Все стихи про книгу - cтраница 6

Найдено стихов - 247

Константин Бальмонт

Три сонета

Вопрос
Меня пленяет все: и свет, и тени,
И тучи мрак, и красота цветка,
Упорный труд, и нега тихой лени,
И бурный гром, и шепот ручейка.
И быстрый бег обманчивых мгновений,
И цепь событий, длящихся века;
Во всем следы таинственных велений,
Во всем видна Создателя рука.
Лишь одного постичь мой ум не может: —
Зачем Господь в борьбе нам не поможет,
Не снимет с нас тернового венца?
Зачем Он создал смерть, болезнь, страданье,
Зачем Он дал нам жгучее желанье —
Грешить, роптать, и проклинать Творца?
Отклик
Кто там вздыхает в недрах темной бездны?
Чьи слезы льются скорбно по лицу?
Кто шлет свой крик бессильный в мир надзвездный,
Взывая святотатственно к Творцу?
Богохуленья ропот бесполезный,
Слова упрека, от детей к отцу.
Поймет ли человек закон железный: —
Без вечных мук пришел бы мир к концу.
Ужели маловерным непонятно,
Что правда — только в образе Христа?
Его слова звучат светло и внятно.
«Я — жизни смысл, печаль и красота…
К блаженству Я пришел стезей мученья…
Смерть победил Я светом отреченья…»
Библия
В тиши полуразрушенной гробницы
Нам истина является на миг.
Передо мной заветные страницы,
То Библия, святая книга книг.
Людьми забытый, сладостный родник,
Текущий близ покинутой станицы.
В раздумьи вкруг него, склонив свой лик,
Былых веков столпились вереницы.
Я вижу узел жизни — строгий долг —
В суровом Пятикнижьи Моисея;
У Соломона, эллина-еврея,
Любовь и жизнь одеты в яркий шелк,
Но Иов жизнь клянет, клянет, бледнея,
И этот стон доныне не умолк.

Николай Степанович Гумилев

Поэма об издательстве

На Надеждинской улице
Жил один
Издатель стихов
По прозванию
Господин
Блох.
Всем хорош —
Лишь одним
Он был плох:
Фронтисписы очень любил
Блох.
Фронтиспис его и сгубил,
Ох!

Труден издателя путь и тернист,
А тут еще титул, шмуцтитул и титульный лист.
Лист за листом и книгу за книгою Блох посылает
в печать,
Выпустил сотню и стал он безумно скучать.
Добужинский и Радлов не радуют взора его,
На Митрохина смотрит, и сердце как камень мертво.
И сказал ему Дьявол, когда он ложился в постель:
— Яков Ноевич! Ведь есть еще Врубель, Веласкез,
Серов, Рафаэль…

Всю Ночь
Блох
Плохо спал,
Всю ночь
Блох
Фронтисписы рвал.
Утром рано
Звонит в телефон —
На обед сзывает поэтов он.

И когда пришел
За поэтом поэт,
И когда собрались они на обед,
Поднял Блох руку одну —
Нож вонзил в грудь Кузмину,
Дал Мандельштаму яда стакан —
Выпил поэт и упал на диван.
Дорого продал жизнь Гумилев.
Умер, не пикнув, Жорж Иванов.
И когда всех поэтов прикончил Блох,
Из груди его вырвался радостный вздох:
Теперь я исполнил мечту мою —
Книгоиздательство открою в раю:
Там Врубель, Серов, Рембрандт и Бердслей, —
Никто не посмеет соперничать с фирмой моей!

Евгений Евтушенко

Паруса

Памяти Корнея ЧуковскогоВот лежит перед морем девочка.
Рядом книга. На буквах песок.
А страничка под пальцем не держится —
трепыхается, как парусок.Море сдержанно камни ворочает,
их до берега не докатив.
Я надеюсь, что книга хорошая —
не какой-нибудь там детектив.Я не вижу той книги названия —
ее край сердоликом прижат,
но ведь автор — мой брат по призванию
и, быть может, умерший мой брат.И когда умирают писатели —
не торговцы словами с лотка, —
как ты чашу утрат ни подсахари,
эта чаша не станет сладка.Но испей эту чашу, готовую
быть решающей чашей весов
в том сраженье за души, которые,
может, только и ждут парусов.Не люблю я красивых надрывностей.
Причитать возле смерти не след.
Но из множества несправедливостей
наибольшая все-таки — смерть.Я платочка к глазам не прикладываю,
боль проглатываю свою,
если снова с повязкой проклятою
в карауле почетном стою.С каждой смертью все меньше мы молоды,
сколько горьких утрат наяву
канцелярской булавкой приколото
прямо к коже, а не к рукаву… Наше дело, как парус, тоненько
бьется, дышит и дарит свет,
но ни Яшина, ни Паустовского,
ни Михал Аркадьича нет.И — Чуковский… О, лучше бы издали
поклониться, но рядом я встал.
О, как вдруг на лице его выступило
то, что был он немыслимо стар.Но он юно, изящно и весело
фехтовал до конца своих дней,
Айболит нашей русской словесности,
с бармалействующими в ней.Было легкое в нем, чуть богемное.
Но достойнее быть озорным,
даже легким, но добрым гением,
чем заносчивым гением злым.И у гроба Корнея Иваныча
я увидел — вверху, над толпой
он с огромного фото невянуще
улыбался над мертвым собой.Сдвинув кепочку, как ему хочется,
улыбался он миру всему,
и всему благородному обществу,
и немножко себе самому.Будет столько меняться и рушиться,
будут новые голоса,
но словесность великая русская
никогда не свернет паруса.…Даже смерть от тебя отступается,
если кто-то из добрых людей
в добрый путь отплывает под парусом
хоть какой-то странички твоей…

Николай Алексеевич Некрасов

Песни о свободном слове

1

Пропала книга! Уж была
Совсем готова — вдруг пропала!
Бог с ней, когда идее зла
Она потворствовать желала!
Читать маранье праздных дур
И дураков мы недосужны.
Не нужно нам плохих брошюр,
Нам нужен хлеб, нам деньги нужны!

Но может быть, она была
Честна… а так резка, смела?
Две-три страницы роковые…
О, если так, ее мне жаль!
И, может быть, мою печаль
Со мной разделит вся Россия!

2

Уж напечатана — и нет!..
Не познакомимся мы с нею;
Девица в девятнадцать лет
Не замечтается над нею;
О ней не будут рассуждать
Ни дилетант, ни критик мрачный,
Студент не будит посыпать
Ее листов золой табачной.

Пропала! с ней и труд пропал,
Затрачен даром капитал,
Пропали хлопоты большие…
Мне очень жаль, мне очень жаль,
И, может быть, мою печаль
Со мной разделит вся Россия!

3

Прощай! горька судьба твоя,
Бедняжка! Как зима настанет,
За чайным столиком семья
Гурьбой читать тебя не станет.
Не занесешь ты новых дум
В глухие, темные селенья,
Где изнывает русский ум
Вдали от центров просвещенья!

О, если ты честна была,
Что за беда, что ты смела?
Так редки книги не пустые…
Мне очень жаль, мне очень жаль,
И, может быть, мою печаль
Со мной разделит вся Россия!..

Белла Ахмадулина

Февраль без снега

Не сани летели — телега
скрипела, и маленький лес
просил подаяния снега
у жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела:
какая невзрачная рань!
Мы оба тоскуем смертельно,
не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы,
измучив поля и сады,
обычную скудость невзгоды
возводит в значенье беды.Зияли надземные недра,
светало, а солнце не шло.
Взамен плодородного неба
висело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживы
не надо, и поздно уже.
Лишь бедная прибыль снежинки
угодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада,
я знала морщинами лба,
что я в эту зиму устала
скитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги,
искала окольных путей
узнать про возможные сдвиги
в судьбе, моих слов и детей.Там — кто-то томился и бегал,
твердил: его нет! его нет!
Смеркалось, а он все обедал,
вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею!
Мой почерк мне скупки и нем.
Писать, как хочу, не умею,
писать, как умею, — зачем? Стекло голубело, и дивность
из пекла антенн и реле
проистекала, и длилась,
и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор,
над бездной земли и воды
одной в мироздании диком
нестись, словно лучик звезды? Пока ты скиталась, витала
меж башней и зреньем людей,
открылась небесная тайна
и стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела,
и доблестный твой голосок
неоспоримо и смело
падение снега предрек.Сказала: грядущею ночью
начнется в Москве снегопад.
Свою драгоценную ношу
на нас облака расточат.Забудет короткая память
о муке бесснежной зимы,
а снег будет падать и падать,
висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком,
чрезмерной любовью судьбы,
усладою губ и напитком,
весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим,
богатством снабдит бедняка,
и в этом блаженстве белейшем
сойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на свете
метели вседобрая власть,
и будем мы — баловни, дети
природы, влюбившейся в нас.Да, именно так все и было.
Снег падал и долго был жив.
А я — влюблена и любима,
и вот моя книга лежит.

Максимилиан Александрович Волошин

Р. М. Хин

Я мысленно вхожу в ваш кабинет:
Здесь те, кто был, и те, кого уж нет,
Но чья для нас не умерла химера;
И бьется сердце, взятое в их плен…
Бодлера лик, нормандский ус Флобера,
Скептичный Франс, святой Сатир — Верлен,
Кузнец — Бальзак, чеканщики — Гонкуры…
Их лица терпкие и четкие фигуры
Глядят со стен, и спит в сафьянах книг
Их дух, их мысль, их ритм, их бунт, их крик…
Я верен им… но более глубоко
Волнует эхо здесь звучавших слов…
К вам приходил Владимир Соловьев,
И голова библейского пророка
(К ней шел бы крест, верблюжий мех у чресл)
Склонялась на обшивку этих кресл…
Творец людей, глашатай книг и вкусов,
Принесший вам Флобера, как Коран,
Сюда входил, садился на диван
И расточал огонь и блеск Урусов.
Как закрепить умолкнувшую речь?
Как дать словам движенье, тембр, оттенки?
Мне памятна больного Стороженки
Седая голова меж низких плеч.
Все, что теперь забыто иль в загоне, —
Весь тайный цвет Европы иль Москвы —
Вокруг себя обединяли вы:
Брандес и Банг, Танеев, Минцлов, Кони…
Раскройте вновь дневник… гляжу на ваш
Чеканный профиль с бронзовой медали —
Рука невольно ищет карандаш,
А мысль плывет в померкнувшие дали…
И в шелесте листаемых страниц,
В напеве слов, в изгибах интонаций
Мерцают отсветы бесед, событий, лиц…
Угасшие огни былых иллюминаций…

Эдуард Асадов

Обидная любовь

Пробило десять. В доме тишина.
Она сидит и напряженно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна,
Вдруг позвонит любимый, вдруг придет?!

Пусть вечер люстру звездную включил,
Не так уж поздно, день еще не прожит.
Не может быть, чтоб он не позвонил!
Чтобы не вспомнил — быть того не может!

«Конечно же, он рвался, и не раз,
Но масса дел: то это, то другое…
Зато он здесь и сердцем и душою».
К чему она хитрит перед собою
И для чего так лжет себе сейчас?

Ведь жизнь ее уже немало дней
Течет отнюдь не речкой Серебрянкой:
Ее любимый постоянно с ней —
Как хан Гирей с безвольной полонянкой.

Случалось, он под рюмку умилялся
Ее душой: «Так преданна всегда!»
Но что в душе той — радость иль беда?
Об этом он не ведал никогда,
Да и узнать ни разу не пытался.

Хвастлив иль груб он, трезв или хмелен,
В ответ — ни возражения, ни вздоха.
Прав только он и только он умен,
Она же лишь «чудачка» и «дуреха».

И ей ли уж не знать о том, что он
Ни в чем и никогда с ней не считался,
Сто раз ее бросал и возвращался,
Сто раз ей лгал и был всегда прощён.

В часы невзгод твердили ей друзья:
— Да с ним пора давным-давно расстаться.
Будь гордою. Довольно унижаться!
Сама пойми: ведь дальше так нельзя!

Она кивала, плакала порой.
И вдруг смотрела жалобно на всех:
— Но я люблю… Ужасно… Как на грех!..
И он уж все же не такой плохой!

Тут было бесполезно препираться,
И шла она в свой добровольный плен,
Чтоб вновь служить, чтоб снова унижаться
И ничего не требовать взамен.

Пробило полночь. В доме тишина…
Она сидит и неотступно ждет.
Ей не до книг сейчас и не до сна:
Вдруг позвонит? А вдруг еще придет?

Любовь приносит радость на порог.
С ней легче верить, и мечтать, и жить.
Но уж не дай, как говорится, бог
Вот так любить!

Саша Черный

Ламентации

Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать.
Пересматривать эстампы
И по клавишам бренчать, —
Щекоча мозги и чувство
Обаяньем красоты,
Лить душистый мед искусства
В бездну русской пустоты …
В книгах жизнь широким пиром
Тешит всех своих гостей,
Окружая их гарниром
Из страданий и страстей:
Смех, борьба и перемены,
С мясом вырван каждый клок!
А у нас… углы да стены
И над ними потолок.
Но подчас, не веря мифам,
Так событий личных ждешь!
Заболеть бы что ли тифом,
Учинить бы, что ль, дебош?
В книгах гений Соловьевых,
Гейне, Гете и Золя,
А вокруг от Ивановых
Содрогается земля.
На полотнах Магдалины,
Сонм Мадонн, Венер и Фрин,
А вокруг кривые спины
Мутноглазых Акулин.
Где событья нашей жизни,
Кроме насморка и блох?
Мы давно живем, как слизни,
В нищете случайных крох.
Спим и хнычем. В виде спорта,
Не волнуясь, не любя,
Ищем бога, ищем черта,
Потеряв самих себя.
И с утра до поздней ночи
Все, от крошек до старух,
Углубив в страницы очи,
Небывалым дразнят дух.
В звуках музыки — страданье,
Боль любви и шепот грез,
А вокруг одно мычанье,
Стоны, храп и посвист лоз.
Отчего? Молчи и дохни.
Рок — хозяин, ты — лишь раб.
Плюнь, ослепни и оглохни,
И ворочайся, как краб!
… Хорошо при свете лампы
Книжки милые милые читать,
Перелистывать эстампы
И по клавишам бренчать.

Владимир Солоухин

Она еще о химии своей

— Чем вы занимаетесь?
— Химией.
— Как ваша фамилия?
— Муромцева.
*На следующий день, 13 ноября, я, как обычно, работала над чем-то по органической химии. Стояла у вытяжного шкафа. Меня вызвали к телефону… Я услышала голос Бунина.
*В пятницу 1 декабря, возвратившись из лаборатории раньше обыкновенного, я нашла у себя на письменном столе несколько книг Бунина.
В.Н. Бунина. Беседы с памятьюОна еще о химии своей…
Не ведает (о, милая наивность!),
Что в звездах все уже переменилось —
Он ей звонит, он книги носит ей.Он в моде, в славе. Принят и обласкан
И вхож во все московские дома.
Им угощают. Только мать с опаской
Глядит на дочкин с Буниным роман.Жуир. Красавчик. Донжуан. Сластена.
Уж был женат и брошена жена.
Перчатки, трость. Небрежно и влюбленно.
Свежайших устриц! Белого вина! Она еще куда-то в длинном платье
Спешит, походкой девичьей скользя.
О женщина, оставь свои занятья —
Иная уготована стезя.Она еще о химии лепечет.
Шкаф вытяжной. Пробирки. Кислота.
Но крест чугунный лег уже на плечи…
Ну, хорошо. Пока что — тень крестаПока еще святая Палестина,
Борт корабля, каюта, зеркала.
Свободный брак. Пускай смеются в спину.
Над Средиземным морем ночи мгла.Как все легко, доступно. Мать смирилась.
А он красив, талантлив и умен,
Чтоб это длилось, длилось, длилось, длилось,
Чтоб только он, навеки только он! Что ж, так и будет. То есть даже ближе
И дольше, чем дерзала бы мечта.
В голодном и нетопленном Париже —
Вот где любовь воистину свята! Париж-то сыт, да проголодь в Париже
Растянется на много, много лет,
Где друг ее уж тем одним унижен,
Что Бунин он — прозаик и поэт.Ну, а пока — извозчик, стерлядь, вина.
Он наклонился. Что-то шепчет ей.
Московский снег. В неведенье наивном
Она пока — о химии своей…

Николай Гумилев

Молодой францисканец

IМладой францисканец безмолвно сидит,
Объятый бесовским волненьем.
Он книгу читает, он в книге чертит,
И ум его полон сомненьем.И кажется тесная келья ему
Унылей, угрюмее гроба,
И скучно, и страшно ему одному,
В груди подымается злоба.Он мало прожил, мало знает он свет,
Но чудные знает преданья
О страшных влияньях могучих планет,
О тайнах всего мирозданья.Но все опостылело в жизни ему
Без горя и радостей света.
Так в небе, внезапно прорезавши тьму,
Мелькает златая кометаИ, после себя не оставив следа,
В пространстве небес исчезает,
Так полная сил молодая душа
Бесплодно в стенах изнывает.Младой францисканец безмолвно сидит,
Главу уронивши на руки.
Он книгу отбросил и в ней не чертит,
Исполнен отчаянной муки.«Нет, полно, — вскричал он, — начну жить и я,
Без радостей жизнь да не вянет.
Пускай замолчит моей грусти змея
И сердце мне грызть перестанет.Бегу из монашеских душных я стен,
Как вор, проберуся на волю,
И больше, о нет, не сменяю на плен
Свободную, новую долю».IIСуров инквизитор великий сидит,
Теснятся кругом кардиналы,
И юный преступник пред ними стоит,
Свершивший проступок немалый.Он бегство затеял из монастыря
И пойман был с явной уликой,
Но с сердцем свободным, отвагой горя,
Стоит он бесстрашный, великий.Вот он пред собраньем ведет свою речь,
И судьи, смутяся, робеют,
И стража хватается гневно за меч,
И сам инквизитор бледнеет.«Судить меня смеют, и кто же — рабы!
Прислужники римского папы
Надменно и дерзко решают судьбы
Того, кто попался им в лапы.Ну что ж! Осудите меня на костер,
Хвалитеся мощью своею!
Но знайте, что мой не померкнется взор,
Что я не склоню свою шею! И смерть моя новых бойцов привлечет,
Сообщников дерзких, могучих;
Настанет и вашим несчастьям черед!
Над вами сбираются тучи! Я слышал: в далеких германских лесах,
Где все еще глухо и дико,
Поднялся один благородный монах,
Правдивою злобой великий.Любовию к жизни в нем сердце горит!
Он юности ведает цену!
Блаженство небес он людям не сулит
Земному блаженству в замену! А вы! Ваше время давно отошло!
Любви не вернете народа.
Да здравствует свет, разгоняющий зло!
Да здравствует наша свобода! Прощайте! Бесстрашно на казнь я иду,
Над жизнью моею вы вольны,
Но речи от сердца сдержать не могу,
Пускай ею вы недовольны».

Яков Петрович Полонский

Наивная жалоба

Все говорят, что стала я бледна,
Что бледность мне к лицу, — что в этом толку!
Ведь вы не знаете, как часто я одна
Грущу и плачу, — плачу втихомолку.
Сказать ли вам за тайну, отчего
За мной домашние присматривают строже;
Клянитесь матушке секрета моего
Не открывать… О, сохрани вас Боже!
Вот, видите, один студент у нас в дому…
Он сехал к нам на дачу, и сначала
Мне было дико с ним, не знаю почему;
Но с каждым днем к нему я привыкала.
И, наконец, чтоб нравиться ему,
Уж я чего-чего себе не позволяю…
Чего не делаю! Каких не прилагаю
Стараний, хитростей… То, косу распустя,
Я перед ним играю как дитя,
То в угол я сажусь, молчу и поминутно
Любуюсь им и не умею путно
Связать двух слов; то с небольшим венком
Из васильков, от матушки тайком,
К нему навстречу я сбегаю в сад старинный,
И у калитки, там, в конце аллеи длинной,
Стою и жду
Сказать ли вам еще, за что меня бранят?
За то, что в дождик, — в воскресенье,
Я по сырой траве сама ходила в сад
Ему цветов нарвать любимых, — без сомненья,
Одно в виду имея утешенье,
Улыбку, может быть, иль благодарный взгляд.
Но, что ни делаю, ничто не помогает!
По-прежнему он холоден и тих,
По-прежнему сидит, да книги все читает,—
Как будто хуже я его несносных книг!

Александр Твардовский

Василий Теркин: 1. От автора

На войне, в пыли походной,
В летний зной и в холода,
Лучше нет простой, природной
Из колодца, из пруда,
Из трубы водопроводной,
Из копытного следа,
Из реки, какой угодной,
Из ручья, из-подо льда, -
Лучше нет воды холодной,
Лишь вода была б — вода.
На войне, в быту суровом,
В трудной жизни боевой,
На снегу, под хвойным кровом,
На стоянке полевой, -
Лучше нет простой, здоровой,
Доброй пищи фронтовой.

Важно только, чтобы повар
Был бы повар — парень свой;
Чтобы числился недаром,
Чтоб подчас не спал ночей, -
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу, с жару —
Подобрей, погорячей;
Чтоб идти в любую драку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя.
Однако
Дело тут не только в щах.

Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки,
Шутки самой немудрой.

Не прожить, как без махорки,
От бомбежки до другой
Без хорошей поговорки
Или присказки какой, -

Без тебя, Василий Теркин,
Вася Теркин — мой герой.
А всего иного пуще
Не прожить наверняка —
Без чего? Без правды сущей,
Правды, прямо в душу бьющей,
Да была б она погуще,
Как бы ни была горька.

Что ж еще?.. И все, пожалуй.
Словом, книга про бойца
Без начала, без конца.

Почему так — без начала?
Потому, что сроку мало
Начинать ее сначала.

Почему же без конца?
Просто жалко молодца.

С первых дней годины горькой,
В тяжкий час земли родной
Не шутя, Василий Теркин,
Подружились мы с тобой,

Я забыть того не вправе,
Чем твоей обязан славе,
Чем и где помог ты мне.
Делу время, час забаве,
Дорог Теркин на войне.

Как же вдруг тебя покину?
Старой дружбы верен счет.

Словом, книгу с середины
И начнем. А там пойдет.


Константин Константинович Случевский

На родине )

Я здесь, в своих полях. Счастливая судьба
Меня над бездной вод щадила и ласкала,
И «в море сущего» далекого раба
Молитва чья-нибудь в путях оберегала.
Я невридим и жив. Вхожу под милый кров
По ветхим ступеням, скрипящим под ногами,
С душой, не павшею под бурею годов,
И сыслью тяжкою, воспитанной годами, —
Вхожу, задумавшись, с морщиной на челе,
Средь полной тишины, царящей на селе.
В душе моей светло. Я вам хочу сказать,
От детства милые сады, дубы, березы,
Что счастлив я теперь, что молодости розы
Цветут в моих мечтах, как некогда, опять,
Что где-то далеко задержанные слезы
Готовы вырваться на свет из тайника.
Мне хочется сказать, родные очертанья,
Что бережно хранил и нес издалека
Я вами родственно внушенные преданья
И, падая порой в окрестной темноте,
Я вам принес назад их в прежней чистоте!
В душе моей светло. Вхожу под милый кров...
Здесь все осталося без всякой перемены,
И мебель старая домашних мастеров,
И белой известью окрашенные стены,
И те же образа, и даже запах тот,
Что жил здесь некогда, теперь нще живет
На полках, между книг ненужных и забытых
И пылью времени, как саваном, покрытых...
Привет тебе, земля! Как много, много дней
Я вспоминал тебя в скитаньях непрестанных
По водам пенистым обманчивых морей
И в мирной тишине заливов чужестранных!
Как часто о твоей мне думалось судьбе,
Когда, не зная сна и позабыв о скуке,
По книгам избранных и родственных тебе
Учился я тебя сильней любить в разлуке.
И не по книгам, нет! Семья твоих детей,
Простых твоих сынов семья, ясней чем книги,
На тесной палубе, меж пушек и снастей,
Учила уважать и чтить твои вериги...
Нет, родина моя! Ты все еще сильна,
Ты все еще жива в спокойствии смиренном,
ак моря синего немая глубина,
Как мысль великая в величии нетленном.
В душе моей светло. Какая тишь кругом!
Какое грустное на сердце оживленье!
Кто здесь? Откликнитесь! Но нет! везде покой.
Среди безмолвных стен брожу я одиноко,
Но чую на себе внимательное око,
И кто-то ласково беседует со мной.

Владимир Высоцкий

Баллада о борьбе

Средь оплывших свечей и вечерних молитв,
Средь военных трофеев и мирных костров
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от мелких своих катастроф.

Детям вечно досаден
Их возраст и быт —
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид,
Но одежды латали
Нам матери в срок,
Мы же книги глотали,
Пьянея от строк.

Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз,
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших слетая на нас.

И пытались постичь
Мы, не знавшие войн,
За воинственный клич
Принимавшие вой, —
Тайну слова «приказ»,
Назначенье границ,
Смысл атаки и лязг
Боевых колесниц.

А в кипящих котлах прежних боен и смут
Столько пищи для маленьких наших мозгов!
Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.

И злодея следам
Не давали остыть,
И прекраснейших дам
Обещали любить;
И, друзей успокоив
И ближних любя,
Мы на роли героев
Вводили себя.

Только в грёзы нельзя насовсем убежать:
Краткий век у забав — столько боли вокруг!
Попытайся ладони у мёртвых разжать
И оружье принять из натруженных рук.

Испытай, завладев
Ещё тёплым мечом
И доспехи надев, —
Что почём, что почём!
Разберись, кто ты: трус
Иль избранник судьбы,
И попробуй на вкус
Настоящей борьбы.

И когда рядом рухнет израненный друг
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили его — не тебя, —

Ты поймёшь, что узнал,
Отличил, отыскал
По оскалу забрал —
Это смерти оскал!
Ложь и зло — погляди,
Как их лица грубы,
И всегда позади
Вороньё и гробы!

Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока,
И в борьбу не вступил
С подлецом, с палачом, —
Значит, в жизни ты был
Ни при чём, ни при чём!

Если путь прорубая отцовским мечом,
Ты солёные слёзы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал что почём, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал!

Александр Иванович Полежаев

Сон девушки

Чего не видит во сне 15-летняя девушка?

Скучно девушке с старушкой
Длинной вечер просидеть наедине,
Скучно с глупою болтушкой
Песни петь о незабвенной старине.
Спится бедной за рассказом
О каком-то колдуне,
И над слухом, и над глазом
Сон зацарствовал вполне.
Вот уснула — и виденья,
Под Морфеевым крылом,
Разнесли благотворенья
Над пылающим челом.
Видит дева сон мятежный,
Плод томительных годов,
Тайный отзыв думы нежной:
Трех красивых женихов.
Юны, пламенны и страстны,
К ней приближились они,
Просят трое у прекрасной
Ласки девственной любви!
Пышет пламень сладострастья
В соблазнительных очах,
Ропот неги, ропот счастья
Замирает на устах.
Бьется сердце у Нанины,
Труден выбор для души,
Женихи, как три картины,
Миловидны, хороши…
Наконец, невольной силой
К одному привлечена,
Говорит она: «Мой милой,
Я тебя обречена!»
Поцелуй любви трепещет
На счастливце молодом,
Вдруг струистый пламень блещет,
Загремел подземный гром,
Все исчезло… засверкало
Что-то яркое в углу,
Зашумело, зажужжало,
И, как будто наяву,
Перед ней козел рогатый,
Старец с книгою в руках
И петух большой, мохнатый,
В красно-бурых завитках…
Обмерла моя Нанина,
Нет защитника нигде…
«Пресвятая! Магдалина,
Не оставь меня в беде!..»
..........................
Снова молния сверкнула,
Призрак пагубный исчез,
Дева — ах! открыла очи,
Вкруг постели тишина;
Лишь над ней во мраке ночи,
Как туманная луна,
Шепчет бабушка седая
Что-то с книгой и крестом:
«Пробудись, моя родная,
Ты в волнении живом:
Соблазнил тебя лукавый
Окаянною мечтой…
Призови рассудок здравый
В помощь с верою святой;
Мне самой мечтались прежде
И козлы и петухи,
Но не бойся — верь надежде,
Нам они не женихи».

Владислав Фелицианович Ходасевич

Полдень

Как на бульваре тихо, ясно, сонно!
Подхвачен ветром, побежал песок
И на траву плеснул сыпучим гребнем…
Теперь мне любо приходить сюда
И долго так сидеть, полузабывшись.
Мне нравится, почти не глядя, слушать
То смех, то плач детей, то по дорожке
За обручем их бег отчетливый. Прекрасно!
Вот шум, такой же вечный и правдивый,
Как шум дождя, прибоя или ветра.

Никто меня не знает. Здесь я просто
Прохожий, обыватель, «господин»
В коричневом пальто и круглой шляпе,
Ничем не замечательный. Вот рядом
Присела барышня с раскрытой книгой. Мальчик
С ведерком и совочком примостился
У самых ног моих. Насупив брови,
Он возится в песке, и я таким огромным
Себе кажусь от этого соседства.
Что вспоминаю,
Как сам я сиживал у львиного столпа
В Венеции. Над этой жизнью малой,
Над головой в картузике зеленом,
Я возвышаюсь, как тяжелый камень,
Многовековый, переживший много
Людей и царств, предательств и геройств.
А мальчик деловито наполняет
Ведерышко песком и, опрокинув, сыплет
Мне на ноги, на башмаки… Прекрасно!

И с легким сердцем я припоминаю,
Как жарок был венецианский полдень,
Как надо мною реял недвижимо
Крылатый лев с раскрытой книгой в лапах,
А надо львом, круглясь и розовея,
Бежало облачко. А выше, выше —
Темногустая синь, и в ней катились
Незримые, но пламенные звезды.
Сейчас они пылают над бульваром,
Над мальчиком и надо мной. Безумно
Лучи их борются с лучами солнца…
Ветер
Все шелестит песчаными волнами,
Листает книгу барышни. И все, что слышу,
Преобpaженное каким-то чудом,
Так полновесно западает в сердце,
Что уж ни слов, ни мыслей мне не надо,
И я смотрю как бы обратным взором
В себя.
И так пленительна души живая влага,
Что, как Нарцисс, я с берега земного
Срываюсь и лечу туда, где я один,
В моем родном, первоначальном мире,
Лицом к лицу с собой, потерянным когда-то —
И обретенным вновь... И еле внятно
Мне слышен голос барышни: «Простите,
Который час?»

Наум Коржавин

Братское кладбище в Риге

Кто на кладбище ходит, как ходят в музеи,
А меня любопытство не гложет — успею.
Что ж я нынче брожу, как по каменной книге,
Между плитами Братского кладбища в Риге? Белых стен и цементных могил панорама.
Матерь-Латвия встала, одетая в мрамор.
Перед нею рядами могильные плиты,
А под этими плитами — те, кто убиты.—
Под знаменами разными, в разные годы,
Но всегда — за нее, и всегда — за свободу.И лежит под плитой русской службы полковник,
Что в шестнадцатом пал без терзаний духовных.
Здесь, под Ригой, где пляжи, где крыши косые,
До сих пор он уверен, что это — Россия.А вокруг все другое — покой и Европа,
Принимает парад генерал лимитрофа.
А пред ним на безмолвном и вечном параде
Спят солдаты, отчизны погибшие ради.
Независимость — вот основная забота.
День свободы — свободы от нашего взлета,
От сиротского лиха, от горькой стихии,
От латышских стрелков, чьи могилы в России,
Что погибли вот так же, за ту же свободу,
От различных врагов и в различные годы.
Ах, глубинные токи, линейные меры,
Невозвратные сроки и жесткие веры! Здесь лежат, представляя различные страны,
Рядом — павший за немцев и два партизана.
Чтим вторых. Кто-то первого чтит, как героя.
Чтит за то, что он встал на защиту покоя.
Чтит за то, что он мстил, — слепо мстил и сурово
В сорок первом за акции сорокового.
Все он — спутал. Но время все спутало тоже.
Были разные правды, как плиты, похожи.
Не такие, как он, не смогли разобраться.
Он погиб. Он уместен на кладбище Братском.Тут не смерть. Только жизнь, хоть и кладбище это…
Столько лет длится спор и конца ему нету,
Возражают отчаянно павшие павшим
По вопросам, давно остроту потерявшим.
К возражениям добавить спешат возраженья.
Не умеют, как мы, обойтись без решенья.Тишина. Спят в рядах разных армий солдаты,
Спорят плиты — где выбиты званья и даты.
Спорят мнение с мнением в каменной книге.
Сгусток времени — Братское кладбище в Риге.Век двадцатый. Всех правд острия ножевые.
Точки зренья, как точки в бою огневые.

Валерий Брюсов

L’ennui de vivre… (скука жизни…)

Я жить устал среди людей и в днях,
Устал от смены дум, желаний, вкусов,
От смены истин, смены рифм в стихах.
Желал бы я не быть «Валерий Брюсов».
Не пред людьми — от них уйти легко, —
Но пред собой, перед своим сознаньем, —
Уже в былое цепь уходит далеко,
Которую зовут воспоминаньем.
Склонясь, иду вперед, растущий груз влача:
Дней, лет, имен, восторгов и падений.
Со мной мои стихи бегут, крича,
Грозят мне замыслов недовершенных тени,
Слепят глаза сверканья без числа
(Слова из книг, истлевших в сердце-склепе),
И женщин жадные тела
Цепляются за звенья цепи.
О, да! вас, женщины, к себе воззвал я сам
От ложа душного, из келий, с перепутий,
И отдавались мы вдвоем одной минуте,
И вместе мчало нас теченье по камням.
Вы скованы со мной небесным, высшим браком,
Как с морем воды впавших рек,
Своим я вас отметил знаком,
Я отдал душу вам — на миг, и тем навек.
Иные умерли, иные изменили,
Но все со мной, куда бы я ни шел.
И я влеку по дням, клонясь как вол,
Изнемогая от усилий,
Могильного креста тяжелый пьедестал:
Живую груду тел, которые ласкал,
Которые меня ласкали и томили.
И думы… Сколько их, в одеждах золотых,
Заветных дум, лелеянных с любовью,
Принявших плоть и оживленных кровью!..
Я обречен вести всю бесконечность их.
Есть думы тайные — и снова в детской дрожи,
Закрыв лицо, я падаю во прах…
Есть думы светлые, как ангел божий,
Затерянные мной в холодных днях.
Есть думы гордые — мои исканья бога, —
Но оскверненные притворством и игрой,
Есть думы-женщины, глядящие так строго,
Есть думы-карлики с изогнутой спиной…
Куда б я ни бежал истоптанной дорогой,
Они летят, бегут, ползут — за мной!
А книги… Чистые источники услады,
В которых отражен родной и близкий лик, —
Учитель, друг, желанный враг, двойник —
Я в вас обрел все сладости и яды!
Вы были голубем в плывущий мой ковчег
И принесли мне весть, как древле Ною,
Что ждет меня земля, под пальмами ночлег,
Что свой алтарь на камнях я построю…
С какою жадностью, как тесно я приник
К стоцветным стеклам, к окнам вещих книг,
И увидал сквозь них просторы и сиянья,
Лучей и форм безвестных сочетанья,
Услышал странные, родные имена:.
И годы я стоял, безумный, у окна!
Любуясь солнцами, моя душа ослепла,
Лучи ее прожгли до глубины, до дна,
И все мои мечты распались горстью пепла.
О, если б все забыть, быть вольным, одиноким,
В торжественной тиши раскинутых полей,
Идти своим путем, бесцельным и широким,
Без будущих и прошлых дней.
Срывать цветы, мгновенные, как маки,
Впивать лучи, как первую любовь,
Упасть, и умереть, и утонуть во мраке,
Без горькой радости воскреснуть вновь и вновь!

Яков Андреевич Галенковский

Подражание сатире В. В. Капниста

Кто сколько ни сердись, а я начну браниться —
С плохими книгами никак мне не ужиться.
Везде писатели свой кажут дерзкий вид,
Выходят в свет толпой, забывши вкус и стыд.
Иной ученым быть решился непременно:
От сказок к хроникам преходит дерзновенно
И думает, что так легко их сочинять,
Как травки и цветы слезами омывать.
Ну что ж! Пускай сей вздор безграмотных пленяет,
Читатель ничего иль мало в том теряет;
Но для чего Дамон , писатель наших миф,
Две басенки иль три на русский преложив,
Уж думает, что он совместник Лафонтена?
Зачем опять другой, усердный раб Славена
Свой мелкомысленный славено-русский бред
За образец ума и вкуса выдает?
Тот новой мудрости свой разум посвятил:
Он таинства на дне колодезя открыл;
Хоть сам во тьме, свой ум ко свету простирает,
На путь ведя иной, со старого сбивает.
Другой, меж шкапом книг зарывшись день и ночь,
Всех авторов щечит, на курс напрягши мочь;
Однако ж не блеснул, а только запылился,
Хотел было учить, да сам не научился;
А третий, чтоб скорей в ученый ряд попасть
Иль быть профессором — всех хуже стал писать.
Но можно ли каким спасительным законом
Принудить Клузия жить в мире с Аполлоном,
Не ставить на подряд во все журналы од
И древних уж не сметь перелагать вперед?
Возможно ль запретить, чтобы Лакриманс унылый,
Своею нежностью всем дамам опостылый,
Напутав кое-как и прозы и стихов,
Не отдал их в печать и не был бы готов
Оплакать всякий куст, все тропки, все гробницы?
Чтоб пропустил Салтон день ангела сестрицы,
Чтоб журналистов рой друг друга не хвалил
И древний наш Услад дев Пинда не дразнил?
Нельзя. Зато и нам нельзя же не сердиться:
Вы пишете лишь вздор, так как же не браниться?

Александр Григорьевич Архангельский

А. Безыменский. Ах, зачем эта ночь...

Перо. Чернила. Лист бумаги.
Строка: «Обкому ВКП...»
(А. Безыменский. «Ночь начальника политотдела»)

1

Пол. Потолок. Четыре сте́ны.
А если правильно — стены́.
Стол. Стул. Окошко. Свет Селены,
А по-колхозному — луны.
Ночь. Небо. Звезды. Папка «Дело».
Затылок. Два плеча. Спина.
И это значит — у окна
Мечтает начполитотдела.

2

Сколько в республике нашей чудес!
Сеялки,
Сеялки, веялки,
Сеялки, веялки, загсы,
Сеялки, веялки, загсы, косилки.
ГИХЛ,
ГИХЛ, МТП,
ГИХЛ, МТП, МКХ,
ГИХЛ, МТП, МКХ, МТС.
Тысячи книг —
Тысячи книг — в переплетах и без,
Фабрики-кухни,
Фабрики-кухни, тарелки и вилки.
Сотни поэм
Сотни поэм и кило́метры строк.
Сядем, товарищи,
Сядем, товарищи, если не ляжем,
Ночь понеспим,
Ночь понеспим, а поэта уважим,
Притчи послушаем,
Притчи послушаем, перерасскажем,
Выполним бодро
Выполним бодро нелегкий оброк.

3

Ax, зачем эта ночь
Так была коротка!
Эту ночь я не прочь
Растянуть на века.

4

Хорошо любить жену
И гитарную струну,
Маму, папу, тетю, — ну
И Советскую страну.

Хорошо писать стихи
О кремации сохи,
Выкорчевывать грехи
Тещи, свекра и снохи.

Ты строчи, строчи, рука,
За строкой лети, строка.
Для поэта ночь легка,
Для поэмы — коротка.

5

Хорошо теперь поспать бы,
Но нельзя сегодня спать.
Напоследок справим свадьбы,
А потом заснем на-ять.
До утра плясать мы будем,
Выполняя свадьбы план.
Две гитары, буйный бубен,
Балалайка, барабан,
Мандолина и фанфара,
Три гармони и дуда.
И пошла за парой пара
Рать колхозного труда.
Гром великого оркестра
Раздается под луной.
Льются звуки румбы «фьеста»,
Звуки польки неземной.

6

Начполит, скрывать не стану,
В честь невесты и родни
Выпил рюмочку нарзану,
Ну, а кроме — ни-ни-ни...

7

Трудодни!
Трудодни! Трудодни!
Трудодни! Трудодни! Трудодни!
Трудодни! Трудодни! Трудодни! Трудодни!

8

Да. Поэма — вещь серьезная.
Призадуматься велит...

9

Только знает ночь колхозная,
Как мечтает начполит!

Владимир Маяковский

История Власа, лентяя и лоботряса

Влас Прогулкин —
         милый мальчик,
спать ложился,
        взяв журнальчик.
Всё в журнале
        интересно.
— Дочитаю весь,
         хоть тресну! —
Ни отец его,
      ни мать
не могли
     заставить спать.
Засыпает на рассвете,
скомкав
    ерзаньем
         кровать,
в час,
   когда
      другие дети
бодро
   начали вставать.
Когда
   другая детвора
чаевничает, вставши,
отец
  орет ему:
      — Пора! —
Он —
  одеяло на уши.
Разошлись
      другие
          в школы, —
Влас
   у крана
       полуголый —
не дремалось в школе чтоб,
моет нос
    и мочит лоб.
Без чаю
    и без калача
выходит,
    еле волочась.
Пошагал
    и встал разиней:
вывеска на магазине.
Грамота на то и есть!
Надо
   вывеску
       прочесть!
Прочел
    с начала
        буквы он,
выходит:
    «Куафер Симон».
С конца прочел
       знаток наук, —
«Номис» выходит
        «рефаук».
Подумавши
      минуток пять,
Прогулкин
     двинулся опять.
А тут
   на третьем этаже
сияет вывеска —
        «Тэжэ».
Прочел.
    Пошел.
        Минуты с три —
опять застрял
       у двух витрин.
Как-никак,
     а к школьным зданиям
пришел
    с огромным опозданьем.
Дверь на ключ.
       Толкнулся Влас —
не пускают Власа
         в класс!
Этак ждать
      расчета нету.
«Сыграну-ка
       я
        в монету!»
Проиграв
     один пятак,
не оставил дела так…
Словом,
    не заметил сам,
как промчались
        три часа.
Что же делать —
        вывод ясен:
возвратился восвояси!
Пришел в грустях,
         чтоб видели
соседи
    и родители.
Те
к сыночку:
    — Что за вид? —
— Очень голова болит.
Так трещала,
       что не мог
даже
   высидеть урок!
Прошу
    письмо к мучителю,
мучителю-учителю! —
В школу
    Влас
       письмо отнес
и опять
    не кажет нос.
Словом,
    вырос этот Влас —
настоящий лоботряс.
Мал
   настолько
         знаний груз,
что не мог
     попасть и в вуз.
Еле взяли,
     между прочим,
на завод
     чернорабочим.
Ну, а Влас
     и на заводе
ту ж историю заводит:
у людей —
     работы гул,
у Прогулкина —
        прогул.
Словом,
    через месяц
          он
выгнан был
      и сокращен.
С горя
   Влас
      торчит в пивнушке,
мочит
   ус
    в бездонной кружке,
и под забором
       вроде борова
лежит он,
     грязен
         и оборван.
Дети,
   не будьте
        такими, как Влас!
Радостно
     книгу возьмите
             и — в класс!
Вооружись
      учебником-книгой!
С детства
     мозги
        развивай и двигай!
Помни про школу —
          только с ней
станешь
    строителем
          радостных дней!

Николай Степанович Гумилев

Молодой францисканец

И
Младой францисканец безмолвно сидит,
Обятый бесовским волненьем.
Он книгу читает, он в книге чертит,
И ум его полон сомненьем.

И кажется тесная келья ему
Унылей, угрюмее гроба,
И скучно, и страшно ему одному,
В груди подымается злоба.

Он мало прожил, мало знает он свет,
Но чудные знает преданья
О страшных влияньях могучих планет,
О тайнах всего мирозданья.

Но все опостылело в жизни ему
Без горя и радостей света.
Так в небе, внезапно прорезавши тьму,
Мелькает златая комета

И, после себя не оставив следа,
В пространстве небес исчезает,
Так полная сил молодая душа
Бесплодно в стенах изнывает.

Младой францисканец безмолвно сидит,
Главу уронивши на руки,
Он книгу отбросил и в ней не чертит,
Исполнен отчаянной муки.

«Нет, полно, — вскричал он, — начну жить и я,
Без радостей жизнь да не вянет.
Пускай замолчит моей грусти змея
И сердце мне грызть перестанет.

Бегу из монашеских душных я стен,
Как вор, проберуся на волю,
И больше, о нет, не сменяю на плен
Свободную, новую долю».

ИИ
Суров инквизитор великий сидит,
Теснятся кругом кардиналы,
И юный преступник пред ними стоит,
Свершивший проступок немалый.

Он бегство затеял из монастыря
И пойман был с явной уликой,
Но с сердцем свободным, отвагой горя,
Стоит он бесстрашный, великий.

Вот он пред собраньем ведет свою речь,
И судьи, смутяся, робеют,
И стража хватается гневно за меч,
И сам инквизитор бледнеет.

«Судить меня смеют, и кто же — рабы!
Прислужники римского папы
Надменно и дерзко решают судьбы
Того, кто попался им в лапы.

Ну что ж! Осудите меня на костер,
Хвалитеся мощью своею!
Но знайте, что мой не померкнется взор,
Что я не склоню свою шею!

И смерть моя новых бойцов привлечет,
Сообщников дерзких, могучих;
Настанет и вашим несчастьям черед!
Над вами сбираются тучи!

Я слышал: в далеких германских лесах,
Где все еще глухо и дико,
Поднялся один благородный монах,
Правдивою злобой великий.

Любовию к жизни в нем сердце горит!
Он юности ведает цену!
Блаженство небес он людям не сулит
Земному блаженству в замену!

А вы! Ваше время давно отошло!
Любви не вернете народа.
Да здравствует свет, разгоняющий зло!
Да здравствует наша свобода!

Прощайте! Бесстрашно на казнь я иду,
Над жизнью моею вы вольны,
Но речи от сердца сдержать не могу,
Пускай ею вы недовольны».

до мая 1903 года

Иван Андреевич Крылов

Огородник и Философ

Весной в своих грядах так рылся Огородник,
Как будто бы хотел он вырыть клад:
Мужик ретивый был работник,
И дюж, и свеж на взгляд;
Под огурцы одни он взрыл с полсотни гряд.
Двор обо двор с ним жил охотник
До огородов и садов,
Великий краснобай, названный друг природы,
Недоученный Филосо́ф,
Который лишь из книг болтал про огороды.
Однако ж, за своим он вздумал сам ходить
И тоже огурцы садить;
А между тем смеялся так соседу:
«Сосед, как хочешь ты потей,
А я с работою моей
Далеко от тебя уеду,
И огород твой при моем
Казаться будет пустырем.
Да, правду говорить, я и тому дивился,
Что огородишко твой кое-как идет.
Как ты еще не разорился?
Ты, чай, ведь никаким наукам не учился?»
«И некогда», соседа был ответ.
«Прилежность, навык, руки:
Вот все мои тут и науки;
Мне бог и с ними хлеб дает».—
«Невежа! восставать против наук ты смеешь?» —
«Нет, барин, не толкуй моих так криво слов:
Коль ты что́ путное затеешь,
Я перенять всегда готов».—
«А вот, увидишь ты, лишь лета б нам дождаться...» —
«Но, барин, не пора ль за дело приниматься?
Уж я кой-что посеял, посадил;
А ты и гряд еще не взрыл».—
«Да, я не взрыл, за недосугом:
Я все читал
И вычитал,
Чем лучше: заступом их взрыть, сохой иль плугом.
Но время еще не уйдет».—
«Как вас, а нас оно не очень ждет»,
Последний отвечал,— и тут же с ним расстался,
Взяв заступ свой;
А Филосо́ф пошел домой.
Читал, выписывал, справлялся,
И в книгах рылся и в грядах,
С утра до вечера в трудах.
Едва с одной работой сладит,
Чуть на грядах лишь что взойдет.
В журналах новость он найдет —
Все перероет, пересадит
На новый лад и образец.
Какой же вылился конец?
У Огородника взошло все и поспело:
Он с прибылью, и в шляпе дело;
А Филосо́ф —
Без огурцов.

Александр Востоков

Осень

Гонимы сильным ветром, мчатся
От моря грозны облака,
И башни Петрограда тмятся,
И поднялась река.

А я, в спокойной лежа сени,
Забвеньем сладостным объят,
Вихрь свищущ слышу, дождь осенний,
Биющий в окна град.

О как влияние погоды
Над нами действует, мой друг!
Когда туманен лик природы,
Мой унывает дух.

Но буря паки отвлекает
Меня теперь от грустных дум;
К великим сценам возбуждает,
Свой усугубив шум.

Не зрю ль в восторге: Зевс дождливый,
Во влагу небо претворя,
С власов и мышц водоточивых
Шумящи льет моря?

Меж тем к Олимпу руки вздела
От наводняемых холмов
Столповенчанная Цибела,
Почтенна мать богов.

В глубоком сокрушенье зрится,
В слезах и в трепете она;
Ее священна колесница
В водах погружена:

Впряженны в ону львы ретивы
Студеный терпят дождь и град;
Глаза их блещут, всторглись гривы,
Хвосты в бока разят.

Но дождь шумит, и ветры дуют
Из сильнодышащих устен;
Стихии борются, бунтуют,
О ужас! — о Дойен!

Изящного жрецы священны,
Художник, музыкант, поэт!
О, будьте мной благословенны!
В вас дух богов живет.

Стократно в жизни сей печальной
Благодарить мы вас должны;
Вы мир физический, моральной
Перерождать сильны.

Мой друг! да будет и пред нами
Раскрыта книга естества:
Прочтем душевными очами
В ней мысли Божества.

Прочтем, и будем исполняться
Святым ученьем книги той,
Дабы не мог поколебаться
Наш дух напастью злой.

Как бурных волн удар приемлет
Невы гранитный, твердый брег
(Их шум смятенный слух мой внемлет,
Обратный зрю их бег), —

Так праведник, гонимый роком,
В терпенье облачен стоит;
Средь бурь, в волнении жестоком,
Он тверд, как сей гранит.

Смотри, Теон, как все горюет!
Все чувствует зимы приход;
Зефир цветков уж не целует,
И вихрь сшиб с древа плод.

Смотри, как ветви обнаженны
Гнет ветер на древах, Теон!
Не слышится ль во пне стесненный
Гамадриадин стон?..

Лишь, кровля вранов, зеленеет
Уединенна сосна там;
Все блекнет, рушится, мертвеет
Готовым пасть снегам.

О, сетуйте леса, стенайте;
Морозами дохнет зима!
Из устьев реки утекайте:
Вас льдом скует она!

Но трон ее растает снова
Как придет милая весна;
Совлекшись снежного покрова,
Воспрянет все от сна.

И обновится вид природы
И в рощах птички запоют.
В брегах веселых Невски воды,
Сверкая, потекут.

Тогда с тобой, Теон любезный,
Пойдем мы на поле гулять!
Оставим скучный город, тесный,
Чтоб свежестью дышать.

Тогда примите, о Дриады,
Под тень древес поэтов вы —
Воспеть весну среди прохлады,
На берегах Невы!

Жюль Ромен

Из книги "Европа"

На пятисотый день войны льет беспрерывный ливень.
Как будто мало было нам и сумерек стеклянных,
И ветра, стелющегося вплотную по земле,
И перекрестка, полного каким-то странным пылом,
Как чан, где ядовитые движения кипят,
И вытянувшихся огней, что бродят в полумраке.
Набрасывая в небе план всемирного злодейства;
Нет, были надобны еще и дождь, и грязь, и лужи!
"Поборник истины, ты сожалеешь наше время!
Его страдания тебе сжимают болью сердце!
Не должен был бы ты, восстав, как древние пророки,
Бессмертным возгласом приветствовать грядущий суд?
"О пешеход, споткнувшийся на темной мостовой,
Как память коротка твоя и как бессильна жалость!
Ужели ты совсем забыл о временах их счастья?
И смех их перестал звучать в твоих ушах оглохших?
И запах радости их унесли морские ветры?
"Припомни ночь, когда бредя по улицам, уснувшим,
Ты в гневе праведном бесчисленные беззаконья
Насильников последнего столетья клал на чашу
Весов, проверенных в теченье сорока веков?
"Им вдоволь времени хватило множить всю их мерзость.
Покуда ангел мщения дремал у грани мира,
Они загадили своим пометом все вершины жизни
И небеса забрызгали блевотиной своей.
"Послушай, как теперь они из сил последних лгут:
Паническою ложью наводняя все дома,
Они клянутся в том, что жили лишь для Правды вечной,
Для Мысли лишь святой и для Поэзии бессмертной,
"Пускай хоть помолчат, оставив идеал в покое!
Когда они вершили торг и в банках и в конторах,
Железным ломом спекулируя, зерном и кожей,
Когда, пресытясь золотом и чуя зуд в карманах
Они влекли свои жиры на кресла мюзик-холла
Иль ужинали в комфортабельнейшем ресторане,
Попробовал бы кто напомнить им об идеале.
"Но может быть, им даруют прощенье мертвецы,
Быть может, искупленье стало делом всенародным,
На радость торгашам и в посрамление поэтам?
Иль десять девственниц пришли торжественным посольством
Облобызать следы плевков на праведном челе?
«Не надо стонов, незачем ни головою никнуть,
Ни устремлять глаза туда, где блещет влажный отсвет:
Прекрасней молния, чертящая свой приговор.
Что значит для тебя, паломника в харчевне века,
Землетрясение, крушенье самых крепких стен,
Пеньки фундаментов, торчащие из десен почвы?
Впивай в себя, как музыку, весь треск и грохот ломки,
Испытывай в своих костях все прелести удара,
Свергающего время, осужденное тобой!
Безумным хаосом пьяней, вдыхая запах серы,
Что вырывается из зыбких складок катаклизма!
Взгляни: абсурд и мрак тебе покорствуют, как псы.
Веленья гнева твоего исполнят их клыки.
Ты движешь бурей, мир срывающей с его устоев.
Возрадуйся же! Облекись в блуждающее пламя
И выкрои себе дорожный плащ в огне небесном!»

Василий Андреевич Жуковский

Плещепупу

Есть ли же толк?
Что ты примолк?
Скучно писать!
Лучше зевать,
Глядя на нос
Будешь, друг, кос!
Скинь, Плещепуп,
Лени тулуп;
Сотней стихов
(Смертных грехов)
Мне удружи;
То есть скажи:
Скоро ли к нам,
Добрым друзьям,
Врать, пить и есть?
Лошади есть!

Мой же Пегас
С часу на час
Прытче летит!
Так и горит
Лист под пером!
Стих за стихом!
Сон позабыл!
Мало чернил!
Перья изгрыз
Лучше всех крыс.
Вот приезжай,
Сам позевай,
Слушая вздор.
Но до тех пор,
Друг Плещепуп,
Если не скуп,
Будь мне отец...
Сам ты писец
Не из простых;
В книгах твоих
Есть Буало.
Я сквозь стекло
Видел, как он,
(Переплетен
В красный сафьян
Гром-капитан
Роты певцов)
Против глупцов
Перья острил,
Штык наводил
Страшных сатир.
Он наш Омир —
Вкуса пророк!
Мне на часок
Нужен тот том,
Где он, умом
Ясным водим,
Братьям своим,
Стихоткачам,
Как по херам
Все рассказал:
Способы дал
Рифмы ловить,
С музами пить
Нектар, не квас,
А на Парнас
Шею и честь
Здраво принесть,
Лавров нарвать
И обуздать
Злого коня.
Есть у меня
Свой Буало,
Да как назло
Стереотип.
Я не Эдип!
Многим стихам
Толку не дам,
Нот не прочтя,
Дай не шутя
Книжицы сей:
Да поскорей:
Нужно, ей, ей!
Да одолжи,
К ней приложи
Тот лексикон,
Что сочинен
Обществом муз.
Я не француз,
(Право, не лгу)
Знать не могу
Силы всех слов.
Будь же готов
(Для ради муз)
Этот мне груз
С первым гонцом
В сельский наш дом
Перешвырнуть.
Да не забудь
Связки ключей.
Бес Асмодей
Влез в мой карман;
Я как болван
Их потерял
(Как проезжал)
В доме твоем.
Честен твой дом:
Верно они
Целы в Черни.
А ведь без них
Шкапов моих
Мне умереть —
Не отпереть!

Будь над тобой
Сильный, святой
Бог Аполлон.
Низкий поклон
Анне твоей,
Музе моей.

Баста стихам!
Буду я к вам —
Вот тебе честь! —
Лишь двадцать шесть
Канет на двор.
Милый певец,
Будь мне отец,
Книги пришли!
Люли, люли.

Василий Андреевич Жуковский

А. О. Россет-Смирновой

Милостивая государыня Александра Иосифовна!

Честь имею препроводить с моим человеком,
Федором, к вашему превосходительству данную вами
Книгу мне для прочтенья, записки французской известной
Вам герцогини Абрантес. Признаться, прекрасная книжка!
Дело, однако, идет не об этом. Эту прекрасную книжку
Я спешу возвратить вам по двум причинам: во-первых,
Я уж ее прочитал; во-вторых, столь несчастно навлекши
Гнев на себя ваш своим непристойным вчера поведеньем,
Я не дерзаю более думать, чтоб было возможно
Мне, греховоднику, ваши удерживать книги. Прошу вас,
Именем дружбы, прислать мне, сделать
Милость мне, недостойному псу, и сказать мне, прошла ли
Ваша холера и что мне, собаке, свиной образине,
Надобно делать, чтоб грех свой проклятый загладить и снова
Милость вашу к себе заслужить? О Царь мой небесный!
Я на все решиться готов! Прикажете ль — кожу
Дам содрать с своего благородного тела, чтоб сшить вам
Дюжину теплых калошей, дабы, гуляя по травке,
Ножек своих замочить не могли вы? Прикажете ль — уши
Дам отрезать себе, чтоб, в летнее время хлопушкой
Вам усердно служа, колотили они дерзновенных
Мух, досаждающих вам, недоступной, своею любовью
К вашему смуглому личику? Должно, однако, признаться:
Если я виноват, то не правы и вы. Согласитесь
Сами, было ль за что вам вчера всколыхаться, подобно
Бурному Черному морю? И сколько слов оскорбительных с ваших
Уст, размалеванных богом любви, смертоносной картечью
Прямо на сердце мое налетело! И очи ваши, как русские пушки,
Страшно палили, и я, как мятежный поляк, был из вашей,
Мне благосклонной доныне, обители выгнан! Скажите ж,
Долго ль изгнанье продлится?.. Мне сон привиделся чудный!
Мне показалось, будто сам дьявол (чтоб черт его по́брал)
В лапы меня ухватил, да и в рот, да и начал, как репу,
Грызть и жевать — изжевал, да и плюнул. Что же случилось?
Только что выплюнул дьявол меня — беда миновалась,
Стал по-прежнему я Василий Андреич Жуковский,
Вместо дьявола был предо мной дьяволенок небесный…
Пользуюсь случаем сим, чтоб опять изявить перед вами
Чувства глубокой, сердечной преда́нности, с коей пребуду
Вечно вашим покорным слугою, Василий Жуковский.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Лишь между скал живет орел свободный

Лишь между скал живет орел свободный,
Он должен быть свиреп и одинок.
Но почему ревнивец благородный
Убил любовь, чтоб, сократив свой срок,
Явивши миру лик страстей и стона,
Ножом убить себя? О, Дездемона!
Пусть мне о том расскажет стебелек.

А если нет, — пускай расскажет Этна!
Падет в солому искра незаметно,
Рубином заиграет огонек,
Сгорят дома, пылает вся столица,
Что строил миллион прилежных рук,
И, в зареве, все — шабаш, рдяны лица,
Тысячелетье — лишь напрасный звук,
Строительство людей — лишь тень, зарница.
Есть в Книге книг заветная страница,
Прочти, — стрела поет, ты взял свой лук.

Убийство и любовь так близко рядом,
Хоть двое иногда десятки лет
Живут, любя, и ни единым взглядом
Не предадут — в них сторожащий — свет.
И так умрут. И где всей тайны след!

В лучисто-длинном списке тех любимых,
Которые умели целовать,
Есть Клеопатра. На ее кровать
Прилег герой, чья жизнь — в огне и в дымах
Сожженных деревень и городов.
Еще герой. Миг страсти вечно-нов.
Еще, еще. Но кто же ты — волчица?
И твой дворец — игралищный вертеп?
Кто скажет так, тот глуп, и глух, и слеп.
Коль в мире всем была когда царица,
Ей имя — Клеопатра, знак судеб,
С кем ход столетий губящих содружен.
Ей лучшая блеснула из жемчужин,
И с милым растворив ее в вине,
Она сожгла на медленном огне
Два сердца, — в дымах нежных благовоний,
Любовник лучший, был сожжен Антоний.

Но где, в каком неистовом законе
Означено, что дьявол есть во мне?
Ведь ангела люблю я при Луне,
Для ангела сплетаю маргаритки,
Для ангела стихи свиваю в свитки,
И ангела зову в моем бреду,
Когда звездой в любви пою звезду.
Но жадный я, и в жадности упорен.
Неумолим. Все хищники сердец —
Во мне, во мне. Мой лик ночной повторен,
Хотя из звезд мой царственный венец.

Где нет начала, не придет конец,
Разбег двух душ неравен и неровен.
Но там, где есть разорванность сердец,
Есть молния, и в срывах струн — Бетховен.

Стефан Георге

Избранные стихотворения

Ковер
Из книги «Dor Tеppиch dеs Lobеns»
Здесь звери в зарослях с людьми сплелися
В союзе чуждом, спутаны шелками,
И синих лун серпы, мерцая в выси,
Застыли в пляске с белыми звездами,
Здесь пышныя средь голых линий пятна…
Одно с другим так дико-несогласно.
И никому разгадка непонятна…
Вдруг вечером все живет безгласно,
И мертвыя, шурша, трепещут ветки,
И люди, звери, затканы узором —
Все из причудливой выходят сетки
С разгадкой ясной и доступной взорам.
Она не в каждый час, желанный нами,
Не ремеслом в наследие от предка —
И многим никогда,—и не речами, —
А в образах дается редким редко.
Из книги «Das Jahr dеr Sееlo»
Сегодня мы не выйдем в сад безмолвный…
Хоть, может быть,—в иной, нежданный час
Дыша чуть слышно, аромата волны
Забытой радостью и нежат нас, —
Теперь оне лишь тени шлют с собою,
И темными страданьями страшат.
Взгляни в окно,—как вихри после боя
Устлали трупами затихший сад!
На воротах, с железно-ржавых лилий
Слетают птицы на листву сухую
Иль у пустых цветочных ваз застыли
И мерзлую пьют воду дождевую.
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
К тебе с благим пришел я заклинаньем;
Вечерних свеч тебе зажжен был пламень,
И высший дар принес я с упованьем —
На черном бархате алмазный камень.
Но ты не видишь жертвоприношенья,
Светильников с подятыми руками,
Ни чаш, где дым прозрачнаго кажденья
Теплом сияет в темном, строгом храме.
Ни ангелов, скрывающихся в нише
И отраженных на граненых стеклах,
Ни жгуче-робкой просьбы ты не слышишь,
Ни полувздохов, сумеречно-блеклых…
Не знаешь, как пред крайнею ступенью
У алтаря молитву шлет желанье…
И с вялым холодом недоуменья
Берешь ты камень—жарких слез мерцанье.
Переводы Сергея Радлова.
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
Учу тебя в уютность мирных комнат
Вникать, где уголков—и тень, и шопот,
Камина свет и тихих ламп мерцанье.
Но ты молчишь устало-удивленно.
Ни искры в бледности твоей не вижу
И ухожу назад в покой соседний,
И головой тоскливо поникаю.
От тяжких дум очнешься ли? Очнись же!
Когда бы я ни подошел к завесе:
Как прежде ты сидишь, недвижно взоры
В пространство устремив, н тень все те же
Пересекает на ковре узоры.
Что ж это, что мольбе моей мешает
И недоверчивой, и непривычной,
Излиться? Мать великая скорбящих,
Дай утешенью доступ в эту душу.
Перевод С. М.
Из книги «Dеr Sиеbеntе Еиng»
Скорбный сердцем—сказал ты мне—в награду ль горе
За счастье наше ты даешь теперь?
Слабый сердцем—ответил я—уж стало горем
Былое счастье—больно мне, поверь.
Бледный сердцем—сказал ты мне—так гаснет пламя
Навек в тебе, что ярко в нас горит.
Сердцем слеп ты—ответил я: во мне все—пламя,
Вся боль моя—желанье, что горит.
Твердый сердцем—ты молвил мне—что дам еще я,
Ведь все всегда готов тебе отдать.
Сильнее воля владеет ли душою
Чем эта: жизнь мою ты можешь взять.
Легкий сердцем—ответил я—тебе любить-то
Лишь тень того, что я тебе отдал.
Темный сердцем—сказал ты мне—любить я должен,
Хотя теперь мой светлый сон увял.
Перевод Р.
*
Из книги «Dеr Sиbеntе Виng» (Zеиtgеdиchtе)
Вы, современники, меня узнав,
Измерив и отринув,—вы ошиблись.
Когда вы с воплем, в дикой жажде жизни
Топтались, грубо простирая руки, —
Вы думали: он принц, помазанием пьян,
Он стих свой числит в медленном качаньи,
Далекий от земли и с бледным торжеством,
Со стройной прелестью иль важностью холодной.
Суровых дел всей юности моей
И мук в пути сквозь громы к высям горным,
И снов кровавых—вы не разгадали.
«В союз еще товарищ к нам один!»
Но не для дел жестоких я, мятежник,
С мечом и светочем в дом недруга вступил:
Пророки, не прочли вы страха, ни улыбки,
И слепы стали пред покровом легким.
Свирельщик вас повел к горе волшебной
Под песнь ласкающей любви и там
Сокровища явил столь чуждыя, что мир
Вам ненавистен стал, недавно восхваленный.
Когда ж раздался лепет ваш слащавый
В безсильной роскоши: схватил он рог побед
И шпорой стал язвить коня и вновь
Пошел, разя, па поле сечи лютой.
Косясь, хвалили старцы доблесть мужа,
А вы стенали: вот, величье пало
И стало криком пенье облаков.
Вы смену видели! Но смену вижу я:
Тот, кто сегодня в рог трубит гремящий
И пламень ярый мечет,—знает он,
Что красоту, величие и силу
Заутра песнью флейтной явит отрок…
*
Из книги «Das Jahr dеr Sееlе»
Учили вас, что в доме лишений—печали.
Смотрите ж: в роскоши мрамора—злее печали.
— Что лишь в неувенчанной цели—все тягости рока.
Смотрите ж: иго, в удачи, тягчайшаго рока
На том, кто часами тоскует у светлаго клада,
Чьи руки безсильно играют искрящимся кладом,
На том, кто всегда разубранный в царственный пурпур
Свой бледный, тяжкий лик склоняет па пурпур…
Переводы Валериана Чудовскаго.
Из книги «Dеr Tеppиch dеs Lеbеas»
Ранний вечер путает дороги.
Росы гуще пали на поляны.
Радостно в туманные чертоги
Сходят Аполлоны и Дианы.
Словно шорох тысячи сандалий
Мертвых листьев тихое томленье.
Ароматы поздних роз и далий
Заглушаеть горький запах тленья;
Знойных лун давно уже следа нет,
Лишь надежда в сердце нерушима.
Иль она когда нибудь обманет,
И в пути покинет пилигрима…
Перевод Владимира Эльснера.

Петр Андреевич Вяземский

Выдержка

Мой ум — колода карт. «Вот вздор!
Но, знать, не первого разбора!» —
Прибавит, в виде приговора,
Журнальной партьи матадор.
Вам, господа, и книги в руки!
Но, с вашей легкой мне руки,
Спасибо вам, могу от скуки
Играть в носки и в дураки.

В моей колоде по мастям
Рассортированы все люди:
Сдаю я желуди, иль жлуди,
По вислоухим игрокам;
Есть бубны — славным за горами;
Вскрываю вины для друзей;
Живоусопшими творцами
Я вдоволь лакомлю червей.

На выдержку ль играть начну,
Трещит банк глупостей союзных,
И банкомет, из самых грузных,
Не усидит, когда загну;
Сменяются, берут с испуга
Вновь дольщиков в игру свою…
Бог помощь им топить друг друга,
А я их гуртом всех топлю.

Что мысли? Выдержки ума! —
А у кого задержки в этом? —
Тот засдается, век с лабетом
В игре и речи и письма;
Какой ни сделает попытки,
А глупость срежет на просак!
Он проиграется до нитки
И выйдет начисто дурак.

Вот партьи дамской игрочки,
Друзья, два бедные Макара:
На них от каждого удара
Валятся шишки и щелчки;
Один, с поблекшими цветами,
С последней жертвой, на мель стал;
Тот мелом, белыми стихами,
Вписал свой проигрыш в журнал.

Игра честей в большом ходу,
В нее играть не всем здорово:
Играя на честно́е слово,
Как раз наскочишь на беду.
Тот ставит свечку злому духу,
Впрок не пойдет того казна,
Кто легкоумье ловит в муху,
Чтоб делать из нее слона.

Не суйтеся к большим тузам,
Вы мне под пару недоростки;
Игрушки кошке, мышке слезки —
Давно твердит рассудок нам;
Поищем по себе игорку,
Да игроков под нашу масть:
Кто не по силам лезет в горку,
Тот может и впросак попасть.

А как играть тому сплеча,
Кто заручился у фортуны;
Он лука натяни все струны
И бей все взятки сгоряча.
Другой ведет расчет, и строгий,
Но за бессчетных счастье бог,
И там, где умный выйграл ноги,
Там дурачок всех срезал с ног.

Бедняк, дурак и нам с руки,
Заброшенный в народной давке,
У счастья и у всех в отставке,
Клим разве мог играть в плевки;
Теперь он стер успехов губкой
Все, чем обчелся в старину,
В игре коммерческой с прикупкой
Он вскрыл удачно на жену.

Друзья! Кто хочет быть умен,
Тот по пословице поступит:
Продаст он книги, карты купит;
Так древле нажил ум Семен.
Ум в картах — соглашусь охотно!
В ученом мире видим сплошь:
Дом книгами набит, и плотно,
Да карт не сыщешь ни на грош.

Памфил, пустая голова!
Ты игроком себя не числи:
Не вскроешь ты на козырь мысли,
Как ни тасуй себе слова.
Не такова твоя порода,
Игрой ты не убьешь бобра:
Твой ум и полная колода,
Я знаю, но не карт игра.

Виктор Михайлович Гусев

Братство героев

Жил-был в городе парень
самой обычной жизнью.
Ничем он не выделялся —
ни речами и ни лицом.
В жаркий июньский полдень
его позвала Отчизна.
В жестоком пламени боя
стал паренек бойцом.
Шел паренек в разведку,
бродил по вражьему следу,
Тяжко ему приходилось,
но он говорил: «Иди!»
Сквозь черное облако боя
он видел нашу победу,
И счастье свое человеческое
видел он там, впереди.

Жил-был старик профессор.
Соседи шептали: «Тише!
Сергей Сергеич работает,
весь в формулах, в чертежах».
Но в грозные дни бомбежек
профессор полез на крышу
И сбрасывал зажигалки
с девятого этажа.
Звучали слова отбоя,
и прерванную беседу,
Беседу с книгами, с формулами,
снова старик начинал.
Вдали грохотали зенитки.
Он верил в нашу победу —
Для молодых победителей
он книгу свою сочинял.

Жил молодой композитор
в городе осажденном.
Дежурил в часы тревоги.
Тьма. Часовых шаги.
Над городом знаменитым,
над зданием многоколонным
В сером тумане метались
яростные враги.
Навстречу огню и смерти
шли спокойные люди.
Рвалась канонада в окна,
и стены взрыв сотрясал.
Сердцем своим композитор
в громе и реве орудий
Слышал нашу победу
и о победе писал.

Техник, властитель природы,
встал над великой рекою.
Взглянул он — заря окрасила
бескрайный простор небес.
Сжал он свое сердце
и с поднятой головою
Взорвал он свое детище —
построенный им Днепрогэс.
Пошел он по узенькой тропке,
и скорбь шла за ним по следу,
И тучи над ним проносились,
и ветер над ним кричал.
Но где-то за грохотом взрыва
он слышал нашу победу,
И новые гидростанции
он в смутной дали различал.

Многие наши товарищи
домой никогда не вернутся.
Снега зашумят над могилами,
зашелестит трава.
Глаза наших братьев закрыты,
сердца наших братьев не бьются
Шапки долой, товарищи!
Воля героев жива.
Они от Москвы отбрасывали
полчища людоедов,
И, падая наземь, в сраженье,
в черном лесу, в темноте,
Они перед смертью видели
светлое утро победы,
Огни городов освещенных
и счастье своих детей.

С каким могучим потоком,
с какою высокой горою
Смогу я сравнить благородство
и мужество наших бойцов?
Бессмертная дружба народов,
великое братство героев,
Не склонившееся перед танками,
окрепшее под свинцом.
Бои отгремят и стихнут.
Чуму уничтожат народы.
Ворвется в открытые окна
радостный мирный день.
И станет для человечества
на многие, многие годы
Источником вдохновенья
мужество наших людей.

Константин Константинович Случевский

Когда беспомощным я был еще младенцем )

Когда беспомощным я был еще младенцем,
Я страх неведомый испытывал порой.
То не был страх ни ведьм, ни приведений,
Но что-то вдруг в таинственной ночи
Со мной ужасное во тьме происходило.
Казалось мне, что ночь и тишина
Каким-то трепетом нежданно наполнялись,
Кругом мне слышался глухой и странный шум,
Как будто близкие и дальние предметы
Живыми делались таинственным путем;
Все угрожало мне бедою непонятной,
И в очи злобная глядела темнота...
Исполнен ужаса, я вскрикивал невольно
И с нежной ласкою знакомая рука,
Испуг младенческий с заботой отгоняя,
К моей встревоженной склонялась голове.
«Здоров ли ты» — я слышал голос тихий,
«Ты страшный сон, должно быть, увидал!
Засни скорей, не бойся, будь мужчиной;
Я здесь с тобой, я сон твой стерегу...»
И, слыша звук и голос одобренья,
Я крепким сном спокойно засыпал.
Когда я юношею стал самолюбивым
И, чем-нибудь нежданно огорчен,
Был часто полн и гнева, и досады,
С тревогой юною не в силах совладать;
Когда печаль мне душу леденила,
Я к другу старшему, мне данному судьбой,
Нес сердце, полное борьбою и сомненьем,
И, помню, звук спокойных, мудрых слов
Вновь укреплял ослабнувшую волю
И с жизнью светлою опять меня мирил.
Любовь мне пылкие обятья раскрывала,
Неся забвение, лобзанье и восторг.
Когда теперь, возросши зрелым мужем,
Своей дорогою я медленно бреду,
В судьбе скитальческой теряя пыл душевный,
Когда теперь ни ночи темнота,
Ни гнев, ни страсть, ни тайный яд обиды
Моей души ддо дна не шевелят,
Теперь я чувствую порой печаль иную
Всех прежних недугов изведанных страшней.
Она страшна, как зарево пожара,
Как ночь бессонная, медлительно нема.
В ней скрыто тайное о чем-то сожаленье,
Какой-то внутренний, отчаянный призыв
И горькая, как слезы, безнадежность...
Друзей отзывчивых я больше не ищу,
Мою печаль никто делить не может;
Я должен быть, я знаю, одинок...
И вот теперь, в минуту бурь душевных,
Отраду новую нашел я для себя.
Есть книга чудная, заветная со мною;
В ней мысль высокая, любовь и простота
В словах божественных так чудно сочетались,
Такая светлая разлита красота,
Что в миг отчаянья, чуть книгу я раскрою,
Ответным трепетом дрожат мои уста...
И одиночества я полного не знаю,
Печаль смиряется, исполнена мольбой,
И друга верного я сердцем ощущаю,
Его я чувствую и слышу за собой.

Копенгаген.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да с начала века животленнова
Сотворил бог небо со землею,
Сотворил бог Адама со Еввою,
Наделил питаньем во светлом раю,
Во светлом раю жити во свою волю.
Положил господь на их заповедь великую:
А и жить Адаму во светлом раю,
Не скушать Адаму с едново древа
Тово сладка плоду виноградова.
А и жил Адам во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою
А триста тридцать три годы.
Прелестила змея подколодная,
Приносила ягоды с едина древа, —
Одну ягоду воскушал Адам со Еввою
И узнал промеж собою тяжкой грех,
А и тяжкой грех и великой блуд:
Согрешил Адаме во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою.
Оне тута стали в раю нагим-ноги,
А нагим-ноги стали, босешуньки, —
Закрыли соромы ладонцами,
Пришли оне к самому Христу,
К самому Христу-царю небесному.
Зашли оне на Фаор-гору,
Кричат-ревут зычным голосом:
«Ты небесной царь, Исус Христос!
Ты услышал молитву грешных раб своих,
Ты спусти на землю меня трудную,
Что копать бы землю капарулями,
А копать землю капарулями,
А и сеить семена первым часом».
А небесной царь, милосерде свет,
Опущал на землю ево трудную.
А копал он землю копарулями,
А и сеил семена первым часом,
Выростали семена другим часом,
Выжинал он семена третьим часом.
От своих трудов он стал сытым быть,
Обуватися и одеватися.
От тово колена от Адамова,
От това ребра от Еввина
Пошли христиане православныя
По всей земли светорусския.
Живучи Адаме состарелся,
Состарелся, переставился,
Свята глава погребенная.
После по той потопе по Ноевы,
А на той горе Сионския,
У тоя главы святы Адамовы
Выростала древо кипарисова.
Ко тому-та древу кипарисову
Выпадала книга голубиная,
Со небес та книга повыпадала:
В долину та книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей.
А на ту гору на Сионскую
Собиралися-соезжалися сорок царей со царевичем.
Сорок королей с королевичем,
И сорок калик со каликою,
И могучи-сильныя богатыри,
Во единой круг становилися.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомонович,
Сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
А сорок калик со каликою
И все сильныя-могучи богатыри
А и бьют челом покланяются
А царю Давыду Евсеевичу:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Подыми ты книгу голубиную,
Подыми книгу, распечатывай,
Распечатовай ты, просматривай,
Просматривай ее, прочитывай:
От чего зачелся наш белой свет?
От чего зачался со(л)нцо праведно?
От чего зачелся и светел месец»?
От чего зачалася заря утрення?
От чего зачалася и вечерняя?
От чего зачалася темная ночь?
От чего зачалися часты звезды?».
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«Вы сорок царей со царевичем,
А и сорок королей с королевичем,
И вы сорок калик со каликою,
И все сильны могучи богатыри!
Голубина книга не малая,
А голубина книга великая:
В долину книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей,
На руках держать книгу — не удержать,
Читать книгу — не прочести.
Скажу ли я вам своею памятью,
Своей памятью, своей старою,
От чего зачался наш белой свет,
От чего зачался со(л)нцо праведно,
От чего зачался светел месяц,
От чего зачалася заря утрення,
От чего зачалася и вечерняя,
От чего зачалася темная ночь,
От чего зачалися часты звезды.
А и белой свет — от лица божья,
Со(л)нцо праведно — от очей его,
Светел месяц — от темичка,
Темная ночь — от затылечка,
Заря утрення и вечерняя — от бровей божьих,
Часты звезды — от кудрей божьих!».
Все сорок царей со царевичем поклонилися,
И сорок королей с королевичем бьют челом,
И сорок калик со каликою,
Все сильныя-могучия богатыри.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомович:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Ты скажи, пожалуй, своею памятью,
Своей паметью стародавную:
Да которой царь над царями царь?
Котора моря всем морям отец?
И котора рыба всем рыбам мати?
И котора гора горам мати?
И котора река рекам мати?
И котора древа всем древам отец?
И котора птица всем птицам мати?
И которой зверь всем зверям отец?
И котора трава всем травам мати?
И которой град всем градом отец?»
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«А небесной царь — над царями царь,
Над царями царь, то Исус Христос;
Акиян-море — всем морям отец.
Почему он всем морям отец?
Потому он всем морям отец, —
Все моря из него выпали
И все реки ему покорилися.
А кит-рыба — всем рыбам мати.
Почему та кит-рыба всем рыбам мати?
Потому та кит-рыба всем рыбам мати, —
На семи китах земля основана.
Ердань-река — рекам мати.
Почему Ердань-река рекам мати?
Потому Ердань-река рекам мати, —
Крестился в ней сам Исус Христос.
Сионская гора — всем горам мати, —
Ростут древа кипарисовы,
А берется сера по всем церквам,
По всем церквам место ладону.
Кипарис-древа — всем древам отец.
Почему кипарис всем древам отец?
Потому древам всем отец, —
На нем распят был сам Исус Христос,
То небесной царь.
Мать божья плакала Богородица,
А плакун-травой утиралася,
Потому плакун-трава всем травам мати.
Единорог-зверь — всем зверям отец.
Почему единорог всем зверям отец?
Потому единорог всем зверям отец, —
А и ходит он под землею,
А не держут ево горы каменны,
А и те-та реки ево быстрыя;
Когда выдет он из сырой земли,
А и ищет он сопротивника,
А тово ли люта льва-зверя;
Сошлись оне со львом во чистом поле,
Начали оне, звери, дратися:
Охота им царями быть,
Над всемя́ зверями взять большину́,
И дерутся оне о своей большине́.
Единорог-зверь покоряется,
Покоряется он льву-зверю,
А и лев подписан — царем ему быть,
Царю быть над зверями всем,
А и хвост у него колечиком.
(А) нагой-птица — всем птицам мати,
А живет она н(а) акиане-море,
А вьет гнездо на белом камене;
Набежали гости карабельшики
А на то гнездо нагай-птицы
И на ево детушак на маленьких,
Нагай-птица вострепенется,
Акиан-море восколыблется,
Кабы быстры реки разливалися,
Топят много бусы-корабли,
Топят много червленыя корабли,
А все ведь души напрасныя.
Ерусалим-град — всем градам отец.
Почему Иерусалим всем градам отец?
Потому Ерусалим всем градам отец,
Что распят был в нем Исус Христос,
Исус Христос, сам небесной царь,
Опричь царства Московскаго».

Виктор Михайлович Гусев

Вестник нашей бури

В избушке маленькой, в ночи глухой, угрюмой,
Сидели мы вкруг старого стола.
Беседа прервалась, и каждый думал
О чем-то о своем, и ночь тревожно шла.
В углу при тусклом, беспокойном свете
Боец читал под орудийный гул.
Я подошел к нему, он не заметил.
Из-за плеча я в книгу заглянул.
То Горький был.
Читал водитель танка
О том, как люди к солнцу шли вперед,
Как путь в лесах отыскивал им Данко,
И как он сердце отдал за народ,
Как факелом оно в ночи пылало
И освещало путь, звало уставших в бой.
И в этот миг слепой кусок металла,
Стеная и урча, промчался над избой.
Но к вою мин, к свинцовой грозной песне
Привык боец в походах и в борьбе.
Он все читал о юноше чудесном,
Читал о Данко, словно о себе.
В ту ночь мы ни о чем не говорили.
К чему слова, когда сердца близки!
Бойцы шинели на пол постелили.
Во тьме мерцали трубок огоньки.
Я рано встал.
Но где ж водитель танка?
Он затемно еще ушел в снега, в мороз,
Уехал он на фронт и книжечку о Данко,
Легенду Горького, в сражение повез.
Фашисты рвут, сжигают книги эти.
Забудь о вольных песнях, человек!
К чему читать о солнце и о свете
Тем, кто рабами должен стать навек.
Мечты запрещены. Глупы, жестоки,
Враги сжигают все, не ведая о том,
Что строки пушкинские,
горьковские строки
Мы сквозь огонь сражений пронесем,
Что мы покончим с вражеским застенком,
Что наш народ на бой суровый встал
За землю, о которой пел Шевченко
И о которой Горький тосковал.
За то, что он любил:
за русские равнины,
За песню волжскую, за Ильмень голубой,
За тихий Дон, за степи Украины,
Ведем мы бой, жестокий, смертный бой.
Безумство храбрых в битвах вспоминаем,
Когда идут разведчики во тьму.
Любовь к России мы соединяем
С любовью к человечеству всему.
О, слава Горького, ты стала нашей славой!
Как радостно нам знать:
он между нами жил,
По нашим селам шел,
по нашим рекам плавал
И с Лениным и Сталиным дружил.
Грохочет бой.
Где ты, водитель танка?
Куда тебя закинула война?
Быть может, ты убит и книжечка о Данко
Твоею кровью, друг, обагрена?
Нет, верю я:
ты мчишься, брови хмуря,
Сквозь талые весенние снега,
Ты мчишься в бой,
как вестник нашей бури,
Сметающей кровавого врага.

Александр Петрович Сумароков

О французском языке

Взращен дитя твое и стал уже детина,
Учился, научен, учился, стал скотина;
К чему, что твой сынок чужой язык постиг,
Когда себе плода не собрал он со книг?
Болтать и попугай, сорока, дрозд умеют,
Но больше ничего они не разумеют.
Французским словом он в речь русскую плывет;
Солому пальею, обжектом вид зовет,
И речи русские ему лишь те прелестны,
Которы на Руси вралям одним известны.
Коль должно молвити о чем или о ком,
«На основании совсем не на таком», —
Он бредит безо сна и без стыда, и смело:
«Не на такой ноге я вижу это дело».
И есть родители, желающи того,
По-русски б дети их не знали ничего
Французски авторы почтенье заслужили,
Честь веку принеся, они в котором жили,
Язык их вычищен, но всяк ли Молиер
Между французами, и всяк ли в них Вольтер?
Во всех землях умы великие родятся,
А глупости всегда ж и более плодятся,
И мода стран чужих России не закон:
Мне мнится, все равно — присядка и поклон.
Об этом инако Екатерина мыслит:
Обряд хороший нам она хорошим числит,
Стремится нас она наукой озарять,
А не в французов нас некстати претворить,
И неоспориму дает на то надежду,
Сама в российскую облекшися одежду.
Безмозглым кажется язык российский туп:
Похлебка ли вкусняй, или вкусняе суп?
Иль соус, просто сос, нам поливки вкусняе?
Или уж наш язык мордовского гнусняе?
Ни шапка, ни картуз, ни шляпа, ни чалма
Не могут умножать нам данного ума.
Темноволосая, равно и белокура,
Когда умна — умна, когда глупа — так дура.
Не в форме истина на свете состоит;
Нас красит вещество, а не по моде вид;
По моде ткут тафты, парчи, обои, штофы,
Однако люди те ткачи, не философы.
А истина нигде еще не знала мод,
Им слепо следует безумный лишь народ.
Разумный моде мнит безделкой быть покорен,
В длине кафтана он со прочими бесспорен,
А в рассуждении он следует себе,
Оставив дурака предписанной судьбе;
Кто русско золото французской медью медит, —
Ругает свой язык и по-французски бредит.
Языки чужды нам потребны для того,
Чтоб мы читали в них, на русском нет чего;
Известно, что еще книг русских очень мало,
Колико их перо развратно ни вломало.
Прекрасен наш язык единой стариной,
Но, глупостью писцов, он ныне стал иной.
И ежели от их он уз не свободится,
Так скоро никуда он больше не годится.
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло.
Не соловьи поют, кукушки то кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют;
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее еще бумаги замарал.
А твой любезный сын бумаги не марает,
В библиотеку книг себе не собирает.
Похвален он и тем, что бредит на речах,
Парнаса и во сне не видев он в очах.
На русском прежде был языке сын твой шумен;
Французского хватив, он стал совсем безумен.