
устарели.
Что Вандервельде!
Безобидная овечка.
Да.
Но из-за Вандервельде
глядят
тысячи
отечественных
вандервельдчиков
и
вандервельдят.
О, пойми— о, пойми, — о, пойми:
В целом свете всегда я однаМирра Лохвицкая
Давался блистательный бал королем,
Певучим владыкой Парнаса.
Сплывались галеры, кивая рулем
К пробитью закатного часа.
В них плыли поэты, заслугой умов
Достигшие доступа в царство,
Где молнии блещут под хохот громов
И блещут притом без коварства.
Шел час, когда солнце вернулось домой
В свои золотые чертоги,
И сумрак спустился над миром немой
В усеянной звездами тоге.
Свистели оркестры фарфоровых труб,
Пел хор перламутровых скрипок;
И тот, кто недавно несчастный был труп,
Воскрес в воскресенье улыбок…
Цвели, как мечтанья поэта, цветы
Задорными дерзко тонами,
И реяли, зноем палитры, мечты
Земле незнакомыми снами.
Собрались все гости. Огнем полонез
Зажегся в сердцах инструментов, —
И вышла к гостям королева Инэс,
Колдунья волшебных моментов.
В каштановой зыби спал мрамор чела,
Качалась в волнах диадема.
И в каждой черте королевы жила
Восторгов сплошная поэма.
Чернели маслины под елями дуг,
Дымилася инеем пудра;
Инэс истомляла, как сладкий недуг,
Царя, как не женщина, мудро.
Букеты левкоев и палевых роз,
Казалось, цвели на прическе,
Алмазы слезились, как капельки рос,
На рук розовеющем воске.
Наряд королевы сливается с плеч
Каскадами девственных тканей.
На троне она соизволила взлечь
На шкурках безропотных ланей.
Рассеянно, резко взглянув на гостей,
К устам поднесла она пальчик, —
И подал ей пару метальных костей
Паж, тонкий и женственный мальчик.
Бледнея, как старый предутренний сон,
Царица подбросила кости,
Они покатились на яркий газон
В какой-то загадочной злости.
Царица вскочила и сделала шаг,
Жезлом отстранила вассала,
Склонилась, взглянула, зарделась, как мак:
Ей многое цифра сказала!
Смущенно взошла она снова на трон
С мечтой, устремленной в пространство,
И к ней подошел вседержитель корон,
Пылающий зноем убранства.
С почтеньем склонился пред нею король
В обласканной солнцем тиаре,
Сказав ей: «Лилея, сыграть соизволь
На раковин моря гитаре».
Но странно взглянула Инэс на него
И, каждое слово смакуя,
Ему отвечала: — Больна, — оттого
Сегодня играть не могу я.
И бал прекратился к досаде гостей…
С тех пор одинока царица.
Но в чем же загадка игральных костей?
— Да в том, что была единица!
Дм. Ник. Свербееву
Дай напишу я сказку! Нынче мода
На этот род поэзии у нас.
И грех ли взять у своего народа
Полузабытый небольшой рассказ?
Нельзя ль его немного поисправить
И сделать ловким, милым; как-нибудь
Обстричь, переодеть, переобуть
И на Парнас торжественно поставить?
Грех не велик, да не велик и труд!
Но ведь поэт быть должен человеком
Несвоенравным, чтоб не рознить с веком:
Он так же пой, как прочие поют!
Не то его накажут справедливо:
Подобно сфинксу, век пожрет его;
Зачем, дескать, беспутник горделивый,
Не разгадал он духа моего! —
И вечное, тяжелое забвенье…
Уф! не хочу! Скорее соглашусь
Не пить вина, в котором вдохновенье,
И не влюбляться. — Я хочу, чтоб Русь,
Святая Русь, мои стихи читала
И сберегла на много, много лет;
Чтобы сама история сказала,
Что я презнаменитейший поэт.
Какую ж сказку? Выберу смиренно
Не из таких, где грозная вражда
Царей и царств, и гром, и крик военный,
И рушатся престолы, города;
Возьму попроще, где б я беззаботно
Предаться мог фантазии моей,
И было б нам спокойно и вольготно,
Как соловью в тени густых ветвей.
Ну, милая! гуляй же, будь как дома,
Свободна будь, не бойся никого;
От критики не будет нам погрома:
Народность ей приятнее всего!
Когда-то мы недурно воспевали
Прелестниц, дружбу, молодость; давно
Те дни прошли; но в этом нет печали,
И это нас тревожить не должно!
Где жизнь, там и поэзия! Не так ли?
Таков закон природы. Мы найдем
Что петь нам: силы наши не иссякли,
И, право, мы едва ли упадем,
Какую бы ни выбрали дорогу;
Робеть не надо — главное же в том,
Чтоб знать себя — и бодро понемногу
Вперед, вперед! — Теперь же и начнем.
Жил-был король; предание забыло
Об имени и прозвище его;
Имел он дочь. Владение же было
Лесистое у короля того.
Король был человек миролюбивый,
И долго жил в своей глуши лесной
И весело, и тихо, и счастливо,
И был доволен этакой судьбой;
Но вот беда: неведомо откуда
Вдруг проявился дикий вепрь, и стал
Шалить в лесах, и много делал худа;
Проезжих и прохожих пожирал,
Безлюдели торговые дороги,
Всe вздорожало; противу него
Король тогда же принял меры строги,
Но не было в них пользы ничего:
Вотще в лесах зык рога раздавался,
И лаял пес, и бухало ружье;
Свирепый зверь, казалось, посмевался
Придворным ловчим, продолжал свое,
И наконец встревожил он ужасно
Всe королевство; даже в городах,
На площадях, на улицах опасно;
Повсюду плач, уныние и страх.
Вот, чтоб окончить вепревы проказы
И чтоб людей осмелить на него,
Король послал окружные указы
Во все места владенья своего
И объявил: что, кто вепря погубит,
Тому счастливцу даст он дочь свою
В замужество — королевну Илию,
Кто б ни был он, а зятя сам полюбит,
Как сына. Королевна же была,
Как говорят поэты, диво мира:
Кровь с молоком, румяна и бела,
У ней глаза — два светлые сапфира,
Улыбка слаще меда и вина,
Чело как радость, груди молодые
И полные, и кудри золотые,
И сверх того красавица умна.
В нее влюблялись юноши душевно;
Ее прозвали кто своей звездой,
Кто идеалом, девой неземной,
Все вообще — прекрасной королевной.
Отец ее лелеял и хранил
И жениха ей выжидал такого
Царевича, красавца молодого,
Чтоб он ее вполне достоин был.
Но королевству гибелью грозил
Ужасный вепрь, и мы уже читали
Указ, каким в своей большой печали
Король судьбу дочернину решил.
Указ его усердно принят был:
Со всех сторон стрелки и собачеи
Пустилися на дикого вепря:
Яснеет ли, темнеет ли заря,
И днем и ночью хлопают фузеи,
Собаки лают и рога ревут;
Ловцы кричат, и свищут, и храбрятся,
Крутят усы, атукают, бранятся,
И хвастают, и ерофеич пьют;
А нет им счастья. — Месяц гарцевали
В отъезжем поле, здесь и тут и там,
Лугов и нив довольно потоптали
И разошлись угрюмо по домам —
Опохмеляться. Вепрь не унимался.
Но вот судьба: шел по лесу пастух,
И невзначай с тем зверем повстречался;
Сначала он весьма перепугался
И побежал от зверя во весь дух;
«Но ведь мой бег не то, что бег звериный!» —
Подумал он и поскорее взлез
На дерево, которое вершиной
Кудрявою касалося небес
И виноград пурпурными кистями
Зелены ветви пышно обвивал.
Озлился вепрь — и дерево клыками
Ну подрывать, и крепкий ствол дрожал.
Пастух смутился: «Ежели подроет
Он дерево, что делать мне тогда?»
И пастуха мысль эта беспокоит:
С ним лишь топор, а с топором куда
Против вепря! Постой же. Ухитрился
Пастух, и начал спелы ветви рвать,
И с дерева на зверя их бросать,
И ждал, что будет? Что же? Соблазнился
Свирепый зверь — стал кушать виноград,
И столько он покушал винограду,
Что с ног свалился, пьяный до упаду,
Да и заснул. — Пастух сердечно рад,
И мигом он оправился от страха
И с дерева на землю соскочил,
Занес топор и с одного размаха
Он шеищу вепрю перерубил.
И в тот же день он во дворец явился
И притащил убитого вепря
С собой. Король победе удивился
И пастуха ласкал, благодаря
За подвиг. С ним разделался правдиво,
Не отперся от слова своего,
И дочь свою он выдал за него,
И молодые зажили счастливо.
Старик был нежен к зятю своему
И королевство отказал ему.
Готова сказка! Весел я, спокоен.
Иди же в свет, любезная моя!
Я чувствую, что я теперь достоин
Его похвал и что бессмертен я.
Я совершил нешуточное дело,
Покуда и довольно. Я могу
Поотдохнуть и полениться смело,
И на Парнасе долго ни гу-гу!
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно…
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Древняя гишпанская историческая песня
Худо, худо, ах, французы,
В Ронцевале было вам!
Карл Великий там лишился
Лучших рыцарей своих.
И Гваринос был поиман
Многим множеством врагов;
Адмирала вдруг пленили
Семь арабских королей.
Семь раз жеребей бросают
О Гвариносе цари;
Семь раз сряду достается
Марлотесу он на часть.
Марлотесу он дороже
Всей Аравии большой.
«Ты послушай, что я молвлю,
О Гваринос! — он сказал, —
Ради Аллы, храбрый воин,
Нашу веру приими!
Всё возьми, чего захочешь,
Что приглянется тебе.
Дочерей моих обеих
Я Гвариносу отдам;
На любой из них женися,
А другую так возьми,
Чтоб Гвариносу служила,
Мыла, шила на него.
Всю Аравию приданым
Я за дочерью отдам».
Тут Гваринос слово молвил;
Марлотесу он сказал:
«Сохрани господь небесный
И Мария, мать его,
Чтоб Гваринос, христианин,
Магомету послужил!
Ах! во Франции невеста
Дорогая ждет меня!»
Марлотес, пришедши в ярость,
Грозным голосом сказал:
«Вмиг Гвариноса окуйте,
Нечестивого раба;
И в темницу преисподню
Засадите вы его.
Пусть гниет там понемногу,
И умрет, как бедный червь!
Цепи тяжки, в семь сот фунтов,
Возложите на него,
От плеча до самой шпоры». —
Страшен в гневе Марлотес!
«А когда настанет праздник,
Пасха, Святки, Духов день,
В кровь его тогда секите
Пред глазами всех людей»
.Дни проходят, дни приходят,
И настал Иванов день;
Христиане и арабы
Вместе празднуют его.
Христиане сыплют галгант; *
Мирты мечет всякий мавр.**
В почесть празднику заводит
Разны игры Марлотес.
Он высоко цель поставил,
Чтоб попасть в нее копьем.
Все свои бросают копья,
Все арабы метят в цель.
Ах, напрасно! нет удачи!
Цель для слабых высока.
Марлотес велел во гневе
Чрез герольда объявить:
«Детям груди не сосати,
А большим не пить, не есть,
Если цели сей на землю
Кто из мавров не сшибет!»
И Гваринос шум услышал
В той темнице, где сидел.
«Мать святая, чиста дева!
Что за день такой пришел?
Не король ли ныне вздумал
Выдать замуж дочь свою?
Не меня ли сечь жестоко
Час презлой теперь настал?»
Страж темничный то подслушал.
«О Гваринос! свадьбы нет;
Ныне сечь тебя не будут;
Трубный звук не то гласит…
Ныне праздник Иоаннов;
Все арабы в торжестве.
Всем арабам на забаву
Марлотес поставил цель.
Все арабы копья мечут,
Но не могут в цель попасть;
Почему король во гневе
Чрез герольда объявил:
«Пить и есть никто не может,
Буде цели не сшибут».
Тут Гваринос встрепенулся;
Слово молвил он сие:
«Дайте мне коня и сбрую,
С коей Карлу я служил;
Дайте мне копье булатно,
Коим я врагов разил.
Цель тотчас сшибу на землю,
Сколь она ни высока.
Если ж я сказал неправду,
Жизнь моя у вас в руках».
«Как! — на то тюремщик молвил, —
Ты семь лет в тюрьме сидел,
Где другие больше года
Не могли никак прожить;
И еще ты думать можешь,
Что сшибешь на землю цель? —
Я пойду сказать инфанту,
Что теперь ты говорил».
Скоро, скоро поспешает
Страж темничный к королю;
Приближается к инфанту
И приносит весть ему:
«Знай: Гваринос христианин,
Что в тюрьме семь лет сидит,
Хочет цель сшибить на землю,
Если дашь ему коня».
Марлотес, сие услышав,
За Гвариносом послал;
Царь не думал, чтоб Гваринос
Мог еще конем владеть.
Он велел принесть всю сбрую
И коня его сыскать.
Сбруя ржавчиной покрыта,
Конь возил семь лет песок.
«Ну, ступай! — сказал с насмешкой
Марлотес, арабский царь.-
Покажи нам, храбрый воин,
Как сильна рука твоя!»
Так, как буря разъяренна,
К цели мчится сей герой;
Мечет он копье булатно —
На земле вдруг цель лежит.
Все арабы взволновались,
Мечут копья все в него;
Но Гваринос, воин смелый,
Храбро их мечом сечет.
Солнца свет почти затмился
От великого числа
Тех, которые стремились
На Гвариноса все вдруг.
Но Гваринос их рассеял
И до Франции достиг.
Где все рыцари и дамы
С честью приняли его.
* Индейское растение. (Прим. автора.)
* * В день св. Иоанна гишпанцы усыпали улицы
галгантом и митрами. (Прим. автора.)
Пять чернецов в далекий путь идут;
Но им назад уже не возвратиться;
В отечестве им боле не молиться:
Они конец меж нехристей найдут.
И с набожной Уракой королевой,
Собравшись в путь, прощаются они:
«Ты нас в своих молитвах помяни,
А над тобой Христос с Пречистой Девой!
Послушай, три пророчества тебе
Мы, отходя, на память оставляем;
То суд небесный, он неизменяем;
Смирись, своей покорствуя судьбе.
В Марокке мы за веру нашей кровью
Омоем землю; там в последний час
Прославим мы Того, кто сам за нас
Мучение приял с такой любовью.
В Коимбру наши грешные тела
Перенесут: на то святая воля,
Дабы смиренных мучеников доля
Для христиан спасением была.
И тот, кто первый наши гробы встретит
Из вас двоих, король иль ты, умрет
В ту ночь: наутро новый день взойдет,
Его ж очей он боле не осветит.
Прости же, королева, Бог с тобой!
Вседневно за тебя молиться станем,
Пока мы живы; и тебя помянем
В ту ночь, когда конец настанет твой».
Пять чернецов, один после другова
Благословив ее, в свой путь пошли
И в Африку смиренно понесли
Небесный дар учения Христова.
«Король Альфонзо, знает ли что свет
О чернецах? Какая их судьбина?
Приял ли ум царя Мирамолина
Ученье их? Или уже их нет?»
«Свершилося великое их дело:
В небесную они вступили дверь;
Пред Господом стоят они теперь
В венце, в одежде мучеников белой.
А их тела, под зноем, под дождем,
Лежат в пыли, истерзаны мученьем;
И верные почтить их погребеньем
Не смеют, трепеща перед царем».
«Король Альфонзо, из земли далекой
Какая нам о мучениках весть?
Оказана ль им погребенья честь?
Смягчился ли Мирамолин жестокой?»
«Свирепый мавр хотел, чтоб их тела
Без погребенья честного истлели,
Чтоб расклевал их вран иль псы их сели,
Чтоб их костей земля не приняла.
Но Божии там молнии пылали;
Но Божий гром всечасно падал там;
К почиющим в нетлении телам
Ни пес, ни вран коснуться не дерзали.
Мирамолин, сим чудом поражен,
Подумал: нам такие страшны гости.
И Педро, брат мой, взял святые кости;
Уж на пути к Коимбре с ними он».
Все алтари Коимбрские цветами
И тканями богатыми блестят;
Все улицы Коимбрские кипят
Шумящими, веселыми толпами.
Звонят в колокола, кадят, поют;
Священники и рыцари в собранье;
Готово все начать торжествованье,
Лишь короля и королеву ждут.
«Пойдем, жена моя Урака, время!
Нас ждут; собрался весь духовный чин». —
«Поди, король Альфонзо, ты один,
Я чувствую болезни тяжкой бремя».
«Но мощи мучеников исцелят
Твою болезнь в единое мгновенье:
За прежнее твое благоволенье
Они теперь тебя вознаградят.
Пойдем же им во сретение с ходом;
Не замедляй процессии святой;
То будет грех и стыд для нас с тобой,
Когда мощей не встретим мы с народом».
На белого коня тогда она
Садится; с ней король; они за ходом
Тихонько едут; все кипит народом;
Дорога вся как цепь людей одна.
«Король Альфонзо, назади со мною
Не оставайся ты; спеши вперед,
Чтоб первому, предупредя народ,
Почтить святых угодников мольбою.
Меня всех сил лишает мой недуг,
И нужен мне хоть миг отдохновенья;
Последую тебе без замедленья...
Спеши ж вперед со свитою, мой друг».
Немедленно король коню дал шпоры
И поскакал со свитою вперед;
Уж назади остался весь народ,
Уж вдалеке их потеряли взоры.
Вдруг дикий вепрь им путь перебежал.
«Лови! лови!» (к своим нетерпеливый
Кричит король) — и конь его ретивый
Через поля за вепрем поскакал.
И вепря он гоняет. Той порою
Медлительно во сретенье мощей
Идет Урака с свитою своей,
И весь народ валит за ней толпою.
И вдалеке представился им ход:
Идут, поют, несут святые раки;
Уже они пред взорами Ураки,
И с нею в прах простерся весь народ.
Но где ж король?.. Увы! Урака плачет:
Исполниться пророчеству над ней!
И вот, глядит... со свитою своей,
Оконча лов, король Альфонзо скачет.
«Угодники святые, за меня
Вступитеся! (она гласит, рыдая)
Мне помоги, о Дева Пресвятая,
В последний час решительного дня».
И в этот день в Коимбре все ликует;
Народ поет; все улицы шумят;
Нерадостен лишь королевин взгляд;
На празднике одна она тоскует.
Проходит день, и праздник замолчал;
На западе давно уж потемнело;
На улицах Коимбры опустело;
И тихо час полночный наступал.
И в этот час во храме том, где раки
Угодников стояли, был монах:
Святым мощам молился он в слезах;
То был смиренный духовник Ураки.
Он молится... вдруг час полночный бьет;
И поражен чудесным он виденьем;
Он видит: в храм с молитвой, с тихим пеньем
Толпа гостей таинственных идет.
В суровые одеты власяницы,
Веревкою обвязаны простой;
Но блеск от них исходит не земной,
И светятся преображенны лицы.
И в сонме том блистательней других
Являлися пять иноков, как братья;
Казалось, кровь их покрывала платья,
И ветви пальм в руках сияли их.
И тот, кто вел пришельцев незнакомых,
Казалось, был еще земли жилец;
Но и над ним горел лучей венец,
Как над святой главою им ведомых.
Пред алтарем они, устроясь в ряд,
Запели гимн торжественно-печальный:
Казалося, свершали погребальный
За упокой души они обряд.
«Скажите, кто вы? (чудом изумленной,
Спросил святых пришельцев духовник)
О ком поет ваш погребальный лик?
О чьей душе вы молитесь блаженной?»
«Угодников святых ты слышишь глас;
Мы братья их, пять чернецов смиренных:
Сопричтены за муки в лик блаженных;
Отец Франциск живой предводит нас.
Исполнили мы королеве данный
Обет: ее теперь возьмет земля;
Поди отсель, уведомь короля
О том, чему ты зритель был избранный».
И скрылось все... Оставив храм, чернец
Спешит к Альфонзу с вестию печальной...
Вдруг тяжко звон раздался погребальной:
Он королевин возвестил конец.
Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.
И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.
Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!
"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.
"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.
"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.
"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.
«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.
Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»
Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:
"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.
"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.
"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.
"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.
«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»
К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!
"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.
«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»
Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.
По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.
Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.
Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.
Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.
Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.
И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.
Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.
И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.
И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.
Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.
Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.
И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.