Гулко дятел стучит по пустым
деревам, не стремясь достучаться.
Дождь и снег, пробивающий дым,
заплетаясь, шумят средь участка.
Кто-то, вниз опустивши лицо,
от калитки, все пуще и злее
от желанья взбежать на крыльцо,
семенит по размякшей аллее.
Ключ вползает, как нитка в ушко.
Дом молчит, но нажатие пальца,
от себя уводя далеко,
прижимает к нему постояльца.
И смолкает усилье в руке,
ставши тем, что из мозга не вычесть,
в этом кольцеобразном стежке
над замочного скважиной высясь.
Дом заполнен безумьем, чья нить
из того безопасного рода,
что позволит и печь затопить,
и постель застелить до прихода —
нежеланных гостей, и на крюк
дверь закрыть, привалить к ней поленья,
хоть и зная: не ходит вокруг,
но давно уж внутри — исступленье.
Все растет изнутри, в тишине,
прерываемой изредка печью.
Расползается страх по спине,
проникая на грудь по предплечью;
и на горле смыкая кольцо,
возрастая до внятности гула,
пеленой защищает лицо
от сочувствия лампы и стула.
Там, за «шторой», должно быть, сквозь сон,
сосны мечутся с треском и воем,
исхитряясь попасть в унисон
придыханью своим разнобоем.
Все сгибается, бьется, кричит;
но меж ними достаточно внятно
— в этих «ребрах» — их сердце стучит,
черно-красное в образе дятла.
Это всё — эта пища уму:
«дятел бьется и ребра не гнутся»,
перифраза из них — никому
не мешало совсем задохнуться.
Дом бы должен, как хлеб на дрожжах,
вверх расти, заостряя обитель,
повторяя во всех этажах,
что безумие — лучший строитель.
Продержись — все притихнет и так.
Двадцать сосен на месте кошмара.
Из земли вырастает — чердак,
уменьшается втрое опара.
Так что вдруг от виденья куста
из окна — темных мыслей круженье,
словно мяч от «сухого листа»,
изменяет внезапно движенье.
Колка дров, подметанье полов,
топка печи, стекла вытиранье,
выметанье бумаг из углов,
разрешенная стирка, старанье.
Разрешенная топка печей
и приборка постели и сора
— переносишь на время ночей,
если долго живешь без надзора.
Заостря-заостряется дом.
Ставни заперты, что в них стучаться.
Дверь на ключ — предваряя содом:
в предвкушеньи березы участка, —
обнажаясь быстрей, чем велит
время года, зовя на подмогу
каждый куст, что от взора сокрыт, —
подступают все ближе к порогу.
Колка дров, подметанье полов,
нахожденье того, что оставил
на столах, повторенье без слов,
запиранье повторное ставень.
Чистка печи от пепла… зола…
Оттиранье кастрюль, чтоб блестели.
Возвращенье размеров стола.
Топка печи, заправка постели.
Делец пришел к начальнику с докладом,
Графиня ждет от графа денег на дом,
На бале граф — жену до петухов,
Бедняк — давно обещанного места,
Купец — долгов, невеста — женихов,
Пилад — услуг от верного Ореста;
Им всем ответ: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг».
Но звать приди вельможу на пирушку,
Явись в приказ со вкладчиною в кружку,
Хвалить в глаза писателя начни
Иль подвергать соперников разбору,
Будь иль в ходу, иль ходокам сродни, —
Гость дорогой всегда, как деньги, в пору!
Не слышишь ты: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг».
Чтоб улестить взыскательную совесть
И многих лет замаранную повесть
Хоть обложить в красивый переплет,
Ханжа твердит: «Раскаяться не поздно!»
Когда ж к нему раскаянье придет
И в злых делах отчета просит грозно,
Ответ ханжи: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг».
Брак был для них венцом земного блага,
Их сопрягла взаимная присяга,
Их запрягла судьба за тот же гуж;
Нет года: брак не роз, уж терний жатва;
Жены ль вопрос, жену ли спросит муж:
«А где ж любовь, а где ж на счастье клятва?»
Ответ как тут: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг».
Когда возьмет меня запой парнасской
И явится схоластика с указкой,
Сказав мне: «Стих твой вольничать привык;
Будь он хоть пошл, но у меня в границах,
Смирись, пока пострела не настиг
Журнальный рунд деепричастий в лицах!»
Я ей в ответ: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг».
Есть гостья: ей всегда все настежь двери —
Враждебный дух иль счастливая пери
Везжает в дом на радость иль на страх;
Как заскрыпит ее повозки полоз
У молодой беспечности в дверях,
Когда подаст она счастливцу голос,
Не скажешь ей: «Теперь мне недосуг,
А после ты зайди ко мне, мой друг!»
Баллада
Как-то трое изловили
На дороге одного
И жестоко колотили,
Беззащитного, его.
С переломанною грудью
И с разбитой головой
Он сказал им: «Люди, люди,
Что вы сделали со мной?
Не страшны ни Бог, ни черти,
Но клянусь, в мой смертный час,
Притаясь за дверью смерти,
Сторожить я буду вас.
Что я сделаю, о Боже,
С тем, кто в эту дверь вошел!..»
И закинулся прохожий,
Захрипел и отошел.
Через год один разбойник
Умер, и дивился поп,
Почему это покойник
Все никак не входит в гроб.
Весь изогнут, весь скорючен,
На лице тоска и страх,
Оловянный взор измучен,
Капли пота на висках.
Два других бледнее стали
Стиранного полотна:
Видно, много есть печали
В царстве неземного сна.
Протекло четыре года,
Умер наконец второй,
Ах, не видела природа
Дикой мерзости такой!
Мертвый дико выл и хрипло,
Ползал по полу, дрожа,
На лицо его налипла
Мутной сукровицы ржа.
Уж и кости обнажались,
Смрад стоял — не подступить,
Все он выл, и не решались
Гроб его заколотить.
Третий, чувствуя тревогу
Нестерпимую, дрожит
И идет молиться Богу
В отдаленный тихий скит.
Он года́ хранит молчанье
И не ест по сорок дней,
Исполняя обещанье,
Спит на ложе из камней.
Так он умер, нетревожим;
Но никто не смел сказать,
Что пред этим чистым ложем
Довелось ему видать.
Все бледнели и крестились,
Повторяли: «Горе нам!» —
И в испуге расходились
По трущобам и горам.
И вокруг скита пустого
Терн поднялся и волчцы…
Не творите дела злого —
Мстят жестоко мертвецы.
<май — июнь 1918 года>
Три мертвеца
Как-то трое обступили
Все никак не влезет в гроб.
Оловянный взгляд измучен,
Умер, наконец, другой.
Мертвый глухо выл и хрипло
В гроб его заколотить.
В отдаленный белый скит.
Там года хранит молчанье
Исполняет обещанье
Спать на ложе из камней.
И скончался он под схимой,
Что в тот час неотвратимый
И в тревоге расходились
По трущобам и полям.
1
Кто стучится в дверь ко мне
С толстой сумкой на ремне,
С цифрой 5 на медной бляшке,
В синей форменной фуражке?
Это он,
Это он,
Ленинградский почтальон.
У него
Сегодня много
Писем
В сумке на боку
Из Тифлиса,
Таганрога,
Из Тамбова и Баку.
В семь часов он начал дело,
В десять сумка похудела,
А к двенадцати часам
Все разнёс по адресам.
2
— Заказное из Ростова
Для товарища Житкова!
— Заказное для Житкова?
Извините, нет такого!
— Где же этот гражданин?
— Улетел вчера в Берлин.
3
Житков за границу
По воздуху мчится —
Земля зеленеет внизу.
А вслед за Житковым
В вагоне почтовом
Письмо заказное везут.
Пакеты по полкам
Разложены с толком,
В дороге разборка идёт,
И два почтальона
На лавках вагона
Качаются ночь напролёт.
Открытка — в Дубровку,
Посылка — в Покровку,
Газета — на станцию Клин,
Письмо — в Бологое.
А вот заказное
Пойдет за границу — в Берлин.
4
Идет берлинский почтальон,
Последней почтой нагружён.
Одет таким он франтом:
Фуражка с красным кантом,
На куртке пуговицы в ряд
Как электричество горят,
И выглажены брюки
По правилам науки.
Кругом прохожие спешат.
Машины шинами шуршат,
Бензину не жалея,
По Липовой аллее.
Заходит в двери почтальон,
Швейцару толстому — поклон.
— Письмо для герр Житкова
Из номера шестого!
— Вчера в одиннадцать часов
Уехал в Англию Житков!
5
Письмо
Само
Никуда не пойдёт,
Но в ящик его опусти —
Оно пробежит,
Пролетит,
Проплывёт
Тысячи верст пути.
Нетрудно письму
Увидеть свет.
Ему
Не нужен билет,
На медные деньги
Объедет мир
Заклеенный пассажир.
В дороге
Оно
Не пьёт и не ест
И только одно
Говорит:
— Срочное. Англия. Лондон. Вест, 14, Бобкин-стрит.
6
Бежит, подбрасывая груз,
За автобусом автобус.
Качаются на крыше
Плакаты и афиши.
Кондуктор с лесенки кричит:
«Конец маршрута! Бобкин-стрит!»
По Бобкин-стрит, по Бобкин-стрит
Шагает быстро мистер Смит
В почтовой синей кепке,
А сам он вроде щепки.
Идет в четырнадцатый дом,
Стучит висячим молотком
И говорит сурово:
— Для мистера Житкова.
Швейцар глядит из-под очков
На имя и фамилию
И говорит: — Борис Житков
Отправился в Бразилию!
7
Пароход
Отойдёт
Через две минуты.
Чемоданами народ
Занял все каюты.
Но в одну
Из кают
Чемоданов не несут.
Там поедет вот что:
Почтальон и почта.
8
Под пальмами Бразилии,
От зноя утомлён,
Шагает дон Базилио,
Бразильский почтальон.
В руке он держит странное,
Измятое письмо.
На марке — иностранное
Почтовое клеймо.
И надпись над фамилией
О том, что адресат
Уехал из Бразилии
Обратно в Ленинград.
9
Кто стучится в дверь ко мне
С толстой сумкой на ремне,
С цифрой 5 на медной бляшке,
В синей форменной фуражке?
Это он,
Это он,
Ленинградский почтальон!
Он протягивает снова
Заказное для Житкова.
Для Житкова?
— Эй, Борис,
Получи и распишись!
10
Мой сосед вскочил с постели:
— Вот так чудо в самом деле!
Погляди, письмо за мной
Облетело шар земной.
Мчалось по морю вдогонку,
Понеслось на Амазонку.
Вслед за мной его везли
Поезда и корабли.
По морям и горным склонам
Добрело оно ко мне.
Честь и слава почтальонам,
Утомлённым, запылённым.
Слава честным почтальонам
С толстой сумкой на ремне!
Дверь подъезда распахнулась строго,
Не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.
До дому дойдёт, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдёт? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук.
…Телогрейка, стеганые бурки,
хлеб не вволю, сахар не всегда —
это всё, что было детством Юрки
в трудные военные года.
Мать приходит за полночь с завода.
Спрятан ключ в углу дровяника.
Юрка лез на камень возле входа,
чтобы дотянуться до замка.
И один в нетопленой квартире
долго молча делал самопал,
на ночь ел картошину в мундире,
не дождавшись мамы, засыпал…
Человека в кожаной тужурке
привела к ним мама как-то раз
и спросила, глядя мимо Юрки:
— Хочешь, дядя будет жить у нас?
По щеке тихонько потрепала,
провела ладонью по плечу
Юрка хлопнул пробкой самопала
и сказал, заплакав:
— Не хочу.
В тот же вечер, возвратясь из загса,
отчим снял калоши не спеша,
посмотрел на Юрку, бросил: — Плакса! —
больно щелкнув по лбу малыша.
То ли сын запомнил эту фразу,
то ли просто так, наперекор,
только слез у мальчика ни разу
даже мать не видела с тех пор.
Но с тех пор всё чаще и суровей,
только отчим спустится с крыльца,
Юрка, сдвинув тоненькие брови,
спрашивал у мамы про отца.
Был убит в боях под Сталинградом
Юркин папа, гвардии солдат.
Юрка слушал маму, стоя рядом,
и просил:
— Поедем в Сталинград!..
Так и жили. Мать ушла с работы.
Юрка вдруг заметил у неё
новые сверкающие боты,
розовое тонкое бельё.
Вот она у зеркала большого
примеряет байковый халат.
Юрка глянул. Не сказал ни слова.
Перестал проситься в Сталинград.
Только стал и скрытней, и неслышней.
Отчим злился и кричал на мать.
Так оно и вышло: третий — лишний.
Кто был лишним? Трудно разобрать!
…Годы шли. От корки и до корки
Юрка книги толстые читал,
приносил и тройки, и пятерки,
и о дальних плаваньях мечтал.
Годы шли… И в курточке ребячьей
стало тесно Юркиным плечам.
Вырос и заметил: мама плачет,
уходя на кухню по ночам.
Мама плачет! Ей жилось несладко!
Может, мама помощи ждала!..
Первая решительная складка
Юркин лоб в ту ночь пересекла.
Он всю ночь не спал, вертясь на койке.
Утром в классе не пошёл к доске.
И, чтоб не узнала мать о двойке,
вырвал две страницы в дневнике.
…Дверь подъезда распахнулась строго,
не спеша захлопнулась опять…
И стоит у школьного порога
Юркина заплаканная мать.
До дому дойдёт, платок развяжет,
оглядится медленно вокруг.
И куда пойдёт? Кому расскажет?
Юрка отбивается от рук…
(Баллада)
Бородинские долины
Осребрялися луной,
Громы на холмах немели,
И вдали шатры белели
Омраченной полосой!
Быстро мчалися поляки
Вдоль лесистых берегов,
Ива листьями шептала,
И в пещерах завывала
Стая дикая волков.
Вот в развалинах деревня
На проталине лежит.
Бурные, ночлег почуя,
Гривы по ветру волнуя,
Искры сыпали с копыт.
И стучит поляк в избушку:
«Есть ли, есть ли тут жилой?»
Кто-то в окнах шевелится,
И громчей поляк стучится:
«Есть ли, есть ли тут жилой?»
— «Кто там?» — всадника спросила
Робко девица-краса. —
«Эй, пусти в избу погреться,
Буря свищет, дождик льется,
Тьмой покрыты небеса!»
— «Сжалься надо мной, служивый!
Девица ему в ответ. —
Мать моя, отец убиты,
Здесь одна я без защиты,
Страшно двери отпереть!»
— «Что красавице бояться?
Ведь поляк не людоед!
Стойла конь не искусает,
Сбруя стопку не сломает,
Стол под ранцем не падет».
Дверь со скрыпом отскочила,
Озирается герой;
Сняв большую рукавицу,
Треплет красную девицу
Он могучею рукой.
«Сколько лет тебе, голубка?»
— «Вот семнадцатый к концу»!
— «А! так скоро со свечами,
Поменявшися кольцами,
С суженым пойдешь к венцу!
Дай же выпить на здоровье
Мне невесты с женихом.
До краев наполнись, чаша,
Будь так жизнь приятна ваша!
Будь так полон здешний дом!»
И под мокрой епанчею
Задремал он над ковшом.
Вьюга ставнями стучала,
И в молчании летала
Стража польская кругом.
За гремящей самопрялкой
Страшно девице одной,
Страшно в тишине глубокой
Без родных и одинокой
Ей беседовать с тоской.
Но забылась — сон невольно
В деве побеждает страх;
Колесо чуть-чуть вертится,
Голова к плечу клонится,
И томленье на очах.
С треском вспыхнула лучина,
Тень мелькнула на стене,
В уголку без покрывала
Дева юная лежала,
Улыбаясь в тихом сне.
Глядь поляк — прелестной груди
Тихим трепетом дышат:
Он невольно взоры мещет,
Взор его желаньем блещет,
Щеки пламенем горят.
Цвет невинности непрочен,
Как в долине василек:
Часто светлыми косами
Меж шумящими снопами
Вянет скошенный цветок.
Но злодей! чу! треск булата —
Слышь: «К ружью!» — знакомый глас,
Настежь дверь — как вихрь влетает
В избу русский: меч сверкает —
Дерзкий, близок мститель-час!
Дева трепетна, смятенна,
Пробудясь, кидает взгляд;
Зрит: у ног поляк сраженный
Из груди окровавленной
Тащит с скрежетом булат.
Зрит, сама себе не верит —
Взор восторгом запылал:
«Ты ль, мой милый?» — восклицает,
Русский меч в ножны бросает,
Девицу жених обнял!
Петер и Бендер винцо попивали…
Петер сказал: я побьюсь об заклад,
Как ты ни пой, а жены моей Метты
Песни твои не пленят.
Ставь мне собак своих, Бендер ответил.
Я о коне буду биться своем.
Нынче же в полночь, жену твою Метту
Я привлеку к себе в дом.
Полночь пробило… и Бендера песня
Вдруг раздалась средь ночной тишины.
Лесом и полем те звуки неслися
Страсти и неги полны.
Чуткие ели свой слух напрягали;
В небе высоком дрожала луна.
Слушали умные звезды прилежно.
Ропот сдержала волна.
Звуки и Метту от сна пробудили.
Кто под окном моим ночью поет?
Встала с постели; и быстро одевшись
Вышла она из ворот.
Вышла… идет через лес, через реку…
Бендера пенье чарует ее.
Силою звуков чудесных, влечет он
Метту в жилище свое.
Поздно домой она утром вернулась,
Петер ее поджидал у дверей.
— Где пропадала жена моя Метта,
Мокро все платье у ней?
— Слушая фей водяных предсказанье,
Ночь провела я над нашей рекой;
В волнах ныряя, меня обливали
Феи шалуньи водой.
— Нет, ты не слушала фей предсказанье;
Ты не была над рекой, там песок.
Что же твои исцарапаны ноги?
Кровь даже каплет со щек?
— В лес я ходила, смотреть, как резвятся
Эльфы веселые там при луне.
Сосен и елей колючие ветви
Тело изрезали мне.
— Эльфы резвятся весенней порою,
В майские ночи, на пестрых цветах.
Осень теперь — и лишь ветер холодный
Воет уныло в лесах.
— К Бендеру в полночь я нынче ходила;
Пенью противиться не было сил.
Шла я покорная звукам — и Метту
В дом он к себе заманил.
Си́льны, как смерть, эти чудные звуки!
Манят, зовут на погибель они.
Ах! и теперь они жгут мое сердце!
Знать сочтены мои дни.
Черным обиты церковные двери.
Колокол глухо, протяжно звонит.
Смерть возвещает он Метты несчастной…
Вот она в гробе лежит.
Петер над мертвой стоит, и рыдая
Горе свое выражает бедняк:
Все потерял я: жену дорогую
И своих верных собак!
Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга? И деньги в прорву!.. Лучше бы на тыщи те
Построить ресторан на берегу.
Вы ничего в Тюмени не отыщете —
В болото вы вгоняете деньгу!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мол роем землю, но пока у многих мнение,
Что меньше «более» у нас, а больше «менее».А мой рюкзак —
Пустой на треть.
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»Давно прошли открытий эпидемии
И с лихорадкой поисков борьба,
И дали заключенье в Академии:
В Тюмени с нефтью «полная труба»! Нет бога нефти здесь — перекочую я,
Раз бога нет — не будет короля!..
Но только вот нутром и носом чую я,
Что подо мной не мёртвая земля! И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мне отвечают, что у них такое мнение,
Что меньше «более» у них, а больше «менее».Пустой рюкзак —
Исчезла снедь…
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И нефть пошла! Мы, по болотам рыская,
Не на пол-литру выиграли спор —
Тюмень, Сибирь, земля ханты-мансийская
Сквозила нефтью из открытых пор.Моряк, с которым столько переругано, —
Не помню уж, с какого корабля, —
Всё перепутал и кричал испуганно:
«Земля! Глядите, братики, земля!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Мне не поверили, и оставалось мнение,
Что — меньше «более» у нас, а больше «менее»…Но подан знак:
Бурите здесь!
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И бил фонтан и рассыпался искрами,
При свете их я Бога увидал:
По пояс голый, он с двумя канистрами
Холодный душ из нефти принимал.И ожила земля, и помню ночью я
На той земле танцующих людей…
Я счастлив, что, превысив полномочия,
Мы взяли риск — и вскрыли вены ей! Я шлю депеши в центр — из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»Депешами не простучался в двери я,
А вот канистры в цель попали, в цвет:
Одну принёс под двери недоверия,
Другую внёс в высокий кабинет.Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга?»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»
Мифологическое1Спускался вечер. Жук, летая,
Считал улепетнувших мух.
И воробьев крикливых стая
Неслася в гору во весь дух.Вулкан опушку пересек.
На ней стоял высокий домик двухэтажный.
Шел из трубы, клубясь, дымок.
Из-за забора лаял пес отважный.2Венера в комнате лежала.
Она лежала у окна.
Под ней — постель и покрывало.
А ночь уже была темна.Вверху пустое небо блещет.
Светильник в комнате чадит.
Огонь, как бабочка, трепещет.
Венера смотрит и молчит.Она любуется звездою.
Звезда мерцает и горит.
Венера белою рукою
Открыть окошечко спешит.3Венера ручкой замахала.
— Уйди, уйди! — она кричит.
— Гони скорей его, нахала, —
Она служанке говорит.Он смело лезет прямо в окна.
Секунды нет — а он уж здесь.
Венера дергает волокна
И говорит ему: — Не лезь! 4Вулкан-красавец — с нею рядом.
Он за руку ее берет,
И под его тяжелым взглядом
Она дышать перестает.Ее огонь желанья душит.
Рукой служанке давши знак,
Она сама светильник тушит,
И комнату объемлет мрак.Служанка, выскользнув за двери,
Спешит оставить их вдвоем,
Дабы они при ней, как звери,
Срамной не начали содом.Рукою жадною хватает
Вулкан красавицу за грудь.
Она его отодвигает,
Иной указывая путь.5Проходит час, другой проходит.
Опять открылося окно,
И в эту дверь Вулкан уходит —
Ему домой пора давно.И вот она опять одна.
Во мраке ночи — тишина.6Еще немного. Ветер жгучий
В окно открытое подул.
На небе из тяжелой тучи
Огонь малиновый сверкнул.Как речка с многими ручьями,
Из тучи молния текла.
Весь мир был освещен свечами
На краткий миг. И снова — мгла.Вдруг ветра бег остановился,
И присмирели ветви вдруг.
И гром огромный прокатился,
В сердца зверей вселив испуг.Поверхность вод пошла кругами,
И капли первые дождя
В листы ударили руками,
Кусты и травы бередя.И дождь пошел холодный, крупный,
И горсти капель мчались вниз
И крепость листьев неприступных
Громили с грохотом в карниз.Во мраке темные деревья
Стучали сучьями в стекло,
И туч свинцовые кочевья
Холодным ветром понесло.И гром гремел, сады украсив,
Свой гнев смиряя иногда.
И ледяной струей лилася
Из труб железная вода.7Пучками молнии украшенный,
Казалось, двигался с трудом
Многоэтажный, многобашенный
На четырех колесах гром.И капли, силой натяжения
Приобретая форму шара,
Летели вниз, призвав кружение,
Под ослабевшие удары.Дул ветер, жалкий и бескровный,
И дождик шел, спокойный, ровный.8Вулкану летний лес казался
Сооруженьем из воды и серебра.
Он шел и листьев чуть касался.
Там чижик шумно умывался,
Проникнув в куст до самого нутра.И капли, собранные в ветки,
Висели прямо над землею.
Паук дремал в алмазной сетке,
Мохнатой шевеля ногою.
1
Жили-были
В огромной квартире
В доме номер тридцать четыре,
Среди старых корзин и картонок
Щенок и котенок.
Спали оба
На коврике тонком –
Гладкий щенок
С пушистым котенком.
Им в одну оловянную чашку
Клали сладкую манную кашку.
Утром глаза открывая спросонья,
— Здравствуй, щенок, —
Мурлычет котенок.
Щенок, просыпаясь,
Приветливо лает,
Доброго утра
Котенку желает.
Дни проходили,
Летели недели,
Оба росли
И оба толстели.
2
Летом на дачу
В одной из картонок
Поехали вместе
Щенок и котенок.
Поезд бежал,
И колеса стучали.
Щенок и котенок
В картонке скучали.
Щенок и котенок
Дремали в тревоге,
Щенок и котенок
Устали в дороге.
Картонку шатало,
Трясло на ходу.
Открыли картонку
В зеленом саду.
Увидев деревья,
Щенок завизжал,
Виляя хвостом,
По траве побежал.
Котенок, увидев небо и сад,
Со страха в картонку забрался назад.
3
Ходят гулять
По траве, по дорожкам
Щенок и котенок
В поля и леса.
Среди земляники,
Черники, морошки
Однажды в лесу
Они встретили пса.
Пес кривоногий,
С коротким хвостом
Стоял у дороги,
В лесу под кустом.
Пес кривоногий,
Оскалив пасть,
Хотел на щенка и котенка
Напасть.
Мяукнул котенок,
Залаял щенок,
Подпрыгнул котенок
И сел на сучок.
Котенок сидит
На высоком суку.
— Прыгай ко мне, —
Говорит он щенку.
Щенок отвечает:
— Я побегу,
Прыгнуть на дерево
Я не могу.
Щенок по дороге
Мчится бегом,
Пес кривоногий
Бежит за щенком.
До самого дома,
До самых ворот
Бежал за щенком
Кривоногий урод.
4
Тихо шумят
И шуршат тростники.
Щенок и котенок
Сидят у реки.
Смотрят, как речка,
Играя, течет.
Солнце щенка и котенка печет.
Из темного леса
На бережок
Выходит пастух,
Трубя в рожок.
За пастухом
На берег реки
Идут телята,
Коровы,
Быки.
Услышав
Пастушеский
Громкий рожок,
Бросился в воду
От страха
Щенок.
Вот по воде
Щенок плывет,
— Плыви-ка за мною, —
Котенка зовет.
Котенок остался
На берегу.
— Нет. — говорит он. –
Я не могу. –
Уши прижав и задравши хвост,
Мчится котенок в обход
Через мост.
5
Осень пришла,
Листы пожелтели;
Вот журавли
На юг полетели.
Взял хозяин щенка в работу –
Стал щенок ходить на охоту.
По полю заяц
Несется стрелой,
Мчится охотник
За ним удалой.
Ловкий охотник
Меткий стрелок!
Мчится с охотником
Резвый щенок.
6
Ночью повсюду на даче тишь.
Только на кухне скребется мышь.
Мышь вылезает из норки,
Ищет засохшие корки.
Мышка, ты видишь, котенок сидит.
Мышка, ты слышишь, котенок не спит.
Мышка забыла про корку,
Спряталась мышка в норку.
7
Этой зимою
Я был в квартире,
В доме под номером
Тридцать четыре.
Тихо у двери нажал на звонок.
Слышу — за дверью залаял щенок.
Дверь мне открыли,
Я вижу — в прихожей
Серый щенок,
На себя не похожий:
Мохнатые уши,
Огромный рост,
Длинный и черный
Лохматый хвост.
А в коридоре я вижу –
Со шкапа
Чья-то свисает
Пушистая лапа.
Тут среди старых корзин и картонок
Лежит на себя не похожий котенок.
Толстый, огромный, пушистый кот
Лежит и лижет
Себе живот.
Псу и коту говорю я
— Друзья,
Вы подросли, и узнать вас нельзя.
Кот на меня лениво взглянул,
Пес потянулся и сладко зевнул.
Оба мне разом ответили:
— Что же,
Ты изменился
И вырос тоже.
Анне Ахматовой
Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.
А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем Сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил:
«Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
Дитя: он — твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем». — Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. «Слова-то какие…»
И старец сказал, повернувшись к Марии:
«В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око».
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Мой замок стоит на утесе крутом
В далеких, туманных горах,
Его я воздвигнул во мраке ночном,
С проклятьем на бледных устах.
В том замке высоком никто не живет,
Лишь я его гордый король,
Да ночью спускается с диких высот
Жестокий, насмешливый тролль.
На дальнем утесе, труслив и смешон,
Он держит коварную речь,
Но чует, что меч для него припасен,
Не знающий жалости меч.
Однажды сидел я в порфире златой,
Горел мой алмазный венец —
И в дверь постучался певец молодой,
Бездомный, бродячий певец.
Для всех, кто отвагой и силой богат,
Отворены двери дворца;
В пурпуровой зале я слушать был рад
Безумные речи певца.
С красивою арфой он стал недвижим,
Он звякнул дрожащей струной,
И дико промчалась по залам моим
Гармония песни больной.
«Я шел один в ночи беззвездной
В горах с уступа на уступ
И увидал над мрачной бездной,
Как мрамор белый, женский труп.
«Влачились змеи по уступам,
Угрюмый рос чертополох,
И над красивым женским трупом
Бродил безумный скоморох.
«И смерти дивный сон тревожа,
Он бубен потрясал в руке,
Над миром девственного ложа
Плясал в дурацком колпаке.
«Едва звенели колокольца,
Не отдаваяся в горах,
Дешевые сверкали кольца
На узких, сморщенных руках.
«Он хохотал, смешной, беззубый,
Скача по сумрачным холмам,
И прижимал больные губы
К холодным, девичьим губам.
«И я ушел, унес вопросы,
Смущая ими божество,
Но выше этого утеса
Не видел в мире ничего».
Я долее слушать безумца не мог,
Я поднял сверкающий меч,
Певцу подарил я кровавый цветок
В награду за дерзкую речь.
Цветок зазиял на высокой груди,
Красиво горящий багрец…
«Безумный певец, ты мне страшен, уйди».
Но мертвенно бледен певец.
Порвалися струны, протяжно звеня,
Как арфу его я разбил
За то, что он плакать заставил меня,
Властителя гордых могил.
Как прежде в туманах не видно луча,
Как прежде скитается тролль,
Он бедный не знает, бояся меча,
Что властный рыдает король.
Попрежнему тих одинокий дворец,
В нем трое, в нем трое всего:
Печальный король и убитый певец
И дикая песня его.
Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.
А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.
И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!
Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…
Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…
Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!
И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…
И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…
Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…
Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…
Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.
И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!
Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…
Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…
И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…
Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!
А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!
Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…
А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!
И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!
Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!
Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:
«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»
1Ты б радость была и свобода,
И ветер, и солнце, и путь.
В глазах твоих Бог и природа
И вечная женская суть.
Мне б нынче обнять твои ноги,
В колени лицо свое вжать,
Отдать половину тревоги,
Частицу покоя вобрать.2Я так живу, как ты должна,
Обязана перед судьбою.
Но ты ведь не в ладах с собою
И меж чужих живешь одна.
А мне и дальше жить в огне,
Нести свой крест, любить и путать.
И ты еще придешь ко мне,
Когда меня уже не будет.3Полон я светом, и ветром, и страстью,
Всем невозможным, несбывшимся ранним…
Ты — моя девочка, сказка про счастье,
Опроверженье разочарований…
Как мы плутали,
но нынче,
на деле
Сбывшейся встречей плутание снято.
Киев встречал нас
веселой метелью
Влажных снежинок, — больших и мохнатых.
День был наполнен
стремительным ветром.
Шли мы сквозь ветер,
часов не считая,
И в волосах твоих,
мягких и светлых,
Снег оседал,
расплывался и таял.
Бил по лицу и был нежен.
Казалось,
Так вот идти нам сквозь снег и преграды
В жизнь и победы,
встречаться глазами,
Чувствовать эту вот
бьющую радость…
Двери наотмашь,
и мир будто настежь, —
Светлый, бескрайний, хороший, тревожный…
Шли мы и шли,
задыхаясь от счастья,
Робко поверив,
что это — возможно.4Один. И ни жены, ни друга:
На улице еще зима,
А солнце льется на Калугу,
На крыши, церкви и дома.
Блеск снега. Сердце счастья просит,
И я гадаю в тишине,
Куда меня еще забросит
И как ты помнишь обо мне…
И вновь метель. И влажный снег.
Власть друг над другом и безвластье.
И просветленный тихий смех,
Чуть в глубине задетый страстью.5Ты появишься из двери.
Б.ПастернакМы даль открыли друг за другом,
И мы вдохнули эту даль.
И влажный снег родного Юга
Своей метелью нас обдал.
Он пахнул счастьем, этот хаос!
Просторным — и не обоймешь…
А ты сегодня ходишь, каясь,
И письма мужу отдаешь.
В чем каясь? Есть ли в чем? Едва ли!
Одни прогулки и мечты…
Скорее в этой снежной дали,
Которую вдохнула ты.
Ломай себя. Ругай за вздорность,
Тащись, запутавшись в судьбе.
Пусть русской женщины покорность
На время верх возьмет в тебе.
Но даль — она неудержимо
В тебе живет, к тебе зовет,
И русской женщины решимость
Еще свое в тебе возьмет.
И ты появишься у двери,
Прямая, твердая, как сталь.
Еще сама в себя не веря,
Уже внеся с собою даль.6А это было в настоящем,
Хоть начиналось все в конце…
Был снег, затмивший все.
Кружащий.
Снег на ресницах. На лице.
Он нас скрывал от всех прохожих,
И нам уютно было в нем…
Но все равно — еще дороже
Нам даль была в уюте том.
Сам снег был далью… Плотью чувства,
Что нас несло с тобой тогда.
И было ясно. Было грустно,
Что так не может быть всегда,
Что наше бегство — ненадолго,
Что ждут за далью снеговой
Твои привычки, чувство долга,
Я сам меж небом, и землей…
Теперь ты за туманом дней,
И вспомнить можно лишь с усильем
Все, что так важно помнить мне,
Что ощутимой было былью.
И быль как будто не была.
Что ж, снег был снег… И он — растаял.
Давно пора, уйдя в дела,
Смириться с, тем, что жизнь — такая.
Но, если верится в успех,
Опять кружит передо мною
Тот, крупный, нежный, влажный снег, —
Весь пропитавшийся весною…
Выступы замок простер
В синюю неба пустыню.
Холодный востока костер
Утра встречает богиню.
И тогда-то
Звон раздался от подков.
Бел, как хата,
Месяц ясных облаков
Лаву видит седоков.
И один из них широко
Ношей белою сверкнул,
И в его ночное око
Сам таинственный разгул
Выше мела белых скул
Заглянул.
«Не святые, не святоши,
В поздний час несемся мы,
Так зачем чураться ноши
В час царицы ночи — тьмы!»
Уж по твердой мостовой
Идут взмыленные кони.
И опять взмахнул живой
Ношей мчащийся погони.
И кони устало зевают, замучены,
Шатаются конские стати.
Усы золотые закручены
Вождя веселящейся знати.
И, вящей породе поспешная дань,
Ворота раскрылися настежь.
«Раскройся, раскройся, широкая ткань,
Находку прекрасную застишь.
В руках моих дремлет прекрасная лань!»
И, преодолевая странный страх,
По пространной взбегает он лестнице
И прячет лицо в волосах
Молчащей кудесницы.
«В холодном сумраке покоя,
Где окружили стол скамьи,
Веселье встречу я какое
В разгуле витязей семьи?»
И те отвечали с весельем:
«Правду промолвил и дело.
Дружен урод с подземельем,
И любит высоты небесное тело».—
«Короткие четверть часа
Буду вверху и наедине.
Узнаю, льнут ли ее волоса
К моей молодой седине».
И те засмеялися дружно.
Качаются старою стрелкой часы.
Но страх вдруг приходит. Но все же наружно
Те всадники крутят лихие усы...
Но что это? Жалобный стон и трепещущий говор,
И тела упавшего шум позже стука.
Весь дрожа, пробегает в молчании повар
И прочь убегает, не выронив звука.
И мчатся толпою, недоброе чуя,
До двери высокой, дубовой и темной,
И плачет дружинник, ключ в скважину суя,
Суровый, сердитый, огромный.
На битву идут они к женственным чарам,
И дверь отворилась под тяжким ударом
Со скрипом, как будто, куда-то летя,
Грустящее молит и плачет дитя.
Но зачем в их руках заблистали клинки?
Шашек лезвия блещут из каждой руки.
Как будто заснувший, лежит общий друг,
И на пол стекают из крови озера.
А в углу близ стены — вся упрек и испуг —
Мария Вечора.
Полно, сивка, видно, тра
Бросить соху. Хлещет ливень и сечет.
Видно, ждет нас до утра
Сон, коняшня и почет.
Были и лето и осень дождливы;
Были потоплены пажити, нивы;
Хлеб на полях не созрел и пропал;
Сделался голод; народ умирал.
Но у епископа милостью Неба
Полны амбары огромные хлеба;
Жито сберег прошлогоднее он:
Был осторожен епископ Гаттон.
Рвутся толпой и голодный и нищий
В двери епископа, требуя пищи;
Скуп и жесток был епископ Гаттон:
Общей бедою не тронулся он.
Слушать их вопли ему надоело;
Вот он решился на страшное дело:
Бедных из ближних и дальних сторон,
Слышно, скликает епископ Гаттон.
«Дожили мы до нежданного чуда:
Вынул епископ добро из-под спуда;
Бедных к себе на пирушку зовет», —
Так говорил изумленный народ.
К сроку собралися званые гости,
Бледные, чахлые, кожа да кости;
Старый, огромный сарай отворен:
В нем угостит их епископ Гаттон.
Вот уж столпились под кровлей сарая
Все пришлецы из окружного края…
Как же их принял епископ Гаттон?
Был им сарай и с гостями сожжен.
Глядя епископ на пепел пожарный
Думает: «Будут мне все благодарны;
Разом избавил я шуткой моей
Край наш голодный от жадных мышей».
В замок епископ к себе возвратился,
Ужинать сел, пировал, веселился,
Спал, как невинный, и снов не видал…
Правда! но боле с тех пор он не спал.
Утром он входит в покой, где висели
Предков портреты, и видит, что сели
Мыши его живописный портрет,
Так, что холстины и признака нет.
Он обомлел; он от страха чуть дышит…
Вдруг он чудесную ведомость слышит:
«Наша округа мышами полна,
В житницах седен весь хлеб до зерна».
Вот и другое в ушах загремело:
«Бог на тебя за вчерашнее дело!
Крепкий твой замок, епископ Гаттон,
Мыши со всех осаждают сторон».
Ход был до Рейна от замка подземный;
В страхе епископ дорогою темной
К берегу выйти из замка спешит:
«В Реинской башне спасусь» (говорит).
Башня из рейнских вод подымалась;
Издали острым утесом казалась,
Грозно из пены торчащим, она;
Стены кругом ограждала волна.
В легкую лодку епископ садится;
К башне причалил, дверь запер и мчится
Вверх по гранитным крутым ступеням;
В страхе один затворился он там.
Стены из стали казалися слиты,
Были решетками окна забиты,
Ставни чугунные, каменный свод,
Дверью железною запертый вход.
Узник не знает, куда приютиться;
На пол, зажмурив глаза, он ложится…
Вдруг он испуган стенаньем глухим:
Вспыхнули ярко два глаза над ним.
Смотрит он… кошка сидит и мяучит;
Голос тот грешника давит и мучит;
Мечется кошка; невесело ей:
Чует она приближенье мышей.
Пал на колени епископ и криком
Бога зовет в исступлении диком.
Воет преступник… а мыши плывут…
Ближе и ближе… доплыли… ползут.
Вот уж ему в расстоянии близком
Слышно, как лезут с роптаньем и писком;
Слышно, как стену их лапки скребут;
Слышно, как камень их зубы грызут.
Вдруг ворвались неизбежные звери;
Сыплются градом сквозь окна, сквозь двери,
Спереди, сзади, с боков, с высоты…
Что тут, епископ, почувствовал ты?
Зубы об камни они навострили,
Грешнику в кости их жадно впустили,
Весь по суставам раздернут был он…
Так был наказан епископ Гаттон.
В трактире тульском тишина,
И на столе уж свечки,
Като на канапе одна,
А Азбукин у печки!
Авдотья, Павлов Николай
Тут с ними — нет лишь Анны.
„О, друг души моей, давай
Играть с тобой в Татьяны!“ —
Като сказала так дружку,
И милый приступает,
И просит скромно табачку,
И жгут крутой свивает.
Катошка милого комшит,
А он комшит Катошку;
Сердца их тают — стол накрыт,
И подают окрошку.
Садятся рядом и едят
Весьма, весьма прилежно.
За каждой ложкой поглядят
В глаза друг другу нежно.
Едва возлюбленный чихнет —
Катошка тотчас: здравствуй;
А он ей головой кивнет
И нежно: благодарствуй!
Близ них Плезирка-пес кружит
И моська ростом с лося!
Плезирка! — милый говорит;
Катоша кличет: — мося!
И милому дает кольцо...
Но вдруг стучит карета —
И на трактирное крыльцо
Идет сестра Анета!
Заметьте: Павлов Николай
Давно уж провалился,
Анета входит невзначай —
И милый подавился!
„О милый! милый! что с тобой?“ —
Катоша закричала.
„Так, ничего, дружочек мой,
Мне в горло кость попала!“
Но то лишь выдумка — злодей!
Он струсил от Анеты!
Кольцо в глаза мелькнуло ей
И прочие конжеты!
И говорит: „Что за модель?
Извольте признаваться!“
Като в ответ: „Ложись в постель“,
И стала раздеваться...
Надела спальный свой чепец
И ватошник свой алый
И скомкалася наконец
Совсем под одеяло!
Оттуда выставя носок,
Сказала: „Я пылаю!“
Анета ей в ответ: „Дружок,
Я вас благословляю!
Что счастье вам, то счастье мне!“
Като не улежала
И бросилась на шею к ней, —
Авдотья заплясала.
А пламенный штабс-капитан
Лежал уже раздетый!
Авдотья в дверь, как в барабан,
Стучит и кличет: „Где ты?“
A он в ответ ей: „Виноват!“
„Скорей!“ — кричит Анета.
А он надел, как на парад,
Мундир, два эполета,
Кресты и шпагу нацепил —
Забыл лишь панталоны...
И важно двери растворил
И стал творить поклоны...
Какой же кончу я чертой?
Безделкой: многи лета!
Тебе, Василий! вам, Като,
Авдотья и Анета!
Веселье стало веселей;
Печальное забыто;
И дружба сделалась дружней;
И сердце все открыто!
Кто наш — для счастья тот живи,
И в землю Провиденью!
Ура, надежде и любви
И киселя терпенью!
Автор Эдгар По.
Перевод Константина Бальмонта.
Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой,
Над старинными томами я склонялся в полусне,
Грезам странным отдавался, — вдруг неясный звук раздался,
Будто кто-то постучался — постучался в дверь ко мне.
«Это, верно, — прошептал я, — гость в полночной тишине,
Гость стучится в дверь ко мне».
Ясно помню… Ожиданье… Поздней осени рыданья…
И в камине очертанья тускло тлеющих углей…
О, как жаждал я рассвета, как я тщетно ждал ответа
На страданье без привета, на вопрос о ней, о ней —
О Леноре, что блистала ярче всех земных огней, —
О светиле прежних дней.
И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет,
Трепет, лепет, наполнявший темным чувством сердце мне.
Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя:
«Это только гость, блуждая, постучался в дверь ко мне,
Поздний гость приюта просит в полуночной тишине —
Гость стучится в дверь ко мне».
«Подавив свои сомненья, победивши опасенья,
Я сказал: «Не осудите замедленья моего!
Этой полночью ненастной я вздремнул, — и стук неясный
Слишком тих был, стук неясный, — и не слышал я его,
Я не слышал…» — тут раскрыл я дверь жилища моего:
Тьма — и больше ничего.
Взор застыл, во тьме стесненный, и стоял я изумленный,
Снам отдавшись, недоступным на земле ни для кого;
Но как прежде ночь молчала, тьма душе не отвечала,
Лишь — «Ленора!» — прозвучало имя солнца моего, —
Это я шепнул, и эхо повторило вновь его, —
Эхо, больше ничего.
Вновь я в комнату вернулся — обернулся — содрогнулся, —
Стук раздался, но слышнее, чем звучал он до того.
«Верно, что-нибудь сломилось, что-нибудь пошевелилось,
Там, за ставнями, забилось у окошка моего,
Это — ветер, — усмирю я трепет сердца моего, —
Ветер — больше ничего».
Я толкнул окно с решеткой, — тотчас важною походкой
Из-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней,
Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво
И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей
Он взлетел на бюст Паллады, что над дверью был моей,
Он взлетел — и сел над ней.
От печали я очнулся и невольно усмехнулся,
Видя важность этой птицы, жившей долгие года.
«Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, —
Я промолвил, — но скажи мне: в царстве тьмы, где ночь всегда,
Как ты звался, гордый Ворон, там, где ночь царит всегда?»
Молвил Ворон: «Никогда».
Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало.
Подивился я всем сердцем на ответ ее тогда.
Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится,
Кто поверить согласится, чтобы где-нибудь, когда —
Сел над дверью говорящий без запинки, без труда
Ворон с кличкой: «Никогда».
И взирая так сурово, лишь одно твердил он слово,
Точно всю он душу вылил в этом слове «Никогда»,
И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он, —
Я шепнул: «Друзья сокрылись вот уж многие года,
Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда».
Ворон молвил: «Никогда».
Услыхав ответ удачный, вздрогнул я в тревоге мрачной.
«Верно, был он, — я подумал, — у того, чья жизнь — Беда,
У страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье
Рек весной, чье отреченье от Надежды навсегда
В песне вылилось о счастьи, что, погибнув навсегда,
Вновь не вспыхнет никогда».
Но, от скорби отдыхая, улыбаясь и вздыхая,
Кресло я свое придвинул против Ворона тогда,
И, склонясь на бархат нежный, я фантазии безбрежной
Отдался душой мятежной: «Это — Ворон, Ворон, да.
Но о чем твердит зловещий этим черным «Никогда»,
Страшным криком: «Никогда».
Я сидел, догадок полный и задумчиво-безмолвный,
Взоры птицы жгли мне сердце, как огнистая звезда,
И с печалью запоздалой головой своей усталой
Я прильнул к подушке алой, и подумал я тогда:
Я — один, на бархат алый — та, кого любил всегда,
Не прильнет уж никогда.
Но постой: вокруг темнеет, и как будто кто-то веет, —
То с кадильницей небесной серафим пришел сюда?
В миг неясный упоенья я вскричал: «Прости, мученье,
Это бог послал забвенье о Леноре навсегда, —
Пей, о, пей скорей забвенье о Леноре навсегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда».
И вскричал я в скорби страстной: «Птица ты — иль дух ужасный,
Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда, —
Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый,
В край, Тоскою одержимый, ты пришел ко мне сюда!
О, скажи, найду ль забвенье, — я молю, скажи, когда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».
«Ты пророк, — вскричал я, — вещий! «Птица ты — иль дух зловещий,
Этим небом, что над нами, — богом, скрытым навсегда, —
Заклинаю, умоляя, мне сказать — в пределах Рая
Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда,
Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».
И воскликнул я, вставая: «Прочь отсюда, птица злая!
Ты из царства тьмы и бури, — уходи опять туда,
Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, черной,
Удались же, дух упорный! Быть хочу — один всегда!
Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь — всегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда».
И сидит, сидит зловещий Ворон черный, Ворон вещий,
С бюста бледного Паллады не умчится никуда.
Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный,
Свет струится, тень ложится, — на полу дрожит всегда.
И душа моя из тени, что волнуется всегда.
Не восстанет — никогда!
На скале приморской мшистой,
Там, где берег грозно дик,
Богоматери пречистой
Чудотворный зрится лик;
С той крутой скалы на воды
Матерь божия глядит
И пловца от непогоды
Угрожающей хранит.
Каждый вечер, лишь молебный
На скале раздастся звон,
Глас ответственный хвалебный
Восстает со всех сторон;
Пахарь пеньем освящает
Дня и всех трудов конец,
И на палубе читает
«Avе Marиa» пловец.
Благодатного Успенья
Светлый праздник наступил;
Все окрестные селенья
Звон призывный огласил;
Солнце радостно и ярко,
Бездна вод светла до дна,
И природа, мнится, жаркой
Вся молитвою полна.
Все пути кипят толпами,
Все блестит вблизи, вдали;
Убралися вымпелами
Челноки и корабли;
И, в один слиявшись крестный
Богомольно-шумный ход,
Вьется лестницей небесной
По святой скале народ.
Сзади, в грубых власяницах,
Слезы тяжкие в очах,
Бледный пост на мрачных лицах,
На главе зола и прах,
Идут грешные в молчанье;
Им с другими не вступить
В храм святой; им в покаянье
Перед храмом слезы лить.
И от всех других далеко
Мертвецом бредет один:
Щеки впалы; тускло око;
Полон мрачный лоб морщин;
Из железа пояс ржавый
Тело чахлое гнетет,
И, к ноге прильнув кровавой,
Злая цепь ее грызет.
Брата некогда убил он;
Изломав проклятый меч,
Сталь убийства обратил он
В пояс; латы скинул с плеч,
И в оковах, как колодник,
Бродит он с тех пор и ждет,
Что какой-нибудь угодник
Чудом цепь с него сорвет.
Бродит он, бездомный странник,
Бродят много, много лет;
Но прощения посланник
Им не встречен; чуда нет.
Смутен день, бессонны ночи,
Скорбь с людьми и без людей,
Вид небес пугает очи,
Жизнь страшна, конец страшней.
Вот, как бы дорогой терний,
Тяжко к храму всходит он;
В храме все молчат, вечерний
Внемля благовеста звон.
Стал он в страхе пред дверями:
Девы лик сквозь фимиам
Блещет, обданный лучами
Дня, сходящего к водам.
И окрест благоговенья
Распростерлась тишина:
Мнится, таинством Успенья
Вся земля еще полна,
И на облаке сияет
Возлетевшей девы след,
И она благословляет,
Исчезая, здешний свет.
Все пошли назад толпами;
Но преступник не спешит
Им вослед, перед дверями,
Бледен ликом, он стоит:
Цепи все еще вкруг тела,
Ими сжатого, лежат,
А душа уж улетела
В град свободы, в божий град.
1
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы,
Где дождь пронзительный (как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И всё болотное, ночное, колдовское,
Проклятое — всё лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг — ладонью по лицу —
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды,
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь,
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…
2
Во первых строках
Моего письма
Путь открывается
Длинный, как тесьма.
Вот, строки раскидывая,
Лезет на меня
Драконоподобная
Морда коня.
Вот скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он опережает
Овечий гурт,
Его подстерегает
Каракурт,
Его сопровождает
Шакалий плач,
И пулю посылает
Ему басмач.
Но скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он тянет из кармана
Сухой урюк,
Он курит папиросы,
Что я курю;
Как я — он любопытен:
В траве степей
Выслеживает тропы
Зверей и змей.
Полдень придет —
Он слезет с коня,
Добрым словом
Вспомнит меня;
Сдвинет картуз
И зевнет слегка,
Книжку мою
Возьмет из мешка;
Прочтет стишок,
Оторвет листок,
Скинет пояс —
И под кусток.
Чего ж мне надо!
Мгновенье, стой!
Да здравствует гидрограф
Читатель мой!
3
Черт знает где,
На станции ночной,
Читатель мой,
Ты встретишься со мной.
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
У коновязи
Конь его храпит,
За сотни верст
Мой самовар кипит, -
И этот вечер,
Встреченный в пути,
Нам с глазу на глаз
Трудно провести.
Рассядемся,
Начнем табак курить.
Как невозможно
Нам заговорить.
Но вот по взгляду,
По движенью рук
Я в нем охотника
Признаю вдруг —
И я скажу:
«Уже на реках лед,
Как запоздал
Утиный перелет».
И скажет он,
Не подымая глаз:
«Нет времени
Охотиться сейчас!»
И замолчит.
И только смутный взор
Глухонемой продолжит разговор,
Пока за дверью
Не затрубит конь,
Пока из лампы
Не уйдет огонь,
Пока часы
Не скажут, как всегда:
«Довольно бреда,
Время для труда!»
«Этот, уходя, не оглянулся…»
Анна Ахматова
I
Двери вдыхают воздух и выдыхают пар; но
ты не вернешься сюда, где, разбившись попарно,
населенье гуляет над обмелевшим Арно,
напоминая новых четвероногих. Двери
хлопают, на мостовую выходят звери.
Что-то вправду от леса имеется в атмосфере
этого города. Это — красивый город,
где в известном возрасте просто отводишь взор от
человека и поднимаешь ворот.
II
Глаз, мигая, заглатывает, погружаясь в сырые
сумерки, как таблетки от памяти, фонари; и
твой подъезд в двух минутах от Синьории
намекает глухо, спустя века, на
причину изгнанья: вблизи вулкана
невозможно жить, не показывая кулака; но
и нельзя разжать его, умирая,
потому что смерть — это всегда вторая
Флоренция с архитектурой Рая.
III
В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли
тени. На Старом Мосту — теперь его починили —
где бюстует на фоне синих холмов Челлини,
бойко торгуют всяческой бранзулеткой;
волны перебирают ветку, журча за веткой.
И золотые пряди склоняющейся за редкой
вещью красавицы, роющейся меж коробок
под несытыми взглядами молодых торговок,
кажутся следом ангела в державе черноголовых.
IV
Человек превращается в шорох пера на бумаге, в кольцо
петли, клинышки букв и, потому что скользко,
в запятые и точки. Только подумать, сколько
раз, обнаружив ‘м’ в заурядном слове,
перо спотыкалось и выводило брови!
То есть, чернила честнее крови,
и лицо в потемках, словами наружу — благо
так куда быстрей просыхает влага —
смеется, как скомканная бумага.
V
Набережные напоминают оцепеневший поезд.
Дома стоят на земле, видимы лишь по пояс.
Тело в плаще, ныряя в сырую полость
рта подворотни, по ломаным, обветшалым
плоским зубам поднимается мелким шагом
к воспаленному нЈбу с его шершавым
неизменным «16»; пугающий безголосьем,
звонок порождает в итоге скрипучее «просим, просим»:
в прихожей вас обступают две старые цифры «8».
VI
В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки
привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке;
ощущая нехватку в терцинах, в клетке
дряхлый щегол выводит свои коленца.
Солнечный луч, разбившийся о дворец, о
купол собора, в котором лежит Лоренцо,
проникает сквозь штору и согревает вены
грязного мрамора, кадку с цветком вербены;
и щегол разливается в центре проволочной Равенны.
VII
Выдыхая пары, вдыхая воздух, двери
хлопают во Флоренции. Одну ли, две ли
проживаешь жизни, смотря по вере,
вечером в первой осознаешь: неправда,
что любовь движет звезды (Луну — подавно),
ибо она делит все вещи на два —
даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,
мысли о смерти. Если бы звезды Юга
двигались ею, то — в стороны друг от друга.
VIII
Каменное гнездо оглашаемо громким визгом
тормозов; мостовую пересекаешь с риском
быть за{п/к}леванным насмерть. В декабрьском низком
небе громада яйца, снесенного Брунеллески,
вызывает слезу в зрачке, наторевшем в блеске
куполов. Полицейский на перекрестке
машет руками, как буква «ж», ни вниз, ни
вверх; репродукторы лают о дороговизне.
О, неизбежность «ы» в правописаньи «жизни»!
IX
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть, в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.
На стол облокотясь и, чтоб прогнать тоску,
Журнала нового по свежему листку
Глазами томными рассеянно блуждая,
Вся в трауре, вдова сидела молодая —
И замечталась вдруг, а маленькая дочь
От милой вдовушки не отходила прочь,
То шелк своих кудрей ей на руку бросала,
То с нежной лаской ей колени целовала,
То, скорчась, у ее укладывалась ног
И согревала их дыханьем. Вдруг — звонок
В передней, — девочка в испуге задрожала,
Вскочила, побледнев, и мигом побежала
Узнать скорее: кто? — как бы самой судьбой
Входящий прислан был. ‘Что, Леля, что с тобой? ’
Но Леля унеслась и ничего не слышит,
И вскоре смутная вернулась, еле дышит:
‘Ах! Почтальон! Письмо! ’ — ‘Ну, что ж такое? Дрянь!
Чего ж пугаться тут? Как глупо! В угол стань! ’
И девочка в углу стоит и наблюдает,
Как маменька письмо внимательно читает;
Сперва она его чуть в руки лишь взяла —
На розовых устах улыбка расцвела,
А там, чем далее в особенность и в частность
Приятных этих строк она вникает, — ясность
Заметно, видимо с начала до конца,
Торжественно растет в чертах ее лица, —
А Леля между тем за этим проясненьем
Следила пристально с недетским разуменьем,
И мысль ей на чело как облако легла
И тонкой складочкой между бровей прошла,
И в глазках у нее пары туманной мысли
В две крупные слезы скруглились и нависли.
Бог знает, что тогда вообразилось ей!
Вдруг — голос матери: ‘Поди сюда скорей.
Что ж, Леля, слышишь ли? Ну вот! Что это значит,
Опять нахмурилась! Вот дурочка-то! Плачет!
Ну, поцелуй меня! О чем твоя печаль?
Чем ты огорчена? Чем? ’ — ‘Мне папашу жаль’.
— ‘Бог взял его к себе. Он даст тебе другого,
Быть может, папеньку, красавца, молодого,
Военного; а тот, что умер, был уж стар.
Ты помнишь — приезжал к нам тот усач, гусар?
А? Помнишь — привозил еще тебе конфеты?
Вот — пишет он ко мне: он хочет, чтоб одеты
Мы были в новые, цветные платья; дом
Нам купит каменный, и жить мы будем в нем,
И принимать гостей, и танцевать. Ты рада? ’
Но девочка в слезах прохныкала: ‘Не надо’,
— ‘Ну, не капризничай! Покойного отца
Нельзя уж воротить. Он дожил до конца.
Он долго болен был, — за ним уж как прилежно
Ухаживала я, о нем заботясь нежно!
Притом мы в бедности томились сколько лет!
Его любила я, ты это знаешь…’ — ‘Нет!
Ты не любила’. — ‘Вздор! Неправда! Вот обяжешь
Меня ты, если так при посторонних скажешь,
Девчонка дерзкая! Ты не должна и сметь
Судить о том, чего не можешь разуметь.
Отец твой жизнию со мною был доволен
Всегда’. — ‘А вот, мама, он был уж очень болен —
До смерти за два дня, я помню, ночь была, —
Он стонет, охает, я слышу, ты спала;
На цыпочках к дверям подкралась и оттуда
Из-за дверей кричу: ‘Тебе, папаша, худо? ’
А он ответил мне: ‘Нет, ничего, я слаб,
Не спится, холодно мне, Леля, я озяб.
А ты зачем не спишь? Усни! Господь с тобою!
Запри плотнее дверь! А то я беспокою
Своими стонами вас всех. Вот — замолчу,
Всё скоро кончится. Утихну. Не хочу
Надоедать другим’. — Мне инда страшно стало,
И сердце у меня так билось, так стучало!..
Мне было крепко жаль папаши. Вся дрожу
И говорю: ‘Вот я мамашу разбужу,
Она сейчас тебя согреет, приголубит’.
А он сказал: ‘Оставь. — И так вздохнувши — ух! —
Прибавил, чуть дыша и уж почти не вслух,
Да я подслушала: — Она… меня… не любит’.
Вот видишь! Разве то была неправда? Вряд!
Ведь перед смертью все уж правду говорят’.
У светлой райской двери,
Стремясь в Эдем войти,
Евангельские звери
Столпились по пути.
Помногу и по паре
Сошлись, от всех границ,
Земли и моря твари,
Сонм гадов, мошек, птиц,
И Петр, ключей хранитель,
Спросил их у ворот:
«Чем в райскую обитель
Вы заслужили вход?»
Ослят неустрашимо:
«Закрыты мне ль врата?
В врата Иерусалима
Не я ль ввезла Христа?»
«В врата не впустят нас ли?»
Вол мыкнул за волом:
«Не наши ль были ясли
Младенцу — первый дом?»
Да стукнув лбом в ворота:
«И речь про нас была:
„Не поит кто в субботу
Осла или вола?“»
«И нас — с ушком игольным
Пусть также помянут!» —
Так, гласом богомольным,
Ввернул словцо верблюд.
А слон, стоявший сбоку
С конем, сказал меж тем:
«На нас волхвы с Востока
Явились в Вифлеем».
Рот открывая, рыбы:
«А чем, коль нас отнять,
Апостолы могли бы
Семь тысяч напитать?»
И, гласом человека,
Добавила одна:
«Тобой же в рыбе некой
Монета найдена!»
А, из морского лона
Туда приплывший, кит:
«Я в знаменьи Ионы, —
Промолвил, — не забыт!»
Взнеслись: «Мы званы тоже!» —
Все птичьи племена, —
«Не мы ль у придорожий
Склевали семена?»
Но горлинки младые
Поправили: «Во храм
Нас принесла Мария,
Как жертву небесам!»
И голубь, не дерзая
Напомнить Иордан,
Проворковал, порхая:
«И я был в жертву дан!»
«От нас он (вспомнить надо ль?)
Для притчи знак обрел:
„Орлы везде, где падаль!“» —
Заклекотал орел.
И птицы пели снова,
Предвосхищая суд:
«Еще об нас есть слово:
„Не сеют и не жнут!“
Пролаял пес: „Не глуп я:
Напомню те часы,
Как Лазаревы струпья
Лизать бежали псы!“
Но, не вступая в споры,
Лиса, без дальних слов:
„Имеют лисы норы“, —
Об нас был глас Христов!»
Шакалы и гиены
Кричали, что есть сил:
«Мы те лизали стены,
Где бесноватый жил!»
А свиньи возопили:
«К нам обращался он!
Не мы ли потопили
Бесовский легион?»
Все гады (им не стыдно)
Твердили грозный глас:
«Вы — змии, вы — ехидны!» —
Шипя; «Он назвал нас!»
А скорпион, что носит
Свой яд в хвосте, зубаст,
Ввернул: «Яйцо коль просят,
Кто скорпиона даст?»
«Вы нас не затирайте!» —
Рой мошек пел, жужжа, —
«Сказал он: „Не сбирайте
Богатств, где моль и ржа!“»
Звучало пчел в гуденьи:
«Мы званы в наш черед:
Ведь он, по воскресеньи,
Вкушал пчелиный мед!»
И козы: «Нам дорогу!
Внимать был наш удел,
Как „Слава в вышних богу!“
Хор ангелов воспел!»
И нагло крикнул петел:
«Мне ль двери заперты?
Не я ль, о Петр, отметил,
Как отрекался ты?»
Лишь агнец непорочный
Молчал, потупя взор…
Все созерцали — прочный
Эдемских врат запор.
Но Петр, скользнувши взглядом
По странной полосе,
Где змий был с агнцем рядом,
Решил: «Входите все!
Вы все, в земной юдоли, —
Лишь знак доброт и зол.
Но горе, кто по воле
Был змий иль злой орел!»
Меня еда арканом окружила,
Она встает эпической угрозой,
И круг ее неразрушим и страшен,
Испарина подернула ее…
И в этот день в Одессе на базаре
Я заблудился в грудах помидоров,
Я средь арбузов не нашел дороги,
Черешни завели меня в тупик,
Меня стена творожная обстала,
Стекая сывороткой на булыжник,
И ноздреватые обрывы сыра
Грозят меня обвалом раздавить.
Еще — на градус выше — и ударит
Из бочек масло раскаленной жижей
И, набухая желтыми прыщами,
Обдаст каменья — и зальет меня.
И синемордая тупая брюква,
И крысья, узкорылая морковь,
Капуста в буклях, репа, над которой
Султаном подымается ботва,
Вокруг меня, кругом, неумолимо
Навалены в корзины и телеги,
Раскиданы по грязи и мешкам.
И как вожди съедобных батальонов,
Как памятники пьянству и обжорству,
Обмазанные сукровицей солнца,
Поставлены хозяева еды.
И я один среди враждебной стаи
Людей, забронированных едою,
Потеющих под солнцем Хаджи-бея
Чистейшим жиром, жарким, как смола.
И я мечусь средь животов огромных,
Среди грудей, округлых, как бочонки,
Среди зрачков, в которых отразились
Капуста, брюква, репа и морковь.
Я одинок. Одесское, густое,
Большое солнце надо мною встало,
Вгоняя в землю, в травы и телеги
Колючие отвесные лучи.
И я свищу в отчаянье, и песня
В три россыпи и в два удара вьется
Бездомным жаворонком над толпой.
И вдруг петух, неистовый и звонкий,
Мне отвечает из-за груды пищи,
Петух — неисправимый горлопан,
Орущий в дни восстаний и сражений.
Оглядываюсь — это он, конечно,
Мой старый друг, мой Ламме, мой товарищ,
Он здесь, он выведет меня отсюда
К моим давно потерянным друзьям!
Он толще всех, он больше всех потеет;
Промокла полосатая рубаха,
И брюхо, выпирающее грозно,
Колышется над пыльной мостовой.
Его лицо багровое, как солнце,
Расцвечено румянами духовки,
И молодость древнейшая играет
На неумело выбритых щеках.
Мой старый друг, мой неуклюжий Ламме,
Ты так же толст и так же беззаботен,
И тот же подбородок четверной
Твое лицо, как прежде, украшает.
Мы переходим рыночную площадь,
Мы огибаем рыбные ряды,
Мы к погребу идем, где на дверях
Отбита надпись кистью и линейкой:
«Пивная госзаводов Пищетрест».
Так мы сидим над мраморным квадратом,
Над пивом и над раками — и каждый
Пунцовый рак, как рыцарь в красных латах,
Как Дон-Кихот, бессилен и усат.
Я говорю, я жалуюсь. А Ламме
Качает головой, выламывает
Клешни у рака, чмокает губами,
Прихлебывает пиво и глядит
В окно, где проплывает по стеклу
Одесское просоленное солнце,
И ветер с моря подымает мусор
И столбики кружит по мостовой.
Все выпито, все съедено. На блюде
Лежит опустошенная броня
И кардинальская тиара рака.
И Ламме говорит: «Давно пора
С тобой потолковать! Ты ослабел,
И желчь твоя разлилась от безделья,
И взгляд твой мрачен, и язык остер.
Ты ищешь нас, — а мы везде и всюду,
Нас множество, мы бродим по лесам,
Мы направляем лошадь селянина,
Мы раздуваем в кузницах горнило,
Мы с школярами заодно зубрим.
Нас много, мы раскиданы повсюду,
И если не певцу, кому ж еще
Рассказывать о радости минувшей
И к радости грядущей призывать?
Пока плывет над этой мостовой
Тяжелое просоленное солнце,
Пока вода прохладна по утрам,
И кровь свежа, и птицы не умолкли, -
Тиль Уленшпигель бродит по земле».
И вдруг за дверью раздается свист
И россыпь жаворонка полевого.
И Ламме опрокидывает стол,
Вытягивает шею — и протяжно
Выкрикивает песню петуха.
И дверь приотворяется слегка,
Лицо выглядывает молодое,
Покрытое веснушками, и губы
В улыбку раздвигаются, и нас
Оглядывают с хитрою усмешкой
Лукавые и ясные глаза.
. . . . . . . . . . . . . .
Я Тиля Уленшпигеля пою!
1
Дом
Хотя бы потому, что потрясен ветрами
Мой дом от половиц до потолка;
И старая сосна трет по оконной раме
Куском селедочного костяка;
И глохнет самовар, и запевают вещи,
И женщиной пропахла тишина,
И над кроватью кружится и плещет
Дымок ребяческого сна, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
В звероподобные кусты,
Где ветер осени, шурша снопом соломы,
Взрывает ржавые листы,
Где дождь пронзительный (как леденеют щеки!),
Где гнойники на сваленных стволах,
И ронжи скрежет и отзыв далекий
Гусиных стойбищ на лугах…
И всё болотное, ночное, колдовское,
Проклятое — всё лезет на меня:
Кустом морошки, вкусом зверобоя,
Дымком ночлежного огня,
Мглой зыбунов, где не расслышишь шага.
…И вдруг — ладонью по лицу —
Реки расхристанная влага,
И в небе лебединый цуг.
Хотя бы потому, что туловища сосен
Стоят, как прадедов ряды,
Хотя бы потому, что мне в ночах несносен
Огонь олонецкой звезды, -
Мне хочется шагнуть через порог знакомый
(С дороги, беспризорная сосна!)
В распахнутую дверь,
В добротный запах дома,
В дымок младенческого сна…
2
Читатель в моем представлении
Во первых строках
Моего письма
Путь открывается
Длинный, как тесьма.
Вот, строки раскидывая,
Лезет на меня
Драконоподобная
Морда коня.
Вот скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он опережает
Овечий гурт,
Его подстерегает
Каракурт,
Его сопровождает
Шакалий плач,
И пулю посылает
Ему басмач.
Но скачет по равнине,
Довольный собой,
Молодой гидрограф —
Читатель мой.
Он тянет из кармана
Сухой урюк,
Он курит папиросы,
Что я курю;
Как я — он любопытен:
В траве степей
Выслеживает тропы
Зверей и змей.
Полдень придет —
Он слезет с коня,
Добрым словом
Вспомнит меня;
Сдвинет картуз
И зевнет слегка,
Книжку мою
Возьмет из мешка;
Прочтет стишок,
Оторвет листок,
Скинет пояс —
И под кусток.
Чего ж мне надо!
Мгновенье, стой!
Да здравствует гидрограф
Читатель мой!
3
Так будет
Черт знает где,
На станции ночной,
Читатель мой,
Ты встретишься со мной.
Сутуловат,
Обветрен,
Запылен,
А мне казалось,
Что моложе он…
И скажет он,
Стряхая пыль травы:
«А мне казалось,
Что моложе вы!»
Так, вытерев ладони о штаны,
Встречаются работники страны.
У коновязи
Конь его храпит,
За сотни верст
Мой самовар кипит, -
И этот вечер,
Встреченный в пути,
Нам с глазу на глаз
Трудно провести.
Рассядемся,
Начнем табак курить.
Как невозможно
Нам заговорить.
Но вот по взгляду,
По движенью рук
Я в нем охотника
Признаю вдруг —
И я скажу:
«Уже на реках лед,
Как запоздал
Утиный перелет».
И скажет он,
Не подымая глаз:
«Нет времени
Охотиться сейчас!»
И замолчит.
И только смутный взор
Глухонемой продолжит разговор,
Пока за дверью
Не затрубит конь,
Пока из лампы
Не уйдет огонь,
Пока часы
Не скажут, как всегда:
«Довольно бреда,
Время для труда!»
БЮРОКРАТИАДА
Переход на страницу аудио-файла.
ПРАБАБУШКА БЮРОКРАТИЗМА
Машина.
Сунь пятак—
что-то повертится,
пошипит гадко.
Минуты через две,
приблизительно так,
из машины вылазит трехкопеечная
шоколадка.
Бараны!
10 Чего разглазелись кучей?!
В магазине и проще,
и дешевле,
и лучше.
ВЧЕРАШНЕЕ
Черт,
сын его
или евонный брат,
расшутившийся сверх всяких мер,
раздул машину в миллиарды крат
и расставил по всей РСФСР.
20 С ночи становятся людей тени.
Тяжелая—подемный мост!—
скрипит,
глотает дверь учреждении
извивающийся человечий хвост.
Дверь разгорожена.
Еще не узка им!
Через решетки канцелярских баррикад,
вырвав пропуск, идет пропускаемый.
Разлилась коридорами человечья река.
30 (Первый шип—
первый вой—
«С очереди сшиб!»
«Осади без трудовой!»)
— Ищите и обрящете,—
пойди и «рящь» ее!—
которая «входящая» и которая «исходящая»?!
Обрящут через час-другой.
На рупь бумаги—совсем мало!—
всовывают дрожащей рукой
40 в пасть входящего журнала.
Колесики завертелись.
От дамы к даме
пошла бумажка, украшаясь номерами.
От дам бумажка перекинулась к секретарше.
Шесть секретарш от младшей до старшей!
До старшей бумажка дошла в обед.
Старшая разошлась.
Потерялся след.
Звезды считать?
50 Сойдешь с ума!
Инстанций не считаю—плавай сама!
Бумажка плыла, шевелилась еле.
Лениво ворочались машины валы.
В карманы тыкалась,
совалась в портфели,
на полку ставилась,
клалась в столы.
Под грудой таких же
столами коллегий
60 ждала,
когда подымут ввысь ее,
и вновь
под сукном
в многомесячной неге
дремала в тридцать третьей комиссии.
Бумажное тело сначала толстело.
Потом прибавились клипсы-лапки.
Затем бумага выросла в «дело»—
пошла в огромной синей папке.
70 Зав ее исписал на славу,
от зава к замзаву вернулась вспять,
замзав подписал,
и обратно
к заву
вернулась на подпись бумага опять.
Без подписи места не сыщем под ней мы,
но вновь
механизм
бумагу волок,
80 с плеча рассыпая печати и клейма
на каждый
чистый еще
уголок.
И вот,
через какой-нибудь год,
отверз журнал исходящий рот.
И, скрипнув перьями,
выкинул вон
бумаги негодной—на миллион.
СЕГОДНЯШНЕЕ
90 Высунув языки,
разинув рты,
носятся нэписты
в рьяни,
в яри…
А посередине
высятся
недоступные форты,
серые крепости советских канцелярий.
С угрозой выдвинув пики-перья,
100 закованные в бумажные латы,
работали канцеляристы,
когда
в двери
бумажка втиснулась!
«Сокращай штаты!»
Без всякого волнения,
без всякой паники
завертелись колеса канцелярской механики.
Один берет.
110 Другая берет.
Бумага взад.
Бумага вперед.
По проторенному другими следу
через замзава проплыла к преду.
Пред в коллегию внес вопрос:
«Обсудите!
Аппарат оброс».
Все в коллегии спорили стойко.
Решив вести работу рысью,
120 немедленно избрали тройку.
Тройка выделила комиссию и подкомиссию.
Комиссию распирала работа.
Комиссия работала до четвертого пота.
Начертили схему:
кружки и линии,
которые красные, которые сини".
Расширив штат сверхштатной сотней,
работали и в праздник и в день субботний.
Согнулись над кипами,
130 расселись в ряд,
щеголяют выкладками,
цифрами пещрят.
Глотками хриплыми,
ртами пенными
вновь вопрос подымался в пленуме.
Все предлагали умно и трезво:
«Вдвое урезывать!»
«Втрое урезывать!»
Строчил секретарь—
140 от работы в мыле:
постановили—слушали,
слушали—постановили…
Всю ночь,
над машинкой склонившись низко,
резолюции переписывала и переписывала
машинистка.
И…
через неделю
забредшие киски
играли листиками из переписки.
МОЯ РЕЗОЛЮЦИЯ
150 По-моему,
это
— с другого бочка—
знаменитая сказка про белого бычка.
КОНКРЕТНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ
Я,
как известно,
не делопроизводитель.
Поэт.
Канцелярских способностей у меня нет
Но, по-моему,
160 надо
без всякой хитрости
взять за трубу канцелярию
и вытрясти.
Потом
над вытряхнутыми
посидеть в тиши,
выбрать одного и велеть:
«Пиши!»
Только попросить его:
170 «Ради бога,
пиши, товарищ, не очень много!»
Уже окончился день, и ночь
Надвигается из-за крыш…
Сапожник откладывает башмак,
Вколотив последний гвоздь.
Неизвестные пьяницы в пивных
Проклинают, поют, хрипят,
Склерозными раками, желчью пивной
Заканчивая день…
Торговец, расталкивая жену,
Окунается в душный пух,
Свой символ веры — ночной горшок
Задвигая под кровать…
Москва встречает десятый час
Перезваниванием проводов,
Свиданьями кошек за трубой,
Началом ночной возни…
И вот, надвинув кепи на лоб
И фотогеничный рот
Дырявым шарфом обмотав,
Идет на промысел вор…
И, ундервудов траурный марш
Покинув до утра,
Конфетные барышни спешат
Встречать героев кино.
Антенны подрагивают в ночи
От холода чуждых слов;
На циферблате десятый час
Отмечен косым углом…
Над столом вождя — телефон иссяк,
И зеленое сукно,
Как болото, всасывает в себя
Пресспапье и карандаши…
И только мне десятый час
Ничего не приносит в дар:
Ни чая, пахнущего женой,
Ни пачки папирос.
И только мне в десятом часу
Не назначено нигде —
Во тьме подворотни, под фонарем —
Заслышать милый каблук…
А сон обволакивает лицо
Оренбургским густым платком;
А ночь насыпает в мои глаза
Голубиных созвездии пух.
И прямо из прорвы плывет, плывет
Витрин воспаленный строй:
Чудовищной пищей пылает ночь,
Стеклянной наледью блюд…
Там всходит огромная ветчина,
Пунцовая, как закат,
И перистым облаком влажный жир
Ее обволок вокруг.
Там яблок румяные кулаки
Вылазят вон из корзин;
Там ядра апельсинов полны
Взрывчатой кислотой.
Там рыб чешуйчатые мечи
Пылают: «Не заплати!
Мы голову — прочь, мы руки — долой!
И кинем голодным псам!»
Там круглые торты стоят Москвой
В кремлях леденцов и слив;
Там тысячу тысяч пирожков,
Румяных, как детский сад,
Осыпала сахарная пурга,
Истыкал цукатный дождь…
А в дверь ненароком: стоит атлет
Средь сине-багровых туш!
Погибшая кровь быков и телят
Цветет на его щеках…
Он вытянет руку — весы не в лад
Качнутся под тягой гирь,
И нож, разрезающий сала пласт,
Летит павлиньим пером.
И пылкие буквы
«МСПО»
Расцветают сами собой
Над этой оголтелой жратвой
(Рычи, желудочный сок!)…
И голод сжимает скулы мои,
И зудом поет в зубах,
И мыльною мышью по горлу вниз
Падает в пищевод…
И я содрогаюсь от скрипа когтей,
От мышьей возни хвоста,
От медного запаха слюны,
Заливающего гортань…
И в мире остались — одни, одни,
Одни, как поход планет,
Ворота и обручи медных букв,
Начищенные огнем!
Четыре буквы:
«МСПО»,
Четыре куска огня:
Это —
Мир Страстей, Полыхай Огнем!
Это-
Музыка Сфер, Паря
Откровением новым!
Это — Мечта,
Сладострастье, Покои, Обман!
И на что мне язык, умевший слова
Ощущать, как плодовый сок?
И на что мне глаза, которым дано
Удивляться каждой звезде?
И на что мне божественный слух совы,
Различающий крови звон?
И на что мне сердце, стучащее в лад
Шагам и стихам моим?!
Лишь поет нищета у моих дверей,
Лишь в печурке юлит огонь,
Лишь иссякла свеча, и луна плывет
В замерзающем стекле…
В башне древняго аббатства, члены рыцарскаго братства,
Мы сидели и молчали возле Круглаго стола.
Над окрестностью суровой разливался свет багровый
Сквозь узорчатыя грани красноватаго стекла;
Свет багровый разливался, шорох странный раздавался…
Мы сидели и молчали возле Круглаго стола.
В тусклом свете ветхой залы рдели в кубках, как кристаллы,
Драгоценные напитки монастырских погребов.
Рядом с нами в тесном круге наши милыя подруги
Робко ждали нежных взглядов, нежных слов от женихов,
Но сурово мы молчали; было тихо в мрачной зале
И не видно было взглядов, и не слышно было слов…
Мы смотрели на Артура, на красавца трубадура,
С боязливым подозреньем мы смотрели на него.
Сжав чело свое руками, сумасшедшими глазами
Он смотрел перед собою и не видел ничего;
Он, казалось, был в испуге, без красавицы подруги
Он покинул древний замок, замок деда своего…
И воскликнул я, бледнея: "Где-ж прекрасная Алтея,
"Наша радость, наше солнце, солнце Круглаго стола?
"Где, Артур, твоя невеста? Отчего свободно место
«В башне славнаго аббатства возле Круглаго стола?» —
И ответил он, бледнея: "Я не знаю, где Алтея,
"Я не знаю, где Алтея, солнце Круглаго стола!…
"Мне однако говорили, что лежит она в могиле,
"Пораженная коварно вероломною рукой;
"В древнем замке, в темном склепе, вся закованная в цепи,
"Вся завернутая в саван, в бледный саван гробовой,
"Цепенея, холодея, спит прекрасная Алтея,
«Плачет жалобно и стонет, и качает головой»…
И сверкая гневным взором, мы воскликнули с укором:
«Ты убил, убил, безумец, это нежное дитя!» —
Посмотревши с удивленьем, он ответил нам с презреньем:
"Да, товарищи, убито это нежное дитя.
"Я убил свою Алтею, но невинен я пред нею, —
«Не убийца вероломный, а суровый мститель я!…»
Он замолк; полны печали, мы чего-то ожидали,
В ветхой башне замирали горделивыя слова;
Пламя свечек трепетало; ночь томительно молчала;
Только где-то, как ребенок, тихо плакала сова…
Вдруг толпа пошевельнулась, занавеска колыхнулась,
Дверь качнулась, из-за двери показалась голова,
С мертвой бледностью камеи, с нежным профилем Алтеи,
Показалась из-за двери роковая голова!
И от ужаса бледнея, мы сидели, цепенея
И вошла сама Алтея, в белом саване своем,
Оставляя след кровавый, обвитая цепью ржавой,
И сказала: «Ты — убийца!… но простила я!… Пойдем!…»
И, шатаясь, тихо встал он, тихо вышел и пропал он,
И таинственно пропал он в бледном сумраке ночном…
В башне стараго аббатства, члены рыцарскаго братства,
Часто, часто мы пируем возле Круглаго стола;
Над окрестностью суровой тускло льется свет багровый
Сквозь узорчатыя грани красноватаго стекла;
Свет багровый тускло льется, шорох странный раздается…
Мы сидим и ждем Артура возле Круглаго стола.
Но напрасно,— нет Артура, нет красавца трубадура!
Не придет он в нашу башню с тихой песней о былом…
В древнем замке, в темном склепе, обхватив руками цепи,
На коленях пред Алтеей спит Артур тяжелым сном…
Тени их над нами веют, и печально сиротеют
Два незанятыя места за покинутым столом.
В башне древнего аббатства, члены рыцарского братства,
Мы сидели и молчали возле Круглого стола.
Над окрестностью суровой разливался свет багровый
Сквозь узорчатые грани красноватого стекла;
Свет багровый разливался, шорох странный раздавался…
Мы сидели и молчали возле Круглого стола.
В тусклом свете ветхой залы рдели в кубках, как кристаллы,
Драгоценные напитки монастырских погребов.
Рядом с нами в тесном круге наши милые подруги
Робко ждали нежных взглядов, нежных слов от женихов,
Но сурово мы молчали; было тихо в мрачной зале
И не видно было взглядов, и не слышно было слов…
Мы смотрели на Артура, на красавца трубадура,
С боязливым подозреньем мы смотрели на него.
Сжав чело свое руками, сумасшедшими глазами
Он смотрел перед собою и не видел ничего;
Он, казалось, был в испуге, без красавицы подруги
Он покинул древний замок, замок деда своего…
И воскликнул я, бледнея: «Где ж прекрасная Алтея,
Наша радость, наше солнце, солнце Круглого стола?
Где, Артур, твоя невеста? Отчего свободно место
В башне славного аббатства возле Круглого стола?» —
И ответил он, бледнея: «Я не знаю, где Алтея,
Я не знаю, где Алтея, солнце Круглого стола!…
Мне, однако, говорили, что лежит она в могиле,
Пораженная коварно вероломною рукой;
В древнем замке, в темном склепе, вся закованная в цепи,
Вся завернутая в саван, в бледный саван гробовой,
Цепенея, холодея, спит прекрасная Алтея,
Плачет жалобно и стонет, и качает головой»…
И сверкая гневным взором, мы воскликнули с укором:
«Ты убил, убил, безумец, это нежное дитя!» —
Посмотревши с удивленьем, он ответил нам с презреньем:
«Да, товарищи, убито это нежное дитя.
Я убил свою Алтею, но невинен я пред нею, —
Не убийца вероломный, а суровый мститель я!…»
Он замолк; полны печали, мы чего-то ожидали,
В ветхой башне замирали горделивые слова;
Пламя свечек трепетало; ночь томительно молчала;
Только где-то, как ребенок, тихо плакала сова…
Вдруг толпа пошевельнулась, занавеска колыхнулась,
Дверь качнулась, из-за двери показалась голова,
С мертвой бледностью камеи, с нежным профилем Алтеи,
Показалась из-за двери роковая голова!
И от ужаса бледнея, мы сидели, цепенея
И вошла сама Алтея, в белом саване своем,
Оставляя след кровавый, обвитая цепью ржавой,
И сказала: «Ты — убийца!… но простила я!… Пойдем!…»
И, шатаясь, тихо встал он, тихо вышел и пропал он,
И таинственно пропал он в бледном сумраке ночном…
В башне старого аббатства, члены рыцарского братства,
Часто, часто мы пируем возле Круглого стола;
Над окрестностью суровой тускло льется свет багровый
Сквозь узорчатые грани красноватого стекла;
Свет багровый тускло льется, шорох странный раздается…
Мы сидим и ждем Артура возле Круглого стола.
Но напрасно, — нет Артура, нет красавца трубадура!
Не придет он в нашу башню с тихой песней о былом…
В древнем замке, в темном склепе, обхватив руками цепи,
На коленях пред Алтеей спит Артур тяжелым сном…
Тени их над нами веют, и печально сиротеют
Два незанятые места за покинутым столом.
Уж думал я, что я забыт,
Что рифмы жалкого посланья
Не пробудили состраданья,
И что пора мне за Коцит,
Сказав „прости“ земному свету,
Где нет и жалости к поэту!..
С тоски я потащился в сад, —
А скука прогнала назад;
Но подхожу к дверям с кручиной,
А у дверей уж радость ждет,
И с очарованной корзиной
Мне, улыбаясь, подает
Здоровье, силы, вдохновенье!
Не думайте, чтоб сновиденье
Сшутило так с душой моей
И чтоб придворный ваш лакей,
Отправленный с корзиной вами,
Моими принят был глазами
За милую царицу фей,
За жизнедательную радость!
Нет! не обманчивая сладость
Мечты пленила душу мне!
Могу ль так грубо обмануться?
Когда б случилось то во сне —
Я не подумал бы проснуться!
Сама богиня то была!
Сосуд судьбы она дала
Мне в скромном образе корзины!
В задаток всех житейских благ,
В бумажке свернуты, в листах,
В ней золотые апельсины,
Янтарный, сочный виноград,
Душистых абрикосов ряд,
И ананасы с земляникой,
И сливы пухлые с клубникой
Явились в блеске предо мной!
Я принял трепетной рукой —
И мнилось, таинство судьбины
На дне лубочныя корзины
Разоблачилось для меня,
И жизнь уж стала не загадка!
О, ты прелестная перчатка,
Тебя я знаю! ты родня
Перчатки той честолюбивой,
Которую поэт счастливой
Весной прошедшею, в Кремле,
Поймал на мраморном столе,
Когда, гордясь сама собою,
И в ссоре с милою рукою,
На волю рока отдана,
Гляделась в зеркало она!
А ты, башмак, ты брат Дельфину!
Отправим брата-близнеца
За странником-платком в пучину,
Найди для странника-певца
На суше верную дорогу,
Хотя и сшит для красоты,
Хотя ему не в пору ты,
Хотя пожмешь немного ногу!
Но как тебя назвать, платок?
Как ты зашел в мой уголок?
В час добрый! гость, судьбою данный!
Я знаю, тот непостоянный
Платок-изменник и беглец,
Не может быть твоей роднею!
Пускай сияет он звездою, —
Ты будь моим! тебе певец
Себя отныне поверяет!
Когда он жизнью заскучает,
И мрачным путь найдет земной —
Лицо закроет он тобой;
Под сей завесою чудесной
Все станет вдруг опять прелестно
Для добровольного слепца!
А все, что оскорбляет око, —
Незримо будет и далеко
От покровенного лица!
Когда ж в страну воображенья
Сберется полететь поэт,
А рифм и жарких мыслей нет,
И вялы крылья вдохновенья —
Тебя лишь только разостлать,
Ты будешь коврик окрыленной,
И можешь за предел вселенной
Певца и музу перемчать!
Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Как все молчит!.. В полночной глубине
Окрестность вся как будто притаилась;
Нет шороха в кустах; тиха дорога;
В пустой дали не простучит телега,
Не скрипнет дверь; дыханье не провеет,
И коростель замолк в траве болотной.
Все, все теперь под занавесом спит;
И легкою ль, неслышною стопою
Прокрался здесь бесплотный дух… не знаю.
Но чу… там пруд шумит; перебираясь
По мельничным колесам неподвижным,
Сонливою струёй бежит вода;
И ласточка тайком ползет по бревнам
Под кровлю; и сова перелетела
По небу тихому от колокольни;
И в высоте, фонарь ночной, луна
Висит меж облаков и светит ясно,
И звездочки в дали небесной брезжут…
Не так же ли, когда осенней ночью,
Измокнувший, усталый от дороги, Придешь домой, еще не видишь кровель,
А огонек уж там и тут сверкает?..
Но что ж во мне так сердце разгорелось?
Что на душе так радостно и смутно?
Как будто в ней по родине тоска!
Я плачу… но о чем? И сам не знаю! Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Пускай темно на высоте;
Сияют звезды в темноте.
То свет родимой стороны;
Про нас они там зажжены.Куда идти мне? В нижнюю деревню,
Через кладбище?.. Дверь отворена.
Подумаешь, что в полночь из могил
Покойники выходят навестить
Свое село, проведать, все ли там,
Как было в старину. До сей поры,
Мне помнится, еще ни одного
Не встретил я. Не прокричать ли: полночь!
Покойникам?.. Нет, лучше по гробам
Пройду я молча, есть у них на башне
Свои часы. К тому же… как узнать!
Прошла ль уже их полночь или нет?
Быть может, что теперь лишь только тьма
Сгущается в могилах… ночь долга;
Быть может также, что струя рассвета
Уже мелькнула и для них… кто знает?
Как смирно здесь! знать, мертвые покойны?
Дай Бог!.. Но мне чего-то страшно стало.
Не все здесь умерло: я слышу, ходит
На башне маятник… ты скажешь, бьется
Пульс времени в его глубоком сне.
И холодом с вершины дует полночь;
В лугу ее дыханье бродит, тихо
Соломою на кровлях шевелит
И пробирается сквозь тын со свистом,
И сыростью от стен церковных пашет —
Окончины трясутся, и порой
Скрипит, качаясь, крест — здесь подувает
Оно в открытую могилу… Бедный Фриц!
И для тебя готовят уж постелю,
И каменный покров лежит при ней,
И на нее огни отчизны светят.Как быть! а всем одно, всех на пути
Застигнет сон… что ж нужды! все мы будем
На милой родине; кто на кладбище
Нашел постель — в час добрый; ведь могила
Последний на земле ночлег; когда же
Проглянет день и мы, проснувшись, выйдем
На новый свет, тогда пути и часу
Не будет нам с ночлега до отчизны.Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Сияют звезды с вышины,
То свет родимой стороны:
Туда через могилу путь;
В могиле ж… только отдохнуть.Где был я? где теперь? Иду деревней;
Прошел через кладбище… Все покойно
И здесь и там… И что ж деревня в полночь?
Не тихое ль кладбище? Разве там,
Равно как здесь, не спят, не отдыхают
От долгия усталости житейской,
От скорби, радости, под властью Бога,
Здесь в хижине, а там в сырой земле,
До ясного, небесного рассвета? А он уж недалко… Как бы ночь
Ни длилася и неба ни темнила,
А все рассвета нам не миновать.
Деревню раз, другой я обойду —
И петухи начнут мне откликаться,
И воздух утренний начнет в лицо
Мне дуть; проснется день в бору, отдернет
Небесный занавес, и утро тихой
Струей прольется в сумрак; наконец
Посмотришь: холм, и дол, и лес сияют;
Все встрепенулося; там ставень вскрылся,
Там отворилась дверь; и все очнулось,
И всюду жизнь свободная взыграла.
Ах! царь небесный, что за праздник будет,
Когда последняя промчится ночь!
Когда все звезды, малые, большие,
И месяц, и заря, и солнце вдруг
В небесном пламени растают, свет
До самой глубины могил прольется,
И скажут матери младенцам: утро!
И все от сна пробудится; там дверь
Тяжелая отворится, там ставень;
И выглянут усопшие оттуда!..
О, сколько бед забыто в тихом сне!
И сколько ран глубоких в самом сердце
Исцелено! Встают, здоровы, ясны;
Пьют воздух жизни; он вливает крепость
Им в душу… Но когда ж тому случиться? Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Еще лежит на небе тень;
Еще далеко светлый день;
Но жив Господь, он знает срок:
Он вышлет утро на восток.
Грозою освеженный,
Подрагивает лист.
Ах, пеночки зеленой
Двухоборотный свист! Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.Говорить не можешь —
Губы горячи.
Над тобой колдуют
Умные врачи.
Гладят бедный ежик
Стриженых волос.
Валя, Валентина,
Что с тобой стряслось?
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Почему от зноя
Ноет голова?
Почему теснится
В подъязычье стон?
Почему ресницы
Обдувает сон? Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)
Над тобой склоняется
Плачущая мать: Валенька, Валюша!
Тягостно в избе.
Я крестильный крестик
Принесла тебе.
Все хозяйство брошено,
Не поправишь враз,
Грязь не по-хорошему
В горницах у нас.
Куры не закрыты,
Свиньи без корыта;
И мычит корова
С голоду сердито.
Не противься ж, Валенька,
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.На щеке помятой
Длинная слеза…
А в больничных окнах
Движется гроза.Открывает Валя
Смутные глаза.От морей ревучих
Пасмурной страны
Наплывают тучи,
Ливнями полны.Над больничным садом,
Вытянувшись в ряд,
За густым отрядом
Движется отряд.
Молнии, как галстуки,
По ветру летят.В дождевом сиянье
Облачных слоев
Словно очертанье
Тысячи голов.Рухнула плотина —
И выходят в бой
Блузы из сатина
В синьке грозовой.Трубы. Трубы. Трубы
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.А внизу, склоненная
Изнывает мать:
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленных
Губ не освежить —
Валентине больше
Не придется жить.— Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, -
Чтоб было приданое,
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу!
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива! Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.Возникай содружество
Ворона с бойцом —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется по шнуру.Красное полотнище
Вьется над бугром.
«Валя, будь готова!» —
Восклицает гром.В прозелень лужайки
Капли как польют!
Валя в синей майке
Отдает салют.Тихо подымается,
Призрачно-легка,
Над больничной койкой
Детская рука.«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.А в больничных окнах
Синее тепло,
От большого солнца
В комнате светло.И, припав к постели.
Изнывает мать.За оградой пеночкам
Нынче благодать.Вот и все! Но песня
Не согласна ждать.Возникает песня
В болтовне ребят.Подымает песню
На голос отряд.И выходит песня
С топотом шаговВ мир, открытый настежь
Бешенству ветров.
Мой милый, мой поэт,
Товарищ с юных лет!
Приду я неотменно
В твой угол, отчужденный
Презрительных забот,
И шума, и хлопот,
Толпящихся бессменно
У Крезовых ворот.
Пусть, златом не богаты,
Твоей смиренной хаты
Блюстители-пенаты
Тебя не обрекли
За шумной колесницей
Полубогов земли
Влачить стопы твои,
И в дом твой не ввели
Фортуны с вереницей
Затейливых страстей.
Пусть у твоих дверей
Привратник горделивый
Не будет с булавой
Веселости игривой
Отказывать, спесивой
Качая головой;
А скуке, шестерней
Приехавшей шумливо
С гостями позевать,
Дверь настежь растворять
Рукою торопливой!
И пусть в прихожей звон
О друге не доложит;
Но сердце, статься может,
Шепнет тебе: вот он!
Пусть в храмине опрятной,
Уютной и приятной
Для граций и друзей,
Слепить не будут взоров
Ни выделка уборов —
Труд тысячи людей, —
Ни белизна фарфоров,
Ни горы хрусталей,
Сияющих, но бренных,
Как счастье прилепленных
К их блеску богачей,
Фортуны своенравной
Балованных детей!
Природа-мать издавна
Поэтам избрала
Тропинку здесь простую,
Посредственность златую
В подруги им дала.
Вергилия приятель,
Любимый наш певец,
Не приторный ласкатель,
Не суетный мудрец,
Гораций не был знатным,
Под небом благодатным,
Тибурских рощ в тени
Он радостные дни
Умеренности ясной
С улыбкой посвящал,
Друг Делии прекрасной,
Богатства не желал.
И староста Пафоса,
Девицами Теоса
При сединах увит,
Не в мраморных чертогах,
Не при златых порогах
Угащивал харит!
Стихов своих игривых
Мне свиток приготовь,
Стихов красноречивых,
И пылких и счастливых,
Где дружбу и любовь
Ты, сердцем вдохновенный,
Поешь непринужденно
И где пленяешь нас
Не громом пухлых фраз
Раздутых Цицеронов,
Не пискотнею стонов
Тщедушных селадонов,
Причесанных в тупей,
И не знобящим жаром,
Лирическим угаром
Пиндаров наших дней!
Расколом к смертной казни
Приговоренный Вкус,
Наставник лучший муз,
Исполненный боязни,
Укрылся от врагов
Под твой счастливый кров.
Да будет неотлучно
Тебя он осенять,
Да будет охранять
Тебя от шайки скучной
Вралей, вестовщиков,
И прозы и стихов
Работников поденных,
Невежеством клейменных
Пристрастия рабов!
Да, убояся бога,
Живущего с тобой,
Дверей твоих порога
Не осквернят ногой.
Да западет дорога
К тебе, любимец мой,
Сей сволочи бездумной,
И суетной и шумной
Толпе забот лихих,
Как древле коршун жадный,
Грызущих беспощадно
Усердных слуг своих!
Но резвость, но веселья —
Товарищи безделья —
И Вакх под вечерок
С Токаем престарелым
И причетом веселым
Пускай полетом смелым
В твой мчатся уголок;
А там любовь позднее
Пускай в условный срок
Придет к тебе, краснея, —
И двери на замок!
О друг мой! Мне уж зрится:
Твой скромный камелек
Тихохонько курится,
Вокруг него садится
Приятелей кружок;
Они слетелись вместе
На дружеский твой зов
Из разных все концов.
Здесь на почетном месте
Почетный наш поэт,
Белева мирный житель
И равнодушный зритель
Приманчивых сует,
Жуковский, в ранни годы
Гораций-Эпиктет.
Здесь с берега свободы,
Художеств, чудаков,
Карикатур удачных,
Радклиф, Шекспиров мрачных,
Ростбифа и бойцов —
Наш Северин любезный;
Пусть нас делили бездны
Зияющих морей,
Но он не изменился
И другом возвратился
В обятия друзей!
Питомец сладострастья,
Друг лакомых пиров,
Красавиц и стихов,
Дитя румяный счастья,
И ты, Тургенев, к нам!
И ты, наследник тула
Опасных стрел глупцам
Игривого Катулла,
О Блудов, наш остряк!
Завистников нахальных
И комиков печальных
Непримиримый враг!
Круг избранный, бесценный
Товарищей-друзей!
Вам дни мои смиренны
И вам души моей
Обеты сокровенны!
Меня не будут зреть
В прислужниках гордыни,
И не заманит сеть
Меня слепой богини!
Вам, вам одним владеть
Веселыми годами,
Для вас хочу и с вами
Я жить и умереть!
Возыграйте, струны лиры;
Возбуждает Феб от сна.
Вейте, тихие зефиры;
Возвращается весна:
День предшествует огромный,
Оживляя воздух томный,
Флора, царству твоему.
Как тебе, богиня, крины,
Так дела Екатерины
Счастье Северу всему.
Ты в сей день, императрица,
Зрела в первый раз на свет,
И всевышняя десница
Орошала райский цвет;
Злоба челюсти терзала,
Как судьбина отверзала
Двери во Фортуны храм;
Растворились двери пышны,
В небе восклицанья слышны:
«Россы, дар сей бог дал вам!»
Бог пречудно помогает
Нам во злейши времена
И с отчаянных слагает
Возложенны бремена;
Тако, бурю ненавидя,
Мореплаватель, увидя
Пристань и покойный брег,
Сколько в море он тоскует,
Столько в пристани ликует,
Окончав опасный бег.
Разум мой восторжен ныне,
Любопытствие пленя:
В сердце зря Екатерине,
Извещает он меня,
Что она на троне мыслит,
Как часы владенья числит,
Жертвуя своей судьбе.
Душу зря необычайну,
Я сию, Россия, тайну
Открываю днесь тебе.
Мыслит так о славе трона:
«Мне обширная страна
К исправлению закона
От небес поручена.
Я во дни моей державы
Не ищу иной забавы,
Кроме счастия людей.
Все, что можно, в них исправлю,
Пользу им и честь оставлю
Диадиме я своей.
Океана ветром волны
Взносятся превыше гор;
Мысли, общей пользы полны, —
Нашей высоты подпор;
Скипетр — дело невелико,
Если оного владыко
Благом ставит только блеск;
Царско имя устрашает:
Коль оно не утешает —
Тщетен и народный плеск.
Мне сие в трудах отрада,
Сей хочу я плеск примать,
Что в России все мне чада,
Что в России всем я мать.
О мои любезны дети!
То ласкает мя владети:
Все вы любите меня;
В чем вам польза, то мне славно;
Вас и я люблю вам равно,
Должность матери храня».
Се, что сердце в ней находит,
В утро, в вечер, в день и в ночь
На минуту не отходит
Мысль от ней такая прочь.
В нашем ты внемли ответе:
Для тебя мы жить на свете,
Для тебя умреть хотим.
За свою мы мать любезну,
В пламень, в пропасти и в бездну,
Яко Курций, полетим.
Ты, Россия, побеждала
Неприятелей своих,
Тверды грады осаждала,
Претворяя в пепел их.
Кровь тогда лилась реками,
Дым казался облаками,
Воздух выл, и трясся понт,
Стрелы Зевсовы летали,
Молнии во мгле блистали,
Колебался горизонт.
Соответствуй общей доле,
Сонм достойнейших людей,
И монаршей мудрой воле
К наставлению судей,
О сладчайше упованье,
Соверши скоряй желанье
Наших алчущих сердец:
Украси сию державу,
Вознеси богини славу
Выше солнца наконец!
Мне снятся поразительные сны.
Они всегда с действительностью слиты,
Как в тающем аккорде две струны.
Те мысли, что давно душой забыты,
Как существа, встают передо мной,
И окна снов гирляндой их обвиты.
Они растут живою пеленой,
Чудовищно и страшно шевелятся,
Глядят, — и вдруг их смоет, как волной.
Мгновенье мглы, и тени вновь теснятся.
Я в странном замке. Всюду тишина.
За дверью ждут, но дверь открыть боятся.
Не знаю, кто. Но знаю: тишь страшна.
И кто-то может каждый миг возникнуть.
Вот, белый, встал, глядит из-за окна.
И я хочу позвать кого-то, крикнуть,
Но все напрасно: голос мой погас.
Постой, я должен к ужасам привыкнуть.
Ведь он встает уже не первый раз.
Взглянул. Ушел. Какое облегченье!
Но лучше в сад пойти. Который час?
На циферблате умерли мгновенья!
Недвижно все. Замкнута глухо дверь.
Я в царстве леденящего забвенья.
Нет «после», есть лишь мертвое «теперь».
Не знаю, как, но времени не стало.
И ночь молчит, как страшный черный зверь.
Вдруг потолок таинственного зала
Стал медленно вздыматься в высоту,
И принял вид небесного провала.
Все выше. Вот заходит за черту
Тех вышних звезд, где рай порой мне снится.
Превысил их, и превзошел мечту.
Но нужно же ему остановиться!
И вот с верховной точки потолка
Какой-то блеск подвижный стал светиться:
Два яркие и злые огонька.
И, дрогнув на воздушной тонкой нити,
Спускаться стало — тело паука.
Раздался чей-то резкий крик: «Глядите»!
И кто-то вторил в гуле голосов:
«Я говорил вам — зверя не будите».
Вдруг изо всех, залитых мглой, углов,
Как рой мышей, как змеи, смутно встали
Бесчисленные скопища голов.
А между тем с высот, из бледной дали,
Спускается чудовищный паук,
И взгляд его — как холод мертвой стали.
Куда бежать! Видений замкнут круг.
Мучительные лица кверху вздернув,
Они не разнимают сжатых рук.
И вдруг, — как шулер, карты передернув,
Сразит врага, — паук, скользнувши вниз,
Внезапно превратился в тяжкий жернов.
И мельничные брызги поднялись.
Все люди, сколько их ни есть на свете,
В водоворот чудовищный сплелись.
И точно эту влагу били плети,
Так много было бешенства кругом, —
Росли и рвались вновь узлы и сети.
Невидимым гонимы рычагом,
Стремительно неслись в водовороте
За другом друг, враждебный за врагом.
Как будто бы по собственной охоте,
Вкруг страшного носились колеса,
В загробно-бледной лунной позолоте.
Метется белой пены полоса,
Утопленники тонут, пропадают,
А там, на дне — подводные леса.
Встают как тьма, безмолвно вырастают,
Оплоты, как гиганты, громоздят,
И ветви змеевидные сплетают.
Вверху, внизу, куда ни кинешь взгляд,
Густеют глыбы зелени ползущей,
Растут, и угрожающе молчат.
Меняются. Так вот он, мир грядущий!
Так это-то в себе скрывала тьма!
Безмерный город, грозный и гнетущий.
Неведомые высятся дома,
Уродливо тесна их вереница,
В них пляски, ужас, хохот и чума.
Безглазые из окон смотрят лица,
Чудовища глядят с покатых крыш,
Безумный город, мертвая столица.
И вдруг, порвав мучительную тишь,
Я просыпаюсь, полный содроганий, —
И вижу убегающую мышь.
Последний призрак демонских влияний!