Все стихи про дверь - cтраница 7

Найдено стихов - 349

Яков Петрович Полонский

В. А. Жуковский

Двадцать девятое января 1783—1883 г.
Две музы на пути его сопровождали:
Одна,— как бы ночным туманом повита,
С слезою для любви, с усладой для печали,—
Была верна, как смерть,— прекрасна, как мечта;

Другая — светлая, — покровы обличали
В ней девы стройный стан; на мраморе чела
Темнел пахучий лавр; ее глаза сияли
Земным бессмертием,— она с Олимпа шла.

Одна — склонила путь, певца сопровождая
В предел, куда ведет гробниц глухая дверь
И, райский голос свой из вечности роняя,
Поет родной душе: «благоговей и верь!»
Другая — дочь богов, восторгом пламенея,
К Олимпу вознеслась, и будет к нам слетать,
Чтоб лавр Жуковского задумчиво вплетать
В венок певца — скорбей бессмертных Одиссея.

Двадцать девятое января 1783—1883 г.
Две музы на пути его сопровождали:
Одна,— как бы ночным туманом повита,
С слезою для любви, с усладой для печали,—
Была верна, как смерть,— прекрасна, как мечта;

Другая — светлая, — покровы обличали
В ней девы стройный стан; на мраморе чела
Темнел пахучий лавр; ее глаза сияли
Земным бессмертием,— она с Олимпа шла.

Одна — склонила путь, певца сопровождая
В предел, куда ведет гробниц глухая дверь
И, райский голос свой из вечности роняя,
Поет родной душе: «благоговей и верь!»

Другая — дочь богов, восторгом пламенея,
К Олимпу вознеслась, и будет к нам слетать,
Чтоб лавр Жуковского задумчиво вплетать
В венок певца — скорбей бессмертных Одиссея.

Владимир Маяковский

Уж, и весело!

О скуке
   на этом свете
Гоголь
   говаривал много.
Много он понимает —
этот самый ваш
         Гоголь!
В СССР
   от веселости
стонут
   целые губернии и волости.
Например,
        со смеха
         слёзы потопом
на крохотном перегоне
            от Киева до Конотопа.
Свечи
   кажут
      язычьи кончики.
11 ночи.
      Сидим в вагончике.
Разговор
      перекидывается сам
от бандитов
      к Брынским лесам.
Остановят поезд —
         минута паники.
И мчи
   в Москву,
           укутавшись в подштанники.
Осоловели;
      поезд
         темный и душный,
и легли,
   попрятав червонцы
            в отдушины.
4 утра.
   Скок со всех ног.
Стук
   со всех рук:
«Вставай!
        Открывай двери!
Чай, не зимняя спячка.
            Не медведи-звери!»
Где-то
   с перепугу
            загрохотал наган,
у кого-то
       в плевательнице
            застряла нога.
В двери
   новый стук
         раздраженный.
Заплакали
        разбуженные
             дети и жены.
Будь что будет…
          Жизнь —
            на ниточке!
Снимаю цепочку,
         и вот…
Ласковый голос:
           «Купите открыточки,
пожертвуйте
      на воздушный флот!»
Сон
        еще
      не сошел с сонных,
ищут
   радостно
      карманы в кальсонах.
Черта
   вытащишь
          из голой ляжки.
Наконец,
       разыскали
         копеечные бумажки.
Утро,
   вдали
      петухи пропели…
— Через сколько
           лет
         соберет он на пропеллер?
Спрашиваю,
      под плед
         засовывая руки:
— Товарищ сборщик,
         есть у вас внуки?
— Есть, —
          говорит.
         — Так скажите
               внучке,
чтоб с тех собирала,
         — на ком брючки.
А этаким способом
         — через тысячную ночку —
соберете
   разве что
           на очки летчику. —
Наконец,
      задыхаясь от смеха,
поезд
   взял
      и дальше поехал.
К чему спать?
      Позевывает пассажир.
Сны эти
   только
      нагоняют жир.
Человеческим
      происхождением
            гордятся простофили.
А я
       сожалею,
      что я
         не филин.
Как филинам полагается,
                не предаваясь сну,
ждал бы
   сборщиков,
         взлезши на сосну.

Михаил Валентинович Кульчицкий

Бессмертие

Далекий друг! Года и версты,
И стены книг библиотек
Нас разделяют. Шашкой Щорса
Врубиться в твой далекий век
Хочу. Чтоб, раскроивши череп
Врагу последнему и через
Него перешагнув, рубя,
Стать первым другом для тебя.

На двадцать лет я младше века,
Но он увидит смерть мою,
Захода горестные веки
Смежив. И я о нем пою.
И для тебя. Свищу пред боем,
Ракет сигнальных видя свет,
Военный в пиджаке поэт,
Что мучим мог быть — лишь покоем.

Я мало спал, товарищ милый!
Читал, бродяжил, голодал…
Пусть: отоспишься ты в могиле —
Багрицкий весело сказал…
Одно мне страшно в этом мире:
Что, в плащ окутавшися мглой,
Я буду — только командиром,
Не путеводною звездой.

Военный год стучится в двери
Моей страны. Он входит в дверь.
Какие беды и потери
Несет в зубах косматый зверь?
Какие люди возметнутся
Из поражений и побед?
Второй любовью Революции
Какой подымется поэт?

А туча виснет. Слава ей
Не будет синим ртом пропета.
Бывает даже у коней
В бою предчувствие победы…
Приходит бой с началом жатвы.
И гаснут молнии в цветах.
Но молнии — пружиной сжаты
В затворах, в тучах и в сердцах.

Наперевес с железом сизым
И я на проводку пойду,
И коммунизм опять так близок,
Как в девятнадцатом году.

…И пусть над степью, роясь в тряпках,
Сухой бессмертник зацветет
И соловей, нахохлясь зябко,
Вплетаясь в ветер, запоет.

Эдуард Багрицкий

Тиль Уленшпигель (Весенним утром кухонные двери…)

Весенним утром кухонные двери
Раскрыты настежь, и тяжелый чад
Плывет из них. А в кухне толкотня:
Разгоряченный повар отирает
Дырявым фартуком свое лицо,
Заглядывает в чашки и кастрюли,
Приподымая медные покрышки,
Зевает и подбрасывает уголь
В горячую и без того плиту.
А поваренок в колпаке бумажном,
Еще неловкий в трудном ремесле,
По лестнице карабкается к полкам,
Толчет в ступе корицу и мускат,
Неопытными путает руками
Коренья в банках, кашляет от чада,
Вползающего в ноздри и глаза
Слезящего…
А день весенний ясен,
Свист ласточек сливается с ворчаньем
Кастрюль и чашек на плите; мурлычет,
Облизываясь, кошка, осторожно
Под стульями подкрадываясь к месту,
Где незамеченным лежит кусок
Говядины, покрытый легким жиром.
О царство кухни! Кто не восхвалял
Твой синий чад над жарящимся мясом,
Твой легкий пар над супом золотым?
Петух, которого, быть может, завтра
Зарежет повар, распевает хрипло
Веселый гимн прекрасному искусству,
Труднейшему и благодатному…

Я в этот день по улице иду,
На крыши глядя и стихи читая, —
В глазах рябит от солнца, и кружится
Беспутная, хмельная голова.
И, синий чад вдыхая, вспоминаю
О том бродяге, что, как я, быть может,
По улицам Антверпена бродил…
Умевший все и ничего не знавший,
Без шпаги — рыцарь, пахарь — без сохи,
Быть может, он, как я, вдыхал умильно
Веселый чад, плывущий из корчмы;
Быть может, и его, как и меня,
Дразнил копченый окорок, — и жадно
Густую он проглатывал слюну.
А день весенний сладок был и ясен,
И ветер материнскою ладонью
Растрепанные кудри развевал.
И, прислонясь к дверному косяку,
Веселый странник, он, как я, быть может,
Невнятно напевая, сочинял
Слова еще не выдуманной песни…
Что из того? Пускай моим уделом
Бродяжничество будет и беспутство,
Пускай голодным я стою у кухонь,
Вдыхая запах пиршества чужого,
Пускай истреплется моя одежда,
И сапоги о камни разобьются,
И песни разучусь я сочинять…
Что из того? Мне хочется иного…
Пусть, как и тот бродяга, я пройду
По всей стране, и пусть у двери каждой
Я жаворонком засвищу — и тотчас
В ответ услышу песню петуха!
Певец без лютни, воин без оружья,
Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.
Когда ж усталость овладеет мною
И я засну крепчайшим смертным сном,
Пусть на могильном камне нарисуют
Мой герб: тяжелый, ясеневый посох —
Над птицей и широкополой шляпой.
И пусть напишут: «Здесь лежит спокойно
Веселый странник, плакать не умевший.»
Прохожий! Если дороги тебе
Природа, ветер, песни и свобода, —
Скажи ему: «Спокойно спи, товарищ,
Довольно пел ты, выспаться пора!»

Вячеслав Иванов

Бессонницы

1Что порхало, что лучилось —
Отзвенело, отлучилось,
Отсверкавшей упало рекой…
Мотыльком живое отлетело.
И — как саван — укутал покой
Опустелое тело.Но бессонные очи
Испытуют лик Ночи:
«Зачем лик Мира — слеп?
Ослеп мой дух, —
И слеп, и глух
Мой склеп»…Белая, зажгись во тьме, звезда!
Стань над ложем, близкая: «Ты волен»…
А с отдаленных колоколен,
Чу, медь поет: «Всему чреда»…
Чу, ближе: «Рок»…
— «Сон и страда»…
— «Свой знают срок»…
— «Встает звезда»…
Ко мне гряди, сюда, сюда! 2В комнате сонной мгла.
Дверь, как бельмо, бела.Мысли пугливо-неверные,
Как длинные, зыбкие тени,
Неимоверные,
Несоразмерные, —
Крадутся, тянутся в пьяном от ночи мозгу,
Упившемся маками лени.Скользят и маячат
Царевны-рыбы
И в могилы прячут
Белые трупы.
Их заступы тупы,
И рыхлы глыбы
На засыпчатом дне.«Я лгу —
Не верь,
Гробничной, мне! —
Так шепчет дверь.
— Я — гробничная маска, оттого я бела;
Но за белой гробницей — темничная мгла».
«И мне не верь, —
Так шепчет тень.
— Я редею, и таю,
И тебе рождаю
Загадку — день»…Ты помедли, белый день!
Мне оставь ночную тень, —
Мы играем в прятки.
Ловит Жизнь иль Смерть меня?
Чья-то ткется западня
Паутиной шаткой…3Казни ль вестник предрассветный
Иль бесплотный мой двойник —
Кто ты, белый, что возник
Предо мной, во мгле просветной, Весь обвитый
Благолепным,
Склепным
Льном, —
Тускл во мреяньи ночном? Мой судья? палач? игемон?
Ангел жизни? смерти демон?
Брат ли, мной из ночи гроба
Изведенный?
Мной убитый, —
Присужденный
На томительный возврат? Супостат —
Или союзник?
Мрачный стражник? бледный узник?
Кто здесь жертва? — кто здесь жрец?
Воскреситель и мертвец? Друг на друга смотрим оба…
Ты ль, пришлец, восстал из гроба?
Иль уводишь в гроб меня —
В платах склепных,
Благолепных
Бело-мреющего дня?

Александр Введенский

Гость на коне

Конь степной
бежит устало,
пена каплет с конских губ.
Гость ночной
тебя не стало,
вдруг исчез ты на бегу.
Вечер был.
Не помню твердо,
было все черно и гордо.
Я забыл
существованье
слов, зверей, воды и звезд.
Вечер был на расстояньи
от меня на много верст.
Я услышал конский топот
и не понял этот шепот,
я решил, что это опыт
превращения предмета
из железа в слово, в ропот,
в сон, в несчастье, в каплю света.
Дверь открылась,
входит гость.
Боль мою пронзила
кость.
Человек из человека
наклоняется ко мне,
на меня глядит как эхо,
он с медалью на спине.
Он обратною рукою
показал мне — над рекою
рыба бегала во мгле,
отражаясь как в стекле.
Я услышал, дверь и шкап
сказали ясно:
конский храп.
Я сидел и я пошел
как растение на стол,
как понятье неживое,
как пушинка или жук,
на собранье мировое
насекомых и наук,
гор и леса,
скал и беса,
птиц и ночи,
слов и дня.
Гость я рад,
я счастлив очень,
я увидел край коня.
Конь был гладок,
без загадок,
прост и ясен как ручей.
Конь бил гривой
торопливой,
говорил —
я съел бы щей.
Я собранья председатель,
я на сборище пришел.
— Научи меня Создатель.
Бог ответил: хорошо.
Повернулся боком конь,
и я взглянул
в его ладонь.
Он был нестрашный.
Я решил,
я согрешил,
значит, Бог меня лишил воли, тела и ума.
Ко мне вернулся день вчерашний.
В кипятке
была зима,
в ручейке
была тюрьма,
был в цветке
болезней сбор,
был в жуке
ненужный спор.
Ни в чем я не увидел смысла.
Бог Ты может быть отсутствуешь?
Несчастье.
Нет я все увидел сразу,
поднял дня немую вазу,
я сказал смешную фразу
чудо любит пятки греть.
Свет возник,
слова возникли,
мир поник,
орлы притихли.
Человек стал бес
и покуда
будто чудо
через час исчез.

Я забыл существованье,
я созерцал
вновь
расстоянье.

Наум Коржавин

Новоселье

IВ снегу деревня. Холм в снегу.
Дворы разбросаны по склону…
Вот что за окнами балкона
Проснувшись, видеть я могу.Как будто это на холсте!
Но это всё на самом деле.
Хоть здесь Москва, и я — в постели,
В своей квартире, как в мечте.Давно мне грезился покой.
Но всё же видеть это — странно.
Хоть в окнах комнаты другой
Одни коробки, плиты, краны, Индустриальность, кутерьма.
Чертеж от края и до края…
А здесь глубинка; тишь сплошная,
Как в давней сказке.- Русь… Зима.Вся жизнь моя была хмельна
Борьбой с устойчивостью древней,
И нате ж — рад, что здесь деревня,
Что мне в окно она видна.И рад, что снег на крышах бел,
Что все просторно, цельно, живо…
Как будто расчертить красиво
Всю землю — я не сам хотел.К чему раскаянье ума.
Чертеж — разумная идея.
Я знаю: строить с ним — быстрее,
А всем, как мне, нужны дома.Но вот смотрю на холм в снегу.
Забыв о пользе, как о прозе.
И с тем, что здесь пройдет бульдозер,
Стыдясь — смириться не могу.IIТот свет иль этот? Рай иль ад?
Нет, бледный призрак процветанья.
Квартиры, сложенные в зданья.
Широких окон тесный ряд.То ль чистый план, то ль чистый бред.
Тут правит странный темперамент.
Стоят вразброс под номерами
Дома — дворов и улиц нет.Здесь комбинат, чей профиль быт,
Где на заправке дух и тело.
И мнится: мы на свет для дела
Явились — жизнь свою отбыть.К чему тут шум дворов больших?
О прошлом память? — с ней расстанься!
Дверь из квартиры — дверь в пространство,
В огромный мир квартир чужих.И ты затерян — вот беда.
Но кто ты есть, чтоб к небу рваться?
Здесь правит равенство без братства.
На страже зависть и вражда.А, впрочем, — чушь… Слова и дым.
Сам знаю: счастье — зданья эти.
Одно вот страшно мне — что дети
Мир видят с первых дней — таким.

Яков Петрович Полонский

Имеретин

О, было время, труд полезный
Имеретин позабывал,
Меняя плуг и серп железный
На ружья, шашку и кинжал.

Вражда стучалась в наши двери,
Мы прятались, куда кто мог,
Иль кровожадные, как звери
Шли на врага, взведя курок.

Костры сигнал нам подавали:
По высотам сторожевым
Мы ночью зарева искали,
А днем разглядывали дым.

Нас ночью глушь лесов пугала:
На страже сидя у дверей,
Мы принимали плач шакала
За плач украденных детей.

Как часто ветра шум привольный,
Треск сучьев, лошадиный топ —
Меня бросал то в жар невольный,
То в лихорадочный озноб.

В ножи играли дети наши
И бегали обнажены,
И, дна не видя горькой чаши,
Не ждали мы конца войны.

И равнодушно мы сносили
Наш плен и наш позор, когда
Красавиц наших уводили
На трапезонтские суда.

Мы знали, дома ждал их голод;
Мы знали, брачную постель
Их замела бы в зимний холод
Неугомонная метель.

Жилища наши стали бедны,
И обеднели алтари,
Где перед битвами молебны
Служили некогда цари.

Но, закаленные бедами,
Не закалили мы сердец…
Как над младенцами, над нами
Небесный сжалился Отец.

Потухло зарево пожаров,
Угомонилася вражда,—
Пленно-продавцев янычаров
Исчезли грозные суда:

Единоверному народу
Вручили мы свою судьбу!
Он дал нам полную свободу
Начать бескровную борьбу,—

Борьбу с сохой, борьбу с лопатой,
С шелкомотальным колесом…
И стал богат наш дом дощатый
Мотками шелку и вином.

Рубли в карманах завелися,
Висят замки на сундуках,
И с песнями до Кутаиса
Мы русских возим в каюках…

Константин Дмитриевич Бальмонт

Старый дом

ПРЕРЫВИСТЫЯ СТРОКИ.
В старинном доме есть высокий зал,
Ночью в нем слышатся тихие шаги,
В полночь оживает в нем глубина зеркал,
И из них выходят друзья и враги.

Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти неска́занных слов,
Живите, живите—мне страшно—живите скорей.

Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.

Канделябры тяжелыя свет свой льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.

Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О, старый дом,
Кто в тебя дневной неполночный свет прольет?

Кто в тебе тяжелыя двери распахнет?
Кто воскресит неразсказанность мечты?
Кто снимет с нас этот мучительный гнет?
Мы только отражения зеркальной пустоты.

Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей.

Мы только сплетаемся в пляске на миг,
Мы кружимся, не чувствуя за окнами Луны,
Пред каждым и с каждым его же двойник,
И вновь мы возвращаемся в зеркальность глубины.

Мы, мертвые, уходим незримо туда,
Где будто бы все ясно и холодно-светло,
Нам нет возрожденья, не будет никогда,
Что̀ сказано—отжито, не сказано—прошло.

Бойтесь старых домов,
Бойтесь тайных их чар,
Дом тем более жаден, чем он более стар,
И чем старше душа, тем в ней больше задавленных слов.

Эдуард Асадов

Гостья

Проект был сложным. Он не удавался.
И архитектор с напряженным лбом
Считал, курил, вздыхал и чертыхался,
Склонясь над непокорным чертежом.

Но в дверь вдруг постучали. И соседка,
Студентка, что за стенкою жила,
Алея ярче, чем ее жакетка,
Сказала быстро: «Здрасьте». И вошла.

Вздохнула, села в кресло, помолчала,
Потом сказала, щурясь от огня:
— Вы старше, вы поопытней меня…
Я за советом… Я к вам прямо с бала…

У нас был вечер песни и весны,
И два студента в этой пестрой вьюге,
Не ведая, конечно, друг о друге,
Сказали мне о том, что влюблены.

Но для чужой души рентгена нет,
Я очень вашим мненьем дорожу.
Кому мне верить? Дайте мне совет.
Сейчас я вам о каждом расскажу.

Но, видно, он не принял разговора:
Отбросил циркуль, опрокинул тушь
И, глядя ей в наивные озера,
Сказал сердито: — Ерунда и чушь!

Мы не на рынке и не в магазине!
Совет вам нужен? Вот вам мой совет:
Обоим завтра отвечайте «нет!»,
Затем, что чувства нет здесь и в помине!

А вот когда полюбите всерьёз,
Поймете сами, если час пробьёт.
Душа ответит на любой вопрос.
А он все сам заметит и поймёт!

Окончив речь уверенно и веско,
Он был немало удивлен, когда
Она, вскочив вдруг, выпалила резко:
— Все сам заметит? Чушь и ерунда!

Слегка оторопев от этих слов,
Он повернулся было для отпора,
Но встретил не наивные озера,
А пару злых, отточенных клинков.

— Он сам поймет? Вы так сейчас сказали?
А если у него судачья кровь?
А если там, где у людей любовь,
Здесь лишь проекты, балки и детали?

Он все поймет? А если он плевал,
Что в чьем-то сердце то огонь, то дрожь?
А если он не человек — чертеж?!
Сухой пунктир! Бездушный интеграл?!

На миг он замер, к полу пригвожден,
Затем, потупясь, вспыхнул почему-то.
Она же, всхлипнув, повернулась круто
И, хлопнув дверью, выбежала вон.

Весенний ветер в форточку ворвался
Гудел, кружил, бумагами шуршал…
А у стола «бездушный интеграл»,
Закрыв глаза, счастливо улыбался…

Владимир Владимирович Маяковский

«товарищ Чичерин и тралеры отдает и прочее…»

товарищ Чичерин
товарищ Чичерин и тралеры отдает
товарищ Чичерин и тралеры отдает и прочее.
Но поэту
Но поэту незачем дипломатический такт.
Я б
Я б Керзону
Я б Керзону ответил так:
— Вы спрашиваете:
— Вы спрашиваете: «Тралеры брали ли?»
Брали тралеры.
Почему?
Мурман бедный.
Мурман бедный. Нужны ему
дюже.
Тралер
Тралер до того вещь нужная,
что пришлите
что пришлите хоть сто дюжин,
все отберем
все отберем дюжину за дюжиною.
Тралером
Тралером удобно
Тралером удобно рыбу удить.
А у вас,
А у вас, Керзон,
А у вас, Керзон, тралерами хоть пруд пруди.
Спрашиваете:
Спрашиваете: «Правда ли
Спрашиваете: «Правда ли подготовителей восстаний
поддерживали
поддерживали в Афганистане?»
Керзон!
Керзон! До чего вы наивны,
Керзон! До чего вы наивны, о боже!
И в Персии
И в Персии тоже.
Известно,
Известно, каждой стране
в помощи революционерам
в помощи революционерам отказа нет.
Спрашиваете:
Спрашиваете: «Правда ли,
Спрашиваете: «Правда ли, что белых
Спрашиваете: «Правда ли, что белых принимают в Чека,
а красных
а красных в посольстве?»
Принимаем —
Принимаем — и еще как!
Русские
Русские неподражаемы в хлебосольстве.
Дверь открыта
Дверь открыта и для врага
Дверь открыта и для врага и для друга.
Каждому
Каждому помещение по заслугам.
Спрашиваете:
Спрашиваете: «Неужели
Спрашиваете: «Неужели революционерам
суммы идут из ИИИ Интернационала?»
Идут.
Идут. Но[]
]ало.
Спрашиваете:
Спрашиваете: «А воевать хотите?»
Спрашиваете: «А воевать хотите?» Господин Керзон,
бросьте
бросьте этот звон
бросьте этот звон железом.
Ступайте в отставку!
Ступайте в отставку! Чего керзоните?!
Наденьте галоши,
Наденьте галоши, возьмите зонтик.
И,
И, по стопам Ллойд-Джорджиным,
гуляйте на даче,
гуляйте на даче, занимайтесь мороженым.
А то
А то жара
А то жара действует на мозговые способности.
На слабые
На слабые в особенности.
Г-н Керзон,
Г-н Керзон, стихотворение это
не считайте
не считайте неудовлетворительным ответом.
С поэта
С поэта взятки
гладки.

Франсис Вьеле-Гриффен

Два стихотворения

Осень
Как холодный дождь изменницей слывет,
Точно ветер и глуха, да оборвет.
Подозрительней, фальшивей вряд ли есть,
Имя осень ей—бродяжит нынче здесь…
Слышишь: палкой-то по стенке барабанит,
Выйди за дверь: право, с этой станет.
Выйди за дверь. Пристыди ж ты хоть ее,
Вот неряха-то. Не платье, а тряпье.
Грязи, грязи-то на ботах накопила,
Да не слушай, что бы та ни говорила.
Не пойдет сама… швыряй в нее каменья,
А вопить начнет—не бойся. Представленье.
Мы давно знакомы… Год назад
Здесь была, ходила с нами в сад,
Улыбалась, виноградом нас дарила,
Так о солнышке приятно говорила:
«Слышишь, летний, мол, лепечет ветерок,
Поработал, так приятно—на бочок».
Ужин подали—уселась вечерять.
Этой женщины, да чтобы не узнать.
Дали нового отведать ей винца,
Принесли потом в сарай мы ей сенца.
Спать ложилася меж телкой и кобылой,
Смотрим: к утру и вода в сенях застыла.
Лист дождем посыпался с тех пор.
Нет, шалишь. Теперь и ставни на запор.
Пусть идет в другие греться сени:
Нынче места нет на нашем сене,
Околачивать других ищи ступеней…
Листьев, листьев-то у ней по волосам,
А глаза-то смотрят, точно бы из ям.
Голос хриплый—ну, а речи точный мед;
Только нас теперь и этим не возьмет.
Золотом обвесься—нас не тронет,
Подвяжи звонок-то, пусть трезвонит.
Да дровец бы для Мороза припасти,
Не зашел бы дед Морозко по пути.
(Из книги «Ясный свет жизни»)
Перевод И.Ф.Анненского.
Лесной певец,
Дрозд-пересмешник:
Слыхал ли ты?
Я ей не мил!
Уж дню конец,
Уснул орешник,
Свои мечты
Я схоронил…
О, пробуди
Задорной гаммой
Ты душу мне —
Ведь ей невмочь!
Сам посуди —
С той встречи самой
Я как во сне —
На сердце ночь…
А если вдруг
Тот голос нежный,
Чьи клятвы—ложь,
Слыхал и ты,
Пернатый друг,
Что так прилежно
С утра поешь
До темноты,
О, для меня
Напев дразнящий
Ты слов ее
Вновь повтори,
На склоне дня,
Среди летящих
В небытие
Лучах зари.
Перевод Ариадны Эфрон

Генрих Гейне

Рыцарь Олаф

Кто те двое у собора,
Оба в красном одеянье?
То король, что хмурит брови;
С ним палач его покорный.

Палачу он молвит: «Слышу
По словам церковных песен,
Что обряд венчанья кончен…
Свой топор держи поближе!»

И трезвон — и гул органа…
Пестрый люд идет из церкви.
Вот выводят новобрачных
В пышном праздничном уборе.

Бледны щеки, плачут очи
У прекрасной королевны;
Но Ола́ф и бодр и весел,
И уста цветут улыбкой.

И с улыбкой уст румяных
Королю он молвил: «Здравствуй,
Тесть возлюбленный! Сегодня
Я расстанусь с головою.

Но одну исполни просьбу:
Дай отсрочку до полночи,
Чтоб отпраздновать мне свадьбу
Светлым пиром, шумной пляской!

Дай пожить мне! дай пожить мне!
Осушить последний кубок,
Пронестись в последней пляске!
Дай пожить мне до полночи!»

И король угрюмый молвит
Палачу: «Даруем затю
Право жизни до полночи…
Но топор держи поближе!»

Сидит новобрачный за брачным столом;
Он кубок последний наполнил вином.
К плечу его бледным лицом припадая,
Вздыхает жена молодая.
Палач стоит у дверей!

«Готовятся к пляске, прекрасный мой друг!»
И рыцарь с женою становятся в круг.
Зажегся в их лицах горячий румянец —
И бешен последний их танец…
Палач стоит у дверей!

Как весело ходят по струнам смычки,
А в пении флейты как много тоски!
У всех, перед кем эта пара мелькает,
От страха душа замирает…
Палач стоит у дверей!

А пляска все вьется, и зала дрожит.
К супруге склоняясь, Ола́ф говорит:
«Не знать тебе, как мое сердце любило!
Готова сырая могила!»
Палач стоит у дверей!

Рыцарь! полночь било… Кровью
Уплати проступок свой!
Насладился ты любовью
Королевны молодой.

Уж сошлись во двор монахи —
За псалмом поют псалом…
И палач у черной плахи
Встал с широким топором.

Озарен весь двор огнями…
На крыльце Ола́ф стоит —
И, румяными устами
Улыбаясь, говорит:

«Слава в небе звездам чистым!
Слава солнцу и луне!
Слава птицам голосистым
В поднебесной вышине!

И морским во́дам безбрежным!
И земле в дарах весны!
И фиялкам в поле — нежным,
Как глаза моей жены!

Надо с жизнью расставаться
Из-за этих синих глаз…
Слава роще, где видаться
Мы любили в поздний час!»

Василий Лебедев-кумач

Два мира

На жадных стариков и крашеных старух
Все страны буржуазные похожи, —
От них идет гнилой, тлетворный дух
Склерозных мыслей и несвежей кожи.Забытой юности не видно и следа,
Позорной зрелости ушли былые свойства…
Ни мускулов, окрепших от труда,
Ни красоты, ни чести, ни геройства.Надет парик на впалые виски,
И кровь полна лекарством и водою,
Но жадно жить стремятся старики
И остро ненавидят молодое.Укрыв на дне столетних сундуков
Кровавой ржавчиной подернутые клады,
Они боятся бурь и сквозняков,
Насыпав в окна нафталин и ладан.У двери стерегут закормленные псы,
Чтоб не ворвался свежей мысли шорох,
И днем и ночью вешают весы:
Для сытых — золото, а для голодных — порох.Бесстыден облик старческих страстей, —
Наркотиком рожденные улыбки,
И яркий блеск фальшивых челюстей,
И жадный взор, завистливый и липкий.Толпа лакеев в золоте ливрей
Боится доложить, что близок час последний
И что стоит, как призрак у дверей,
Суровый, молодой, решительный наследник! Страна моя! Зрачками смелых глаз
Ты пристально глядишь в грядущие столетья,
Тебя родил рабочий бодрый класс,
Твои любимцы — юноши и дети! Ты не боишься натисков и бурь,
Твои друзья — природа, свет и ветер,
Штурмуешь ты небесную лазурь
С энергией, невиданной на свете! И недра черные и полюс голубой —
Мы все поймем, отыщем и подымем.
Как весело, как радостно с тобой
Быть смелыми, как ты, и молодыми! Как радостно, что мысли нет преград,
Что мир богов, и старческий и узкий,
У нас не давит взрослых и ребят,
И труд свободный наливает мускул! Чтоб мыслить, жить, работать и любить,
Не надо быть ни знатным, ни богатым,
И каждый может знания добыть —
И бывший слесарь расщепляет атом! Страна моя — всемирная весна!
Ты — знамя мужества и бодрости и чести!
Я знаю, ты кольцом врагов окружена
И на тебя вся старь в поход собралась вместе.Но жизнь и молодость — повсюду за тобой,
Твой каждый шаг дает усталым бодрость!
Ты победишь, когда настанет бой,
Тому порукой твой цветущий возраст!

Лев Ошанин

Волжская баллада

Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
На другую солдатку оставив детей,
Едет в город Саратов она.
А Саратов велик. От дверей до дверей
Как найти в нем родные следы?
Много раненых братьев, отцов и мужей
На покое у волжской воды.
Наконец ее доктор ведет в тишине
По тропинкам больничных ковров.
И, притихшая, слышит она, как во сне:
— Здесь лежит Алексей Ковалев.—
Нерастраченной нежности женской полна,
И калеку Наталья ждала,
Но того, что увидела, даже она
Ни понять, ни узнать не могла.
Он хозяином был ее дум и тревог,
Запевалой, лихим кузнецом.
Он ли — этот бедняга без рук и без ног,
С перекошенным, серым лицом?
И, не в силах сдержаться, от горя пьяна,
Повалившись в кровать головой,
В голос вдруг закричала, завыла она:
— Где ты, Леша, соколик ты мой?! —
Лишь в глазах у него два горячих луча.
Что он скажет — безрукий, немой!
И сурово Наталья глядит на врача:
— Собирайте, он едет домой.
Не узнать тебе друга былого, жена, —
Пусть как память живет он в дому.
— Вот спаситель ваш, — детям сказала она, —
Все втроем поклонитесь ему!
Причитали соседки над женской судьбой,
Горевал ее горем колхоз.
Но, как прежде, вставала Наталья с зарей,
И никто не видал ее слез…
Чисто в горнице. Дышат в печи пироги.
Только вдруг, словно годы назад,
Под окном раздаются мужские шаги,
Сапоги по ступенькам стучат.
И Наталья глядит со скамейки без слов,
Как, склонившись в дверях головой,
Входит в горницу муж — Алексей Ковалев —
С перевязанной правой рукой.
— Не ждала? — говорит, улыбаясь, жене.
И, взглянув по-хозяйски кругом,
Замечает чужие глаза в тишине
И другого на месте своем.
А жена перед ним ни мертва ни жива…
Но, как был он, в дорожной пыли,
Все поняв и не в силах придумать слова,
Поклонился жене до земли.
За великую душу подруге не мстят
И не мучают верной жены.
А с войны воротился не просто солдат,
Не с простой воротился войны.
Если будешь на Волге — припомни рассказ,
Невзначай загляни в этот дом,
Где напротив хозяйки в обеденный час
Два солдата сидят за столом.

Агния Барто

Наш сосед Иван Петрович

Знают нашего соседа
Все ребята со двора.
Он им даже до обеда
Говорит, что спать пора.

Он на всех глядит сердито,
Все не нравится ему:
— Почему окно открыто?
Мы в Москве, а не в Крыму!

На минуту дверь откроешь —
Говорит он, что сквозняк.
Наш сосед Иван Петрович
Видит все всегда не так.

Нынче день такой хороший,
Тучки в небе ни одной.
Он ворчит: — Надень галоши,
Будет дождик проливной!

Я поправился за лето,
Я прибавил пять кило.
Я и сам заметил это —
Бегать стало тяжело.

— Ах ты, мишка косолапый, —
Мне сказали мама с папой, —
Ты прибавил целый пуд!
— Нет, — сказал Иван Петрович, —
Ваш ребенок слишком худ!

Мы давно твердили маме:
«Книжный шкап купить пора!
На столах и под столами
Книжек целая гора».

У стены с диваном рядом
Новый шкап стоит теперь.
Нам его прислали на дом
И с трудом втащили в дверь.

Так обрадовался папа:
— Стенки крепкие у шкапа,
Он отделан под орех!
Но пришел Иван Петрович —
Как всегда, расстроил всех.

Он сказал, что все не так:
Что со шкапа слезет лак,
Что совсем он не хорош,
Что цена такому грош,
Что пойдет он на дрова
Через месяц или два!

Есть щенок у нас в квартире,
Спит он возле сундука.
Нет, пожалуй, в целом мире
Добродушнее щенка.

Он не пьет еще из блюдца.
В коридоре все смеются:
Соску я ему несу.
— Нет! — кричит Иван Петрович. —
Цепь нужна такому псу!

Но однажды все ребята
Подошли к нему гурьбой,
Подошли к нему ребята
И спросили: — Что с тобой?

Почему ты видишь тучи
Даже в солнечные дни?
Ты очки протри получше —
Может, грязные они?
Может, кто-нибудь назло
Дал неверное стекло?

— Прочь! — сказал Иван Петрович.
Я сейчас вас проучу!
Я, — сказал Иван Петрович, —
Вижу то, что я хочу.

Отошли подальше дети:
— Ой, сосед какой чудак!
Очень плохо жить на свете,
Если видеть все не так.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Старый дом

ПРЕРЫВИСТЫЕ СТРОКИ
В старинном доме есть высокий зал,
Ночью в нем слышатся тихие шаги,
В полночь оживает в нем глубина зеркал,
И из них выходят друзья и враги.

Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти неска́занных слов,
Живите, живите — мне страшно — живите скорей.

Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.

Канделябры тяжелые свет свой льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.

Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О, старый дом,
Кто в тебя дневной неполночный свет прольет?

Кто в тебе тяжелые двери распахнет?
Кто воскресит нерассказанность мечты?
Кто снимет с нас этот мучительный гнет?
Мы только отражения зеркальной пустоты.

Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей.

Мы только сплетаемся в пляске на миг,
Мы кружимся, не чувствуя за окнами Луны,
Пред каждым и с каждым его же двойник,
И вновь мы возвращаемся в зеркальность глубины.

Мы, мертвые, уходим незримо туда,
Где будто бы все ясно и холодно-светло,
Нам нет возрожденья, не будет никогда,
Что сказано — отжито, не сказано — прошло.

Бойтесь старых домов,
Бойтесь тайных их чар,
Дом тем более жаден, чем он более стар,
И чем старше душа, тем в ней больше задавленных слов.

Максимилиан Александрович Волошин

Заклятье о русской земле

Встану я помолясь,
Пойду перекрестясь,
Из дверей в двери,
Из ворот в ворота —
Утренними тропами,
Огненными стопами,
Во чисто поле
На бел-горюч камень.

Стану я на восток лицом,
На запад хребтом,
Оглянусь на все четыре стороны:
На семь морей,
На три океана,
На семьдесят семь племен,
На тридцать три царства —
На всю землю Свято-Русскую.

Не слыхать людей,
Не видать церквей,
Ни белых монастырей, —
Лежит Русь —
Разоренная,
Кровавленная, опаленная
По всему полю —
Дикому — Великому —
Кости сухие — пустые,
Мертвые — желтые,
Саблей сечены,
Пулей мечены,
Коньми топтаны.

Ходит по полю железный Муж,
Бьет по костям
Железным жезлом:
«С четырех сторон,
С четырех ветров
Дохни, Дух!
Оживи кость!»

Не пламя гудит,
Не ветер шуршит,
Не рожь шелестит —
Кости шуршат,
Плоть шелестит,
Жизнь разгорается…

Как с костью кость сходится,
Как плотью кость одевается,
Как жилой плоть зашивается,
Как мышцей плоть собирается,
Так —
встань, Русь! подымись,
Оживи, соберись, срастись —
Царство к царству, племя к племени.

Кует кузнец золотой венец —
Обруч кованный:
Царство Русское
Собирать, сковать, заклепать
Крепко-накрепко,
Туго-натуго,
Чтоб оно — Царство Русское —
Не рассыпалось,
Не расплавилось,
Не расплескалось…

Чтобы мы его — Царство Русское —
В гульбе не разгуляли,
В пляске не расплясали,
В торгах не расторговали,
В словах не разговорили,
В хвастне не расхвастали.

Чтоб оно — Царство Русское —
Рдело-зорилось
Жизнью живых,
Смертью святых,
Муками мученных.

Будьте, слова мои, крепки и лепки,
Сольче соли,
Жгучей пламени…
Слова замкну,
А ключи в Море-Океан опущу.

Шарль Бодлер

Вечерние сумерки

Вот вечер сладостный, всех преступлений друг.
Таясь, он близится, как сообщник; вокруг
Смыкает тихо ночь и завесы, и двери,
И люди, торопясь, становятся — как звери!

О вечер, милый брат, твоя желанна тень
Тому, кто мог сказать, не обманув: «Весь день
Работал нынче я». — Даешь ты утешенья
Тому, чей жадный ум томится от мученья;
Ты, как рабочему, бредущему уснуть,
Даешь мыслителю возможность отдохнуть…

Но злые демоны, раскрыв слепые очи,
Проснувшись, как дельцы, летают в сфере ночи,
Толкаясь крыльями у ставен и дверей.
И проституция вздымает меж огней,
Дрожащих на ветру, свой светоч ядовитый…
Как в муравейнике, все выходы открыты;
И, как коварный враг, который мраку рад,
Повсюду тайный путь творит себе Разврат.

Он, к груди города припав, неутомимо
Ее сосет. — Меж тем восходят клубы дыма
Из труб над кухнями; доносится порой
Театра тявканье, оркестра рев глухой.
В притонах для игры уже давно засели
Во фраках шулера, среди ночных камелий…
И скоро в темноте обыкновенный вор
Пойдет на промысл свой — ломать замки контор.
И кассы раскрывать, — чтоб можно было снова
Своей любовнице дать щегольнуть обновой.
Замри, моя душа, в тяжелый этот час!
Весь этот дикий бред пусть не дойдет до нас!
То — час, когда больных томительнее муки;
Берет за горло их глухая ночь; разлуки
Со всем, что в мире есть, приходит череда.
Больницы полнятся их стонами. — О да!
Не всем им суждено и завтра встретить взглядом
Благоуханный суп, с своей подругой рядом!

А впрочем, многие вовеки, может быть,
Не знали очага, не начинали жить!

Евгений Евтушенко

Сквер величаво листья осыпал…

Сквер величаво листья осыпал.
Светало. Было холодно и трезво.
У двери с черной вывескою треста,
нахохлившись, на стуле сторож спал.
Шла, распушивши белые усы,
пузатая машина поливная.
Я вышел, смутно мир воспринимая,
и, воротник устало поднимая,
рукою вспомнил, что забыл часы.
Я был расслаблен, зол и одинок.
Пришлось вернуться все-таки. Я помню,
как женщина в халатике японском
открыла дверь на первный мой звонок.
Чуть удивилась, но не растерялась:
«А, ты вернулся?» В ней во всей была
насмешливая умная усталость,
которая не грела и не жгла.
«Решил остаться? Измененье правил?
Начало новой светлой полосы?»
«Я на минуту. Я часы оставил».
«Ах да, часы, конечно же, часы…»
На стуле у тахты коробка грима,
тетрадка с новой ролью, томик Грина,
румяный целлулоидный голыш.
«Вот и часы. Дай я сама надену…»
И голосом, скрывающим надежду,
а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?»
…Я шел устало дремлющей Неглинной.
Все было сонно: дворников зевки,
арбузы в деревянной клетке длинной,
на шкафчиках чистильщиков — замки.
Все выглядело странно и туманно —
и сквер с оградой низкою, витой,
и тряпками обмотанные краны
тележек с газированной водой.
Свободные таксисты, зубоскаля,
кружком стояли. Кто-то, в доску пьян,
стучался в ресторан «Узбекистан»,
куда его, конечно, не пускали…
Бродили кошки чуткие у стен.
Я шел и шел… Вдруг чей-то резкий окрик:
«Нет закурить?» — и смутный бледный облик:
и странный и знакомый вместе с тем.
Пошли мы рядом. Было по пути.
Курить — я видел — не умел он вовсе.
Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь,
но все-таки не больше тридцати.
И понимал я с грустью нелюдимой,
которой был я с ним соединен,
что тоже он идет не от любимой
и этим тоже мучается он.
И тех же самых мыслей столкновенья,
и ту же боль и трепет становленья,
как в собственном жестоком дневнике,
я видел в этом странном двойнике.
И у меня на лбу такие складки,
жестокие, за все со мной сочлись,
и у меня в душе в неравной схватке
немолодость и молодость сошлись.
Все резче эта схватка проступает.
За пядью отвоевывая пядь,
немолодость угрюмо наступает
и молодость не хочет отступать.

Борис Леонидович Пастернак

Метель

В посаде, куда ни одна нога
Не ступала, лишь ворожеи да вьюги
Ступала нога, в бесноватой округе,
Где и то, как убитые, спят снега, —

Постой, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, лишь ворожеи
Да вьюги ступала нога, до окна
Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.

Ни зги не видать, а ведь этот посад
Может быть в городе, в Замоскворечьи,
В Замостьи, и прочая (в полночь забредший
Гость от меня отшатнулся назад).

Послушай, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, одни душегубы,
Твой вестник — осиновый лист, он безгубый,
Безгласен, как призрак, белей полотна!

Метался, стучался во все ворота,
Кругом озирался, смерчом с мостовой…
— Не тот это город, и полночь не та,
И ты заблудился, ее вестовой!

Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.
В посаде, куда ни один двуногий…
Я тоже какой-то… я сбился с дороги:
— Не тот это город, и полночь не та.

Все в крестиках двери, как в Варфоломееву
Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы:
Заваливай окна и рамы заклеивай,
Там детство рождественской елью топорщится.

Бушует бульваров безлиственных заговор.
Они поклялись извести человечество.
На сборное место, город! За́ город!
И вьюга дымится, как факел над нечистью.

Пушинки непрошенно валятся на руки.
Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной.
Снежинки снуют, как ручные фонарики.
Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан!

Дыра полыньи, и мерещится в музыке
Пурги: — Колиньи, мы узнали твой адрес! —
Секиры и крики: — Вы узнаны, узники
Уюта! — И по́ двери мелом — крест-накрест.

Что лагерем стали, что подняты на ноги
Подонки творенья, метели — спола́горя.
Под праздник отправятся к праотцам правнуки.
Ночь Варфоломеева. За город, за город!

Самюэль Генрих Шпикер

Пери

Перед дверию Эдема
Пери тихо слезы льет:
Никогда не возвратиться
Ей в утраченный Эдем!
Внемлет глас она знакомый:
То, блаженствуя, поют
Херувимы славу Бога...
Так певала и она!

Светлый ангел, страж Эдема
На печальную воззрел;
Он сказал ей: „Упованье!
Не навек погибла ты.
Полети на землю, Пери —
Возвратися от земли
С даром, сладостным для неба...
И отворится Эдем“.

Пери быстро полетела;
Облетает небеса;
Облетает поднебесье,
Воды, горы и поля.
Вот пред нею пышный Гангес,
Он катится по лугам,
Но луга облиты кровью,
И кипит на них война.

Грозны воины Махмуда
Разорили те страны —
И последний их защитник
Уж врагами окружен.
Лук с последнею стрелою
Держит он в своей руке...
— „Покорись, и дам пощаду!“
Говорит ему Махмуд...

На своих сраженных братий
Юный воин указал,
И ответствовал не словом,
А свистящею стрелой.
Но впервые изменила
Неизбежная стрела...
И бесстрашный под мечами
Пал, но пал свободным он.

Пери к юноше слетает
И, над мертвым наклонясь,
Каплю крови, за свободу
Пролиянныя, берет.
И она к дверям Эдема
Понесла прекрасный дар;
Ангел принял дар прекрасный...
Но дверей не отворил.

Пери снова полетела:
Облетает небеса,
Облетает поднебесье,
Воды, горы и поля.
Вот пред нею храм Балбека;
Меж обломками его
На цветах сидит младенец,
Сам прекрасный, как цветок.

Смотрит Пери: близ младенца
Путник, с сумрачным лицом —
У ручья остановился
Пламя жажды утолить.
На челе его глубоко
Жизнь морщины провела,
И тяжелой думы совесть
Отразилась страшно в них.

На младенца он уставил
Неподвижно мрачный взор...
Вдруг раздался с минаретов
Глас вечерния мольбы.
На колени стал младенец,
Руки набожно сложил,
И с молитвою невинной
Взор поднял на небеса.

Сердце мертвое злодея
Потряслось при виде сем,
И росою умиленья
Оживилося оно.
Близ невинного младенца
Он с молитвой пал во прах —
И раскаяния слезы
Полилися из очей.

Пери слезы те святые
Жадно в руку приняла,
И с слезами покаянья
Полетела к небесам...
Райски двери отворились
Сами радостно пред ней —
И торжественное пенье
Огласило небеса.

Леонид Мартынов

Любовь не картошка

ПовестьАрон Фарфурник застукал наследницу дочку
С голодранцем студентом Эпштейном:
Они целовались! Под сливой у старых качелей.
Арон, выгоняя Эпштейна, измял ему страшно сорочку,
Дочку запер в кладовку и долго сопел над бассейном,
Где плавали красные рыбки. «Несчастный капцан!»Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,
Madame иссморкала от горя четыре платка,
А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.
Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки,
Сел с женой на диван, втиснул руки в бока
И позвал от слез опухшую дочку.Пилили, пилили, пилили, но дочка стояла как идол,
Смотрела в окно и скрипела, как злой попугай:
«Хочу за Эпштейна».— «Молчать!!!» — «Хо-чу за Эпштейна».
Фарфурник подумал… вздохнул. Ни словом решенья не выдал,
Послал куда-то прислугу, а сам, как бугай,
Уставился тяжко в ковер. Дочку заперли в спальне.Эпштейн-голодранец откликнулся быстро на зов:
Пришел, негодяй, закурил и расселся как дома.
Madame огорченно сморкается в пятый платок.
Ой, сколько она наплела удручающих слов:
«Сибирщик! Босяк! Лапацон! Свиная трахома!
Провокатор невиннейшей девушки, чистой как мак!..»«Ша…— начал Фарфурник.— Скажите, могли бы ли вы
Купить моей дочке хоть зонтик на ваши несчастные средства?
Галошу одну могли бы ли вы ей купить?!»
Зажглись в глазах у Эпштейна зловещие львы:
«Купить бы купил, да никто не оставил наследства».
Со стенки папаша Фарфурника строго косится.«Ага, молодой человек! Но я не нуждаюсь! Пусть так.
Кончайте ваш курс, положите диплом на столе
и венчайтесь —
Я тоже имею в груди не лягушку, а сердце…
Пускай хоть за утку выходит — лишь был бы
счастливый ваш брак.
Но раньше диплома, пусть гром вас убьет,
не встречайтесь.
Иначе я вам сломаю все руки и ноги!»«Да, да…— сказала madame.— В дворянской бане
во вторник
Уже намекали довольно прозрачно про вас и про
Розу, —
Их счастье, что я из-за пара не видела, кто!»
Эпштейн поклялся, что будет жить как затворник,
Учел про себя Фарфурника злую угрозу
И вышел, взволнованным ухом ловя рыданья
из спальни.Вечером, вечером сторож бил
В колотушку что есть силы!
Как шакал Эпштейн бродил
Под окошком Розы милой.
Лампа погасла, всхлипнуло окошко,
В раме — белое, нежное пятно.
Полез Эпштейн — любовь не картошка:
Гоните в дверь, ворвется в окно.Заперли, заперли крепко двери,
Задвинули шкафом, чтоб было верней.
Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери
И мучит губы больней и больней… Ждать ли, ждать ли три года диплома?
Роза цветет — Эпштейн не дурак:
Соперник Поплавский имеет три дома
И тоже питает надежду на брак… За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку,
Храпит баритоном, жена — дискантом.
Раскатисто сторож бубнит в колотушку,
И ночь неслышно обходит дом.

Фридрих Шиллер

Перчатка

Перед своим зверинцем,
С баронами, с наследным принцем,
Король Франциск сидел;
С высокого балкона он глядел
На поприще, сраженья ожидая;
За королем, обворожая
Цветущей прелестию взгляд,
Придворных дам являлся пышный ряд.

Король дал знак рукою —
Со стуком растворилась дверь,
И грозный зверь
С огромной головою,
Косматый лев
Выходит;
Кругом глаза угрюмо водит;
И вот, все оглядев,
Наморщил лоб с осанкой горделивой,
Пошевелил густою гривой,
И потянулся, и зевнул,
И лег. Король опять рукой махнул —
Затвор железной двери грянул,
И смелый тигр из-за решетки прянул;
Но видит льва, робеет и ревет,
Себя хвостом по ребрам бьет,
И крадется, косяся взглядом,
И лижет морду языком,
И, обошедши льва кругом,
Рычит и с ним ложится рядом.
И в третий раз король махнул рукой —
Два барса дружною четой
В один прыжок над тигром очутились;
Но он удар им тяжкой лапой дал,
А лев с рыканьем встал…
Они смирились,
Оскалив зубы, отошли,
И зарычали, и легли.

И гости ждут, чтоб битва началася.
Вдруг женская с балкона сорвалася
Перчатка… все глядят за ней…
Она упала меж зверей.
Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной
И колкою улыбкою глядит
Его красавица и говорит:
«Когда меня, мой рыцарь верный,
Ты любишь так, как говоришь,
Ты мне перчатку возвратишь».

Делорж, не отвечав ни слова,
К зверям идет,
Перчатку смело он берет
И возвращается к собранью снова.

У рыцарей и дам при дерзости такой
От страха сердце помутилось;
А витязь молодой,
Как будто ничего с ним не случилось,
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет ее очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал: «Не требую награды».

Леонид Мартынов

Гришины сны

На прилавке
Фруктовой лавки
Гранаты, финики, синий изюм
И… теткин купальный костюм.
За прилавком стоит Муссолини —
Гриша знает его по картинке, —
Обметает метелочкой дыни
И мух сгоняет с корзинки…
Грише — плевать!
Надо скорее глотать.
Жует и сосет,
Вздулся арбузом живот,
Но фрукты преснее бумаги.
Выпил рюмку малаги,
Сунул в карман — для мамы — фунт мармелада
И вышел, шаркнув ногой по стене.
Платить не надо,
Потому что во сне.
В автокаре гиппопотамы —
Расселись и бреют друг друга,
На мордах у них монограммы, —
Должно быть, из высшего круга…
Человек из Алжира
С коврами на каждой руке
Стал на коленки на уголке:
«Гриша! Где мне найти квартиру —
С лифтом, с балконом,
С горячим цикорием,
С паровым крематорием
И с телефоном?»
Гриша сказал человеку
Тихо, но строго:
«Обратитесь в аптеку
Через дорогу.
Мы сами искали три года
И нашли собачий сарай…
А ты сошел с парохода,
Голова твоя баранья,
И квартиру тебе подавай!
Аллаверды. До свиданья».
Навстречу огромный ажан,
Сизый, как баклажан,
Летит на коньках,
С азбукой русской в руках.
«Эй, мальчик! Ты русский?
Как пишется «ща» по-французски?»
Гришка, как заяц, в первый подвал
Чуть дверь не сломал…
А в подвале гадалка,
Сухая, как галка.
Сидит в цветном сарафане
На облезлом диване.
«Как имя? Забыл? Безобразие!»
И прибавила, сплюнувши в таз:
«Послезавтра поступишь в гимназию —
В девочкин класс…»
Гриша знает, что это во сне,
А все-таки страшно обидно,
Дать бы ей утюгом по спине,
Но она ведь женщина… Стыдно…
Как удрать от гадалки —
Заперла дверь на замок,
Ногтем счищает тесто со скалки
И лепит крутой пирожок.
А вдруг она Баба-Яга?!
Мальчик взглянул под диван:
Вся в перьях нога!
Скорее-скорее руку в карман —
Складные перышки вынул,
Пришпилил к подтяжке,
Взлетел, скамью опрокинул,
Потолок зашуршал по рубашке…
Вниз, сквозь камин — и на крыше.
Выше и выше…
С дирижабля знакомый полковник кричит:
«Подтяни свои крылья, бандит!»
Ладно! Сами с усами.
Вот и Сен-Клу,
Серый дом на углу —
Штанишки сохнут на раме…
Гришка пробил головою стекло,
Молоко со стола потекло —
Мама спит, слава богу!
Бух в кровать, крылья бросил к порогу,
Свернулся,
Зевнул — и проснулся.

Александр Петрович Сумароков

Сказка 2

Жил некакий мужик гораздо неубого,
Всего, что надобно для дому, было много,
И, словом, то сказать: сыта была душа.
Хотя он был и стар, однако не скрепился
И в старости своей на девушке женился,
А девушка была гораздо хороша.
Ему понравилось при старости приятство,
А ей понравилось при младости богатство,
И так желанье их в один попало лад.
Женился старичок, хотя и невпопад.
Прискучилося ей и день и ночь быть с дедом,
И познакомилась молодушка с соседом.
Велела некогда, как куры станут петь,
Прийти молодчику повеселиться в клеть,
И, дав ему ключи, ждет полночи утешно.
Старик заснет, так ей все будет беспомешно.
Пришел молодчик в клеть, а в тот же час на двор,
Как будто сговорясь, пришел за ним и вор,
И, как ни крался он, собаки забрехали,
Хоть двери вору в клеть войти не помешали.
Не надобен обух, замка на дверях нет.
Подумал молодец, что старый хрыч идет.
Насилу вспомнился, как выкрасться оттоле,
А выкравшись, бежал, как уж не можно боле.
Собаки лаяли. «Ах, жонушка, вставай, —
Муж старый говорил, — я слышу в доме лай.
Конечно, на дворе, моя голубка, воры».
Не нравны жонушке те были разговоры.
Она сердилася безмерно на собак
И мужу говоря: «Собаки лают так».
Заснул старик; своя молодке воля стала.
Вскочила, из избы как можно уплетала.
Вбежала в клеть, и в ней соседушка быть мнит,
И говорит ему: «Теперь мой старый спит,
Потешимся с тобою». Изрядные потехи!
Хозяйка вору красть не сделала помехи.
Она пошла назад, а вор пошел домой,
И что он захватил, то все унес с собой,
И говорил себе: «Хотя мне это странно,
Однако в эту ночь я счастлив несказанно».

Константин Симонов

Три стихотворения

1

Умер друг у меня — вот какая беда…
Как мне быть — не могу и ума приложить.
Я не думал, не верил, не ждал никогда,
Что без этого друга придется мне жить.
Был в отъезде, когда схоронили его,
В день прощанья у гроба не смог постоять.
А теперь вот приеду — и нет ничего;
Нет его. Нет совсем. Нет. Нигде не видать.
На квартиру пойду к нему — там его нет.
Есть та улица, дом, есть подъезд тот и дверь,
Есть дощечка, где имя его — и теперь.
Есть на вешалке палка его и пальто,
Есть налево за дверью его кабинет…
Все тут есть… Только все это вовсе не то,
Потому что он был, а теперь его нет!
Раньше как говорили друг другу мы с ним?
Говорили: «Споем», «Посидим», «Позвоним»,
Говорили: «Скажи», говорили: «Прочти»,
Говорили: «Зайди ко мне завтра к пяти».
А теперь привыкать надо к слову: «Он был».
Привыкать говорить про него: «Говорил»,
Говорил, приходил, помогал, выручал,
Чтобы я не грустил — долго жить обещал,
Еще в памяти все твои живы черты,
А уже не могу я сказать тебе «ты».
Говорят, раз ты умер — таков уж закон, -
Вместо «ты» про тебя говорить надо: «он»,
Вместо слов, что люблю тебя, надо: «любил»,
Вместо слов, что есть друг у меня, надо: «был».
Так ли это? Не знаю. По-моему — нет!
Свет погасшей звезды еще тысячу лет
К нам доходит. А что ей, звезде, до людей?
Ты добрей был ее, и теплей, и светлей,
Да и срок невелик — тыщу лет мне не жить,
На мой век тебя хватит — мне по дружбе светить.

2

Умер молча, сразу, как от пули,
Побледнев, лежит — уже ничей.
И стоят в почетном карауле
Четверо немолодых людей.

Четверо, не верящие в бога,
Провожают раз и навсегда
Пятого в последнюю дорогу,
Зная, что не встретят никогда.

А в глазах — такое выраженье,
Словно верят, что еще спасут,
Словно под Москвой из окруженья,
На шинель подняв, его несут.

3

Дружба настоящая не старится,
За небо ветвями не цепляется, -
Если уж приходит срок, так валится
С грохотом, как дубу полагается.
От ветров при жизни не качается,
Смертью одного из двух кончается.

Максимилиан Александрович Волошин

Бойня

(Феодосия, декабрь 1920)
Отчего, встречаясь, бледнеют люди
И не смеют друг другу глядеть в глаза?
Отчего у девушек в белых повязках
Восковые лица и круги у глаз?

Отчего под вечер пустеет город?
Для кого солдаты оцепляют путь?
Зачем с таким лязгом распахивают ворота?
Сегодня сколько? полтораста? сто?

Куда их гонят вдоль черных улиц,
Ослепших окон, глухих дверей?
Как рвет и крутит восточный ветер,
И жжет, и режет, и бьет плетьми!

Отчего за Чумной, по дороге к свалкам
Брошен скомканный кружевной платок?
Зачем уронен клочок бумаги?
Перчатка, нательный крестик, чулок?

Чье имя написано карандашом на камне?
Что нацарапано гвоздем на стене?
Чей голос грубо оборвал команду?
Почему так сразу стихли шаги?

Что хлестнуло во мраке так резко и четко?
Что делали торопливо и молча потом?
Зачем, уходя, затянули песню?
Кто стонал так долго, а после стих?

Чье ухо вслушивалось в шорохи ночи?
Кто бежал, оставляя кровавый след?
Кто стучался и бился в ворота и ставни?
Раскрылась ли чья-нибудь дверь перед ним?

Отчего пред рассветом к исходу ночи
Причитает ветер за Карантином:
— «Носят ведрами спелые грозды,
Валят ягоды в глубокий ров.

Аx, не грозды носят — юношей гонят
К черному точилу, давят вино,
Пулеметом дробят их кости и кольем
Протыкают яму до самого дна.

Уж до края полно давило кровью,
Зачервленели терновник и полынь кругом.
Прохватит морозом свежие грозды,
Зажелтеет плоть, заиндевеют волоса».

Кто у часовни Ильи-Пророка
На рассвете плачет, закрывая лицо?
Кого отгоняют прикладами солдаты:
— «Не реви — собакам собачья смерть!»

А она не уходит, а все плачет и плачет
И отвечает солдату, глядя в глаза:
— «Разве я плачу о тех, кто умер?
Плачу о тех, кому долго жить…»

Валерий Яковлевич Брюсов

Возвращение

Я пришла к дверям твоим
После многих лет и зим.
Ведав грешные пути,
Не достойна я войти
В дом, где Счастье знало нас.
Я хочу в последний раз
На твои глаза взглянуть,
И в безвестном потонуть.

Ты пришла к дверям моим,
Где так много лет и зим,
С неизменностью любя,
Я покорно ждал тебя.
Горьки были дни разлук,
Пусть же, после жгучих мук,
То же Счастье, как в былом,
Осеняет нас крылом.

Друг! я ведала с тех пор
Все паденья, весь позор!
В жажде призрачных утех,
Целовала жадно грех!

След твоих безгрешных ласк
Обнажала в вихре пляск!
Твой делившее восторг,
Тело — ставила на торг!

Друг! ты ведала с тех пор,
Как жесток людской укор!
Речью ласковой позволь
Успокоить эту боль;
Дай уста, в святой тоске,
Вновь прижать к твоей руке,
Дай молить тебя, чтоб вновь
Ты взяла мою любовь!

Все былое мной давно
До конца осквернено.
Тайны сладостных ночей,
И обятий, и речей,
Как цветы бросая в грязь,
Разглашала я, глумясь,
Посвящала злобно в них
Всех возлюбленных моих!

Что свершила ты, давно
Прощено, — освящено
На огне моей любви!
Душный, долгий сон порви,

Выйди вновь к былым мечтам,
Словно жрица в прежний храм!
Этот сумрачный порог
Все святыни оберег!

Я не смею, не должна…
Здесь сияла нам весна!
Здесь вплетала в смоль волос
Я венок из желтых роз!
Здесь, при первом свете дня,
Ты молился на меня!
Где то утро? где тот май?
Отсияло все. Прощай.

Нет, ты смеешь! ты должна!
Ты — тот май, и та весна,
Жемчуг утр и роз янтарь!
Ты — моей души алтарь,
Вечно чистый и святой!
И, во прахе пред тобой,
Вновь целую я, без слов,
Пыльный след твоих шагов!

Владимир Маяковский

Хулиган (Республика наша в опасности…)

Республика наша в опасности.
              В дверь
лезет
   немыслимый зверь.
Морда матовым рыком гулка́,
лапы —
    в кулаках.
Безмозглый,
      и две ноги для ляганий,
вот — портрет хулиганий.
Матроска в полоску,
          словно леса́.
Из этих лесов
       глядят телеса.
Чтоб замаскировать рыло мандрилье,
шерсть
   аккуратно
        сбрил на рыле.
Хлопья пудры
       («Лебяжьего пуха»!),
бабочка-галстук
        от уха до уха.
Души не имеется.
        (Выдумка бар!)
В груди —
     пивной
         и водочный пар.
Обутые лодочкой
качает ноги водочкой.
Что ни шаг —
враг.
— Вдрызг фонарь,
         враги — фонари.
Мне темно,
      так никто не гори.
Враг — дверь,
       враг — дом,
враг —
   всяк,
      живущий трудом.
Враг — читальня.
        Враг — клуб.
Глупейте все,
      если я глуп! —
Ремень в ручище,
        и на нем
повисла гиря кистенем.
Взмахнет,
     и гиря вертится, —
а ну —
   попробуй встретиться!
По переулочкам — луна.
Идет одна.
     Она юна.
— Хорошенькая!
        (За́ косу.)
Обкрутимся без загсу! —
Никто не услышит,
         напрасно орет
вонючей ладонью зажатый рот.
— Не нас контрапупят —
            не наше дело!
Бежим, ребята,
       чтоб нам не влетело! —
Луна
   в испуге
       за тучу пятится
от рваной груды
        мяса и платьица.
А в ближней пивной
          веселье неистовое.
Парень
    пиво глушит
          и посвистывает.
Поймали парня.
        Парня — в суд.
У защиты
     словесный зуд:
— Конечно,
     от парня
         уйма вреда,
но кто виноват?
        — Среда.
В нем
   силу сдерживать
           нет моготы.
Он — русский.
       Он —
          богатырь!
— Добрыня Никитич!
          Будьте добры,
не трогайте этих Добрынь! —
Бантиком
     губки
        сложил подсудимый.
Прислушивается
        к речи зудимой.
Сидит
   смирней и краше,
чем сахарный барашек.
И припаяет судья
        (сердобольно)
«4 месяца».
      Довольно!
Разве
   зверю,
      который взбесится,
дают
   на поправку
         4 месяца?
Деревню — на сход!
          Собери
              и при ней
словами прожги парней!
Гуди,
  и чтоб каждый завод гудел
об этой
    последней беде.
А кто
   словам не умилится,
тому
   агитатор —
        шашка милиции.
Решимость
      и дисциплина,
             пружинь
тело рабочих дружин!
Чтоб, если
     возьмешь за воротник,
хулиган раскис и сник.
Когда
   у больного
        рука гниет —
не надо жалеть ее.
Пора
   топором закона
           отсечь
гнилые
    дела и речь!

Эдуард Георгиевич Багрицкий

Происхождение

Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали.
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
«Подлец! Подлец!»
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
о седенные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!

Давид Самойлов

Элегия

Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает — откуда берется! Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном, -
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы,
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
— О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
— А что вам известно?
— Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком…
— Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
— Валяйте! — садятся в молчании строгом.
И слушают. Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
— Постойте, постойте! Но вы же просили…
— Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути — любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Доложим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
__________________На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда — задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.

Георгий Михайлович Корешов

Лазо на Русском острове

Погасло солнце. Сумрак серый
На землю пал. Сгущалась мгла.
Сердца блестящих офицеров
Она тоской обволокла.
Слезливо свечи оплывали
И отражались в зеркалах.
Как будто все здесь пребывали
На собственных похоронах.
И даже бешеным азартом
Не растопить в сердцах печаль.
Швырнув на стол зеленый карты,
Штаб-капитан сел за рояль.
Греми, музыка боевая,
Не умолкай судьбе на зло!
Вдруг юнкер, в комнату вбегая,
Сказал, рассеяно мигая:
— К нам, господа, пришел Лазо!
Лазо?! И лица стали серы.
— Не может быть! Ужель конец?
Переглянулись офицеры,
Смирив тяжелый бой сердец.
Как он попал на Русский остров?
Где каждый был и враг и зверь?
А он вошел легко и просто
И за собой прихлопнул дверь.
Ах, свечи! Черт, как мало света!
Но все же каждый увидал!
Так вот какой — без эполетов
Сам партизанский генерал.
Красивый. Плотный, видно, малый.
Таких за горло не схватить.
С кудрей картуз сняв полинялый,
Вошедший начал говорить:
И так глаза его блестели,
От слов так веяло грозой —
Но все и так бы в нем узнали
Уже известного Лазо.
— Зачем хитрить? Вам очень туго...
Увидит это и слепой, —
Народ того считает другом,
Кто за него идет на бой.
А вы пошли чужой дорогой.
Народ сотрет вас в порошок.
Лазо слегка рукой потрогал
От револьвера ремешок.
Он без оружия приехал
В гнездо змеиное врагов.
Давясь сухим и нервным смехом,
Вскричал поручик: — Ишь, каков!
Ступай, мужланов агитируй...
Ступай, да только поскорей...
Не то в тебе насверлим дыры,
Что не дойдешь и до дверей.
И слишком вспыльчивый поручик
Из кобуры извлек наган.
Владел собою много лучше
Седеющий штабс-капитан.
Он подскочил: «Оставьте это!
Хотя, поручик, вы не трус,
Рукой побитого валета
Вы метите в червонный туз!»
И скомкав новых карт колоду,
Сказал он голосом глухим:
— Идите к своему народу.
А мы уж будем со своим...
Как он вошел, легко и просто,
Ушел Лазо, прихлопнув дверь.
И он оставил Русский остров,
Где каждый был и враг и зверь.
А утром мглистым, утром серым,
Словам простым и ясным вняв,
К Лазо пришли шесть офицеров,
С плечей навек погоны сняв.
Они шли к русскому народу,
К вождю приморских партизан.
Был с ними скомкавший колоду
Седеющий штабс-капитан.

Эдгар Аллан По

Ворон

В час томительный полночи, когда сон смыкал мне очи,
Утомленный и разбитый я сидел, дремля над книгой
Позабытых жизни тайн. Вдруг у двери тихий шорох —
Кто-то скребся еле слышно, скребся тихо в дверь моя.
Гость какой-то запоздалый, думал я, стучит сюда —
Пусть войдет он—не беда.

Это было, помню точно, средь сырой Декабрьской ночи.
Бледный отблеск от камина стлался тенью на полу.
С трепетом я ждал рассвета, тщетно ждал от книг ответа,
Чтоб души утешить горе—ждал ответа о Леноре,
Светлом ангеле Леноре, что исчезла без следа,
Без возврата навсегда.

Тихий шелест шелка шторы вдруг нарушил тишину.
Вздрогнул я—холодный ужас кровь заледенил мою.
Сердце билось замирая, встал я, тихо повторяя, повторяя все одно:
«Поздний гость ждет у порога разрешенья моего,
Гость там просит у порога дверь открыть ему сюда,
Пусть же входит—не беда».

Поборов свое волненье, я отбросил прочь сомненье.
Я прошу у вас прощенья, что я вас так задержал,
Дело вышло очень просто, я немножко задремал,
Вы же тихо так стучали, дверь слегка лишь вы толкали…
Распахнув тут настежь дверь, я сказал: «Прошу сюда» —
Но… молчанье, темнота.

Пред томящей темнотою страха полон я стоял.
Мир фантастики, что смертным недоступен, мне предстал.
Темнота кругом царила беспредметности полна,
Ухо слово вдруг схватило—то шепнул «Ленора» я.
Еле слышное «Ленора» повторила темнота,
И охваченное мглою все исчезло без следа.

Жутко в комнате мне стало, голова моя пылала.
Слышу, вновь стучится кто-то посильнее, чем тогда.
«Несомненно,—тут сказал я,—стук тот слышится в окне,
Взглянем, кто там, чтоб сомненья все исчезли без следа.
Тише сердце, надо только не бояться никогда:
Ветер дует, как всегда».

Только приоткрыл я ставню, как в нее жеманно, плавно,
Важно влез огромный Ворон, ворон старых добрых лет.
На меня не кинув взгляда, без заминки, мерным шагом
Подойдя, взлетел на дверь, пересел на бюст Паллады
И уселся с строгим взглядом, с видом важного лица,
Точно там сидел всегда.

Птица черная невольно грусть рассеяла мою:
Так торжественно-суров мрачный был ее покров.
«Хоть твой хвост помят и тонок,—я сказал,—но ты не робок,
Страшный, старый, мрачный Ворон, заблудившийся в ночи.
Как зовут тебя, скажи мне, на Плутоновских водах?»
Ворон каркнул: «Никогда».

Поражен я был, как ясно Ворон грузный говорил —
Хоть ответ его не ясен—не вполне понятен был.
Разве может кто подумать из живущих на земле,
Видеть пред собой на двери иль на бюсте на стене
Птицу ль, зверя ль, говорящих без малейшего труда,
С странной кличкой—«Никогда».

Ворон все сидел понурясь, неподвижно, молча, хмурясь —
Точно в слове, что он молвил, все что мог, сказал он полно,
Не промолвил больше слова, ни пером не двинул черным,
Но—подумал я лишь только—дорогих ушло ведь столько,
Так и он исчезнет завтра, как надежды, без следа.
Он сказал вдруг: «Никогда».

Пораженный резким звуком, тишину прервавшим вдруг,
«Нет сомненья,—произнес я,—это все, что знает он,
Пойман он, знать, был беднягой, чьим несчастье было стягом,
Чьих надежд разбитых звон был как песня похорон,
Кто под бременем труда повторял одно всегда:
„Ничего и никогда“».

Ворон вызвал вновь улыбку—хоть тоска щемила грудь.
Кресло к двери я подвинул, сел и стал смотреть на бюст,
И на бархате подушек, растянувшись, размышлял,
Размышлял, что этот странный Ворон позабытых лет,
Что сей мрачный, неуклюжий, сухопарый и угрюмый Ворон, что прожил века,
Говорит—под «Никогда».

Так сидел я, размышляя, птицу молча наблюдая,
Глаз которой злой закал грудь насквозь мне прожигал.
Я глядел не отрываясь, голова моя склонялась
На подушек бархат мягкий средь лучей от лампы ярких,
Тот лиловый бархат мягкий, больше складок чьих она
Не коснется никогда.

Воздух вкруг меня сгустился, фимиам вдруг заструился,
Поступь ангелов небесных зазвучала на полу.
«Тварь,—я вскрикнул,—кем ты послан, с ангелами ль ты подослан,
Отдыха дай мне, забвенья о Леноре, что ушла,
Дай упиться мне забвеньем, чтоб забыться навсегда».
Ворон каркнул: «Никогда».

«Вещий,—крикнул я,—зла вестник, птица ль ты или дух зла,
Искуситель ты иль сам ты за борт выброшен грозой,
Безнадежный, хоть бесстрашный, занесен в сей край пустой,
В дом сей, Ужасом томимый, о, скажи, молю тебя:
Можно ли найти забвенье в чаше полной—навсегда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».

«Вещий,—я вскричал,—зла вестник, птица ль ты или дух зла,
Заклинаю небесами, Богом, что над всеми нами,
Ты души, обятой горем, не терзай, ты о Леноре
Мне скажи, смогу ль я встретить деву, что как дух чиста,
В небесах, куда бесспорно будет чистая взята?»
Ворон каркнул: «Никогда».

Я вскочил при этом слове, вскрикнув: «Птица или дух,
В мрак и вихрь подземной ночи ты сейчас же улетай,
Чтоб от лживых уст на память не осталось ни пера.
Мир тоски моей не трогай, с двери прочь ты улетай,
Клювом сердца не терзай мне, сгинь без всякого следа!»
Ворон каркнул: «Никогда».

С тех пор Ворон безнадежно все сидит, сидит недвижно
На Паллады бюсте бледном, что над дверью на стене.
Зло его сверкают очи, как у демона средь ночи,
Тень его под светом лампы пол собой весь заняла.
И душа моя под гнетом тени, что на пол легла,
Не воспрянет—никогда.

Самуил Маршак

Где тут Петя, где Сережа

Друг на друга так похожи
Комаровы-братья.
Где тут Петя, где Сережа —
Не могу сказаться.

Только бабушка и мать
Их умеют различать.

Не могу я вам сказать,
Кто из них моложе.
Пете скоро будет пять
И Сереже
Тоже.

Петя бросил снежный ком
И попал в окошко.
Говорят: в стекло снежком
Угодил Сережка.

Кто вчера разбил мячом
Чашку на буфете?
Петя был тут ни при чем,
А попало Пете.

Доктор смешивает их —
Так они похожи!
Пьет касторку за двоих
Иногда Сережа.

В праздник папа всю семью
Угощал мороженым.
Петя долю съел свою,
А потом — Сережину.

Поступили в детский сад
Петя и Сережа.
Пете новенький халат
Выдали в прихожей.

А Сереже говорят:
— Жадничаешь больно —
Получил один халат,
И с тебя довольно!

— Получил не я, а брат, —
Говорит Сережа.—
Пете выдали халат,
Выдайте мне тоже!

Няня Петю без конца
Мягкой губкой мыла,
Чтобы смыть с его лица
Синие чернила.

Смыла губкой полосу
На щеке и на носу.
Только кончила купать,
Весь в чернилах он опять!

Няня мальчика бранит:
— Петя! Это что же? —
А Сережа говорит:
— Няня, я — Сережа!

К парикмахеру идут
Петя и Сережа.
Петю за руку ведут
И Сережу тоже.

Парикмахер через миг
Петю наголо остриг.

Голова его теперь
На арбуз похожа.
Только вышел он за дверь,
В дверь вошел Сережа.

Парикмахер говорит:
— Ты ж недавно был обрит!
Я еще твоих волос
Не стряхнул с халата,
А уж ты опять оброс, -
Вон какой лохматый!

Видно, волосы растут
У тебя за пять минут!

Парикмахерских для вас
Хватит ли на свете,
Если в час по десять раз
Стричься будут дети!

Вот однажды к ним во двор
Перелез через забор
Озорной мальчишка —
Перепелкин Гришка.

Гришка — парень лет восьми,
Этакий верзила! —
А пред младшими детьми
Хвастается силой.

Говорит он: — Эй, мальки!
Побежим вперегонки!

Объявляю летний кросс —
От крыльца к сараю.
Три щелчка получит в нос
Тот, кто проиграет!

Любит Гришка обижать
Тех, кто помоложе.
Но согласен с ним бежать
Комаров Сережа.

А уж Петя Комаров
У ворот сарая
Притаился между дров,
Гришку ожидая.

Раз-два-три-четыре-пять!
Гришка бросился бежать.

Добежал он, чуть дыша,
Обливаясь потом,
И увидел малыша,
Подбежав к воротам.

Был он очень удивлен,
Даже скорчил рожу, -
Оттого что принял он
Петю за Сережу.

— Слишком тихо ты бежишь! —
Говорит ему малыш.—
Сядь-ка, длинноногий,
Отдохни с дороги!

— Не хочу я отдыхать,
Побежим с тобой опять!
В десять раз быстрее
Бегать я умею!

— Ладно! — Петя говорит.—
Добежим до дома.
Кто кого опередит,
Даст щелчка другому!

Раз-два-три-четыре-пять?
Гришка кинулся бежать.

Все быстрей и, все быстрей
Мчится он вприпрыжку,
А Сережа у дверей
Поджидает Гришку.

— Ну-ка, Гришка, где твой нос?
Проиграл ты этот кросс!

Говорят, что с этих пор
Не ходил ни разу
К братьям маленьким во двор
Гришка долговязый.