Два волка при одном каком-то льве служили
И должности одни и милости носили,
Так что завидовать, кто только не хотел,
Ни тот, ни тот из них причины не имел.
Один, однако, волк все-на́-все быть хотел
И не терпел,
Что наравне с своим товарищем считался.
И всеми средствами придворными старался
Товарища у льва в немилость привести,
Считая, например, до этого дойти
То тою,
То другою
На волка клеветою.
Лев, видя это все, однако все молчал,
С тем, до чего дойдет; а сверх того считал,
Как волчья клевета без действа остается,
Волк, больше клеветать устав, и сам уймется.
А этот лев, как всяк о том известен был,
Не так, как львы, его товарищи другие,
И в состоянии людском цари иные,
Наушников держать и слушать не любил.
Неймется волку; все приходит
И на товарища то то, то это взводит.
Наскучил наконец лев волчьей клеветой
И думает: «Не так я поступлю с тобой.
Ты хочешь клеветой подбиться,
Чтобы товарища в немилость привести
И милости один нести,—
На самого ж тебя немилость обратится.
Нет, ошибаешься, когда ты так считал».
И тотчас отдал повеленье,
Чтоб волк, которого другой оклеветал,
За службу получил двойное награжденье
И должность лучше той, какую исправлял;
Другого ж от двора под строгое смотренье
Сослав безо всего, двойную должность дал.
Я б после этого придворным всем сказал,
Как маленьких дворов, так и больших: «Смотрите!
Чтоб с волком не иметь вам участи одной,
Друг на друга не клевещите;
А вы частехонько живете клеветой!»
Ехали казаки, да со службы домой,
На плечах погоны, да на грудях кресты.
На плечах погоны, да на грудях кресты…
Едут по дорожечке, да родитель стоит.
Едут по дорожечке, да родитель стоит…
— Здорово, папаша! — Да здорово, сынок!
— Здорово, папаша! — Да здорово, сынок!
Расскажи, папаша, да про семью про свою!
Расскажи, папаша, да про семью про свою!
— Семья, слава Богу, да прибавилася!
Семья, слава Богу, да прибавилася
Жена молодая, да сыночка родила…
Жена молодая, да сыночка родила…
Сын отцу ни слова, да садился на коня.
Сын отцу ни слова, да садился на коня.
На коня гнедого, да скакал он со двора…
На коня гнедого, да скакал он со двора…
Подезжает к дому, мать стоит у ворот.
Подезжает к дому, мать стоит у ворот.
Жена молодая, да стоит слезы льет.
Жена молодая, да стоит слезы льет…
Мать сына просила: — Да прости, сын, жену!
Мать сына просила: — Да прости, сын жену!
— Тебя, мать, прощаю, да жененку никогда.
Тебя, мать, прощаю, а жененку никогда…
Закипело сердце во казацкой груди.
Закипело сердце во казацкой груди,
Заблистала шашечка да во правой руке.
Заблистала шашечка да во правой руке —
Слетела головушка да с неверной жены.
Слетела головушка да с неверной жены…
— Боже ты мой, боже, да чего ж я наробил!
Боже ты мой, боже, да чего ж я наробил!
Жену молодую, ой же, я-то погубил…
Жену молодую, ой же, я-то погубил
А дитя навеки, ой же я-то (о) сиротил!
Ай уж ли вы, миряня,
Государевы дворяне,
Благословите-тка вы, дворяня,
Про Сергея-та сказать,
Про Сергея Боркова,
Сына Федоровича.
А не сергеевской Сергей,
Не володимерской Сергей,
А живал все Сергей
На Уфе на реке,
В ямской слободе,
У попа во дворе,
В приворотней избе.
Спознала про Сергея
С гостинова двора
Гостиная жена,
Гостиная жена,
Крестиною зовут.
Она пива наварила,
И ведро вина купила,
Позвала ево, Сергея,
На пирушечку.
Приходил Сергей
Всех прежде людей.
А для-ради Сергея
И суседей позвала.
А и тот с борку,
Иной с борку,
Уже полна изба
Принабуркалася.
А и день к вечеру
Вечеряется,
Сергей молодец
Напивается,
Изволил он, Сергей,
Ко двору своему идти,
Ко подворью своему.
А в доме Сергей
Он опаслив был,
Он опаслив был
И не верел жене,
И не верил жене
И ревнив добре.
Заглянет Сергей
В огороде-хмельнике,
В огороде-хмельнике,
На повети в сеннике,
На перине на боку,
В шитом-браном пологу́,
А и ту[т] Сергей
Не видал никово.
Заглянет Сергей
Во свином котухе́,
А увидел он, Сергей,
Чужова мужика,
А чужова мужика
На жене-то своей
А мужик .......
Сергееву жену.
Сергей заревел,
Мужика испужал,
А мужик побежал,
На поветь скакнул,
На поветь скакнул,
Он поветь обломил,
Да скотину задовил,
Он быка задовил,
Овцу яловицу,
Овцу яловицу,
Семерых поросят.
А стала у Сергея
Три беды во дому:
Первая беда —
Мужик поветь обломил,
А другая беда —
То скотину задовил,
А третья беда —
То жену его ....
А сел Сергей,
Сам расплачется:
«А не жаль мне повети
И скотины своея,
Жаль мне тово,
Кто жену мою ...,
Не ...... ушел, —
С тоски пропадет.
А кабы-де он ....,
Спасиба бы сказал,
А спасиба бы сказал,
Могорец заплатил.
А поветь-та бы цела
И скотина-та жива,
И скотина-та жива
И жена ба весела,
А столь бы весела,
Будто ни в чем не была.
Еще я слышу вопль и рев Лаокоона,
В ушах звенит стрела из лука Аполлона,
И лучезарный сам, с дрожащей тетивой,
Восторгом дышащий, сияет предо мной…
Я видел их: в земле отрытые антики,
В чертогах дорогих воздвигнутые лики
Мифических богов и доблестных людей:
Олимпа грозного властителей священных,
Весталок девственных, вакханок исступленных,
Брадатых риторов и консульских мужей,
Толпе вещающих с простертыми руками…
Еще в младенчестве любил блуждать мой взгляд
По пыльным мраморам потемкинских палат.
Там, в зале царственном, меж пышными столбами,
Увитыми кругом сребристыми листами,
Как часто я стоял и с думой, и без дум
И с строгой красотой дружил свой юный ум.
Антики пыльные живыми мне казались,
Как будто бы и мысль, и чувство в них скрывались…
Забытые в глуши блистательным двором,
Казалось, радостно с высоких пьедесталов
Они внимали шум шагов моих вдоль залов,
И, властвуя моим младенческим умом,
Они роднились с ним, как сказки умной няни,
В пластической красе мифических преданий…
Теперь, теперь я здесь, в отчизне светлой их,
Где боги меж людей, прияв их образ, жили
И взору их свой лик бессмертный обнажили.
Как дальний пилигрим среди святынь своих,
Средь статуй я стоял… Мне было дико, странно:
Как будто музыке безвестной я внимал,
Как будто чудный свет вокруг меня сиял,
Курился мирры дым и нард благоуханный,
И некто дивный был и говорил со мной…
С душой, подавленной восторженной тоской,
Глядел в смущенья я на лики вековые,
Как скифы дикие, пришедшие с Днепра,
Средь блеска пурпура царьградского двора.
Пред благолепием маститой Византии,
Внимали музыке им чуждой литургии…
Дело в праздник было,
Подгулял Данила.Праздник — день свободный,
В общем любо-мило,
Чинно, благородно
Шел домой Данила.
Хоть в нетрезвом виде
Совершал он путь,
Никого обидеть
Не хотел отнюдь.А наоборот, -
Грусть его берет,
Что никто при встрече
Ему не перечит.Выпил, — спросу нет.
На здоровье, дед! Интересней было б,
Кабы кто сказал:
Вот, мол, пьян Данила,
Вот, мол, загулял.Он такому делу
Будет очень рад.
Он сейчас же целый
Сделает доклад.— Верно, верно, — скажет
И вздохнет лукаво, -
А и выпить даже
Не имею права.Не имею права,
Рассуждая здраво.
Потому-поскольку
За сорок годов
Вырастил я только
Пятерых сынов.И всего имею
В книжечке своей
Одну тыщу двести
Восемь трудодней.Но никто при встрече
Деду не перечит.
Выпил, ну и что же?
Отдыхай на славу.— Нет, постой, а может,
Не имею права?.. Но никто — ни слова.
Дед работал век.
Выпил, что ж такого? -
Старый человек.«То-то и постыло», -
Думает Данила.— Чтоб вам пусто было, -
Говорит Данила.Дед Данила плотник,
Удалой работник,
Запевает песню
«В островах охотник…»
«В островах охотник
Целый день гуляет,
Он свою охоту
Горько проклинает…»Дед поет, но нету
Песни петь запрету.
И тогда с досады
Вдруг решает дед:
Дай-ка лучше сяду,
Правда или нет? Прикажу-ка сыну:
Подавай машину,
Гони грузовик, -
Не пойдет старик.Не пойдет и только,
Отвались язык.
Потому-поскольку —
Мировой старик: Новый скотный двор
В один год возвел.— Что ж ты сел, Данила,
Стало худо, что ль?
Не стесняйся, милый,
Проведем, позволь.Сам пойдет Данила,
Сам имеет ноги.
Никакая сила
Не свернет с дороги.У двора Данила.
Стоп. Конец пути.
Но не тут-то было
На крыльцо взойти.И тогда из хаты
Сыновья бегут.
Пьяного, отца-то
Под руки ведут.Спать кладут, похоже,
А ему не спится.
И никак не может
Дед угомониться.Грудь свою сжимает,
Как гармонь, руками
И перебирает
По стене ногами.А жена смеется,
За бока берется: — Ах ты, леший старый,
Ах ты, сивый дед.
Подорвал ты даром
Свой авторитет… Дело в праздник было,
Подгулял Данила…
Жил некакий мужик гораздо неубого,
Всего, что надобно для дому, было много,
И, словом, то сказать: сыта была душа.
Хотя он был и стар, однако не скрепился
И в старости своей на девушке женился,
А девушка была гораздо хороша.
Ему понравилось при старости приятство,
А ей понравилось при младости богатство,
И так желанье их в один попало лад.
Женился старичок, хотя и невпопад.
Прискучилося ей и день и ночь быть с дедом,
И познакомилась молодушка с соседом.
Велела некогда, как куры станут петь,
Прийти молодчику повеселиться в клеть,
И, дав ему ключи, ждет полночи утешно.
Старик заснет, так ей все будет беспомешно.
Пришел молодчик в клеть, а в тот же час на двор,
Как будто сговорясь, пришел за ним и вор,
И, как ни крался он, собаки забрехали,
Хоть двери вору в клеть войти не помешали.
Не надобен обух, замка на дверях нет.
Подумал молодец, что старый хрыч идет.
Насилу вспомнился, как выкрасться оттоле,
А выкравшись, бежал, как уж не можно боле.
Собаки лаяли. «Ах, жонушка, вставай, —
Муж старый говорил, — я слышу в доме лай.
Конечно, на дворе, моя голубка, воры».
Не нравны жонушке те были разговоры.
Она сердилася безмерно на собак
И мужу говоря: «Собаки лают так».
Заснул старик; своя молодке воля стала.
Вскочила, из избы как можно уплетала.
Вбежала в клеть, и в ней соседушка быть мнит,
И говорит ему: «Теперь мой старый спит,
Потешимся с тобою». Изрядные потехи!
Хозяйка вору красть не сделала помехи.
Она пошла назад, а вор пошел домой,
И что он захватил, то все унес с собой,
И говорил себе: «Хотя мне это странно,
Однако в эту ночь я счастлив несказанно».
У моста, поеживаясь спросонок,
Две вербы ладошками пьют зарю,
Крохотный месяц, словно котенок,
Карабкаясь, лезет по фонарю.
Уж он-то работу сейчас найдет
Веселым и бойким своим когтям!
Оглянется, вздрогнет и вновь ползет
К стеклянным пылающим воробьям.
Город, как дымкой, затянут сном,
Звуки в прохладу дворов упрятаны,
Двери домов еще запечатаны
Алым солнечным сургучом.
Спит катерок, словно морж у пляжа,
А сверху задиристые стрижи
Крутят петли и виражи
Самого высшего пилотажа!
Месяц, прозрачным хвостом играя,
Сорвавшись, упал с фонаря в газон.
Вышли дворники, выметая
Из города мрак, тишину и сон.
А ты еще там, за своим окном,
Спишь, к сновиденьям припав щекою,
И вовсе не знаешь сейчас о том,
Что я разговариваю с тобою…
А я, в этот утром умытый час,
Вдруг понял, как много мы в жизни губим.
Ведь если всерьез разобраться в нас,
То мы до смешного друг друга любим.
Любим, а спорим, ждем встреч, а ссоримся
И сами причин уже не поймем.
И знаешь, наверно, все дело в том,
Что мы с чем-то глупым в себе не боремся.
Ну разве не странное мы творим?
И разве не сами себя терзаем:
Ведь все, что мешает нам, мы храним.
А все, что сближает нас, забываем!
И сколько на свете таких вот пар
Шагают с ненужной и трудной ношею.
А что, если зло выпускать, как пар?!
И оставлять лишь одно хорошее?!
Вот хлопнул подъезд, во дворе у нас,
Предвестник веселой и шумной людности.
Видишь, какие порой премудрости
Приходят на ум в предрассветный час.
Из скверика ветер взлетел на мост,
Кружа густой тополиный запах,
Несутся машины друг другу в хвост,
Как псы на тугих и коротких лапах.
Ты спишь, ничего-то сейчас не зная,
Тени ресниц на щеках лежат,
Да волосы, мягко с плеча спадая,
Льются, как бронзовый водопад…
И мне (ведь любовь посильней, чем джинн,
А нежность — крылатей любой орлицы),
Мне надо, ну пусть хоть на миг один,
Возле тебя сейчас очутиться.
Волос струящийся водопад
Поглажу ласковыми руками,
Ресниц еле слышно коснусь губами,
И хватит. И кончено. И — назад!
Ты сядешь и, щурясь при ярком свете,
Вздохнешь, удивления не тая:
— Свежо, а какой нынче знойный ветер! —
А это не ветер. А это — я!
Как приехал к нам англичанин-гость,
По Гостиному по Двору разгуливает,
В пустые окна заглядывает.
Он хотел бы купить — да нечего.
Денег много — а что толку с того?
Вот идёт англичанин завтракать,
Приходит он в Европейскую гостиницу,
А её, сердечную, и узнать нельзя.
Точно двор извозчичий заплевана,
Засорена окурками да бумажками.
Три года скреби — не выскребешь,
Не выскребешь, не выметешь.
Ни тебе обеда, ни ужина,
Только шмыгают туда-сюда
Ловкачи — комиссары бритые.
Удивился гость, покачал головой
И пошел на Садовую улицу
Ждать трамвая номер тринадцатый.
Ждет он час, ждет другой, — не идёт трамвай.
А прохожие только посмеиваются:
«Ишь нашёлся какой избалованный.
Что ж, пожди, потерпи, коли время есть,
Долго ли до второго пришествия?»
И прождал бы он так до вечера,
Да терпение аглицкое лопнуло.
И побрёл он пешком к Покрову, домой.
Наплывали сумерки осенние,
Фонарей не видать, не светятся,
Ни души кругом, тишина да мгла,
Только слышно: журчит где-то около
Ручеек, по камушкам прыгая,
Да скрипит-шуршит, мягко стелется
Под ногою трава забвения.
Вот пришел он домой измученный,
Не горит камин, темно-холодно,
Керосину в лампе ни капельки,
Хлеба ни крошки, ни корочки,
Трубы лопнули — не идёт вода,
Не идёт, только сверху капает,
С потолка на голую лысину.
Покорился гость, делать нечего.
Доплёлся до кровати ощупью
И улёгся спать, не поужинав.
Как заснул он — выползла из щелочки
Ядовитая вошь тифозная.
Поглядела, воздуха понюхала,
Очень запах ей аглицкий понравился,
Подползла она тихонько, на цыпочках,
И… кусь! англичанина в самый пуп.
Пролежал англичанин в сыпном тифу,
Пролежал полтора он месяца.
А как выздоровел, сложил чемодан
И удрал, не теряя времени,
Прямо в Лондон через Финляндию.
Вот приехал к себе он на родину,
Обо всем Ллойд Джоржу докладывает:
«Ваше, говорит, Превосходительство,
Был я в русской советской республике,
Еле ноги унёс, еле душу спас.
Никого там нет, ничего там нет,
Только белая вошь да голый шиш,
С кем торговлю вести, мир заключать,
Не со вшой ли сыпнотифозною?»
А Ллойд Джорж сидит, усмехается,
Пузом своим потряхивает,
На соседнюю дверь подмигивает:
«Обману, говорит, я обманщиков,
Самого товарища Красина.
Штуку выкину, только дайте срок.
Время терпит, а дело трудное»._____________________Врет, иль правду говорит?
Спорить неуместно.
Кто кого перехитрит,
Ой, неизвестно.
Из «Макбета» Ф. Шиллера
Первая
Попался мне один рыбак:
Чинил он, весел, сети!
Как будто в рубище бедняк
Имел златые горы!
И с песнью день и ночи мрак
Встречал беспечный мой рыбак.
Я ж поклялась ему давно,
Что все сердит меня одно…
Однажды рыбу он ловил,
И клад ему попался.
Клад блеском очи ослепил,
Яд черный в нем скрывался.
Он взял его к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Другие две
Он взял врага к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Первая
И вот где он, там пир горой,
Толпа увеселений —
И прочь, как с крыльями, покой
Быстрей умчался тени.
Не знал безумец молодой,
Что деньги ведьмы — прах пустой!
Вторая и третья
Не знал, глупец, средь тех минут,
Что наши деньги в ад ведут!..
Первая
Но бедность скоро вновь бежит,
Друзья исчезли ложны;
Он прибегал, чтоб скрыть свой стыд,
К врагу людей, безбожный!
И на дороге уж большой
Творил убийство и разбой…
Я ныне близ реки иду
Свободною минутой, —
Там он сидел на берегу,
Терзаясь мукой лютой!..
Он говорил: «Мне жизнь пуста!
Вы отвращений полны,
Блаженства, злата!.. вы мечта!..»
И забелели волны.
Из «Макбета» Ф. Шиллера
Первая
Попался мне один рыбак:
Чинил он, весел, сети!
Как будто в рубище бедняк
Имел златые горы!
И с песнью день и ночи мрак
Встречал беспечный мой рыбак.
Я ж поклялась ему давно,
Что все сердит меня одно…
Однажды рыбу он ловил,
И клад ему попался.
Клад блеском очи ослепил,
Яд черный в нем скрывался.
Он взял его к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Другие две
Он взял врага к себе на двор:
И песен не было с тех пор!
Первая
И вот где он, там пир горой,
Толпа увеселений —
И прочь, как с крыльями, покой
Быстрей умчался тени.
Не знал безумец молодой,
Что деньги ведьмы — прах пустой!
Вторая и третья
Не знал, глупец, средь тех минут,
Что наши деньги в ад ведут!..
Первая
Но бедность скоро вновь бежит,
Друзья исчезли ложны;
Он прибегал, чтоб скрыть свой стыд,
К врагу людей, безбожный!
И на дороге уж большой
Творил убийство и разбой…
Я ныне близ реки иду
Свободною минутой, —
Там он сидел на берегу,
Терзаясь мукой лютой!..
Он говорил: «Мне жизнь пуста!
Вы отвращений полны,
Блаженства, злата!.. вы мечта!..»
И забелели волны.
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.
А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем».
Он думал: «И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленье,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье».
— Позвольте мне чубук, я закурю.
— Пожалуйте огня.
— Благодарю.
А Пушкин думал: «Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?»
Шел разговор о равенстве сословий.
— Как всех равнять? Народы так бедны, —
Заметил Пушкин, — что и в наши дни
Для равенства достойных нет условий.
И потому дворянства назначенье —
Хранить народа честь и просвещенье.
— О, да, — ответил Пестель, — если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
— Увы, — ответил Пушкин, — тех основ
Не пожалеет разве Пугачев…
— Мужицкий бунт бессмыслен…—
За окном
Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: «Анна! Боже мой!»
— Но, не борясь, мы потакаем злу, —
Заметил Пестель, — бережем тиранство.
— Ах, русское тиранство-дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, —
Ответил Пушкин. «Что за резвый ум, —
Подумал Пестель, — столько наблюдений
И мало основательных идей».
— Но тупость рабства сокрушает гений!
— В политике кто гений — тот злодей, —
Ответил Пушкин. Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.
Заговорили о любви.
— Она, —
Заметил Пушкин, — с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. —
Тут Пестель улыбнулся.
— Я душой
Матерьялист, но протестует разум. —
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: «В этом соль!»
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.
Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник —
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: «Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них».
В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал — распевает Анна.
И задохнулся:
«Анна! Боже мой!»
Большой широкий двор… Кругом деревьев своды,
Фруктовый старый сад… Храня отцов завет,
Благословенная землей и небесами —
Живет семья крестьян здесь восемьдесят лет.
С семью женатыми своими сыновьями
Седой старик Тумас с старухою Шушан
Без устали трудясь, друг другу помогая,
Здесь молятся Творцу народов всех и стран.
Читать, писать они еще не научились,
На модных языках беседы не ведут,
Не блещут роскошью и жен их туалеты,
Но зорко бережет красу их бодрый труд.
Угрюмая нужда с протянутой рукою,
С котомкой на спине, не кралась к их двору;
Долг не стучался в дверь их скромного жилища,
Открытую всегда и правде, и добру.
Старик Тумас встречал свой каждый день молитвой,
День каждый провожал молитвою святой;
С семью невестками Шушан весь день трудилась,
На ум ей отдых шел с ночной лишь темнотой.
Чуланы, погреба, амбары и сараи
Всегда у них полны, весь круглый Божий год;
Их мирные поля, их нивы трудовые
По милости Творца тучнели в свой черед…
Говаривал порой Тумас своей старухе:
«Ведь скоро-скоро мне исполнится сто лет!
Не знал я в жизни слез, без них сойти в могилу
Хотелося бы мне, покинув белый свет!..»
В кандалы закован, в мрачном каземате
На сырые плиты брошен дед Тумас, —
В чем вина — не знает; как о благодати,
Молит он о смерти Бога каждый час…
Треплет буйный ветер голову седую,
Жалкие лохмотья — в холод и туман;
Мучит лютый голод нищую больную, —
Без угла, без крова дряхлая Шушан…
Продают семь женщин на Есир-базаре;
Похотливы турки к красоте такой,
Наживется евнух на живом товаре, —
Каждую невестку ждет гарем иной…
Семь орлов голодных над семью телами,
Залитыми кровью, в облаках парят,
Разглядев добычу жадными глазами, —
Сыновья Тумаса непробудно спят…
В лесу скончалась львица.
Тотчас ко всем зверям повестка. Двор и знать
Стеклись последний долг покойнице отдать.
Усопшая царица
Лежала посреди пещеры на одре,
Покрытом кожею звериной;
В углу, на алтаре
Жгли ладан, и Потап с смиренной образиной —
Потап-мартышка, ваш знакомец, — в нос гнуся,
С запинкой, заунывным тоном,
Молитвы бормотал. Все звери, принося
Царице скорби дань, к одру с земным поклоном
По очереди шли, и каждый в лапу чмок,
Потом поклон царю, который, над женою
Как каменный сидя и дав свободный ток
Слезам, кивал лишь молча головою
На все поклонников приветствия в ответ.
Потом и вынос. Царь выл голосом, катался
От горя по земле, а двор за ним вослед
Ревел, и так ревел, что гулом возмущался
Весь дикий и обширный лес;
Еще ж свидетели с божбой нас уверяли,
Что суслик-камергер без чувств упал от слез
И что лисицу с час мартышки оттирали!
Я двор зову страной, где чудный род людей:
Печальны, веселы, приветливы, суровы;
По виду пламенны, как лед в душе своей;
Всегда на все готовы;
Что царь, то и они; народ — хамелеон,
Монарха обезьяны;
Ты скажешь, что во всех единый дух вселен;
Не люди, сущие органы:
Завел — поют, забыл завесть — молчат.
Итак, за гробом все и воют и мычат.
Не плачет лишь олень. Причина? Львица села
Жену его и дочь. Он смерть ее считал
Отмщением небес. Короче, он молчал.
Тотчас к царю лиса-лестюха подлетела
И шепчет, что олень, бессовестная тварь,
Смеялся под рукою.
Вам скажет Соломон, каков во гневе царь!
А как был царь и лев, он гривою густою
Затряс, хвостом забил,
«Смеяться, — возопил, —
Тебе, червяк? Тебе! над их стенаньем!
Когтей не посрамлю преступника терзаньем;
К волкам его! к волкам!
Да вмиг расторгнется ругатель по частям,
Да казнь его смирит в обителях Плутона
Царицы оскорбленной тень!»
Олень,
Который не читал пророка Соломона,
Царю в ответ: «Не сетуй, государь,
Часы стенаний миновались!
Да жертву радости положим на алтарь!
Когда в печальный ход все звери собирались
И я за ними вслед бежал,
Царица пред меня в сиянье вдруг предстала;
Хоть был я ослеплен, но вмиг ее узнал.
— Олень! — святая мне сказала, —
Не плачь, я в области богов
Беседую в кругу зверей преображенных!
Утешь со мною разлученных!
Скажи царю, что там венец ему готов! —
И скрылась». — «Чудо! откровенье!» —
Воскликнул хором двор.
А царь, осклабя взор,
Сказал: «Оленю в награжденье
Даем два луга, чин и лань!»
Не правда ли, что лесть всегда приятна дань?
1
Весь машинный свой век, каждый день по утрам
Волоча свои старые шины,
По брезгливым гранитным колонным домам
Развозил он шампанские вина!
И глотали в свои погреба-животы
Эти вина по бочкам с присеста
Их раскрытые настежь гранитные рты –
Обожженные жаждой подезды.
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
Весь свой век должен был по подездам таскаться
Грузовик № 131
7.
2
Но однажды наутро у этих домов
Были начисто выбиты стекла!
И панель вокруг них вглубь на много шагов
От вина и от крови промокла!
«Эй, подвалы, чья доля лежит издавна
Под любым каблуком на паркете,
Выходите на Невский – ломать времена!
Выходите – шагать по столетьям!»
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
Покатил за Свободу по улицам драться
Грузовик № 131
7.
3
Но открылись фронты! О, услышав сигнал,
Он увесисто и кривобоко
Наступал, отступал и опять наступал
От Варшавы до Владивостока.
И ходил он насупившись – издалека
На Деникинские аксельбанты,
На тачанки Махно, на штыки Колчака
И на хмурые танки Антанты!
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
Второпях во весь мах по фронтам стал шататься
Грузовик № 131
7.
4
На поля неостывших побед из нутра
Отощавшей земли вылез Голод!
И наотмашь схватил от двора до двора
Города и деревни за ворот!
И, шагая по смятой Руси напролом
Уходящими в землю шагами,–
Из Лукошка Поволжья кругом, как зерном,–
Он засеял поля костяками!
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
С воблой тут по Руси, как шальной, стал мотаться
Грузовик № 131
7.
5
Поднатужились нивы в России! И вот:
По Москве он в день Первого мая,
Запыхавшись от новых нежданных хлопот,
Октябрят полным ходом катает!
Октябрята на нем –воробьев веселей!
Не желают слезать добровольно!
И машиною, новою нянькой своей,
Октябрята ужасно довольны!
И гудя, и шумя,
И кряхтя, и гремя,
С октябрятами нянькой решил впредь остаться
Грузовик № 131
7.
Весной в своих грядах так рылся Огородник,
Как будто бы хотел он вырыть клад:
Мужик ретивый был работник,
И дюж, и свеж на взгляд;
Под огурцы одни он взрыл с полсотни гряд.
Двор обо двор с ним жил охотник
До огородов и садов,
Великий краснобай, названный друг природы,
Недоученный Филосо́ф,
Который лишь из книг болтал про огороды.
Однако ж, за своим он вздумал сам ходить
И тоже огурцы садить;
А между тем смеялся так соседу:
«Сосед, как хочешь ты потей,
А я с работою моей
Далеко от тебя уеду,
И огород твой при моем
Казаться будет пустырем.
Да, правду говорить, я и тому дивился,
Что огородишко твой кое-как идет.
Как ты еще не разорился?
Ты, чай, ведь никаким наукам не учился?»
«И некогда», соседа был ответ.
«Прилежность, навык, руки:
Вот все мои тут и науки;
Мне бог и с ними хлеб дает».—
«Невежа! восставать против наук ты смеешь?» —
«Нет, барин, не толкуй моих так криво слов:
Коль ты что́ путное затеешь,
Я перенять всегда готов».—
«А вот, увидишь ты, лишь лета б нам дождаться...» —
«Но, барин, не пора ль за дело приниматься?
Уж я кой-что посеял, посадил;
А ты и гряд еще не взрыл».—
«Да, я не взрыл, за недосугом:
Я все читал
И вычитал,
Чем лучше: заступом их взрыть, сохой иль плугом.
Но время еще не уйдет».—
«Как вас, а нас оно не очень ждет»,
Последний отвечал,— и тут же с ним расстался,
Взяв заступ свой;
А Филосо́ф пошел домой.
Читал, выписывал, справлялся,
И в книгах рылся и в грядах,
С утра до вечера в трудах.
Едва с одной работой сладит,
Чуть на грядах лишь что взойдет.
В журналах новость он найдет —
Все перероет, пересадит
На новый лад и образец.
Какой же вылился конец?
У Огородника взошло все и поспело:
Он с прибылью, и в шляпе дело;
А Филосо́ф —
Без огурцов.
Верь, не зиму любим мы, а любим
Мы зимой искусственное лето:
Ранней ночи мрак глядит к нам в окна,
А мы дома щуримся от света.
Над сугробами садов и рощей
Никнут обезлиственные сени;
А у нас тропических растений
Ветви к потолку бросают тени,
На дворе метет и воет вьюга;
А у нас веселый смех и речи,
И под звуки вальса наши дамы
Кажут нам свои нагие плечи.
Торжество в борьбе с лихой природой
В городах зимой нам очевидней;
Но и в снежном поле теплой хаты
Ничего не может быть завидней…
Так ли нам легко бороться с летом,
С бурными разливами, с засухой,
С духотой, с грозой, с трескучим градом,
С пылью, даже — с комаром и мухой!..
Далеко не так победоносны
Мы в борьбе с неукротимым летом,
Хоть оно и веет ароматом,
Золотя леса вечерним светом…
Все мы любим роз благоуханье
Шум прибоя волн на знойном юге, —
Шорох ночи, жатвы колыханье
И детей веселые досуги…
Верь, не зиму любим мы, а любим
Мы зимой искусственное лето:
Ранней ночи мрак глядит к нам в окна,
А мы дома щуримся от света.
Над сугробами садов и рощей
Никнут обезлиственные сени;
А у нас тропических растений
Ветви к потолку бросают тени,
На дворе метет и воет вьюга;
А у нас веселый смех и речи,
И под звуки вальса наши дамы
Кажут нам свои нагие плечи.
Торжество в борьбе с лихой природой
В городах зимой нам очевидней;
Но и в снежном поле теплой хаты
Ничего не может быть завидней…
Так ли нам легко бороться с летом,
С бурными разливами, с засухой,
С духотой, с грозой, с трескучим градом,
С пылью, даже — с комаром и мухой!..
Далеко не так победоносны
Мы в борьбе с неукротимым летом,
Хоть оно и веет ароматом,
Золотя леса вечерним светом…
Все мы любим роз благоуханье
Шум прибоя волн на знойном юге, —
Шорох ночи, жатвы колыханье
И детей веселые досуги…
У кухни под окном
На солнышке Полкан с Барбосом, лежа, грелись.
Хоть у ворот перед двором
Пристойнее б стеречь им было дом;
Но как они уж понаелись —
И вежливые ж псы притом
Ни на кого не лают днем —
Так рассуждать они пустилися вдвоем
О всякой всячине: о их собачьей службе,
О худе, о добре и, наконец, о дружбе.
«Что может», говорит Полкан: «приятней быть,
Как с другом сердце к сердцу жить;
Во всем оказывать взаимную услугу;
Не спить без друга и не сесть,
Стоять горой за дружню шерсть,
И, наконец, в глаза глядеть друг другу,
Чтоб только улучить счастливый час,
Нельзя ли друга чем потешить, позабавить,
И в дружнем счастье все свое блаженство ставить!
Вот если б, например, с тобой у нас
Такая дружба завелась:
Скажу я смело,
Мы б и не видели, как время бы летело». —
«А что же? это дело!»
Барбос ответствует ему:
«Давно, Полканушка, мне больно самому,
Что, бывши одного двора с тобой собаки,
Мы дня не проживем без драки;
И из чего? Спасибо господам:
Ни голодно, ни тесно нам!
Притом же, право, стыдно:
Пес дружества слывет примером с давних дней;
А дружбы между псов, как будто меж людей,
Почти совсем не видно». —
«Явим же в ней пример мы в наши времена»,
Вскричал Полкан: «дай лапу!» — «Вот она!»
И новые друзья ну обниматься,
Ну целоваться;
Не знают с радости, к кому и приравняться:
«Орест мой!» — «Мой Пилад!» Прочь свары, зависть, злость!
Тут повар на беду из кухни кинул кость.
Вот новые друзья к ней взапуски несутся:
Где делся и совет и лад?
С Пиладом мой Орест грызутся,—
Лишь только клочья вверх летят:
Насилу, наконец, их розлили водою.
Свет полон дружбою такою.
Про нынешних друзей льзя молвить, не греша,
Что в дружбе все они едва ль не одинаки:
Послушать, кажется, одна у них душа,—
А только кинь им кость, так что твои собаки!
<1815>
Я помню этот мир, утраченный мной с детства,
Как сон непонятый и прерванный, как бред…
Я берегу его — единое наследство
Мной пережитых и забытых лет.
Я помню формы, звуки, запах… О! и запах!
Амбары темные, огромные кули,
Подвалы под полом, в грудях земли,
Со сходами, припрятанными в трапах,
Картинки в рамочках на выцветшей стене,
Старинные скамьи и прочные конторки,
Сквозь пыльное окно какой-то свет незоркий,
Лежащий без теней в ленивой тишине,
И запах надо всем, нежалящие когти
Вонзающий в мечты, в желанья, в речь, во все!
Быть может, выросший в веревках или дегте
Иль вползший, как змея, в безлюдное жилье,
Но царствующий здесь над всем житейским складом,
Проникший все насквозь, держащий все в себе!
О, позабытый мир! и я дышал тем ядом,
И я причастен был твоей судьбе!
Я помню: за окном, за дверью с хриплым блоком
Был плоский и глухой, всегда нечистый двор.
Стеной и вывеской кончался кругозор
(Порой закат блестел на куполе далеком).
И этот старый двор всегда был пуст и тих,
Как заводь сорная, вся в камышах и тине…
Мелькнет монахиня… Купец в поддевке синей…
Поспешно пробегут два юрких половых…
И снова душный сон всех звуков, красок, линий.
Когда въезжал сюда телег тяжелый ряд
С самоуверенным и беспощадным скрипом, —
И дюжим лошадям, и безобразным кипам,
И громким окрикам сам двор казался рад.
Шумели молодцы, стуча вскрывались люки,
Мелькали руки, пахло кумачом…
Но проходил тот час, вновь умирали звуки,
Двор застывал во сне, привычном и немом…
А под вечер опять мелькали половые,
Лениво унося порожние судки…
Но поздно… Главы гаснут золотые.
Углы — приют теней — темны и глубоки.
Уже давно вся жизнь влачится неисправней,
Мигают лампы, пахнет керосин…
И скоро вынесут на волю, к окнам, ставни,
И пропоет замок, и дом заснет — один.Я помню этот мир. И сам я в этом мире
Когда-то был как свой, сливался с ним в одно.
Я мальчиком глядел в то пыльное окно,
У сумрачных весов играл в большие гири
И лазил по мешкам в сараях, где темно.
Мечтанья детские в те дни уже светлели;
Мне снились: рощи пальм, безвестный океан,
И тайны полюсов, и бездны подземелий,
И дерзкие пути междупланетных стран.
Но дряхлый, ветхий мир на все мои химеры
Улыбкой отвечал, как ласковый старик.
И тихо надо мной — ребенком — ник,
Громадный, неподвижный, серый.
И что-то было в нем родным и близким мне.
Он глухо мне шептал, и понимал его я…
И смешивалось все, как в смутном сне:
Мечта о неземном и сладкий мир покоя…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Недавно я прошел знакомым переулком
И не узнал заветных мест совсем.
Тот, мне знакомый, мир был тускл и нем —
Теперь сверкало все, гремело в гуле гулком!
Воздвиглись здания из стали и стекла,
Дворцы огромные, где вольно бродят взоры…
Разрыты навсегда таинственные норы,
Бесстрастный свет вошел туда, где жалась мгла.
И лица новые, и говор чужд… Все ново!
Как сказка смелая — воспоминанья лет!
Нет даже и во мне тогдашнего былого,
Напрасно я ищу в душе желанный след…
В душе все новое, как в городе торговли,
И мысли, и мечты, и чаянья, и страх.
Я мальчиком мечтал о будущих годах:
И вот они пришли… Ну, что же? Я таков ли,
Каким желал я быть? Добыл ли я венец?
Иль эти здания, все из стекла и стали,
Восставшие в душе, как призрачный дворец,
Все утоленные восторги и печали,
Все это новое — напрасно взяло верх
Над миром тем, что мне — столетья завещали,
Который был моим, который я отверг!
Кто те двое у собора,
Оба в красном одеянье?
То король, что хмурит брови;
С ним палач его покорный.
Палачу он молвит: «Слышу
По словам церковных песен,
Что обряд венчанья кончен…
Свой топор держи поближе!»
И трезвон — и гул органа…
Пестрый люд идет из церкви.
Вот выводят новобрачных
В пышном праздничном уборе.
Бледны щеки, плачут очи
У прекрасной королевны;
Но Ола́ф и бодр и весел,
И уста цветут улыбкой.
И с улыбкой уст румяных
Королю он молвил: «Здравствуй,
Тесть возлюбленный! Сегодня
Я расстанусь с головою.
Но одну исполни просьбу:
Дай отсрочку до полночи,
Чтоб отпраздновать мне свадьбу
Светлым пиром, шумной пляской!
Дай пожить мне! дай пожить мне!
Осушить последний кубок,
Пронестись в последней пляске!
Дай пожить мне до полночи!»
И король угрюмый молвит
Палачу: «Даруем затю
Право жизни до полночи…
Но топор держи поближе!»
Сидит новобрачный за брачным столом;
Он кубок последний наполнил вином.
К плечу его бледным лицом припадая,
Вздыхает жена молодая.
Палач стоит у дверей!
«Готовятся к пляске, прекрасный мой друг!»
И рыцарь с женою становятся в круг.
Зажегся в их лицах горячий румянец —
И бешен последний их танец…
Палач стоит у дверей!
Как весело ходят по струнам смычки,
А в пении флейты как много тоски!
У всех, перед кем эта пара мелькает,
От страха душа замирает…
Палач стоит у дверей!
А пляска все вьется, и зала дрожит.
К супруге склоняясь, Ола́ф говорит:
«Не знать тебе, как мое сердце любило!
Готова сырая могила!»
Палач стоит у дверей!
Рыцарь! полночь било… Кровью
Уплати проступок свой!
Насладился ты любовью
Королевны молодой.
Уж сошлись во двор монахи —
За псалмом поют псалом…
И палач у черной плахи
Встал с широким топором.
Озарен весь двор огнями…
На крыльце Ола́ф стоит —
И, румяными устами
Улыбаясь, говорит:
«Слава в небе звездам чистым!
Слава солнцу и луне!
Слава птицам голосистым
В поднебесной вышине!
И морским во́дам безбрежным!
И земле в дарах весны!
И фиялкам в поле — нежным,
Как глаза моей жены!
Надо с жизнью расставаться
Из-за этих синих глаз…
Слава роще, где видаться
Мы любили в поздний час!»
По рельсам железным, как молньи полет,
Несутся вагон за вагоном.
Несутся — и воздух наполнен вокруг
И дымом, и свистом, и стоном.
На скотном дворе, у забора осел
И белая лошадь стояли.
Осел преспокойно глотал волчецы,
Но лошадь в глубокой печали
На поезд взглянула, и долго потом
В испуге тряслось ее тело,
И тяжко вздохнувши, сказала она:
«О, страшное, страшное дело!
Ей-Богу, не будь уж природой самой
Я в белую кожу одета,
Заставила б верно меня поседеть
Картина ужасная эта!
Страшнейшие, злые удары судьбы
Грозят лошадиной породе:
Я лошадь, но в книге грядущих времен
Читаю о нашей невзгоде.
Своей конкуренцией нас, лошадей,
Убьют паровые машины;
Теперь уж все люди начнут прибегать
К услугам железной скотины.
Чуть только поймет человек, что без нас
Он может легко обходиться —
Прощай, наше сено, прощай, наш овес!
Придется нам пищи лишиться!
Душа человека, как камень. Не даст
Он даром и крошечки хлеба…
Увы! из конюшен повыгонят нас,
И мы околеем, о, небо!
Мы красть неспособны, как люди; взаймы,
Как люди, мы брать не умеем,
И льстить мы не можем, как люди и псы.
О, небо! мы все околеем!»
Так лошадь стонала. Осел, между тем,
Потряхивал тихо ушами
И в самом блаженном покое души
Себя угощал волчецами.
Окочнив, он хвост облизал языком
И молвил с спокойною миной:
«Ломать не хочу головы я над тем,
Что будет с породой ослиной.
Я знаю, что вам, горделивым коням,
Придется покончить ужасно;
Для нас же, смиренных и тихих ослов,
На свете вполне безопасно.
Каких бы мудреных хитрейших машин
Ни выдумал ум человека,
Все будут в довольствии жить на земле
Ослы до окончания века.
Судьба никогда не покинет ослов:
Свой долг сознавая душевно,
Они, как отцы их и деды, бредут
На мельничный двор ежедневно.
Работает мельник, стучит колесо,
Мукою мешки насыпают,
Тащу их я к хлебнику, хлебник печет,
А люди потом пожирают.
Издревле для мира сей путь круговой
Навек начертала природа,
И вечно на этой земле не умрет
Ослиная наша порода».
Век рыцарей в могилу схоронен,
И гордый конь на голод обречен;
Осел же будет неизменно
Всегда иметь овес и сено.
Как из (с)лавнова города из Мурома,
Из тово села Корочаева
Как была-де поездка богатырская,
Нарежался Илья Муромец Иванович
Ко стольному городу ко Киеву
Он тою дорогою прамоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Через те леса брынския,
Через черны грязи смоленския,
И залег ее, дорогу, Соловей-разбойник.
И кладет Илья заповедь велику,
Что проехать дорогу прямоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Не вымать из налушна тугой лук,
Из колчана не вымать калену стрелу,
Берет благословение великое у отца с матерью.
А и только ево, Илью, видели.
Прощался с отцом, с матерью
И садился Илья на своего добра коня,
А и выехал Илья со двора своего
Во те ворота широкия.
Как стегнет он коня по ту(ч)ным бедрам,
А и конь под Ильею рассержается,
Он перву скок ступил за пять верст,
А другова ускока не могли найти.
Поехал он через те лесы брынския,
Через те грязи смоленския.
Как бы будет Илья во темных лесах,
Во темных лесах во брынских,
Наезжал Илья на девяти дубах,
И наехал он, Илья, Соловья-разбойника.
И заслышел Соловей-разбойник
Тово ли топу конинова
И тое ли он пое(зд)ки богатырския,
Засвистал Соловей по-соловьиному,
А в другой зашипел разбойник по-змеиному,
А в-третьи зрявкает по-звериному.
Под Ильею конь окарачелся
И падал ведь на кукарачь.
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А ты, волчья сыть, травеной мешок!
Не бывал ты в пещерах белокаменных,
Не бывал ты, конь, во темны́х лесах,
Не слыхал ты свисту соловьинова,
Не слыхал ты шипу змеинова,
А тово ли ты крику зверинова,
А зверинова крику, туринова?».
Разрушает Илья заповедь великую:
Вымает калену стрелу
И стреляет в Соловья-разбойника,
И попал Соловья да в правой глаз.
Полетел Соловей с сыра дуба
Комом ко сырой земли,
Подхватил Илья Муромец Соловья на белы руки,
Привезал Соловья ко той ко луке ко седельныя.
Проехал он воровску заставу крепкую,
Подезжает ко подворью дворянскому,
И завидела-де ево молода жена,
Она хитрая была и мудрая,
И [в]збегала она на чердаки на вышния:
Как бы двор у Соловья был на семи верстах,
Как было около двора железной тын,
А на всякой тыныньки по маковке —
И по той по голове богатырския,
Наводила трубками немецкими
Ево, Соловьева, молодая жена,
И увидела доброва молодца Илью Муромца.
И бросалась с чердака во свои высокия терема
И будила она девять сыновей своих:
«А встаньте-обудитесь, добры молодцы,
А девять сынов, ясны соколы!
Вы подите в подвалы глубокия,
Берите мои золотыя ключи,
Отмыкаете мои вы окованны ларцы,
А берите вы мою золоту казну,
Выносите ее за широкой двор
И встречаете удала доброва молодца.
А наедет, молодцы, чужой мужик,
Отца-та вашего в тороках везет».
А и тут ее девять сыновей закорелися
И не берут у нее золотые ключи,
Не походят в подвалы глубокия,
Не берут ее золотой казны,
А худым видь свои думушки думают:
Хочут обвернуться черными воронами
Со темя носы железными,
Оне хочут расклевать добра молодца,
Тово ли Илью Муромца Ивановича,
Подезжает он ко двору ко дворянскому,
И бросалась молода жена Соловьева,
А и молится-убивается:
«Гой еси ты, удалой доброй молодец!
Бери ты у нас золотой казны, сколько надобно,
Опусти Соловья-разбойника,
Не вози Соловья во Киев-град!».
А ево-та дети Соловьевы
Неучливо оне поговаривают,
Оне только Илью видели,
Что стоял у двора дворянскова.
И стегает Илья он добра коня,
А добра коня по ту(ч)ным бедрам:
Как бы конь под ним асержается,
Побежал Илья, как сокол летит.
Приезжает Илья он во Киев-град,
Середи двора княженецкова
И скочил он, Илья, со добра коня,
Привезал коня к дубову столбу.
Походил он во гридню во светлую
И молился он Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со княгинею,
На все на четыре стороны.
У великова князя Владимера,
У нево, князя, почестной пир,
А и много на пиру было князей и бояр,
Много сильных-могучих богатырей.
И поднесли ему, Илье, чару зелена вина
В полтора ведра,
Принимает Илья единой рукой,
Выпивает чару единым духом.
Говорил ему ласковой Владимер-князь:
«Ты скажись, молодец, как именем зовут,
А по именю тебе можно место дать,
По изо(т)честву пожаловати».
И отвечает Илья Муромец Иванович:
«А ты ласковой стольной Владимер-князь!
А меня зовут Илья Муромец сын Иванович,
И проехал я дорогу прамоезжую
Из стольнова города из Мурома,
Из тово села Карачаева».
Говорят тут могучие богатыри:
«А ласково со(л)нцо, Владимер-князь,
В очах детина завирается!
А где ему проехать дорогою прямоезжую:
Залегла та дорога тридцать лет
От тово Соловья-разбойника».
Говорит Илья Муромец:
«Гой еси ты, сударь Владимер-князь!
Посмотри мою удачу богатырскую,
Вон я привез Соловья-разбойника
На двор к тебе!».
И втапоры Илья Муромец
С великим князем на широкой двор
Смотреть его удачи богатырския,
Выходили тута князи-бояра,
Все русские могучие богатыри:
Самсон-богатырь Колыванович,
Сухан-богатырь сын Домантьевич,
Светогор-богатырь и Полкан другой
И семь-та братов Сбродо́вичи,
Еще мужики были Залешана,
А еще два брата Хапиловы, —
Только было у князя их тридцать молодцов.
Выходил Илья на широкой двор
Ко тому Соловью-разбойнику,
Он стал Соловья уговаривать:
«Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад!
Посвисти, Соловей, по-соловьиному,
Пошипи, змей, по змеиному,
Зрявкай, зверь, по-туриному
И потешь князя Владимера!».
Засвистал Соловей по-соловьиному,
Оглушил он в Киеве князей и бояр,
Зашипел злодей по-змеиному,
Он в-третье зрявкает по-туриному,
А князи-бояра испугалися,
На корачках по двору наползалися
И все сильны богатыри могучия.
И накурил он беды несносныя:
Гостины кони с двора разбежалися,
И Владимер-князь едва жив стоит
Со душей княгиней Апраксевной.
Говорил тут ласковой Владимер-князь:
«А и ты гой еси, Илья Муромец сын Иванович!
Уйми ты Соловья-разбойника,
А и эта шутка нам не надобна!».
Когда мне почтальон подаст письмо «с оплатой»,
Последний грош отдам, но я письмо возьму.
Я ждал его, я рад убогому письму:
Конверт замасленный, вид выцветшей, измятой
Бумаги дорог мне, — он сердцу так знаком!
В печальных странствиях, в блужданиях по свету,
Я сохранил себя природным мужиком
С душой бесхитростной, и детски рад привету
Сермяжной братии, посланью из глуши
От мужичков единокровных:
В густых каракулях, в узоре строк неровных
Застыла сердца боль и скорбь родной души.
***
«Здорово, брат! Земной от нас тебе поклон.
Составить соопча письмо — твои соседи
Сегодня собрались у Коренева Феди,
А пишет Агафон.
Живем попрежнему, берложные медведи.
От нас каких вестей!..
В столице ноне ты, там ближе до властей,
Там больше ведомо, — ты нам черкни что-либо.
Спасибо, брат, не забываешь нас!
За три рубля твои спасибо.
Здесь пригодилися они в тяжелый час:
Тому назад не будет, чай, недели —
Нуждались в деньгах мы для похорон:
Лишился деда ты, скончался дед Софрон.
Давно уж дед хирел, и вот — не доглядели:
В минувший четверток, не знамо как, с постели
Сам поднялся старик полуночной порой
И выбрался во двор, да на земле сырой
Так, без напутствия, и умер под сараем.
Покой душе его!.. Пусть старички уж мрут!
И нам-то, молодым, охти как ноне крут
Да горек жребий стал!.. До сроку помираем…
В чем держится душа!.. Разорены вконец.
Не зрим ни прибыли, ни толку.
К примеру — твой отец:
Последнюю намедни продал телку!
За годы прежние с нас подати дерут,
Уводят тощий скот, последнее берут.
Выдь на голодный двор — и вой подобно волку!
Ни хлеба нет, ни дров;
А холод лют, зима сурова…
Чай, не забыл ты Прова?
Под праздник угорел со всей семьею Пров:
Бедняк берег тепло, закрыть спешил печурку…
Вся ночь прошла, лишь днем, уже почти в обед,
Тревогу поднял Фрол-сосед,
Да поздно… Кое-как спасли одну дочурку…
Что было слез — не говори!
Больших два гроба, малых три…
Ревели всей деревней.
К Арине тож пришла беда, к старухе древней:
В губернии, в тюрьме повешен внук.
Душевный парень был, охочий до наук, —
Книжонку сам прочтет, нам после растолкует.
В понятье нас привел. Бывало, все тоскует
О доле нашей…»
***
— Эх! нет больше сил читать!..
***
Друг на друга так похожи
Комаровы-братья.
Где тут Петя, где Сережа —
Не могу сказаться.
Только бабушка и мать
Их умеют различать.
Не могу я вам сказать,
Кто из них моложе.
Пете скоро будет пять
И Сереже
Тоже.
Петя бросил снежный ком
И попал в окошко.
Говорят: в стекло снежком
Угодил Сережка.
Кто вчера разбил мячом
Чашку на буфете?
Петя был тут ни при чем,
А попало Пете.
Доктор смешивает их —
Так они похожи!
Пьет касторку за двоих
Иногда Сережа.
В праздник папа всю семью
Угощал мороженым.
Петя долю съел свою,
А потом — Сережину.
Поступили в детский сад
Петя и Сережа.
Пете новенький халат
Выдали в прихожей.
А Сереже говорят:
— Жадничаешь больно —
Получил один халат,
И с тебя довольно!
— Получил не я, а брат, —
Говорит Сережа.—
Пете выдали халат,
Выдайте мне тоже!
Няня Петю без конца
Мягкой губкой мыла,
Чтобы смыть с его лица
Синие чернила.
Смыла губкой полосу
На щеке и на носу.
Только кончила купать,
Весь в чернилах он опять!
Няня мальчика бранит:
— Петя! Это что же? —
А Сережа говорит:
— Няня, я — Сережа!
К парикмахеру идут
Петя и Сережа.
Петю за руку ведут
И Сережу тоже.
Парикмахер через миг
Петю наголо остриг.
Голова его теперь
На арбуз похожа.
Только вышел он за дверь,
В дверь вошел Сережа.
Парикмахер говорит:
— Ты ж недавно был обрит!
Я еще твоих волос
Не стряхнул с халата,
А уж ты опять оброс, -
Вон какой лохматый!
Видно, волосы растут
У тебя за пять минут!
Парикмахерских для вас
Хватит ли на свете,
Если в час по десять раз
Стричься будут дети!
Вот однажды к ним во двор
Перелез через забор
Озорной мальчишка —
Перепелкин Гришка.
Гришка — парень лет восьми,
Этакий верзила! —
А пред младшими детьми
Хвастается силой.
Говорит он: — Эй, мальки!
Побежим вперегонки!
Объявляю летний кросс —
От крыльца к сараю.
Три щелчка получит в нос
Тот, кто проиграет!
Любит Гришка обижать
Тех, кто помоложе.
Но согласен с ним бежать
Комаров Сережа.
А уж Петя Комаров
У ворот сарая
Притаился между дров,
Гришку ожидая.
Раз-два-три-четыре-пять!
Гришка бросился бежать.
Добежал он, чуть дыша,
Обливаясь потом,
И увидел малыша,
Подбежав к воротам.
Был он очень удивлен,
Даже скорчил рожу, -
Оттого что принял он
Петю за Сережу.
— Слишком тихо ты бежишь! —
Говорит ему малыш.—
Сядь-ка, длинноногий,
Отдохни с дороги!
— Не хочу я отдыхать,
Побежим с тобой опять!
В десять раз быстрее
Бегать я умею!
— Ладно! — Петя говорит.—
Добежим до дома.
Кто кого опередит,
Даст щелчка другому!
Раз-два-три-четыре-пять?
Гришка кинулся бежать.
Все быстрей и, все быстрей
Мчится он вприпрыжку,
А Сережа у дверей
Поджидает Гришку.
— Ну-ка, Гришка, где твой нос?
Проиграл ты этот кросс!
Говорят, что с этих пор
Не ходил ни разу
К братьям маленьким во двор
Гришка долговязый.
В селе Зажитном двор широкий,
Тесовая изба,
Светлица и терем высокий,
Беленая труба.
Ни в чем не скуден дом богатой:
Ни в хлебе, ни в вине,
Ни в мягкой рухляди камчатой,
Ни в золотой казне.
Хозяин, староста округа,
Родился сиротой,
Без рода, племени и друга,
С одною нищетой.
И с нею век бы жил детина;
Но сжалился мужик:
Взял в дом, и как родного сына
Взрастил его старик.
Большая чрез село дорога;
Он постоялой двор
Держал, и с помощию Бога
Нажив его был скор.
Но как от злых людей спастися?
Убогим быть беда;
Богатым пуще берегися,
И горшего вреда.
Купцы приехали к ночлегу
Однажды ввечеру,
И рано в путь впрягли телегу
Назавтра поутру.
Недолго спорили о плате,
И со двора долой;
А сам хозяин на полате
Удавлен той порой.
Тревога в доме; с понятыми
Настигли, и нашли:
Они с пожитками своими
Хозяйские свезли.
Нет слова молвить в оправданье,
И уголовный суд
В Сибирь сослал их в наказанье,
В работу медных руд.
А старика меж тем с моленьем
Предав навек земле,
Приемыш получил с именьем
Чин старосты в селе.
Но что чины, что деньги, слава,
Когда болит душа?
Тогда ни почесть, ни забава,
Ни жизнь не хороша.
Так из последней бьется силы
Почти он десять лет;
Ни дети, ни жена не милы,
Постыл весь белой свет.
Один в лесу день целый бродит,
От встречного бежит,
Глаз напролет всю ночь не сводит
И всё в окно глядит.
Особенно когда день жаркий
Потухнет в ясну ночь,
И светит в небе месяц яркий,
Он ни на миг не прочь.
Все спят; но он один садится
К косящему окну.
То засмеется, то смутится,
И смотрит на луну.
Жена приметила повадки,
И страшен муж ей стал,
И не поймет она загадки,
И просит, чтоб сказал. —
«Хозяин! что не спишь ты ночи?
Иль ночь тебе долга?
И что на месяц пялишь очи,
Как будто на врага?» —
«Молчи, жена: не бабье дело
Все мужни тайны знать;
Скажи тебе — считай уж смело,
Не стерпишь не сболтать». —
«Ах! нет, вот Бог тебе свидетель,
Не молвлю ни словца;
Лишь всё скажи, мой благодетель,
С начала до конца». —
«Будь так; скажу во что б ни стало.
Ты помнишь старика;
Хоть на купцов сомненье пало,
Я с рук сбыл дурака». —
«Как ты!» — «Да так: то было летом,
Вот помню как теперь,
Незадолго перед рассветом;
Стояла настежь дверь.
Вошел я в избу, на полате
Спал старой крепким сном;
Надел уж петлю, да некстати
Тронул его узлом.
Проснулся черт, и видит: худо!
Нет в доме ни души.
«Убить меня тебе не чудо,
Пожалуй, задуши.
Но помни слово: не обидит
Без казни ввек злодей;
Есть там свидетель, Он увидит,
Когда здесь нет людей».
Сказал и указал в окошко.
Со всех я дернул сил,
Сам испугавшися немножко,
Что кем он мне грозил.
Взглянул, а месяц тут проклятой
И смотрит на меня,
И не устанет; а десятой
Уж год с того ведь дня.
Да полно что! Ты нем ведь, Лысой!
Так не боюсь тебя;
Гляди сычом, скаль зубы крысой,
Да знай лишь про себя». —
Тут староста на месяц снова
С усмешкою взглянул;
Потом, не говоря ни слова,
Улегся и заснул.
Не спит жена: ей страх и совесть
Покоя не дают.
Судьям доносит страшну повесть,
И за убийцей шлют.
В речах он сбился от боязни,
Его попутал Бог,
И, не стерпевши тяжкой казни,
Под нею он издох.
Казнь Божья вслед злодею рыщет;
Обманет пусть людей,
Но виноватого Бог сыщет:
Вот песни склад моей.
Я за прозу берусь, я за вирши берусь
И забвенья реки не боюсь, не боюсь… —
От журнального лая спасая поэта,
Не надолго меня спрячет темная Лэта.
Ходит мусорщик вдоль этой мутной реки, —
И нет глаза быстрей, нет ловчее руки…
Все, что только в волнах этой Лэты мелькает,
Что ни вынырнет, все-то он жадно хватает,—
И не только рублевых, грошовых писак
От него эта Лэта не спрячет никак.
Чуть завидит кого, — живо на берег тащит,
И ликует душа его, аще обрящет.
От ветошной души пусть ветошка одна
Попадется, и та будет им спасена;
И пускай целый свет смысла в ней не увидит,
Он хоть метку найдет, а ее не обидит, И ее поместить в поминанье свое,
Как великое имя, неведомо чье!
И попробуй хоть дичь поместить я в газету,
Чтоб найти эту дичь, он обшарит всю Лэту
(Иль Апраксина двор).
Кто же мусорщик сей?.. —
Полторацкий копун иль Еф— злодей?!
Для обоих готов сочинять я куплеты,
Оба рады поэта исхитить из Лэты,
Оба рады друг друга в ту Лэту столкнуть,
От обоих (попробуй их ревность раздуть…)
Сам Сатурн, что детей пожирает, заплачет, —
И его вспотрошить ничего им не значит.
Я за прозу берусь, я за вирши берусь
И забвенья реки не боюсь, не боюсь… —
От журнального лая спасая поэта,
Не надолго меня спрячет темная Лэта.
Ходит мусорщик вдоль этой мутной реки, —
И нет глаза быстрей, нет ловчее руки…
Все, что только в волнах этой Лэты мелькает,
Что ни вынырнет, все-то он жадно хватает,—
И не только рублевых, грошовых писак
От него эта Лэта не спрячет никак.
Чуть завидит кого, — живо на берег тащит,
И ликует душа его, аще обрящет.
От ветошной души пусть ветошка одна
Попадется, и та будет им спасена;
И пускай целый свет смысла в ней не увидит,
Он хоть метку найдет, а ее не обидит,
И ее поместить в поминанье свое,
Как великое имя, неведомо чье!
И попробуй хоть дичь поместить я в газету,
Чтоб найти эту дичь, он обшарит всю Лэту
(Иль Апраксина двор).
Кто же мусорщик сей?.. —
Полторацкий копун иль Еф— злодей?!
Для обоих готов сочинять я куплеты,
Оба рады поэта исхитить из Лэты,
Оба рады друг друга в ту Лэту столкнуть,
От обоих (попробуй их ревность раздуть…)
Сам Сатурн, что детей пожирает, заплачет, —
И его вспотрошить ничего им не значит.
В стольном было городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пированье-почестной пир,
Было столование-почестной стол;
Много было у князя Владимера
Князей и бояр и княженецких жен.
Пригодились тут на пиру две честны́я вдовы́:
Первая вдова — Чесовая жена,
А другая вдова — то Блудова жена,
Обе жены богатыя,
Богатыя жены дворянския.
Промежу собой сидят за прохлад говорят.
Что взговорит тут Блудова жена:
«Гой еси ты, Авдотья Чесовая жена!
Есть у тебе девять сыновей,
А девять сыновей, как ясных соколов,
И есть у тебе дочь возлюбленна,
Молода Авдотья Чесовична,
Та ведь девица как лебедь белая;
А у меня, у вдовы, Блудовы жены,
Един есть сын Горден как есен сокол,
Многия пожитки осталися ему
От своего родимаго батюшка;
Ноне за прохлад за чужим пирком
Молвим словечко о добром деле — о сватонье:
Я хощу у тебя свататься
За молода Гордена Блудовича
Дочь твою возлюбленну Авдотью Чесовичну».
Втапоры Авдотья Чесова жена
На то осердилася,
Била ее по щеке,
Таскала по полу кирписчету
И при всем народе, при беседе,
Вдову опазорела,
И весь народ тому смеялися.
Исправилась она, Авдотья Блудова жена,
Скоро пошла ко двору своему,
Идет ко двору, шатается,
Сама больно закручинилася.
И завидел Горден сын Блудович,
Скоро он метался с высока терема,
Встречал за воротами ее,
Поклонился матушке в праву ногу:
«Гой еси, матушка!
Что ты, сударыня, идешь закручинилася?
Али место тебе было не по вотчине?
Али чаром зеленом вином обносили тебе?».
Жалобу приносит матера вдова,
Авдотья Блудова жена,
Жалобу приносит своему сыну Гордену Блудовичу:
«Была я на честно́м пиру
У великова князя Владимера,
Сидели мы с Авдотьей Часовой женой,
За прохлад с нею речи говорили
О добром деле — о сватонье,
Сваталась я на ее любимой на дочери Авдотьи Часовичне
За тебе, сына, Гордена Блудовича.
Те ей мои речи не взлюбилися,
Била мене по щеке
И таскала по полу кирписчетому,
И при всем народе на пиру обе(сч)естила».
Молоды Горден сын Блудович
Уклал спать свою родимую матушку:
Втапоры она была пьяная.
И пошел он на двор к Чесовой жене,
Сжимал песку горсть целую,
И будет против высокова терема,
Где сидит молода Авдотья Чесовична,
Бросил он по высоком терему —
Полтерема сшиб, виноград подавил.
Втапоры Авдотья Чесовична
Бросилась, будто бешеная, из высокова терема,
Середи двора она бежит,
Ничего не говорит,
Пропустя она Гордена сына Блудовича,
Побежала к своей родимай матушке
Жаловатися на княженецкой пир.
Втапоры пошел Горден на княженецкой двор
Ко великому князю Владимеру
Рассматривать вдову, Чесову жену.
Та вдова, Чесова жена,
У великова князя сидела на пиру за убраными столы.
И тут молоды Горден выходил назад,
Выходил он на широкой двор,
Вдовины ребята с ним заздорели;
А и только не все оне пригодилися,
Пригодилось их тут только пять человек,
Взяли Гордена пощипавати,
Надеючи на свою родимую матушку.
Молоды Горден им взмолится:
«Не троните мене, молодцы!
А меня вам убить, не корысть получить!».
А оне тому не веруют ему,
Опять приступили к нему,
И он отбивался и метался от них,
И прибил всех тут до единова.
Втапоры донесли народ киевской
Честной вдове, Часовой жене,
Что молоды Горден Блудович
Учинил драку великую,
Убил твоих детей до́ смерти.
И посылала она, Часова жена,
Любимых своих четырех сыновей
Ко тому Гордену Блудовичу,
Чтоб он от того не убрался домой,
Убить бы ево до́ смерти.
И настигли ево на широкой улице,
Тут обошли вкруг ево,
Ничего с ним не говорили,
И только один хотел боло ударить по́ уху,
Да не удалось ему:
Горден верток был, —
Тово он ударил о́ землю
И ушиб ево до́ смерти;
Другой подвернется — и тово ушиб,
Третей и четвертой кинулися к нему —
И тех всех прибил до́ смерти.
Пошел он, Горден, к Авдотьи Чесовичне,
Взял ее за белы руки
И повел ко божьей церкви,
С вечернями обручается,
Обручался и обвенчался с ней и домой пошел.
Поутру Горден стол собрал,
Стол собрал и гостей позвал,
Позвал тут князя со княгинею
И молоду свою тещу, Авдотью Чесовую жену.
Втапоры боло честна вдова, Чесовая жена, загорденелася,
Не хотела боло идти в дом к зятю своему,
Тут Владимер-князь стольной киевской и со княгинею
Стали ее уговаривати,
Чтобы она на то больше не кручинилася,
Не кручинилася и не гневалася.
И она тут их послушела,
Пришла к зятю на веселой пир.
Стали пити, ясти, прохложатися.
Что делает в деревне дальной
Совсем не сельская вдова?
Какие головы кружит в глуши печальной,
Хоть, может быть, и есть в селенье голова?
Где двор, блестящий двор вздыхателей любезных,
Хоть дворня и полна дворовых бесполезных
И крепостных рабов по милости судьбы
В России крепостной искать нам не со свечкой!
Но добровольные рабы,
Которые, гордясь цветочною уздечкой,
Накинутой на них любовью с красотой,
Предпочитают плен и вольности самой…
Их нет! Не красота душами там владеет:
Ее плохие барыши!
И ловко взятки брать с души
Один подьячий дар имеет!
Какая ссылка для вдовы,
Которой вдовствовать совсем бы не у места,
Для милой красоты, которая, как вы,
Вдова случайностью, но прелестью — невеста!
Как должен длиться скучный день!
Как медленно вертит бездейственная лень
Колеса тяжкие часов однообразных!
Там скука мрачная, владычица дней праздных,
На жизнь навесть должна безжизненную тень
И на окрестность мрак кладбища!
Есть книги — знаю я — уму, занятью пища;
Но книги — все одни бездушные листы!
Есть зеркало, последняя отрада
Уединенной красоты;
Но в нем не вспыхнет жизнь от пламенного взгляда,
Как ни сиди пред ним, не дашь ему ума,
А только влюбишься в лице свое сама.
Нужнее воздуха красавице мужчины!
Желанье нравиться с ней вместе родилось;
Оно — вторая жизнь и нравственная ось,
На коей движутся все женские пружины.
Потомства женского отлив и образец,
Прабабка Ева нам быть может в том порукой:
В раю — уж, кажется, в раю ли знаться с скукой? —
Ей стало скучно под конец!
Явился змей! Подбитый Асмодеем,
Он с яблочком умел к ней хитро подойти,
И на безлюдии, чтоб время провести,
Шутя, кокетствовать она пустилась с змеем.
Таких чудес не видим в наши дни!
В наш бедный век остепенились змеи
И, позабыв любовные затеи,
Не донжуанствуют они!
Но яблока желудок женской
Переварить еще не мог:
Красавицам оно на память и в залог!
Что ж делает вдова в пустыне деревенской,
Где Евы яблоко бессильно на умы,
Где б первенством никто не предпочел Киприды
И где уездные Париды,
Боясь красавиц, как чумы,
Для яблок лучшего не знают назначенья,
Как впрок солить их для зимы?
Пора вам разорвать оковы заточенья
И бросить скучный плен, чтобы других пленять,
Оставьте вы леса медведям и соседям —
Они уж свыклися, но вам тут не под стать!
Столица вас зовет к забавам и победам,
И зов ее услышьте вы!
Любовь без вас глядит сироткой средь Москвы,
Блестящий храм ее — заброшенная келья!
И пылкие веселья
Печально вдовствуют в отсутствие вдовы!
Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».
В стольном в городе во Киеве,
У славнова князя Владимера
Было пированья-почестной пир,
Было столованья-почестной стол
На многи князи-бо́яра
И на русския могучия бога́тыри
И гости богатыя.
Будет день в половина дня,
Будет пир во полупире,
Владимер-князь распотешился,
По светлой гридне похаживает,
Таковы слова поговаривает:
«Гой еси, князи и бо́яра
И все русския могучия бога́тыри!
Есть ли в Киеве таков человек,
Кто б похвалился на три́ ста́ жеребцов,
На три́ ста́ жеребцов и на три́ жеребца похваленыя:
Сив жеребец да кологрив жеребец,
И которой полонен Воронко во Большой орде,
Полонил Илья Муромец сын Иванович
Как у молода Тугарина Змеевича,
Из Киева бежать до Чернигова
Два девяноста-то мерных верст
Промеж обедней и заутренею?».
Как бы большой за меньшова хоронется,
От меньшова ему тут, князю, ответу нету.
Из тово стола княженецкова,
Из той скамьи богатырския
Выступается Иван Гостиной сын,
И скочил на свое место богатырское
Да кричит он, Иван, зычным голосом:
«Гой еси ты, сударь, ласковой Владимер-князь!
Нет у тебя в Киеве охотников
А и быть перед князем невольником!
Я похвалюсь на три́ ста́ жеребцов
И на три́ жеребца похваленыя:
А сив жеребец да кологрив жеребец
Да третей жеребец — полонян Воронко,
Да которой полонян во Большой орде,
Полонил Илья Муромец сын Иванович
Как у молода Тугарина Змеевича,
Ехать дорога не ближнея
И скакать из Киева до Чернигова
Два девяноста-то мерных верст
Промежу обедни и заутрени,
Ускоки давать кониныя,
Что выметывать роздолья широкия.
А бьюсь я, Иван, о велик заклад:
Не о сте рублях, не о тысячу —
О своей буйной голове!».
За князя Владимера держат поруки крепкия
Все тут князи и бо́яра,
Тута-де гости-карабельщики;
Закладу оне за князя кладут на сто тысячей,
А некто́-де тут за Ивана поруки не держит.
Пригодился тут владыка черниговский,
А и он-та за Ивана поруку держит,
Те он поруки крепкия,
Крепкия на сто тысячей.
Подписался молоды Иван Гостиной сын,
Он выпил чару зелена вина в полтора ведра,
Походил он на конюшну белодубову,
Ко своему доброму коню,
К бурочку-косматочку, троелеточку,
Падал ему в правое копытечка,
Плачет Иван, что река течет:
«Гой еси ты, мой доброй конь,
Бурочко-косматочко, троелеточко!
Про то ты ведь не знаешь-не ведаешь,
А пробил я, Иван, буйну голову свою
Со тобою, добры́м конем,
Бился с князем о велик заклад,
А не о сте рублях, не о тысячу, —
Бился с ним о сте тысячей,
Захвастался на три́ ста́ жеребцов,
А на три́ жеребца похваленыя:
Сив жеребец да кологрив жеребец,
И третей жеребец — полонян Воронко, —
Бегати-скакать на добрых на конях,
Из Киева скакать до Чернигова
Промежу обедни, заутрени,
Ускоки давать кониныя,
Что выметывать роздолья широкия».
Провещится ему доброй конь,
Бурочко-косматочко, троелеточко,
Человеческим русским языком:
«Гой еси, хозяин ласковой мой!
Ни о чем ты, Иван, не печалуйся:
Сива жеребца тово не боюсь,
Кологрива жеребца того не блюдусь,
В задор войду — у Воронка уйду,
Только меня води по три зори́,
Медвяною сытою пои́,
И сорочинским пшеном корми.
И пройдут те дни срочныя
И те часы урочныя,
Придет от князя грозен посол
По тебя-та, Ивана Гостинова,
Чтобы бегати-скакати на добрых на конях;
Не седлай ты меня, Иван, добра́ коня,
Только берись за шелко́в поводо́к,
Поведешь по двору княженецкому,
Вздень на себя шубу соболиную,
Да котора шуба в три тысячи,
Пуговки в пять тысячей.
Поведешь по двору княженецкому,
А стану-де я, бурка, передо́м ходить,
Копытами за шубу посапывати
И по черному соболю выхватывати,
На все стороны побрасовати, —
Князи-бояра подивуются,
И ты будешь жив — шубу наживешь,
А не будешь жив — будто нашивал».
По сказаному и по писаному
От великова князя посол пришел,
А зовет-та Ивана на княженецкой двор.
Скоро-де Иван нарежается,
И вздевал на себя шубу соболиную,
Которой шубы цена три тысячи,
А пуговки вольящетыя в пять тысячей;
И повел он коня за шелко́в поводок.
Он будет-де Иван середи двора княженецкова,
Стал ево бурко передом ходить,
И копытами он за шубу посапывати,
И по черному соболю выхватывати,
Он на все стороны побрасовати, —
Князи и бояра дивуются,
Купецкия люди засмотрелися.
Зрявкает бурко по-туриному,
Он шип пустил по-змеиному,
Три́ ста́ жеребцов испужалися,
С княженецкого двора разбежалися,
Сив жеребец две ноги изломил,
Кологрив жеребец тот и голову сломил,
Полонян Воронко в Золоту орду бежит,
Он, хвост подняв, сам всхрапывает.
А князи-та и бояра испужалися,
Все тут люди купецкия
Акарачь оне по́ двору наползалися.
А Владимер-князь со княгинею печален стал,
По подполью наползалися.
Кричит сам в окошечко косящетое:
«Гой еси ты, Иван Гостиной сын,
Уведи ты уродья со двора долой —
Про́сты поруки крепкия,
Записи все изодраныя!».
Втапоры владыка черниговской
У великова князя на почестном пиру́
Велел захватить три карабля на быстро́м Непру́,
Велел похватить ка́рабли
С теми товары заморскими, —
А князи-де и бояра никуда от нас не уйдут.
На площади базарной,
На каланче пожарной
Круглые сутки
Дозорный у будки
Поглядывал вокруг —
На север,
На юг,
На запад,
На восток, -
Не виден ли дымок.
И если видел он пожар,
Плывущий дым угарный,
Он поднимал сигнальный шар
Над каланчой пожарной.
И два шара, и три шара
Взвивались вверх, бывало.
И вот с пожарного двора
Команда выезжала.
Тревожный звон будил народ,
Дрожала мостовая.
И мчалась с грохотом вперёд
Команда удалая… Теперь не надо каланчи, -
Звони по телефону
И о пожаре сообщи
Ближайшему району.
Пусть помнит каждый гражданин
Пожарный номер: ноль-один!
В районе есть бетонный дом —
В три этажа и выше —
С большим двором и гаражом
И с вышкою на крыше.
Сменяясь, в верхнем этаже
Пожарные сидят,
А их машины в гараже
Мотором в дверь глядят.
Чуть только — ночью или днём —
Дадут сигнал тревоги,
Лихой отряд борцов с огнём
Несётся по дороге…
Мать на рынок уходила,
Дочке Лене говорила:
— Печку, Леночка, не тронь.
Жжётся, Леночка, огонь!
Только мать сошла с крылечка,
Лена села перед печкой,
В щёлку красную глядит,
А в печи огонь гудит.
Приоткрыла дверцу Лена —
Соскочил огонь с полена,
Перед печкой выжег пол,
Влез по скатерти на стол,
Побежал по стульям с треском,
Вверх пополз по занавескам,
Стены дымом заволок,
Лижет пол и потолок.
Но пожарные узнали,
Где горит, в каком квартале.
Командир сигнал даёт,
И сейчас же — в миг единый —
Вырываются машины
Из распахнутых ворот.
Вдаль несутся с гулким звоном.
Им в пути помехи нет.
И сменяется зелёным
Перед ними красный свет.
В ноль минут автомобили
До пожара докатили,
Стали строем у ворот,
Подключили шланг упругий,
И, раздувшись от натуги,
Он забил, как пулемёт.
Заклубился дым угарный.
Гарью комната полна.
На руках Кузьма-пожарный
Вынес Лену из окна.
Он, Кузьма, — пожарный старый.
Двадцать лет тушил пожары,
Сорок душ от смерти спас,
Бился с пламенем не раз.
Ничего он не боится,
Надевает рукавицы,
Смело лезет по стене.
Каска светится в огне.
Вдруг на крыше из-под балки
Чей-то крик раздался жалкий,
И огню наперерез
На чердак Кузьма полез.
Сунул голову в окошко,
Поглядел…- Да это кошка!
Пропадёшь ты здесь в огне.
Полезай в карман ко мне!..
Широко бушует пламя…
Разметавшись языками,
Лижет ближние дома.
Отбивается Кузьма.
Ищет в пламени дорогу,
Кличет младших на подмогу,
И спешит к нему на зов
Трое рослых молодцов.
Топорами балки рушат,
Из брандспойтов пламя тушат.
Чёрным облаком густым
Вслед за ними вьётся дым.
Пламя ёжится и злится,
Убегает, как лисица.
А струя издалека
Гонит зверя с чердака.
Вот уж брёвна почернели…
Злой огонь шипит из щели:
— Пощади меня, Кузьма,
Я не буду жечь дома!
— Замолчи, огонь коварный!
Говорит ему пожарный.
— Покажу тебе Кузьму!
Посажу тебя в тюрьму!
Оставайся только в печке,
В старой лампе и на свечке!
На панели перед домом —
Стол, и стулья, и кровать…
Отправляются к знакомым
Лена с мамой ночевать.
Плачет девочка навзрыд,
А Кузьма ей говорит:
— Не зальёшь огня слезами,
Мы водою тушим пламя.
Будешь жить да поживать.
Только чур — не поджигать!
Вот тебе на память кошка.
Посуши ее немножко!
Дело сделано. Отбой.
И опять по мостовой
Понеслись автомобили,
Затрубили, зазвонили,
Едет лестница, насос.
Вьётся пыль из-под колёс.
Вот Кузьма в помятой каске.
Голова его в повязке.
Лоб в крови, подбитый глаз, -
Да ему не в первый раз.
Поработал он недаром —
Славно справился с пожаром!
Один какой-то лев когда-то рассудил
Все осмотреть свое владенье,
Чтоб видеть свой народ и как они живут.
Лев этот, должно знать, был лучше многих львов —
Не тем чтоб он щадил скотов
И кожи с них не драл. Нет, кто бы ни попался,
Тож спуску не было. Да добрым он считался,
Затем что со зверей хоть сам он кожи драл,
Да обдирать промеж собой не допускал:
Всяк доступ до него имел и защищался.
И впрям, пусть лев один уж будет кожи драть,
Когда беды такой не можно миновать.
Природа, говорят, уж будто так хотела
И со зверей других льву кожи драть велела.
Итак, лев отдал повеленье,
Чтоб с ним и двор его готов к походу был.
Исполнено благоволенье,
И весь придворный штат
Для шествия со львом был взят, —
Штат, разумеется, какой при льве бывает,
Штат не такой,
Какой,
Вот например, султана окружает;
Придворный штат людских царей совсем другой,
Да только и при льве скотов был штат большой.
Что знают при дворе, <то> знают и в народе:
Лишь только сказано придворным о походе,
Ну весть придворные скоряе рассылать,
Кум к куму, к свату сват курьеров отправлять:
«Лев будет к вам, смотрите,
Себя и нас поберегите».
Придворным иногда
С уездными одна беда:
Ведь связи разные между людьми бывают.
Тот, кто со стороны тревоги те видал,
Какие, например, в людском быту видают,
Как царского куда прихода ожидают,
Все знает. Да и я не раз при том бывал,
Как, например, в тюрьму обиженных сажали,
Чтоб, сидя там, своей обиды не сказали;
Иному, — чтобы промолчал, —
Против того, чего из взяток получили,
Вдвойне и втрое возвратили;
И тысячи таких, и хуже этих дел:
Всяк вид всему давал такой, какой хотел,
Бездельства все свои бездельством прикрывали.
Со львом, ни дать ни взять,
Все это делали, да на зверину стать,
И все так гладко показали,
Как будто ничего. Куда он ни зайдет,
Везде и все как быть, как водится найдет.
Считая лев, что все в исправности нашел,
Доволен лев таков с походу возвратился
и льву старому, своему отцу, ну рассказывать свое путешествие с превеликим удовольствием. Старый лев все слушал.
«Ну, — говорит ему потом, — так ты считаешь,
Что все, что видел, ты в исправности нашел.
Однако ты себя напрасно утешаешь.
И я, бывало, так, как ты теперь, считал
(Когда еще не столько знал),
Что в истинном тебе все виде показали
Да рассуди ты сам: приход узнавши львов,
Кто будет прост таков,
Чтоб шалости не скрыть, как их тебе скрывали?
Царю, чтоб прямо все и видеть и узнать,
Придворный штат с собой в поход не должно брать».
Американец и цыган,
На свете нравственном загадка,
Которого, как лихорадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечет в край,
Из рая в ад, из ада в рай!
Которого душа есть пламень,
А ум — холодный эгоист;
Под бурей рока — твердый камень!
В волненье страсти — легкий лист!
Куда ж меня нелегкий тащит
И мой раздутый стих таращит,
Как стих того торговца од,
Который на осьмушку смысла
Пуд слов с прибавкой выдает?
Здесь муза брода не найдет:
Она над бездною повисла.
Как ей спуститься без хлопот
И как, не дав толчка рассудку
И не споткнувшись на пути,
От нравственных стихов сойти
Прямой дорогою к желудку?
Но, впрочем, я слыхал не раз,
Что наш желудок — чувств властитель
И помышлений всех запас.
Поэт, политик, победитель —
Все от него успеха ждут:
Судьба народов им решится;
В желудке пища не сварится —
И не созреет славный труд;
Министр обелся: сквозь дремоту
Секретаря прочел работу —
И гибель царства подписал.
Тот натощак бессмертья ищет,
Но он за драмой в зубы свищет —
И свет поэта освистал.
К тому же любопытным ухом
Умеешь всем речам внимать;
И если возвышенным духом
Подчас ты унижаешь знать,
Зато ты граф природный брюхом
И всем сиятельным под стать!
Ты знаешь цену Кондильяку,
В Вольтере любишь шуток дар
И платишь сердцем дань Жан-Жаку,
Но хуже ль лучших наших бар
Ценить умеешь кулебяку
И жирной стерляди развар?
Ну, слава Богу! Пусть с дороги
Стихомаранья лютый бес
Кидал меня то в ров, то в лес,
Но я, хоть поизбивши ноги,
До цели наконец долез.
О кухне речь — о знаменитый
Обжор властитель, друг и бог!
О, если, сочный и упитый,
Достойным быть мой стих бы мог
Твоей щедроты плодовитой!
Приправь и разогрей мой слог,
Пусть будет он, тебе угодный,
Душист, как с трюфлями пирог,
И вкусен, как каплун дородный!
Прочь Феб! и двор его голодный!
Я не прошу себе венка:
Меня не взманит лавр бесплодный!
Слепого случая рука
Пусть ставит на показ народный
Зажиточного дурака —
Проситься в дураки не буду!
Я не прошусь закинуть уду
В колодезь к истине сухой:
Ложь лучше истины иной!
Я не прошу у благодати
Втереть меня к библейской знати
И по кресту вести к крестам,
Ни ко двору, ни к небесам.
Просить себе того-другого
С поклонами я не спешу:
Мне нужен повар — от Толстого
Я только повару прошу!
19 октября 1818
Ценю Вольтера остроту:
Подобен ум его Протею;
Талант женевца — прямоту,
Подчас о бедняках жалею.
Благоговею духом я
Пред важным мужем Кондильяком…
Скажу, морочить не любя:
Я более знаком с коньяком!
Ах, даселева Усов и слыхом не слыхать,
А слыхом их не слыхать и видом не видать,
А нонеча Усы проявились на Руси,
А в Новом Усолье у Строгонова.
Они щепетко по городу похаживают,
А караблики бобровые, верхи бархатные,
На них смурые кафтаны с подпушечками с комчатыеми,
А и синие чулки, астраханския черевики,
А красныя рубашки — косые воротники, золотые плетни.
Собиралися Усы на царев на кабак,
А садилися молодцы во единой круг
Большой Усища всем атаман,
А Гришка-Мурышка, дворянской сын,
Сам говорит, сам усом шевелит:
«А братцы Усы, удалые молодцы!
А и лето проходит, зима настает,
А и нада чем Усом голова кормить,
На полатех спать и нам сытым быть.
Ах нутя-тка, Усы, за свои промыслы!
А мечитеся по кузницам,
Накуйте топоры с подбородышами,
А накуйте ножей по три четверти,
Да и сделайте бердыши и рогатины
И готовьтесь все!
Ах, знаю я крестьянина, богат добре,
Живет на высокой горе, далеко в стороне,
Хлеба он не пашет, да рожь продает,
Он деньги берет да в кубышку кладет,
Он пива не варит и соседей не поит,
А прохожиех-та людей начевать не пущат,
А прямые дороги не сказывает.
Ах, надо-де к крестьянину умеючи идти:
А по́ палю идти — не посвистовати,
А и по́ бору идти — не покашливати,
Ко двору ево идти — не пошарковати.
Ах, у крес(т)янина-та в доме борзы́е кобели
И ограда крепка, избушка заперта,
У крестьянина ворота крепко заперты».
Пришли оне, Усы, ко крестьянскому двору,
А хваталися за забор да металися на двор.
Ах, кто-де во двери, атаман — в окно,
А и тот с борку, иной с борку,
Уж полна избушка принабуркалася.
А Гришка-Мурышка, дворянской сын,
Сел впереди под окном,
Сам и локоть на окно, ноги под гузно,
Он сам говорит и усом шевелит:
«А и ну-тка ты, крестьянин, поворачивайся!
А и дай нам, Усам, и попить и поесть,
И попить и поесть и позавтрекати».
Ох, метался крестьянин в большей анбар,
И крестьянин-ат несет пять пуд толокна,
А старуха-та несет три ушата молока.
Ах, увидели Усы, молодые молодцы,
А и ка(дь) большу, в чем пива варят,
Замешали молодцы оне теплушечку,
А нашли в молоке лягушечку.
Атаман говорит: «Ах вы, добрые молодцы,
Вы не брезгуйте:
А и по-нашему, по-русски, холоденушка!».
Оне по кусу хватили, только голод заманили,
По другому хватили, приоправилися,
Как по третьему хватили, ему кланелися:
«А спасиба те, крестьянин, на хлебе-на соли
И на кислом молоке, на овсяном толокне!
Напоил нас, накормил да и животом надели,
Надели ты нас, Усов, по пятидесят рублев,
А большему атаману полтараста рублев».
А крестьянин-ат божится: «Права, денег нет».
А старуха ратится: «Не полушечки!».
А дурак на печи, что клеит, говорит:
«А братцы Усы, удалы молодцы!
А и есть-де ведь у батюшки денежки,
А и будет вас, Усов, всех оделять,
А мне-де дураку, не достанется;
А все копит зятьям, растаким матерям».
А проговорит Усища, большей атаман:
«Братцы Усы, за свои промыслы!
Ох, ну-тко, Афонас, доведи ево до нас!
Ах, ну-тко, Агафон, да вали ево н(а) агонь!
А берите топоры с подбородышами,
Ах, колите заслон, да щепайте лучину,
Добывайте огонь, кладите на огонь середи избы,
Валите крестьянина брюхом в огонь,
А старуху валите жопой на огонь!».
Не мог крестьянин огня стерпеть,
Ах, стал крестьянин на огонь пердеть,
Побежал крестьянин в большой анбар,
Вынимал из-под каменю с деньгами кубышечку,
Приносил крестьянин да бряк на стол:
«Вот вам, Усам, по пятидесят рублев,
А большому-та Усищу полтараста рублев!».
Вставали Усы, они крестьянину кланеются:
«Да спасибо те, крестьянин, на хлебе-на соли.
И на овсяном толокне, на кислом молоке!
Напоил нас, накормил, животом наделил.
Ах, мы двор твой знаем и опять зайдем,
И тебя убьем, и твоих дочерей уведем,
А дурака твоего в есаулы возьмем».
Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно;
Серебристый иней
Запушил окно.
Тяжело и скучно,
Тишина в избе;
Только ветер воет
Жалобно в трубе.
И горит лучина,
Издавая треск,
На полати, стены
Разливая блеск.
Дремлет подле печки,
Прислонясь к стене,
Мальчуган курчавый
В старом зипуне.
Слабо освещает
Бледный огонек
Детскую головку
И румянец щек.
Тень его головки
На стене лежит;
На скамье, за прялкой,
Мать его сидит.
Ей недаром снился
Страшный сон вчера:
Вся душа изныла
С раннего утра.
Пятая неделя
Вот к концу идет,
Муж что в воду канул —
Весточки не шлет.
«Ну, Господь помилуй,
Если с мужиком
Грех какой случился
На пути глухом!..
Дело мое бабье,
Целый век больна,
Что я буду делать
Одиной-одна!
Сын еще ребенок,
Скоро ль подрастет?
Бедный!.. все гостинца
От отца он ждет!..»
И глядит на сына
Горемыка-мать.
«Ты бы лег, касатик,
Перестань дремать!»
— «А зачем же, мама,
Ты сама не спишь,
И вечор все пряла,
И теперь сидишь?»
— «Ох, мой ненаглядный,
Прясть-то нет уж сил:
Что-то так мне грустно,
Божий свет немил!»
— «Полно плакать, мама!» —
Мальчуган сказал
И к плечу родимой
Головой припал.
«Я не стану плакать;
Ляг, усни, дружок;
Я тебе соломки
Принесу снопок,
Постелю постельку,
А Господь пошлет —
Твой отец гостинец
Скоро привезет;
Новые салазки
Сделает опять,
Будет в них сыночка
По двору катать…»
И дитя забылось.
Ночь длинна, длинна…
Мерно раздается
Звук веретена.
Дымная лучина
Чуть в светце горит,
Только вьюга как-то
Жалобней шумит.
Мнится, будто стонет
Кто-то у крыльца,
Словно провожают
С плачем мертвеца…
И на память пряхе
Молодость пришла,
Вот и мать-старушка,
Мнится, ожила.
Села на лежанку
И на дочь глядит:
«Сохнешь ты, родная,
Сохнешь, — говорит, —
Где тебе, голубке,
Замужем-то жить,
Труд порой рабочей
В поле выносить!
И в кого родилась
Ты с таким лицом?
Старшие-то сестры
Кровь ведь с молоком!
И разгульны, правда,
Нечего сказать,
Да зато им — шутка
Молотить и жать.
А тебя за разум
Хвалит вся семья,
Да любить-то… любит
Только мать твоя».
Вот в сенях избушки
Кто-то застучал.
«Батюшка приехал!» —
Мальчуган сказал.
И вскочил с постели,
Щечки ярче роз.
«Батюшка приехал,
Калачей привез!..»
— «Вишь, мороз как крепко
Дверь-то прихватил!» —
Грубо гость знакомый
Вдруг заговорил…
И мужик плечистый
Сильно дверь рванул,
На пороге с шапки
Иней отряхнул,
Осенил три раза
Грудь свою крестом,
Почесал затылок
И сказал потом:
«Здравствуешь, соседка!
Как живешь, мой свет?..
Экая погодка,
В поле следу нет!
Ну, не с доброй вестью
Я к тебе пришел:
Я лошадок ваших
Из Москвы привел».
— «А мой муж?» — спросила
Ямщика жена,
И белее снега
Сделалась она.
«Да в Москву приехав,
Вдруг он захворал,
И Господь бедняге
По душу послал».
Весть, как гром, упала…
И, едва жива,
Перевесть дыханья
Не могла вдова.
Опустив ручонки,
Сын дрожал как лист…
За стеной избушки
Был и плач и свист…
«Вишь, какая притча! —
Рассуждал мужик. —
Верно, я не впору
Развязал язык.
А ведь жалко бабу,
Что и говорить!
Скоро ей придется
По миру ходить…»
«Полно горевать-то, —
Он вдове сказал: —
Стало, неча делать,
Бог, знать, наказал!
Ну, прощай покуда.
Мне домой пора;
Лошади-то ваши
Тут вот, у двора.
Да!.. ведь эка память,
Все стал забывать:
Вот отец сынишке
Крест велел отдать.
Сам он через силу
С шеи его снял,
В грамотке мне отдал
В руки и сказал:
«Вот благословенье
Сыну моему;
Пусть не забывает
Мать, скажи ему».
А тебя-то, видно,
Крепко он любил:
По смерть твое имя,
Бедный, он твердил».
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.
Березы желтою резьбой
Блестят в лазури голубой,
Как вышки, елочки темнеют,
А между кленами синеют
То там, то здесь в листве сквозной
Просветы в небо, что оконца.
Лес пахнет дубом и сосной,
За лето высох он от солнца,
И Осень тихою вдовой
Вступает в пестрый терем свой.
Сегодня на пустой поляне,
Среди широкого двора,
Воздушной паутины ткани
Блестят, как сеть из серебра.
Сегодня целый день играет
В дворе последний мотылек
И, точно белый лепесток,
На паутине замирает,
Пригретый солнечным теплом;
Сегодня так светло кругом,
Такое мертвое молчанье
В лесу и в синей вышине,
Что можно в этой тишине
Расслышать листика шуршанье.
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Стоит над солнечной поляной,
Завороженный тишиной;
Заквохчет дрозд, перелетая
Среди подседа, где густая
Листва янтарный отблеск льет;
Играя, в небе промелькнет
Скворцов рассыпанная стая —
И снова все кругом замрет.
Последние мгновенья счастья!
Уж знает Осень, что такой
Глубокий и немой покой —
Предвестник долгого ненастья.
Глубоко, странно лес молчал
И на заре, когда с заката
Пурпурный блеск огня и злата
Пожаром терем освещал.
Потом угрюмо в нем стемнело.
Луна восходит, а в лесу
Ложатся тени на росу…
Вот стало холодно и бело
Среди полян, среди сквозной
Осенней чащи помертвелой,
И жутко Осени одной
В пустынной тишине ночной.
Теперь уж тишина другая:
Прислушайся — она растет,
А с нею, бледностью пугая,
И месяц медленно встает.
Все тени сделал он короче,
Прозрачный дым навел на лес
И вот уж смотрит прямо в очи
С туманной высоты небес.
О, мертвый сон осенней ночи!
О, жуткий час ночных чудес!
В сребристом и сыром тумане
Светло и пусто на поляне;
Лес, белым светом залитой,
Своей застывшей красотой
Как будто смерть себе пророчит;
Сова и та молчит: сидит
Да тупо из ветвей глядит,
Порою дико захохочет,
Сорвется с шумом с высоты,
Взмахнувши мягкими крылами,
И снова сядет на кусты
И смотрит круглыми глазами,
Водя ушастой головой
По сторонам, как в изумленье;
А лес стоит в оцепененье,
Наполнен бледной, легкой мглой
И листьев сыростью гнилой…
Не жди: наутро не проглянет
На небе солнце. Дождь и мгла
Холодным дымом лес туманят, —
Недаром эта ночь прошла!
Но Осень затаит глубоко
Все, что она пережила
В немую ночь, и одиноко
Запрется в тереме своем:
Пусть бор бушует под дождем,
Пусть мрачны и ненастны ночи
И на поляне волчьи очи
Зеленым светятся огнем!
Лес, точно терем без призора,
Весь потемнел и полинял,
Сентябрь, кружась по чащам бора,
С него местами крышу снял
И вход сырой листвой усыпал;
А там зазимок ночью выпал
И таять стал, все умертвив…
Трубят рога в полях далеких,
Звенит их медный перелив,
Как грустный вопль, среди широких
Ненастных и туманных нив.
Сквозь шум деревьев, за долиной,
Теряясь в глубине лесов,
Угрюмо воет рог туриный,
Скликая на добычу псов,
И звучный гам их голосов
Разносит бури шум пустынный.
Льет дождь, холодный, точно лед,
Кружатся листья по полянам,
И гуси длинным караваном
Над лесом держат перелет.
Но дни идут. И вот уж дымы
Встают столбами на заре,
Леса багряны, недвижимы,
Земля в морозном серебре,
И в горностаевом шугае,
Умывши бледное лицо,
Последний день в лесу встречая,
Выходит Осень на крыльцо.
Двор пуст и холоден. В ворота,
Среди двух высохших осин,
Видна ей синева долин
И ширь пустынного болота,
Дорога на далекий юг:
Туда от зимних бурь и вьюг,
От зимней стужи и метели
Давно уж птицы улетели;
Туда и Осень поутру
Свой одинокий путь направит
И навсегда в пустом бору
Раскрытый терем свой оставит.
Прости же, лес! Прости, прощай,
День будет ласковый, хороший,
И скоро мягкою порошей
Засеребрится мертвый край.
Как будут странны в этот белый,
Пустынный и холодный день
И бор, и терем опустелый,
И крыши тихих деревень,
И небеса, и без границы
В них уходящие поля!
Как будут рады соболя,
И горностаи, и куницы,
Резвясь и греясь на бегу
В сугробах мягких на лугу!
А там, как буйный пляс шамана,
Ворвутся в голую тайгу
Ветры из тундры, с океана,
Гудя в крутящемся снегу
И завывая в поле зверем.
Они разрушат старый терем,
Оставят колья и потом
На этом остове пустом
Повесят инеи сквозные,
И будут в небе голубом
Сиять чертоги ледяные
И хрусталем и серебром.
А в ночь, меж белых их разводов,
Взойдут огни небесных сводов,
Заблещет звездный щит Стожар —
В тот час, когда среди молчанья
Морозный светится пожар,
Расцвет полярного сиянья.
Три дня купеческая дочь
Наташа пропадала;
Она на двор на третью ночь
Без памяти вбежала.
С вопросами отец и мать
К Наташе стали приступать.
Наташа их не слышит,
Дрожит и еле дышит.
Тужила мать, тужил отец,
И долго приступали,
И отступились наконец,
А тайны не узнали.
Наташа стала, как была,
Опять румяна, весела,
Опять пошла с сестрами
Сидеть за воротами.
Раз у тесовых у ворот,
С подружками своими,
Сидела девица — и вот
Промчалась перед ними
Лихая тройка с молодцом.
Конями, крытыми ковром,
В санях он, стоя, правит,
И гонит всех, и давит.
Он, поравнявшись, поглядел,
Наташа поглядела,
Он вихрем мимо пролетел,
Наташа помертвела.
Стремглав домой она бежит.
«Он! он! узнала! — говорит, —
Он, точно он! держите,
Друзья мои, спасите!»
Печально слушает семья,
Качая головою;
Отец ей: «Милая моя,
Откройся предо мною.
Обидел кто тебя, скажи,
Хоть только след нам укажи».
Наташа плачет снова.
И более ни слова.
Наутро сваха к ним на двор
Нежданная приходит.
Наташу хвалит, разговор
С отцом ее заводит:
«У вас товар, у нас купец:
Собою парень молодец,
И статный, и проворный,
Не вздорный, не зазорный.
Богат, умен, ни перед кем
Не кланяется в пояс,
А как боярин между тем
Живет, не беспокоясь;
А подарит невесте вдруг
И лисью шубу, и жемчуг,
И перстни золотые,
И платья парчевые.
Катаясь, видел он вчера
Ее за воротами;
Не по рукам ли, да с двора,
Да в церковь с образами?»
Она сидит за пирогом
Да речь ведет обиняком,
А бедная невеста
Себе не видит места.
«Согласен, — говорит отец, —
Ступай благополучно,
Моя Наташа, под венец:
Одной в светелке скучно.
Не век девицей вековать,
Не все касатке распевать,
Пора гнездо устроить,
Чтоб детушек покоить».
Наташа к стенке уперлась
И слово молвить хочет —
Вдруг зарыдала, затряслась,
И плачет, и хохочет.
В смятенье сваха к ней бежит,
Водой студеною поит
И льет остаток чаши
На голову Наташи.
Крушится, охает семья.
Опомнилась Наташа
И говорит: «Послушна я,
Святая воля ваша.
Зовите жениха на пир.
Пеките хлебы на весь мир,
На славу мед варите
Да суд на пир зовите».
«Изволь, Наташа, ангел мой!
Готов тебе в забаву
Я жизнь отдать!» — И пир горой;
Пекут, варят на славу.
Вот гости честные нашли,
За стол невесту повели;
Поют подружки, плачут,
А вот и сани скачут.
Вот и жених — и все за стол,
Звенят, гремят стаканы,
Заздравный ковш кругом пошел;
Все шумно, гости пьяны.
Ж е н и х
А что же, милые друзья,
Невеста красная моя
Не пьет, не ест, не служит:
О чем невеста тужит?
Невеста жениху в ответ:
«Откроюсь наудачу.
Душе моей покоя нет,
И день и ночь я плачу:
Недобрый сон меня крушит».
Отец ей: «Что ж твой сон гласит?
Скажи нам, что такое,
Дитя мое родное?»
«Мне снилось, — говорит она, —
Зашла я в лес дремучий,
И было поздно; чуть луна
Светила из-за тучи;
С тропинки сбилась я: в глуши
Не слышно было ни души,
И сосны лишь да ели
Вершинами шумели.
И вдруг, как будто наяву,
Изба передо мною.
Я к ней, стучу — молчат. Зову —
Ответа нет; с мольбою
Дверь отворила я. Вхожу —
В избе свеча горит; гляжу —
Везде сребро да злато,
Все светло и богато».
Ж е н и х
А чем же худ, скажи, твой сон?
Знать, жить тебе богато.
Н е в е с т а
Постой, сударь, не кончен он.
На серебро, на злато,
На сукна, коврики, парчу,
На новгородскую камчу
Я молча любовалась
И диву дивовалась.
Вдруг слышу крик и конский топ…
Подъехали к крылечку.
Я поскорее дверью хлоп
И спряталась за печку.
Вот слышу много голосов…
Взошли двенадцать молодцов,
И с ними голубица
Красавица-девица.
Взошли толпой, не поклонясь,
Икон не замечая;
За стол садятся, не молясь
И шапок не снимая.
На первом месте брат большой,
По праву руку брат меньшой,
По леву голубица
Красавица-девица.
Крик, хохот, песни, шум и звон,
Разгульное похмелье…
Ж е н и х
А чем же худ, скажи, твой сон?
Вещает он веселье.
Н е в е с т а
Постой, сударь, не кончен он.
Идет похмелье, гром и звон,
Пир весело бушует,
Лишь девица горюет.
Сидит, молчит, ни ест, ни пьет
И током слезы точит,
А старший брат свой нож берет,
Присвистывая точит;
Глядит на девицу-красу,
И вдруг хватает за косу,
Злодей девицу губит,
Ей праву руку рубит.
«Ну это, — говорит жених, —
Прямая небылица!
Но не тужи, твой сон не лих,
Поверь, душа-девица».
Она глядит ему в лицо.
«А это с чьей руки кольцо?» —
Вдруг молвила невеста,
И все привстали с места.
Кольцо катится и звенит,
Жених дрожит, бледнея;
Смутились гости.— Суд гласит:
«Держи, вязать злодея!»
Злодей окован, обличен
И скоро смертию казнен.
Прославилась Наташа!
И вся тут песня наша.