Книг, статуй, гор, огромных городов,
И цифр, и формул груз, вселенной равный,
Всех опытов, видений всех родов,
Дней счастья, мигов скорби своенравной,
И слов, любовных снов, сквозь бред ночей,
Сквозь пламя рук, зов к молниям бессменным,
Груз, равный вечности в уме! — на чьей
Груди я не дрожал во сне надменном?
Стон Клеопатр, вздох Федр, мечты Эсфирей,
Не вы ль влились, — медь в память, — навсегда!
Где фильмы всей земли кружат в эфире,
Еще звучат, поют векам — их «да»!
Взношу лицо; в окно простор звездистый,
Плечо к плечу, вздох нежный у виска.
Миг, новый миг, в упор былых вгнездись ты!
Прибой швырнул на берег горсть песка.
Сбирай в пригоршни книги, жизни, сны, —
Своих Голландии в гул морской плотины, —
Вбирай в мечты все годы, — с крутизны
Семи холмов покорный мир латаны!
А им, а тем, кто в буйстве ветра ниц
Клонились, лица — «Страшный суд» Орканий,
Им — в счет слепот иль — в ряд цветных страниц;
Горсть на берег, лот в груз живых сверканий!
Эта зелень чрезмерна для яви.
Это — сон, разумеется,
сон о зеленом… Ветру не терпится вялую дрему тумана
вывести, выволочь, вытолкнуть из сосняка,
и туман, как и подобает большому сонному животному,
понуро следует за ветром,
и потому — все вокруг зеленое:
стена, лестница, балкон, скамья и книга —
та книга, которая всю ночь
впустую взывала к состраданию,
желая разгласить заключенную в ней боль
(словно старуха, ощутившая дыхание смерти,
столь же острое и важное,
как дыханье того, о, того,
кто когда-то впервые говорил ей о любви,
и вот теперь — к отупевшему лицу,
замкнутому, как клетка,
которой нечего держать взаперти,
изнутри подступила страсть).Это — сон, разумеется,
длинный сон…
Шаги по сосновому полу ничем не вредят тишине.
Воздух, вобранный птичьей гортанью,
вскоре возвращается в виде зеленого свиста,
то есть не слышно, а видно,
как клюв исторгает зеленую трель,
ибо туман забрал себе и присвоил все звуки-
в обмен на право прогуливаться
среди ветвей в зеленых шлепанцах…
Изваянная, как жеребенок,
закинув голову, нюхает воздух маленькая девочка.
Есть в наивных предвещаньях правда мудрая порой.
То, чему поверит сердце, совершит народ-герой.
Вот Сивилла развернула книгу тёмную судеб,
И прочла одну страницу в книге той гадалка Тэб.
«Прежде чем весна откроет ложе влажное долин,
Будет нашими войсками взят заносчивый Берлин,
И, награбленной добычей поживиться не успев,
Злой народ, который грабит, испытает Божий гнев».
О герой, народ бельгийский! Испытаний час настал.
Вся земля взята врагами, и Антверпен крепкий пал,
И спешат к союзным ратям утомлённые полки.
Кто измерит, сколько в душах славных рыцарей тоски!
А в Берлине ликованье, песни, смех, колокола,
И толпа опять победой и пьяна, и весела.
Но я знаю, не трепещет дух Альберта короля.
Он свободными увидит скоро милые поля.
Уж плетёт ему победа вечный лавровый венец.
Он торжественно вернётся в свой разграбленный дворец.
На полях, омытых кровью, розы мира расцветут,
И к его державе светлой Кёльн и Ахен отойдут.
Только правда — путь к победе, только верность — верный щит.
Так наивность предвещаний, так и мудрость говорит.
Бог наполнил Библию
страшными вещами,
варианты гибели
людям возвещая.Это продолжалось
болью безответной, —
беззаветной жалостью
Нового Завета.Зависти реликтовые
после отзовутся
завистью религий,
войн и революций.Вечностью застукана,
тлением оставлена,
вещая преступность
Ленина и Сталина.Новогодние прогулки с СексомПопискивает комарик,
плывёт в Новый год кровать.
Оставив меня кемарить,
пошёл мой Секс погулять.По барам, местам приватным,
по бабам, что станут “экс”.
Пугая экспроприаторов,
пошёл погулять мой Секс.По-гоголевски про нос он,
пел песенку, муча плебс,
с невыветрившимся прононсом,
как будто Григорий Лепс.Перекликаясь саксами,
собой друг друга дразня,
с четвероногими сексами
прогуливаются друзья.На набережной Стикса
фонари принимают душ.
Тень от моего Секса
доходит до Мулен-Руж! Такая страшная сила
меня по миру несла —
сублимированная Россия,
Евангелие от Козла.Рождаясь и подыхая,
качающийся, вознесён,
с тобой на одном дыхании
кончающий стадион.В год Новый — былые выгоды.
За выдохом следует вдох.
Из жизни, увы, нет выхода.
И женщина — только вход.Расстреливающий осекся.
Расстреливаемому — под зад.
Вы видели моего Рекса?
На место, мой Рекс,
назад!
О, пусть бы розы и кипарис
Над книгою этой нежно сплелись,
Шнуром увитые золотым, —
Чтоб стать ей гробницею песням моим.
Когда б и любовь схоронить я мог,
Чтоб цвел на могиле покоя цветок!
Но нет, не раскрыться ему, не цвести, —
И мне самому в могилу сойти.
Так вот они, песни, что к небу, ввысь,
Как лава из Этны, когда-то неслись
И, вызваны к свету глубинным огнем,
Пожар расточали и искры кругом!
Теперь они немы, в них жизни нет,
И холоден их безмолвный привет.
Но прежний огонь оживит их вновь,
Едва их дыханьем коснется любовь.
И чаяньем смутным полнится грудь:
Любовь их согреет когда-нибудь.
И книга песен в чужом краю
Разыщет милую мою.
И чары волшебные отпадут,
И бледные буквы опять оживут,
В глаза тебе глянут со скорбной мольбой
И станут любовно шептаться с тобой,
Непонятный учебник,
Чуть умолкли шаги, я на стул уронила скорей.
Вдруг я вижу: стоит у дверей
И не знает, войти ли и хитро мигает волшебник.
До земли борода,
Темный плащ розоватым огнем отливает…
И стоит и кивает
И кивая глядит, а под каждою бровью — звезда.
Я навстречу и мигом
Незнакомому гостю свой стул подаю.
«Знаю мудрость твою,
Ведь и сам ты не друг непонятным и путаным книгам.
Я устала от книг!
Разве сердце от слов напечатанных бьется?»
Он стоит и смеется:
«Ты, шалунья, права! Я для деток веселый шутник.
Что для взрослых — вериги,
Для шалуньи, как ты, для свободной души — волшебство.
Так проси же всего!»
Я за шею его обняла: «Уничтожь мои книги!
Я веселья не вижу ни в чем,
Я на маму сержусь, я с учителем спорю.
Увези меня к морю!
Посильней обними и покрепче укутай плащом!
Надоевший учебник
Разве стоит твоих серебристых и пышных кудрей?»
Вдруг я вижу: стоит у дверей
И не знает, уйти ли и грустно кивает волшебник.
Pax tihi, Marce, evangelista meus.(Надпись па книге, которую держит в лапах лев Святого Марка)Кем открыт в куске металла
Ты, святого Марка лев?
Чье желанье оковало
На века — державный гнев?
«Мир тебе, о Марк, глашатай
Вечной истины моей».
И на книгу лев крылатый
Наступил, как страж морей.
Полузверь и полуптица!
Охраняема тобой,
Пять веков морей царица
Насмехалась над судьбой.
В топи илистой лагуны
Встали белые дворцы,
Пели кисти, пели струны,
Мир судили мудрецы.
Сколько гордых, сколько славных,
Провожая в море день,
Созерцали крыл державных
Возрастающую тень.
И в святые дни Беллини
Ты над жизнью мировой
Так же горд стоял, как ныне
Над развенчанной страной.
Я — неведомый прохожий
В суете других бродяг;
Пред дворцом, где жили дожи,
Генуэзский вьется флаг;
Не услышишь ты с канала
Тасса медленный напев;
Но, открыт в куске металла,
Ты хранишь державный гнев.
Над толпами, над веками,
Равен миру и судьбе,
Лев с раскрытыми крылами
На торжественном столбе.
9/22 июня 1902
ВенецияМир тебе, Марк, мой евангелист (лат.).
Открыт в библиотеке
Больничный книжный зал.
Какие тут калеки!..
Ах, кто бы только знал!
Лежат они, бедняги,
На полках вдоль стены,
И в шелесте бумаги
Их жалобы слышны:
— Вчера мои страницы
Листал один студент:
Мне вырезал таблицы
Какой-то инструмент!
Была я четверть века
Читателям верна,
А без таблиц — калека,
Кому теперь нужна?!
— Я жертва аспиранта! —
Печальный слышен стон, —
В науку без таланта
Решил прорваться он;
Сначала он по строчкам
Меня переписал,
Потом, поставив точку,
Вдруг взял и искромсал!
Немало диссертаций,
Что у меня в долгу….
Но жить без иллюстраций
Я просто не смогу…
— А мне как быть, соседка?
Вздохнул тяжелый Том. —
Я выдавался редко,
Да и не всем притом!
Недавно в зал читальный
Пришел один доцент.
Он предъявил нахально
Чужой абонемент!
Я выдан был нахалу —
Он взял меня, как зверь…
А что со мною стало,
Вы видите теперь…
Раскрылся Том старинный
(Он, к счастью, был спасен!).
И страшною картиной
Был каждый потрясен:
Под стать татуировке,
С полей его страниц
Глядели зарисовки:
И женские головки,
И клювы разных птиц…
Стоят в библиотеке
На полках вдоль стены
Те книги, что навеки
Людьми оскорблены.
Не теми, что над книгой
Задумчиво сидят,
А теми, что на книгу
Как хищники глядят.
Ни должностью, ни званьем
Ни тем и ни другим
Ни на одном собранье
Не оправдаться им!
Осеннего месяца облик
Сквозит в облаках серебром.
Стоит одинок на кладбище
Пасто́ра умершего дом.
Уткнулася в книгу старуха;
Сын тупо на свечку глядит;
Две дочки сидят сложа руки;
Зевнувши, одна говорит:
«Вот скука-то, Господи Боже!
В тюрьме веселее живут!
Здесь только и есть развлеченья,
Как гроб с мертвецом принесут!»
Старуха в ответ проронила:
«Всего четверых принесли
С тех пор, как отца схоронили…
Ох, дни-то как скоро прошли!»
Тут старшая дочка очнулась:
«Нет, полно! Невмочь голодать!
Отправлюсь-ка лучше я к графу!..
С терпеньем-то нечего взять!..»
И вторит ей брат, оживившись:
«И дело! а я так в шино́к,
У добрых людей научиться
Казной набивать кошелек!»
В лицо ему книгу швырнула
Старуха, не помня себя:
«Издохни ты лучше, проклятый!
Отец бы услышал тебя!»
Вдруг все на окно оглянулись:
Оттуда рука им грозит —
Умерший пасто́р перед ними
Во всем облаченьи стоит…
Покуда на солнце не жарко
И город доступен ветрам,
Войдем по ступеням Сан-Марко
В его перламутровый храм.
Когда-то, ограбив полмира,
Свозили сюда корабли
Из золота, перла, порфира
Различные дива земли.
Покинув собор Соломона,
Египет и пышный Царьград,
С тех пор за колонной колонна
На цоколях этих стоят.
И точно в большие литавры,
Считая теченье минут,
Над ними железные мавры
В торжественный колокол бьют.
И лев на столбе из гранита
Глядит, распростерший крыла,
И черная книга, раскрыта,
Под лапой его замерла.
Молчит громоносная книга,
Владычица древних морей.
Столица, темна и двулика,
Молчит, уподобившись ей.
Лишь голуби мечутся тучей,
Да толпы чужих заправил
Ленивой слоняются кучей
Среди позабытых могил.
Шагают огромные доги,
И в тонком дыму сигарет
Живые богини и боги
За догами движутся вслед.
Венеция! Сказка вселенной!
Ужель ты средь моря одна
Их власти, тупой и надменной,
Навеки теперь отдана?
Пленяя сердца красотою,
В сомнительный веря барыш,
Ужель ты служанкой простою
У собственной двери стоишь?
А где твои прежние лавры?
И вечно ли время утрат?
И скоро ли древние мавры
В последний ударят набат?
«Москва — Сухуми»
мчался через горы.
Уже о море
были разговоры.
Уже в купе соседнем практиканты
оставили
и шахматы
и карты.Курортники толпились в коридоре,
смотрели в окна:
«Вскоре будет море!»
Одни,
схватив товарищей за плечи,
свои припоминали
с морем встречи.
А для меня
в музеях и квартирах
оно висело в рамках под стеклом.
Его я видел только на картинах
и только лишь по книгам знал о нем.И вновь соседей трогал я рукою,
и был в своих вопросах
я упрям:
«Скажите, — скоро?..
А оно — какое?»
«Да погоди,
сейчас увидишь сам…»
И вот — рывок,
и поезд — на просторе,
и сразу в мире нету ничего:
исчезло все вокруг —
и только море,
затихло все,
и только шум его…
Вдруг вспомнил я:
со мною так же было.
Да, это же вот чувство,
но сильней,
когда любовь уже звала,
знобила,
а я по книгам только знал о ней.Любовь за невниманье упрекая,
я приставал с расспросами к друзьям:
«Скажите, — скоро?..
А она — какая?»
«Да погоди,
еще узнаешь сам…»И так же, как сейчас,
в минуты эти,
когда от моря стало так сине,
исчезло все —
и лишь она на свете,
затихло все —
и лишь слова ее…
Пусть богу старухи молятся.
Молодым —
не след по церквам.
Эй,
молодежь!
Комсомольцы
призывом летят к вам.
Что толку справлять рождество?
Елка —
дурням только.
Поставят елкин ствол
и топочут вокруг польки.
Коммунистово рождество —
день Парижской Коммуны.
В нем родилась,
и со дня с того
Коммунизм растет юный.
Кровь,
что тогда лилась
Парижем
и грязью предместий,
Октябрем разгорелась,
разбурлясь рабочей местью.
Мы вызнали правду книг.
Книга —
невежд лекарь.
Ни земных,
ни небесных иг
не допустим к спине человека.
Чем кадилами вить кольца,
богов небывших чествуя,
мы
в рождестве комсомольца
повели безбожные шествия.
Теперь
воскресенье Христово,
попом сочиненная пасха.
Для буржуев
новый повод
осушить с полдюжины насухо.
Куличи
— в человечий рост —
уставят столы Титов.
Это Титы придумали пост:
подогревание аппетитов.
Пусть балуется Тит постом.
Наш ответ — прост.
Мы постили лет сто.
Нам нужен хлеб,
а не пост.
Хлеб не лезет в рот.
Должны добыть сами.
Поп врет
о насыщении чудесами.
Не нам поп — няня.
Христу отставку вручи́те.
Наш наставник — знание,
книга —
наш учитель.
Отбрось суеверий сеянье.
Отбрось религий обряд.
Коммуны воскресенье —
25 октября.
Наше место не в церкви грязненькой.
На улицы!
Плакат в руку!
Над верой
в наши праздники
огнем рассияй науку.
«Добрый Санчо, нет тебя на свете,
Да и я давно уж только тень,
Только книга с полки в кабинете,
Вымысел ламанчских деревень.В кирпичах лежат мои палаты,
Заросли кустами бузины,
На чердак заброшен шлем помятый,
Сломан меч и книги сожжены.Виноградников засохли корни,
Герб мой — посмеяние вельмож,
Россинант — добыча живодерни:
Косточек — и тех не соберешь.Все же, Санчо, наши беды, муки
Не прошли, не сгинули во тьме, —
Ведь о нас мечтатель однорукий
День и ночь писал в своей тюрьме.Знал он, что мы станем достояньем
Всех, в ком живы честные сердца,
Обошедшим целый мир преданьем,
Сказкой, не имеющей конца.Нас уж нет. Но есть еще на свете
Мельницы, разбойники и львы,
Деспоты, расставившие сети,
Бредни сарацинской головы.Есть леса насилья и обмана,
Чащи ядовитого репья…
Жаль, что я сражен был слишком рано
И в бою не доломал копья! Все ж мы, Санчо, жили не напрасно,
Совершали подвиги не зря.
Над землей, сто тысяч лет несчастной,
Свежая прорежется заря.Пусть гиены воют, злятся кобры, —
Сгинет нечисть, новый день придет!
Это говорит Алонзо Добрый,
Спутник твой, безумец Дон-Кихот».
Снова в печке огонь шевелится,
Кот клубочком свернулся в тепле,
И от лампы зеленой ложится
Ровный круг на вечернем столе.
Вот и кончены наши заботы —
Спит задачник, закрыта тетрадь.
Руки тянутся к книге. Но что ты
Будешь, мальчик, сегодня читать?
Хочешь, в дальние синие страны,
В пенье вьюги, в тропический зной
Поведут нас с тобой капитаны,
На штурвал налегая резной?
Зорок взгляд их, надежны их руки,
И мечтают они лишь о том,
Чтоб пройти им во славу науки
Неизведанным прежде путем.
Сжаты льдом, без огня и компаса,
В полумраке арктических стран
Мы спасем чудака Гаттераса,
Перейдя ледяной океан.
По пещерам, подземным озерам
Совершим в тесноте и пыли,
Сталактитов пленяясь узором,
Путешествие к центру земли.
И без помощи карт и секстанта,
С полустертой запиской в руке,
Капитана, несчастного Гранта,
На безвестном найдем островке.
Ты увидишь леса Ориноко,
Города обезьян и слонят,
Шар воздушный, летя невысоко,
Ляжет тенью на озеро Чад.
А в коралловых рифах, где рыщет
«Наутилус», скиталец морей,
Мы отыщем глухое кладбище
Затонувших в бою кораблей…
Что прекрасней таких приключений,
Веселее открытий, побед,
Мудрых странствий, счастливых крушений,
Перелетов меж звезд и планет?
И, прочитанный том закрывая,
Благодарно сходя с корабля,
Ты увидишь, мой мальчик, какая,
Тайны полная, ждет нас земля!
Вел дорогой тебя неуклонной
Сквозь опасности, бури и мрак
Вдохновленный мечтою ученый,
Зоркий штурман, поэт и чудак.
Пускай измаранный листок
Тебе напомнит о Поэте!
Кто знает, друг, какую в свете
Ему тропу назначил рок?
Увы! с растерзанной душою
Не раз я милых покидал
И руку другу пожимал
В прощанье трепетной рукою!
Ты помнишь милую страну,
Где жизнь и радость мы узнали,
Где зрели первую весну,
Где первой страстию пылали?..
Ручей покинул я родной,
Побрел пустынною тропою;
Провесть, быть может, и с тобою
Мне суждено лишь день, другой.
Быть может, друг, путеводимый
Своей блуждающей звездой,
Я кончу век в стране чужой
И не увижу кров родимый,
А ты, к отеческим полям
С полей победы возвращенный,
Хваля покой уединенный,
Сожжешь мастики в честь Богам.
Но где ж Певец, тобой любимый?
Он совершил судьбы завет,
Судьбы враждебной с юных лет —
И до конца непримиримой!
Когда ж стихи его найдешь,
Залог простой, но дружбе милой,
Прочтешь с улыбкою унылой
И тихо лист перевернешь!
За что мне все это?
Февральской теплыни подарки,
поблажки небес:
то прилив, то отлив снегопада.
То гляну в окно:
белизна без единой помарки,
то сумерки выросли,
словно растения сада.
Как этого мало,
и входит мой гость ненаглядный.
Какой ты нарядный,
а мог оборванцем скитаться.
Ты сердцу приходишься братом,
а зренью — наградой.
О, дай мне бедою
с твоею звездой расквитаться.
Я — баловень чей-то, и не остается оружья
ума, когда в дар принимаю
твой дар драгоценный.
Входи, моя радость.
Ну, что же ты медлишь, Андрюша,
в прихожей,
как будто в последних потемках за сценой?
Стекло о стекло, лоб о губы,
а ложки — о плошки.
Не слишком ли это?
Нельзя ли поменьше, поплоше?
Боюсь, что так много.
Ненадобно больше, о, боже.
Но ты расточитель,
вот книга в зеленой обложке.
Собрат досточтимый,
люблю твою новую книгу,
еще не читая, лаская ладонями глянец.
Я в нежную зелень проникну
и в суть ее вникну.
Как все зеленеет —
куда ни шагнешь и ни глянешь.
Люблю, что живу,
что сиденье на ветхом диване
гостей неизбывных его обрекло на разруху.
Люблю всех, кто жив.
Только не расставаться давайте,
сквозь слезы смотреть
и нижайше дивиться друг другу.
1
Шум приближался, огонь полыхал за туманом.
Что-то мелькало и снова молчали в столовой.
Лег не раздевшись и руки засунул в карманы,
В свежесть подушек ушел отрицатель суровый
Спит и не думает больше, не хочет, не знает.
Тихо смеркается лампа и вот темнота.
Жизнь в подземелье огромную книгу читает.
Книга сияет и плачет, она высока и пуста.
2
Где ты, энигматическое сердце?
Я высоко, я за границей света,
Где ничего уже вам не поможет,
Дойти не сможет.
Кто знает вас, тот будет горько плакать,
Потом уснет в усталости ужасной.
Уйдет в напрасный
Звездный сумрак.
3
Время шумит,
Счастье молчит.
Белое пламя бумаги
Гаснет в ночном саркофаге.
Кто еще знает о счастье
Скажи скорей.
А небо молчит,
Там время течет до заката,
Падая к белым бортам корабля Гесперид
С надписью странной:
Расплата.
Сумрак сошел долгожданный.
Медленный, странный
Родился страх.
Марине Цветаевой
К Вам душа так радостно влекома!
О, какая веет благодать
От страниц «Вечернего альбома»!
(Почему «альбом», а не «тетрадь»?)
Почему скрывает чепчик черный
Чистый лоб, а на глазах очки?
Я заметил только взгляд покорный
И младенческий овал щеки,
Детский рот и простоту движений,
Связанность спокойно-скромных поз…
В Вашей книге столько достижений…
Кто же Вы?
Простите мой вопрос.
Я лежу сегодня — невралгия,
Боль, как тихая виолончель…
Ваших слов касания благие
И в стихах крылатый взмах качель
Убаюкивают боль… Скитальцы,
Мы живем для трепета тоски…
(Чьи прохладно-ласковые пальцы
В темноте мне трогают виски?)
Ваша книга странно взволновала —
В ней сокрытое обнажено,
В ней страна, где всех путей начало,
Но куда возврата не дано.
Помню все: рассвет, сиявший строго,
Жажду сразу всех земных дорог,
Всех путей… И было все… так много!
Как давно я перешел порог!
Кто Вам дал такую ясность красок?
Кто Вам дал такую точность слов?
Смелость все сказать: от детских ласок
До весенних новолунных снов?
Ваша книга — это весть «оттуда»,
Утренняя благостная весть.
Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко слышать:
«Чудо — есть!»
Хвала вам, девяти Каменам!
ПушкинКогда мечты любви томили
На утре жизни, — нежа их,
Я в детской книге «Ювенилий»
Влил ранний опыт в робкий стих.
Мечту потом пленили дали:
Японский штрих, французский севр,
Все то, об чем века мечтали, —
Чтоб ожил мир былой — в «Chefs d’Oeuvre».
И, трепет неземных предчувствий
Средь книг и беглых встреч тая,
Я крылий снам искал в искусстве
И назвал книгу: «Это — я!»
Но час настал для «Третьей Стражи».
Я, в шуме улиц, понял власть
Встающих в городе миражей,
Твоих звенящих зовов, страсть!
Изведав мглы блаженств и скорби,
Победы пьяность, смертный страх,
Я мог надменно «Urbi et Orbi»
Петь гимн в уверенных стихах.
Когда ж в великих катастрофах
Наш край дрожал, и кликал Рок, —
Венчая жизнь в певучих строфах,
Я на себя взложил «Венок».
В те дни и юноши и девы
Приветом встретили певца,
А я слагал им «Все напевы»,
Пленяя, тайной слов, сердца,
Но, не устав искать, спокойно
Я озирал сцепленья дней,
Чтоб пред людьми, в оправе стройной,
Поставить «Зеркало Теней».
Я ждал себе одной награды, —
Предаться вновь влеченью снов,
И славить мира все услады,
И «Радуги» все «семь цветов»!
Но гром взгремел. Молчать — измена,
До дна взволнован мой народ…
Ужель «Девятая Камена»
Победных песен не споет?
А вслед? Конец ли долгим сменам?
Предел блужданьям стольких лет?
«Хвала вам, девяти Каменам!»
Но путь укажет Мусагет!
Из первых шалунов молодчик,
Великий вертопрах, болтун и враль господчик,
Который только в то и жил,
Что вести собирал и вести разносил,
Которые его весь разум занимали
И только лгать,
Молоть, болтать
Бесперестанно заставляли,
А рассуждать о чем никак не допускали;
Который умных всех глупцами называл
Иль сделать их такими всех желал;
Который в то одно старался,
Чтоб людям голову вскружить
Враньем своим бесить
И скуку наводить,
И всех до смерти был готов заговорить.
Такой молодчик вдруг к писателю примчался
И с попыхов к нему бежит,
А сам уж издали кричит:
«Так! все за книгами! и все уединенны!
И все от света удаленны!
И все бы вам читать!
И все бы вам писать!
И я таки не понимаю,
Как, полно, никогда вас скука не возьмет!»
— «Я этого не примечаю, —
Писатель отвечал, — один ли я иль нет,
Когда за книгами сижу я в размышленьи;
Но чувствую, что я теперь в уединеньи».
.
(Надпись на книге, которую держит в лапах
лев святого Марка)
Кем открыт в куске металла
Ты, святого Марка лев?
Чье желанье оковало
На века — державный гнев?
«Мир тебе, о Марк, глашатай
Вечной истины моей».
И на книгу лев крылатый
Наступил, как страж морей.
Полузверь и полуптица!
Охраняема тобой,
Пять веков морей царица
Насмехалась над судьбой.
В топи илистой лагуны
Встали белые дворцы,
Пели кисти, пели струны,
Мир судили мудрецы.
Сколько гордых, сколько славных,
Провожая в море день,
Созерцали крыл державных
Возрастающую тень.
И в святые дни Беллини
Ты над жизнью мировой
Так же горд стоял, как ныне
Над развенчанной страной.
Я — неведомый прохожий
В суете других бродяг;
Пред дворцом, где жили дожи,
Генуэзский вьется флаг;
Не услышишь ты с канала
Тасса медленный напев;
Но, открыт в куске металла,
Ты хранишь державный гнев.
Над толпами, над веками,
Равен миру и судьбе,
Лев с раскрытыми крылами
На торжественном столбе.
9/22 июня 1902
Венеция
Да не услышишь ты,
да не сорвется
упрек мой опрометчивый,
когда
уродливое населит сиротство
глаза мои, как два пустых гнезда.
Все прочь лететь — о, птичий долг проклятый!
Та птица, что здесь некогда жила,
исполнила его, — так пусть прохладой
потешит заскучавшие крыла.
Но без тебя — что делать мне со мною?
Чем приукрасить эту пустоту?
Вперяю я, как зеркало ночное,
серебряные очи в темноту.
Любимых книг целебны переплеты,
здесь я хитрей, и я проникну к ним —
чтоб их найти пустыми. В переплеты
взвились с тобою души-этих книг.
Ну, что же, в милосердии обманном
на память мне де оброни пера.
Все кончено! Но с пятнышком туманным
стоит бокал — ты из него пила.
Все кончено! Но в скважине замочной
свеж след ключа. И много лет спустя
я буду слушать голос твой замолкший,
как раковину слушает дитя.
Прощай же! Я с злорадством затаенным
твой бледный лоб я вижу за стеклом,
и красит его красным и зеленым
навстречу пробегающим огнем.
И в высь колен твое несется платье,
и встречный ветер бьет, и в пустырях
твоя фигура, как фигура Плача,
сияет в ослепительных дверях.
Проводники флажками осеняют
твой поезд, как иные поезда,
и долог путь, и в вышине зияют
глаза мои, как два пустых гнезда.
Грустен взор. Сюртук застегнут.
Сух, серьезен, строен, прям —
Ты над грудой книг изогнут,
Труд несешь грядущим дням.
Вот бежишь: легка походка;
Вертишь трость — готов напасть.
Пляшет черная бородка,
В острых взорах власть и страсть.
Пламень уст — багряных маков —
Оттеняет бледность щек.
Неизменен, одинаков,
Режешь времени поток.
Взор опустишь, руки сложишь…
В мыслях — молнийный излом.
Замолчишь и изнеможешь
Пред невеждой, пред глупцом.
Нет, не мысли, — иглы молний
Возжигаешь в мозг врага.
Стройной рифмой преисполни
Вихрей пьяные рога,
Потрясая строгим тоном
Звезды строящий эфир…
Где-то там… за небосклоном
Засверкает новый мир; —
Там за гранью небосклона —
Небо, небо наших душ:
Ты его в земное лоно
Рифмой пламенной обрушь.
Где-то новую туманность
Нам откроет астроном: —
Мира бренного обманность —
Только мысль о прожитом.
В строфах — рифмы, в рифмах — мысли
Созидают новый свет…
Над душой твоей повисли
Новые миры, поэт.
Всё лишь символ… Кто ты? Где ты?..
Мир — Россия — Петербург —
Солнце — дальние планеты…
Кто ты? Где ты, демиург?..
Ты над книгою изогнут,
Бледный оборотень, дух…
Грустен взор. Сюртук застегнут.
Горд, серьезен, строен, сух.
Сон приходит втихомолку,
Пробирается сквозь щелку.
Он для каждого из нас
Сны счастливые припас.
Он показывает сказки,
Да не всем они видны.
Вот закрой покрепче глазки
И тогда увидишь сны!
А кого унять не может
Младший брат — спокойный сон,
Старший брат в постель уложит
Тихий, строгий Угомон.
Спи, мой мальчик, не шуми.
Угомон тебя возьми!
Опустела мостовая.
По дороге с двух сторон
Все троллейбусы, трамваи
Гонит в парки Угомон.
Говорит он: — Спать пора.
Завтра выйдете с утра!
И троллейбусы, трамваи
На ночлег спешат, зевая…
Там, где гомон, там и он
Тихий, строгий Угомон.
Всех, кто ночью гомонит,
Угомон угомонит.
Он людей зовет на отдых
В деревнях и городах,
На высоких пароходах,
В длинных скорых поездах.
Ночью в сумраке вагона
Вы найдете Угомона.
Унимает он ребят,
Что улечься не хотят.
Ходит он по всем квартирам.
А подчас летит над миром
В самолете Угомон:
И воздушным пассажирам
Тоже ночью нужен сон.
Под спокойный гул моторов,
В синем свете ночника
Люди спят среди просторов,
Пробивая облака.
Поздней ночью
Угомону
Говорят по телефону:
— Приходи к нам, Угомон.
Есть у нас на Малой Бронной
Паренек неугомонный,
А зовут его Антон.
По ночам он спать не хочет,
Не ложится на кровать,
А хохочет
И грохочет
И другим мешает спать.
Люди просят: — Не шуми,
Угомон тебя возьми!
Говорит неугомонный:
— Не боюсь я Угомона.
Посмотрю я, кто кого:
Он меня иль я его!
Спать ложатся все на свете.
Спят и взрослые и дети,
Спит и ласточка и слон,
Но не спит один Антон.
До утра не спит и слышит,
Как во сне другие дышат,
Тихо тикают часы,
За окошком лают псы.
Стал он песни петь от скуки,
Взял от скуки книгу в руки.
Но раздался громкий стук
Книга выпала из рук.
Да и как читать в постели:
Лампа светит еле-еле…
Начал пальцы он считать:
— Раз-два-три-четыре-пять,
Но сбивается со счета
Не дает считать дремота…
Вдруг он слышит: — Дили-дон!
Появился Угомон.
Проскользнул он в дом украдкой,
Наклонился над кроваткой,
А на нитке над собой
Держит шарик голубой.
Да как будто и не шарик,
А светящийся фонарик.
Синим светом он горит,
Тихо-тихо говорит:
— Раз. Два.
Три. Четыре.
Кто не спит у вас в квартире?
Всем на свете нужен сон.
Кто не спит, тот выйди вон!
Перестал фонарь светиться,
А из всех его дверей
Разом выпорхнули птицы
Стая быстрых снегирей.
Шу! Над мальчиком в постели
Шумно крылья просвистели.
Просит шепотом Антон:
— Дай мне птичку, Угомон!
— Нет, мой мальчик, эта птица
Нам с тобою только снится.
Ты давно уж крепко спишь…
Сладких снов тебе, малыш!
В лес, луною озаренный,
Угомон тропой идет.
Есть и там неугомонный,
Непоседливый народ.
Где листвою шелестящий
Лес в дремоту погружен,
Там прошел лесною чащей
Седобровый Угомон.
Он грозит синичке юной,
Говорит птенцам дрозда,
Чтоб не смели ночью лунной
Отлучаться из гнезда.
Так легко попасть скворчатам,
Что выходят по ночам,
В плен к разбойникам крылатым
Совам, филинам, сычам…
С Угомоном ночью дружен
Младший брат — спокойный сон.
Но и днем бывает нужен
Тихий, строгий Угомон.
Что случилось нынче в школе?
Нет учительницы, что ли?
Расшумелся первый класс
И бушует целый час.
Поднял шум дежурный Миша.
Он сказал: — Ребята, тише!
— Тише! — крикнули в ответ
Юра, Шура и Ахмет.
— Тише, тише! — закричали
Коля, Оля, Галя, Валя.
— Тише-тише-тишина!
Крикнул Игорь у окна.
— Тише, тише! Не шумите!
Заорали Витя, Митя.
— Замолчите! — на весь класс
Басом выкрикнул Тарас.
Тут учительница пенья
Просто вышла из терпенья,
Убежать хотела вон…
Вдруг явился Угомон.
Оглядел он всех сурово
И сказал ученикам:
— Не учи
Молчать
Другого,
А молчи
Побольше
Сам!
Посвящается А. Д. Баратынской
Последние я доживаю дни,
На их ущерб смотрю я без печали:
Все, что могли сказать, они сказали
И дали все, что могут дать они.
Ждать нового от них мне невозможно,
А старое все знаю наизусть:
Знакомы мне и радость их, и грусть,
И все, что в них действительно и ложно.
Под опытом житейских благ и гроз
Я все прозрел, прочувствовал, изведал,
Соблазнов всех я сладкий яд отведал,
Вкусил и горечь всех возможных слез.
Что на берег одной волны порывом
Приносится, уносится другой:
Я испытал и зыбь их, и прибой,
Волнуясь их приливом и отливом.
Все это было, и как в смутном сне
Мерещатся дневные впечатленья,
Так этих дней минувших отраженья
В туманных образах скользят по мне.
Из книги жизни временем сурово
Все лучшие повыдраны листы:
Разрозненных уж не отыщешь ты
И не вплетешь их в книгу жизни снова.
Не поздно ли уж зачитался я?
Кругом меня и сумрак, и молчанье:
«Еще одно последнее сказанье,
И летопись окончена моя».
Мелко исписанный инеем двор!
Ты — точно приговор к ссылке
На недоед, недосып, недобор,
На недопой и на боль в затылке.Густо покрытый усышкой листвы,
С солью из низко нависших градирен!
Видишь, полозьев чернеются швы,
Мерзлый нарыв мостовых расковырян.Двор, ты заметил? Вчера он набряк,
Вскрылся сегодня, и ветра порывы
Валятся, выпав из лап октября,
И зарываются в конские гривы.Двор! Этот ветер, как кучер в мороз,
Рвется вперед и по брови нафабрен
Скрипом пути и, как к козлам, прирос
К кручам гудящих окраин и фабрик.Руки враскидку, крючки назади,
Стан казакином, как облако, вспучен,
Окрик и свист, берегись, осади, -
Двор! Этот ветер морозный — как кучер.Двор! Этот ветер тем родственен мне,
Что со всего околотка с налету
Он налипает билетом к стене:
«Люди, там любят и ищут работы! Люди, там ярость сановней моей!
Там даже я преклоняю колени.
Люди, как море в краю лопарей,
Льдами щетинится их вдохновение.Крепкие тьме* полыханьем огней!
Крепкие стуже стрельбою поленьев!
Стужа в их книгах — студеней моей,
Их откровений — темнее затменье.Мздой облагает зима, как баскак,
Окна и печи, но стужа в их книгах —
Ханский указ на вощеных брусках
О наложении зимнего ига.Огородитесь от вьюги в стихах
Шубой; от неба — свечою; трехгорным —
От дуновенья надежд, впопыхах
Двинутых ими на род непокорный».* Крепкий кому — подвластный,
обязанный данью или податью.
В городе волки по улицам бродят,
Ловят детей, гувернанток и дам,
Люди естественным это находят,
Сами они подражают волкам.
В городе волки, и волки на даче,
А уж какая их тьма по Руси!
Скоро уж там не останется клячи…
Ехать в деревню? Теперь-то? Mеrcи!
Прусский барон, опоясавши выю
Белым жабо в три вершка ширины,
Ездит один, изучая Россию,
По захолустьям несчастной страны:
«Как у вас хлебушко?» — Нет ни ковриги! —
«Где у вас скот?» — От заразы подох! —
А заикнулся про школу, про книги —
Прочь побежали.— Помилуй нас бог!
Книг нам не надо — неси их к жандарму!
В прошлом году у прохожих людей
Мы их купили по гривне за пару,
А натерпелись на тыщу рублей! —
Думает немец: «Уж я не оглох ли?..
К школе привешен тяжелый замок,
Нивы посохли, коровы подохли,
Как эти люди заплатят оброк?»
«Что наблюдать? что записывать в книжку?» —
В грусти барон сам с собой говорит…
Дай ты им гривну да хлеба коврижку,
И наблюдай, немчура, аппетит…
1Ночь… в первый раз сказал же кто-то — ночь!
Ночь, камень, снег… как первобытный гений.
Тебе, последыш, это уж невмочь.
Ты раб картинности и украшений.Найти слова, которых в мире нет,
Быть безразличным к образу и краске,
Чтоб вспыхнул белый, безначальный свет,
А не фонарик на грошовом масле.2Нет, в юности не все ты разгадал.
Шла за главой глава, за фразой фраза,
И книгу жизни ты перелистал,
Чуть — чуть дивясь бессмыслице рассказа.Благословенны ж будьте вечера,
Когда с последними строками чтенья
Все, все твердит — «пора, мой друг, пора»,
Но втайне обещает продолженье.3Окно, рассвет… едва видны, как тени,
Два стула, книги, полка на стене.
Проснулся ль я? Иль неземной сирени
Мне свежесть чудится еще во сне? Иль это сквозь могильную разлуку,
Сквозь тускло — дымчатые облака
Мне тень протягивает руку
И улыбается издалека? 4Что за жизнь? никчемные затеи,
Скука споров, скука вечеров.
Только по ночам, и все яснее,
Тихий, вкрадчивый, блаженный зов.Не ищи другого новоселья.
Там найдешь ты истину и дом,
Где пустует, где тоскует келья
О забывчивом жильце своем.5«Понять — простить». Есть недоступность чуда,
Есть мука, есть сомнение в ответ.
Ночь, шепот, факел, поцелуй… Иуда.
Нет имени темней. Прощенья нет.Но, может быть, в тоске о человеке,
В смятеньи, в спешке все договорить
Он миру завещал в ту ночь навеки
Последний свой закон: «понять — простить».
«Убил ты, точно, на веку
Сто сорок два медведя,
Но прочитал ли хоть строку
Ты в жизни, милый Федя?»
— О нет! за множеством хлопот,
Разводов и парадов,
По милости игры, охот,
Балов и маскарадов,
Я книги в руки не бирал,
Но близок с просвещеньем:
Я очень долго управлял
Учебным учрежденьем.
В те времена всего важней
Порядок был — до книг ли? —
Мы брили молодых людей
И, как баранов, стригли!
Зато студент не бунтовал,
Хоть был с осанкой хватской,
Тогда закон не разбирал —
Военный или статский:
Дабы соединить с умом
Проворство и сноровку,
Пофилософствуй, а потом
Иди на маршировку!..
Случилось также мне попасть
В начальники цензуры,
Конечно, не затем, чтоб красть.
Что взять с литературы?
А так, порядок водворить…
Довольно было писку;
Умел я разом сократить
Журнальную подписку.
Пятнадцать цензоров сменил
(Все были либералы),
Лицеям, школам воспретил
Выписывать журналы.
«Не успокоюсь, не поправ
Писателей свирепость!
Узнайте мой ужасный нрав,
И мощь мою — и крепость!» —
Я восклицал. Я их застиг,
Как ураган в пустыне,
И гибли, гибли сотни книг,
Как мухи в керосине!
Мать не нашла бы прописей
Для дочери-девчонки,
И лопнули в пятнадцать дней
Все книжные лавчонки!..
Потом, когда обширный край
Мне вверили по праву,
Девиз «Блюди — и усмиряй!!»
Я оправдал на славу…
перевод Р. Морана
В один прекрасный летний день, забившись в уголок,
Готовил мальчик поутру учителю урок.
Он книгу толстую читал не отрывая глаз,
И слово каждое ее твердил по многу раз.
Скользнуло солнышко лучом в закрытое окно:
«Дитя, на улицу иди, я жду тебя давно!
Ты был прилежным, но закрой учебник и тетрадь,
На воле чудно и светло, тебе пора играть!»
А мальчик солнышку в ответ: «Ты погоди, дружок!
Ведь если я пойду гулять, кто выучит урок?
И для игры мне хватит дня, оставим разговор.
Пока не кончу, ни за что не выбегу во двор!»
И, так ответив, замолчал, за книгу взялся он
И снова трудится над ней, ученьем увлечен.
Но в это время под окном защелкал соловей
И слово в слово повторил: «Я жду тебя скорей!
Ты был прилежным, но закрой учебник и тетрадь,
На воле чудно и светло, тебе пора играть!»
Но мальчик молвил: «Погоди, соловушка, дружок!
Ведь если выйду я во двор, кто выучит урок?
Когда закончу, не зови — сам выбегу туда.
Я песню милую твою послушаю тогда».
И, так ответив, замолчал, за книгу взялся он
И снова трудится над ней, ученьем увлечен.
Тут веткой яблоня стучит в закрытое окно:
«Дитя, на волю выходи, я жду тебя давно!
Должно быть, скучно всё сидеть за книгами с утра,
В саду под деревом густым тебе играть пора!»
Но мальчик ей сказал в ответ: «Ах, яблонька, дружок,
Ведь если я пойду гулять, кто выучит урок?
Еще немножко потерпи. Хоть славно на дворе,
Когда уроки за тобой, веселья нет в игре!»
Пришлось недолго ожидать — окончены дела,
Тетради, книжки и пенал исчезли со стола!
И мальчик быстро в сад бежит: «А ну, кто звал меня?
Давайте весело играть!» И началась возня.
Тут солнце красное ему с небес улыбку шлет,
Тут ветка яблони ему дарит румяный плод,
Там соловей запел ему о том, как счастлив он.
А все деревья, все цветы отвесили поклон!
В книгопродавческой обширной кладовой,
Среди печатных книг, уложенных стеной,
Прогрызли как-то из подподья
Лазейку крысы для себя
И, поживиться всем любя,
Нашли довольно тут и пищи и приволья.
Не знаю, как печать
Учились крысы разбирать;
Но дело в том: они, как знали,
Стихотворения читали,
Поэзию зубами рвали
И начали судить, рядить,
Поэтов, как котов, бранить,
И на Державина напали.
Одна бесхвостая на полку взобралась:
Давно у этой забияки
Отгрызли хвост собаки,
Но крыс учить она взялась.
«Державин был талант для всех времен великий!
Великий он поэт лишь для своей поры,
А не для нашей он норы;
Для нас певец он полудикий!
Для нас — поэзии в нем нет;
Для нас едва ли он какой-нибудь поэт;
Для нас все мертво в нем, скажу чистосердечно.
Не наша то вина и не его, конечно,
Мы не виним его, а судим лишь о нем;
Пусть судят же и нас путем!..»
Такую крыса речь и долго б продолжала,
Но груда книг, свалясь, бесхвостую прижала;
Она пищит, скребет... кот Васька близко был
И суд по форме совершил.
Литературных крыс я наглости дивился:
Знать, Васька-кот запропастился.
Пастухи— Возникновение этих фигурок
В чистом пространстве небосклона
Для меня более чем странно.
— Струи фонтана
Менее прозрачны, чем их крылья.
— Обратите внимание на изобилие
Пальмовых веток, которые они держат в своих ручках.
-Некоторые из них в туфельках, другие в онучках.
— Смотрите, как сверкают у них перышки.
-Некоторые — толстяки, другие — заморышки.
— Горлышки
Этих созданий трепещут от пения.
— Терпение!
Через минуту мы узнаем кой-какие новости.
-В нашей волости
Была икона с подобными изображениями.
— А я видал у бати книгу,
Где мужичок такой пернатый
Из пальцев сделанную фигу
Казал рукой продолговатой.
— Дурашка! Он благословлял народы.
-И эти тоже ангелочки
Благословляют, сняв порточки,
Земли возвышенные точки.
— Послушайте, они дудят в серебряные дудочки.
— Только что они были там, а теперь туточки.ПениеИз глубин, где полдень ярок,
Где прозрачный воздух жарок,
Мы, подобье малых деток,
Принесли земле подарок.
Мы — подобье малых деток,
Смотрит месяц между веток,
Звезды робкие проснулись,
В небесах пошевельнулись.БыкСмутно в очах,
Мир на плечах.
В землю гляжу,
Тяжко хожу.ПениеБык ты, бык, ночной мыслитель,
Отвори глаза слепые,
Дай в твое проникнуть сердце,
Прочитать страданий книгу!
Дай в твое проникнуть сердце,
Дай твою подумать думу,
Дай твою земную силу
Силой неба опоясать! ПастухиКажется, эти летающие дурни разговаривают с коровами?
— Уже небеса делаются багровыми.
— Скоро вечер. Не будем на них обращать внимания.
— Эй, создания!
Самовар свистал в три свиста.
Торопяся и шаля,
Три румяных гимназиста
Уплетали кренделя. Чай со сливками любовно
Им подсовывала мать
«Вновь проспали! Девять ровно!
Надо раньше поднимать! Всё поблажкам нет предела!» —
Барин ласково гудел.
Мать на младшего глядела:
«Вася будто похудел… Нету летнего румянца!..»
Состоя при барчуках,
Тятька мой три школьных ранца
Уж держал в своих руках, А за ним пугливо сзади
Я топтался у дверей.
Барин снова: «Бога ради,
Мать, корми ты их скорей! Вот! — он к тятьке обернулся. —
Сколько нам с детьми хлопот.
Из деревни твой вернулся?
Разве зимних нет работ? А, с книжонкою мальчишка?!
Велики ль его года?
Покажи-ка, что за книжка?
Подойди ж, дурак, сюда!» Я стоял как деревянный.
Тятька подал книгу вмиг.
«М-да… Не-кра-сов… Выбор странный!..
Проку что с таких-то книг?! Ну, стишки!.. Ну, о народе!..
Мальчик твой по существу
Мог бы лучше на заводе
Обучаться мастерству!.. Или все мужичьи дети
Рвутся выйти в господа?..
И опять же книги эти…
Сколько скрыто в них вреда!.. Дай лишь доступ в наше время
К их зловредным семенам!»
Тятька скреб смущенно темя:
«Что уж, барин!.. Где уж нам!..» Я со страху и печали
На ногах стоял едва,
А в ушах моих звучали
Сладкой музыкой слова: «Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь…
Не стыдися! Что за дело?
Это многих славных путь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не без добрых душ на свете
Кто-нибудь свезет в Москву,
Будешь в университете —
Сон свершится наяву! Там уж поприще широко:
Знай работай, да не трусь…
Вот за что тебя глубоко
Я люблю, родная Русь!»
Эй,
Роста,
давай телеграммы
во все концы!
Сегодня
со всех союзных мест
красной
учительской армии бойцы
сошлись
на первый
учительский съезд.
На третьем фронте
вставая горою,
на фронте учебы,
на фронте книг, —
учитель
равен
солдату-герою —
тот же буденновец
и фронтовик.
Он так же
мёрз
в окопах школы;
с книгой,
будто с винтовкой,
пешком
шел разутый,
чуть не голый,
верст за сорок
в город
с мешком.
С краюхой черствой,
с мерзлой луковкой,
Он,
слушая
вьюги шрапнельный рой,
сражался,
бился
с каждой буковкой,
идя
в атаки
со всей детворой.
В ОНО
и в ВИКе
к общей благости
работай
не за страх, а за совесть,
а плату
за май
получишь в августе —
вот
шкрабовских дней
печальная повесть.
Пошла
всесоюзная
стройка да ковка.
Коль будем
сильны
и на третьем фронте —
Коммуну
тогда
ни штыком,
ни винтовкой —
ничем
с завоеванных мест не стронете.
И шкраб,
как ребенка,
школу вынашивал,
пока
сменялась миром гроза.
И вот
со всего
Союза нашего
на шкраба
с вниманьем
поднялись глаза.
У нас
долгов
пред учителем
много,
на весь ССР
сегодня
звучите:
идущий
со своей коммуною в ногу,
да здравствует
красный
народный учитель!
Но каплю и грусти
прибавим к этому:
учитель,
чеши виноватое темя, —
каб раньше
учитель
пошел за Советом,
мы,
может быть,
были бы
сплошь грамотеями.
Письмо к Вертумну, книга моя, кажешься и к Яну
Смотреть, хочется тебе, сиречь, показаться
Чиста и украшена у Сосиев в лавке,
Ненавидишь ты замок и печати, кои
Смирным приятны детям. Скучаешь немногим
Быть показана, и над всем площадь почитаешь.
Не к таким воспитана от меня ты нравам;
Ин пойди, беги, куды тянет тебя воля, —
Выпущенной, уж тебе возврату не будет.
«Что я, бедна, сделала? что, — скажешь, — желала?»,
Когда кто подосадит тебе; а ты знаешь,
Как я сам, любовник твой, когда мне наскучишь,
Тебя, сжимая, верчу. Если меня ярость,
Котору вина твоя вспалила, не нудит
Слепо прорекать твой рок: любима ты Риму
Будешь, пока новости твоей не падет цвет,
Когда ж, измята в руках черни, впадать станешь
В презрение, или моль, праздна, молчалива,
Кормить станешь, иль, сальна, сошлешься в Илерду,
Иль в Утику побежишь, — тогда твой презренный
Советник станет тебе со всех сил смеяться,
Как тот, что упрямого, прогневався, в пропасть
Сам спихнул осла своего; кто бо против воли
Собственной кого спасти трудиться похочет?
И то станется тебе, что, когда уж старость
Достигнет заиклива, детей учить станешь
Первым основаниям учения в дальных
Улицах. Когда же зной солнца приумножит
Слушателей, скажи им, что был свобожденник
И скуден родитель мой; я большие крылья,
Чем гнездо было мое, протянул, и тем ты
Добродетели придашь, что роду отымешь;
Скажи, что я нравен был римским так в военных,
Как и в гражданских делах начальнейшим мужем,
Мал телом измолоду, сед, снося зной солнца
Без трудности, к гневу скор, но скор же смириться;
Если кто по случаю спросит мои лета,
Скажи, что исполнилось сорок и четыре
Декабрей в самой тот год, когда консул Лоллий
Товарищем себе быть Лепида доставил.