Когда торжественно тщеславный кесарь Рима,
Пред кем склонялась чернь с враждой непримиримой,
Открыл перед толпой святыню славных дней,
Все статуи святых и доблестных мужей, —
Что более всего приковывало зренье?
Что взорам пристальным внушало изумленье
При этом зрелище? Чьих черт не видно тут?
Нет изваяния того, чье имя — Брут!
Все помнили его, — толпа его любила,
Его отсутствие — залогом правды было;
Оно вплело в венец, для славы, больше роз,
Чем мог вплести гигант и золотой колосс.
Так точно, если здесь, графиня, наше зренье
Твоих прекрасных черт лишилось в изумленьи,
В прелестном цветнике красавиц остальных,
Чья красота бледна пред солнцем черт твоих;
Когда седой старик — поистине наследник
Отцовского венца и королевских бредней, —
Когда развратный взор и вялый дух слепца
Отвыкли без труда от твоего лица, —
Пусть на его плечах позор безвкусья; рамы —
Где тьма красивых лиц, и нет прекрасной дамы!
Нас утешает мысль, — когда уж лучше нет, —
Мы сохраним сердца, утратив твой портрет.
Под сводом зал его — какая нам отрада?
В саду, где все цветы, — и нет царицы сада;
Источник мертвых вод, где нет живых ключей;
И небо звездное, где Дианы нет лучей.
Уж не плениться нам такою красотою,
Не глядя на нее, летим к тебе мечтою;
И мысли о тебе нас больше восхитят,
Чем всё, что может здесь еще пленить наш взгляд.
Сияй же красотой в небесной выси синей,
Всей кротостью твоей и правильностью линий,
Гармонией души и прелестью светла,
И взором радостным, и ясностью чела,
И темнотой кудрей — под сенью их смолистой
Еще белей чела сияет очерк чистый, —
И взорами, где жизнь играет и влечет,
И отдыха очам плененным не дает,
И заставляет вновь искать за их узором
Всё новые красы — награду долгим взорам;
Но ослепительна, быть может, и ярка
Такая красота для зренья старика;
Так, — долго нужно ждать, чтоб цвет поблек весенний,
Чтоб нравиться ему — больной и хилой тени,
Больному цинику, в ком скуки хлад слепой,
Чей взор завистливо минует образ твой,
Кто жалкий дух напряг, соединив в себе
Всю ненависть слепца к свободе и к тебе.10 января 1906
Охвачена минутным забытьем,
Покоилась она — белее лилий
И ландышей, что в комнате кругом
Свой аромат чарующий струили…
С ее лица та скорбная черта,
Что говорит о муках затаенных,
Сомнениях и о ночах бессонных —
Изгладилась, и бледные уста
Раскрылися улыбкою счастливой,
Как будто ей счастливый снился сон, —
И светлый ум, тревожный и пытливый,
Сомненьями так часто удручен —
На все нашел ответ и разрешенье,
И за борьбой пришло успокоенье…
Вокруг нее ее — созданий ряд:
Ряды картин, начатые творенья,
Где с полотна на зрителя глядят
Ее идей живые воплощенья.
От мелких драм из жизни бедняков,
Записанных и схваченных с натуры,
Где все живет: и лица и фигуры
И говорит красноречивей слов,
До чудных сцен евангельских преданий,
Иль эпопеи Рима роковой
И Греции: весь цикл ее созданий —
Все истиной проникнуто одной.
«Святые жены», «Цезарь», «Навзикая» —
Повсюду — мысль — везде — душа живая.
И снится ей: опасность далека
И снова грудь больная дышит смело.
Работать! Жить! Ведь жизнь так коротка,
Так коротка, а в ней так много дела!
Ужели же не суждено облечь
Ей в образы задуманное ею?
Ужель оно погибнет вместе с нею?
И ей восторг не суждено зажечь
В сердцах людей, чтоб глядя на творенья
Художницы, мог каждый оценигь,
Постигнуть мог душою их значенье,
И вместе с ней и мыслить и любить?..
Как? Умереть? Когда желаешь страстно
Творить и жить, и жизнь сама — прекрасна!
Со стоном вдруг очнулася она!
Как тяжело! Как ноет грудь больная!
Сомненья нет: она осуждена
И близится минута роковая…
Так все любить: природу и людей,
Искусство, жизнь, и тишину, и грозы,
И смех, и грусть, и радости, и слезы,
Сиянье дня, безмолвие ночей —
И — умереть!.. Кто плачет? Кто, рыдая,
Склонился к ней? Не надо! До конца,
Она, ни в чем себе не изменяя,
Увидит смерть с решимостью борца,
И не «рабом лукавым и ленивым»,
Перед судом предстанет справедливым…
Под жгучей синевой полуденных небес,
Равниной грозною синея на просторе,
Необозримое раскинулося море.
Вот парус промелькнул, как чайка и — исчез
В сияющей дали, залитой ярким блеском.
А там у берега, с однообразным плеском,
Среди безветрия и знойной тишины,
Лениво плещется волна о валуны.
У белых валунов, в тени скалы прибрежной,
Откуда ей простор виднеется безбрежный,
Больная, прислонясь к подушке головой,
Откинувшись назад в своем глубоком кресле
Глядит задумчиво и грустно пред собой.
Печален взор ее, рассеянный, и если
В нем оживление мгновенное мелькнет,
Похожее на луч, который придает
Усопшего чертам подобье жизни бледной, —
Она, как этот луч, исчезнет вмиг бесследно.
Меж тем, страдалица годами молода,
Ни труд, ни ранние заботы, ни нужда,
Ни горе — юных сил ее не подорвали.
Любовь?… Узнать ее могла она едва ли,
Повсюду, где любовь, — там также и борьба,
А слишком для борьбы душа ее слаба.
Она — растение, цветок оранжерейный,
Предмет и цель забот и гордости семейной.
Ей не пришлось ни жить, ни думать за себя,
Родные обо всем заботились, любя.
Она и пожелать была не в состояньи,
Затем, что всякое малейшее желанье
Предупреждалось там, — и так же как труда —
Она усилия не знала никогда.
Наряды, выезды — завиднейшая доля,
Но, вместе с этим, в ней была убита воля,
И жизнь, которая, казалося, была
Такою легкою, — ей стала тяжела:
Она зачахла вдруг, без видимой причины.
Родные, вне себя от горя и кручины,
Спешили увезти страдалицу на юг,
Но он не исцелил таинственный недуг,
Который жизнь ее подтачивал собою.
И перед этою равниной голубою,
Пред светом и теплом — в унынии своем
Она безропотно слабела день за днем.
И с равнодушием, устало безучастным,
Покоясь в знойный день под этим небом ясным
И холодно следя, как в розовой дали,
Белея парусом, мелькают корабли,
Она, которая так рано жить устала,
Устами бледными с усилием шептала:
— О, Боже! если б мне скорее умереть! —
А там, где близ камней просушивалась сеть,
В лохмотьях нищая у берега присела.
Сквозь платье рваное просвечивало тело.
Больная не смотря на сильный солнопек,
Дрожала, кутаясь в разорванный платок.
Семнадцать — двадцать лет могло ей быть, не боле,
Но в заострившихся, измученных чертах,
В улыбке горестной, блуждавшей на устах —
Как много скрытых мук о безнадежной доле!
Увы! Ей жизни жаль — суровой, трудовой,
И неба южного с глубокой синевой,
И скромных радостей! Ей жаль родного моря,
Ей причинявшего так много мук и горя:
Ведь, море сделало крестьянку сиротой.
Больной, измученной недугом, нищетой
Ей жизнь является отрадной и желанной,
Живет она, и жизнь не может не любить!
И сидя у камней, среди косы песчаной,
Больная, побледнев, с улыбкой шепчет странной!
— О, Боже, если б я могла еще пожить!
Племя Авеля, будь сыто и одето,
Феи добрыя покой твой охранят;
Племя Каина, без пищи и без света,
Умирай, как пресмыкающийся гад.
Племя Авеля, твоим счастливым внукам
Небеса цветами усыпают путь;
Племя Каина, твоим жестоким мукам
В мире будет ли конец когда нибудь?
Племя Авеля, довольство — манной с неба
На твое потомство будет нисходить;
Племя Каина, бездомное, без хлеба,
Ты голодною собакой станешь выть.
Племя Авеля, сиди и грейся дома,
Где очаг семейный ярко запылал;
Племя Каина, постель твоя — солома,
В стужу зимнюю дрожишь ты, как шакал.
Племя Авеля, плодишься ты по свету,
Песню счастия поют тебе с пелен;
Племя Каина лишь знает песню эту:
Вопль детей своих и стоны чахлых жен.* * *Племя Авеля! светло твое былое,
Но грядущаго загадка нам темна…
Племя Каина! Терпи, и иго злое
Грозно сбросишь ты в иныя времена.
Племя Авеля! Слабея от разврата,
Измельчает род твой, старчески больной…
Племя Каина! Ты встанешь — и тогда-то
Под твоим напором дрогнет шар земной.
Племя Авеля, будь сыто и одето,
Феи добрыя покой твой охранят;
Племя Каина, без пищи и без света,
Умирай, как пресмыкающийся гад.
Племя Авеля, твоим счастливым внукам
Небеса цветами усыпают путь;
Племя Каина, твоим жестоким мукам
В мире будет ли конец когда нибудь?
Племя Авеля, довольство — манной с неба
На твое потомство будет нисходить;
Племя Каина, бездомное, без хлеба,
Ты голодною собакой станешь выть.
Племя Авеля, сиди и грейся дома,
Где очаг семейный ярко запылал;
Племя Каина, постель твоя — солома,
В стужу зимнюю дрожишь ты, как шакал.
Племя Авеля, плодишься ты по свету,
Песню счастия поют тебе с пелен;
Племя Каина лишь знает песню эту:
Вопль детей своих и стоны чахлых жен.
Племя Авеля! светло твое былое,
Но грядущаго загадка нам темна…
Племя Каина! Терпи, и иго злое
Грозно сбросишь ты в иныя времена.
Племя Авеля! Слабея от разврата,
Измельчает род твой, старчески больной…
Племя Каина! Ты встанешь — и тогда-то
Под твоим напором дрогнет шар земной.
Мой замок стоит на утесе крутом
В далеких, туманных горах,
Его я воздвигнул во мраке ночном,
С проклятьем на бледных устах.
В том замке высоком никто не живет,
Лишь я его гордый король,
Да ночью спускается с диких высот
Жестокий, насмешливый тролль.
На дальнем утесе, труслив и смешон,
Он держит коварную речь,
Но чует, что меч для него припасен,
Не знающий жалости меч.
Однажды сидел я в порфире златой,
Горел мой алмазный венец —
И в дверь постучался певец молодой,
Бездомный, бродячий певец.
Для всех, кто отвагой и силой богат,
Отворены двери дворца;
В пурпуровой зале я слушать был рад
Безумные речи певца.
С красивою арфой он стал недвижим,
Он звякнул дрожащей струной,
И дико промчалась по залам моим
Гармония песни больной.
«Я шел один в ночи беззвездной
В горах с уступа на уступ
И увидал над мрачной бездной,
Как мрамор белый, женский труп.
«Влачились змеи по уступам,
Угрюмый рос чертополох,
И над красивым женским трупом
Бродил безумный скоморох.
«И смерти дивный сон тревожа,
Он бубен потрясал в руке,
Над миром девственного ложа
Плясал в дурацком колпаке.
«Едва звенели колокольца,
Не отдаваяся в горах,
Дешевые сверкали кольца
На узких, сморщенных руках.
«Он хохотал, смешной, беззубый,
Скача по сумрачным холмам,
И прижимал больные губы
К холодным, девичьим губам.
«И я ушел, унес вопросы,
Смущая ими божество,
Но выше этого утеса
Не видел в мире ничего».
Я долее слушать безумца не мог,
Я поднял сверкающий меч,
Певцу подарил я кровавый цветок
В награду за дерзкую речь.
Цветок зазиял на высокой груди,
Красиво горящий багрец…
«Безумный певец, ты мне страшен, уйди».
Но мертвенно бледен певец.
Порвалися струны, протяжно звеня,
Как арфу его я разбил
За то, что он плакать заставил меня,
Властителя гордых могил.
Как прежде в туманах не видно луча,
Как прежде скитается тролль,
Он бедный не знает, бояся меча,
Что властный рыдает король.
Попрежнему тих одинокий дворец,
В нем трое, в нем трое всего:
Печальный король и убитый певец
И дикая песня его.
Добрый доктор Айболит!
Он под деревом сидит.
Приходи к нему лечиться
И корова, и волчица,
И жучок, и червячок,
И медведица!
Всех излечит, исцелит
Добрый доктор Айболит!
И пришла к Айболиту лиса:
«Ой, меня укусила оса!»
И пришёл к Айболиту барбос:
«Меня курица клюнула в нос!»
И прибежала зайчиха
И закричала: «Ай, ай!
Мой зайчик попал под трамвай!
Мой зайчик, мой мальчик
Попал под трамвай!
Он бежал по дорожке,
И ему перерезало ножки,
И теперь он больной и хромой,
Маленький заинька мой!»
И сказал Айболит: «Не беда!
Подавай-ка его сюда!
Я пришью ему новые ножки,
Он опять побежит по дорожке».
И принесли к нему зайку,
Такого больного, хромого,
И доктор пришил ему ножки,
И заинька прыгает снова.
А с ним и зайчиха-мать
Тоже пошла танцевать,
И смеётся она и кричит:
«Ну, спасибо тебе. Айболит!»
Вдруг откуда-то шакал
На кобыле прискакал:
«Вот вам телеграмма
От Гиппопотама!»
«Приезжайте, доктор,
В Африку скорей
И спасите, доктор,
Наших малышей!»
«Что такое? Неужели
Ваши дети заболели?»
«Да-да-да! У них ангина,
Скарлатина, холерина,
Дифтерит, аппендицит,
Малярия и бронхит!
Приходите же скорее,
Добрый доктор Айболит!»
«Ладно, ладно, побегу,
Вашим детям помогу.
Только где же вы живёте?
На горе или в болоте?»
«Мы живём на Занзибаре,
В Калахари и Сахаре,
На горе Фернандо-По,
Где гуляет Гиппо-по
По широкой Лимпопо».
И встал Айболит, побежал Айболит.
По полям, но лесам, по лугам он бежит.
И одно только слово твердит Айболит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
А в лицо ему ветер, и снег, и град:
«Эй, Айболит, воротися назад!»
И упал Айболит и лежит на снегу:
«Я дальше идти не могу».
И сейчас же к нему из-за ёлки
Выбегают мохнатые волки:
«Садись, Айболит, верхом,
Мы живо тебя довезём!»
И вперёд поскакал Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
Но вот перед ними море —
Бушует, шумит на просторе.
А в море высокая ходит волна.
Сейчас Айболита проглотит она.
«О, если я утону,
Если пойду я ко дну,
Что станется с ними, с больными,
С моими зверями лесными?»
Но тут выплывает кит:
«Садись на меня, Айболит,
И, как большой пароход,
Тебя повезу я вперёд!»
И сел на кита Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
И горы встают перед ним на пути,
И он по горам начинает ползти,
А горы всё выше, а горы всё круче,
А горы уходят под самые тучи!
«О, если я не дойду,
Если в пути пропаду,
Что станется с ними, с больными,
С моими зверями лесными?»
И сейчас же с высокой скалы
К Айболиту слетели орлы:
«Садись, Айболит, верхом,
Мы живо тебя довезём!»
И сел на орла Айболит
И одно только слово твердит:
«Лимпопо, Лимпопо, Лимпопо!»
А в Африке,
А в Африке,
На чёрной
Лимпопо,
Сидит и плачет
В Африке
Печальный Гиппопо.
Он в Африке, он в Африке
Под пальмою сидит
И на море из Африки
Без отдыха глядит:
Не едет ли в кораблике
Доктор Айболит?
И рыщут по дороге
Слоны и носороги
И говорят сердито:
«Что ж нету Айболита?»
А рядом бегемотики
Схватились за животики:
У них, у бегемотиков,
Животики болят.
И тут же страусята
Визжат, как поросята.
Ах, жалко, жалко, жалко
Бедных страусят!
И корь, и дифтерит у них,
И оспа, и бронхит у них,
И голова болит у них,
И горлышко болит.
Они лежат и бредят:
«Ну что же он не едет,
Ну что же он не едет,
Доктор Айболит?»
А рядом прикорнула
Зубастая акула,
Зубастая акула
На солнышке лежит.
Ах, у её малюток,
У бедных акулят,
Уже двенадцать суток
Зубки болят!
И вывихнуто плечико
У бедного кузнечика;
Не прыгает, не скачет он,
А горько-горько плачет он
И доктора зовёт:
«О, где же добрый доктор?
Когда же он придёт?»
Но вот, поглядите, какая-то птица
Всё ближе и ближе по воздуху мчится.
На птице, глядите, сидит Айболит
И шляпою машет и громко кричит:
«Да здравствует милая Африка!»
И рада и счастлива вся детвора:
«Приехал, приехал! Ура! Ура!»
А птица над ними кружится,
А птица на землю садится.
И бежит Айболит к бегемотикам,
И хлопает их по животикам,
И всем по порядку
Даёт шоколадку,
И ставит и ставит им градусники!
И к полосатым
Бежит он тигрятам.
И к бедным горбатым
Больным верблюжатам,
И каждого гоголем,
Каждого моголем,
Гоголем-моголем,
Гоголем-моголем,
Гоголем-моголем потчует.
Десять ночей Айболит
Не ест, не пьёт и не спит,
Десять ночей подряд
Он лечит несчастных зверят
И ставит и ставит им градусники.
Вот и вылечил он их,
Лимпопо!
Вот и вылечил больных.
Лимпопо!
И пошли они смеяться,
Лимпопо!
И плясать и баловаться,
Лимпопо!
И акула Каракула
Правым глазом подмигнула
И хохочет, и хохочет,
Будто кто её щекочет.
А малютки бегемотики
Ухватились за животики
И смеются, заливаются —
Так что дубы сотрясаются.
Вот и Гиппо, вот и Попо,
Гиппо-попо, Гиппо-попо!
Вот идёт Гиппопотам.
Он идёт от Занзибара.
Он идёт к Килиманджаро —
И кричит он, и поёт он:
«Слава, слава Айболиту!
Слава добрым докторам!»
На пышных кафтанах горели алмазы,
Блестели цветами хрустальныя вазы;
Жемчужныя нитки, как гибкия змеи,
Крутясь, обвивали атласныя шеи;
Сверкали девизы; сияли знамена;
Вельможи и дамы толпились у трона;
Пред ними на троне, под пышной фатою,
Сидела царица, блестя красотою…
Пред ней танцовали пажи молодые;
Ей льстивыя речи толпа разсыпала;
Но скучны ей были забавы пустыя;
Печальныя очи смотрели устало…
И что ей, — величья земного светилу, —
Почета и власти мечты золотыя,
Что ей до того, что за мудрость и силу
Ее прославляли народы земные!
И что ей до блеска роскошнаго бала,
И что ей до лести неискренней было,—
Царица томилась, царица страдала,
Царица глубоко и страстно любила!
Пускай о деяньях, героя достойных,
По целому свету молва прогремела,—
Она побеждала и в мире и в войнах,
Но сердце свое победить не сумела…
И в шуме дневном, и в молчании ночи,
Горит ея мозг от больного тумана,
Стоят перед нею надменныя очи,
Болит и болит в ней сердечная рана!..
Повсюду, повсюду,—и в музыке бальной,
И в звучных напевах далекаго хора,—
Ей слышится голос глухой и печальный,
Ей слышатся речи тоски и укора…
"Простите, царица за смелое слово!
"За смелое слово, бывало, казнили…
"Но вам ли любить человека простого,
"Отдаться страстей опьяняющей силе!…
"Но вам, ли, великой, могучей, любимой,
"И властью и славой играть своевольно!…
"Полно мое сердце тоской нестерпимой,
"Простите, царица, мне страшно и больно!
"За вас положил-бы я голову смело,
"Я-б жизнью своей рисковал ежечасно!
"Мой долг, мои чувства не знают предела,
"Но вольное сердце и им не подвластно!…
"Простите ж навеки! Царите победно
"На славу потомкам, на счастье народу!
"А мне… мне позвольте исчезнуть безследно
«В далеком изгнаньи, за вашу свободу»!…
Ужасныя речи! немые упреки!
Страдает царица; и горько и больно
Сжимается сердце, и бледныя щеки
Румянец стыда покрывает невольно!…
Напрасно танцуют пажи молодые.
И льстивыя речи звучать над толпою!
Несносны царице забавы пустыя,
Полна ея грудь безысходной тоскою…
И в шуме дневном, и в молчании ночи,
Горит ея мозг от больного тумана.
Стоят перед нею надменныя очи,
Болит и болит в ней сердечная рана!…
Я вновь пришел к тебе, родная сторона;
Пришел измученный, с поникшей головою,
Но радостью немой душа моя полна,
Той тихой радостью, той светлой тишиною,
Что веют в полумгле румяных вечеров
С обрывов и низин днепровских берегов,
Где в светлой глубине души моей впервые
Два звука родились, согласные, родные,
Как два подземные ключа, —
И песня первая, свежа и горяча,
Зажглась в моих устах, вскипела под перстами
И брызнула со струн звенящими струями…
О родина моя, недаром же душой
Стремился я к тебе… Я помню вечер ясный,
Когда лишь в первый раз прощался я с тобой, —
Безбрежной пеленой, цветущей и прекрасной,
Лежали вкруг меня родимые поля;
Широкого Днепра зеркальная струя,
Озарена вдали румяною зарею,
Звенела под горой, и сетью световою
Ложился отблеск золотой
От легкой зыби вод на скат береговой;
Сирень цвела; роса вечерняя сверкала, —
Все миром, тишиной и негою дышало…
То был ли шепот волн, то греза ли была?
Я помню — все во мне мгновенно встрепенулось,
И звуки, стройные, как мерный шум крыла
Орлицы молодой, — души моей коснулись…
Родимый уголок мне тихо говорил:
"Прощай, дитя мое!.. Я много, много сил
Вскормил в твоей груди… Иди без сожаленья,
Куда влекут тебя заветные стремленья, —
Бойцом свободы и добра;
Живи, борись, люби!.. Когда ж придет пора
И ты, измученный тяжелою борьбою,
Поникнешь бедною, усталой головою, —
Тогда вернись ко мне…" О родина моя,
Прими меня, прими дитя свое больное!
Ты много сил дала, — по капле, как змея,
Их высосала скорбь и горе роковое.
Я за себя страдал, боролся за себя —
И устоял в борьбе, страдая и любя,
Но горе, новое, неведомое горе,
Безбрежное, как мир, бездонное, как море,
Из тысяч стонущих грудей
Проникло в грудь мою; в больной душе моей
Безумный, страшный крик отчаянья раздался, —
И заглушить его напрасно я старался…
Но я вернулся к вам, родимые поля,
И божья благодать живительной волною
Струится в грудь мою… Полна душа моя
Той тихой радостью, той светлой тишиною,
Что веют в сумраке душистых вечеров
Со скатов и низин днепровских берегов…
Шуми, шуми же, Днепр, прохладой вод зеркальных
Обвей больную грудь и бурю дум печальных
В уме тоскливом утиши!
Зажгись, заря, во мгле измученной души, —
И пусть я встану вновь, на бой врагов скликая,
Страдая и любя, молясь и проклиная!..
Ребенком принял мельник
Меня к себе в семью;
Здесь вырос я, здесь прожил
И молодость свою.
Как ласкова со мною
Дочь мельника была!
Как ясны были очи
И как душа светла!
Порой, как с братом, сядет
Со мною вечерком,
И нет конца беседе —
Толкуем обо всем.
И радости и горе —
Все поверял я ей;
Ни слова не промолвил
Лишь о любви своей.
Люби сама — без слова
Узнала бы она:
Чтоб высказаться сердцу,
Людская речь бедна.
Я сердцу молвил: «Сердце!
Терпи, молчи любя!
О счастье полно думать!
Оно не для тебя».
Бывало, чуть приметит
В лице печали след:
«Ах, что с тобой? Грустишь ты!
В щеках кровинки нет!
Да полно же крушиться!
Да будь же весел вновь!»
И из любви гасил я
В душе своей любовь.
Однажды — шел я к роще —
Меня вдруг догнала,
Так весело взглянула
И за руку взяла.
«Порадуйся со мною:
Теперь невеста я!
А без тебя и радость
Нерадостна моя!»
Я целовал ей руки,
Лицо стараясь скрыть:
Катились градом слезы;
Не мог я говорить.
Казалось, все надежды,
Все, чем душа жила,
Передо мной могила
Навеки погребла.
В тот вечер обручали
Невесту с женихом;
Сидел почетным гостем
Я с ними за столом.
Вокруг вино и песни,
Веселый говор, смех;
Пришлось и мне смеяться:
Не плакать же при всех!
Наутро после пира
Ходил я сам не свой:
Мне было тошно, больно
Средь радости чужой.
О чем же я крушился?
Чего хотел от них?
Ведь все меня любили —
Она, ее жених.
Они меня ласкали,
А я болел душой.
Мне тяжко было видеть
Их ласки меж собой.
Задумал я — далеко,
Навек от них уйти:
Все уложил в котомку
И все припас к пути.
Прошу их: «Отпустите
На белый свет взглянуть!»
Сам думаю: «Кручину
Размычу где-нибудь».
Она так кротко смотрит.
«Куда ты? Бог с тобой!
Тебя мы все так любим!
Ведь ты нам свой, родной!»
Катились градом слезы —
И не скрывал я их:
Все плачут, покидая
Знакомых и родных.
Они со мной простились
И провожать пошли…
И замертво больного
С дороги принесли.
На мельнице все ходят
За мной как за родным;
Она приходит с милым
Сидеть со мной, больным.
В июле будет свадьба.
Они меня зовут,
Чтоб ехал жить я с ними,
Что я стоскуюсь тут.
Шумят в воде колеса —
И все б их слушал я!..
Все думаю: нашла бы
Здесь мир душа моя!
Тут все бы мое горе,
Все скорби утопил!
Они же ведь желают,
Чтоб я доволен был!
«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.
Ваня (в кучерском армячке):
«Папаша! кто строил эту дорогу?»
Папаша (в пальто на красной подкладке):
«Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»
Разговор в вагоне
1
Славная осень! Здоровый, ядреный
Воздух усталые силы бодрит;
Лед неокрепший на речке студеной
Словно как тающий сахар лежит;
Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно — покой и простор!
Листья поблекнуть еще не успели,
Желты и свежи лежат, как ковер.
Славная осень! Морозные ночи,
Ясные, тихие дни…
Нет безобразья в природе! И кочи,
И моховые болота, и пни —
Все хорошо под сиянием лунным,
Всюду родимую Русь узнаю…
Быстро лечу я по рельсам чугунным,
Думаю думу свою…
2
Добрый папаша! К чему в обаянии
Умного Ваню держать?
Вы мне позвольте при лунном сиянии
Правду ему показать.
Труд этот, Ваня, был страшно громаден
Не по плечу одному!
В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.
Водит он армии; в море судами
Правит; в артели сгоняет людей,
Ходит за плугом, стоит за плечами
Каменотесцев, ткачей.
Он-то согнал сюда массы народные.
Многие — в страшной борьбе,
К жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Чу! восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?.. «В ночь эту лунную
Любо нам видеть свой труд!
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли, болели цингой.
Грабили нас грамотеи-десятники,
Секло начальство, давила нужда…
Всё претерпели мы, божии ратники,
Мирные дети труда!
Братья! Вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?..»
Не ужасайся их пения дикого!
С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
С разных концов государства великого —
Это всё братья твои — мужики!
Стыдно робеть, закрываться перчаткою,
Ты уж не маленький!.. Волосом рус,
Видишь, стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый больной белорус:
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих руках,
Вечно в воде по колено стоявшие
Ноги опухли; колтун в волосах;
Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век…
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!
Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!
Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять…
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет все, что господь ни пошлет!
Вынесет все — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придется — ни мне, ни тебе.
3
В эту минуту свисток оглушительный
Взвизгнул — исчезла толпа мертвецов!
«Видел, папаша, я сон удивительный, —
Ваня сказал, — тысяч пять мужиков,
Русских племен и пород представители
Вдруг появились — и он мне сказал:
«Вот они — нашей дороги строители!..»
Захохотал генерал!
«Был я недавно в стенах Ватикана,
По Колизею две ночи бродил,
Видел я в Вене святого Стефана,
Что же… все это народ сотворил?
Вы извините мне смех этот дерзкий,
Логика ваша немножко дика.
Или для вас Аполлон Бельведерский
Хуже печного горшка?
Вот ваш народ — эти термы и бани,
Чудо искусства — он все растаскал!»-
«Я говорю не для вас, а для Вани…»
Но генерал возражать не давал:
«Ваш славянин, англо-сакс и германец
Не создавать — разрушать мастера,
Варвары! дикое скопище пьяниц!..
Впрочем, Ванюшей заняться пора;
Знаете, зрелищем смерти, печали
Детское сердце грешно возмущать.
Вы бы ребенку теперь показали
Светлую сторону…»
4
Рад показать!
Слушай, мой милый: труды роковые
Кончены — немец уж рельсы кладет.
Мертвые в землю зарыты; больные
Скрыты в землянках; рабочий народ
Тесной гурьбой у конторы собрался…
Крепко затылки чесали они:
Каждый подрядчику должен остался,
Стали в копейку прогульные дни!
Всё заносили десятники в книжку —
Брал ли на баню, лежал ли больной:
«Может, и есть тут теперича лишку,
Да вот, поди ты!..» Махнули рукой…
В синем кафтане — почтенный лабазник,
Толстый, присадистый, красный, как медь,
Едет подрядчик по линии в праздник,
Едет работы свои посмотреть.
Праздный народ расступается чинно…
Пот отирает купчина с лица
И говорит, подбоченясь картинно:
«Ладно… нешто… молодца!.. молодца!..
С богом, теперь по домам — проздравляю!
(Шапки долой — коли я говорю!)
Бочку рабочим вина выставляю
И — недоимку дарю!..»
Кто-то «ура» закричал. Подхватили
Громче, дружнее, протяжнее… Глядь:
С песней десятники бочку катили…
Тут и ленивый не мог устоять!
Выпряг народ лошадей — и купчину
С криком «ура!» по дороге помчал…
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..
Парень-извозчик в дороге продрог,
Крепко продрог, тяжело занемог.
В грязной избе он на печке лежит,
Горло распухло, чуть-чуть говорит,
Ноет душа от тяжелой тоски:
Пашни родные куда далеки!
Как на чужой стороне умереть!
Хоть бы на мать, на отца поглядеть!..
В горе товарищи держат совет:
«Ну-ка умрет, — попадем мы в ответ!
Из дому паспортов не взяли мы —
Ну-ка умрет, — не уйдем от тюрьмы!»
Дворник встревожен, священника ждет,
Медленным шагом священник идет.
Встали извозчики, встал и больной;
Свечка горит пред иконой святой,
Белая скатерть на стол постлана,
В душной избе тишина, тишина…
Кончил молитву священник седой,
Вышли извозчики за дверь толпой.
Парень шатается, дышит с трудом,
Старец стоит недвижим со крестом.
«Страшен суд Божий! покайся, мой сын!
Бог тебя слышит да я лишь один…»
«Батюшка!.. грешен!..» — больной простонал,
Пал на колени и громко рыдал.
Грешника старец во всем разрешил,
Крови и плоти святой приобщил,
Сел, написал: вот такой приобщен.
Дворнику легче: исполнен закон.
Полночь. Все в доме уснули давно.
В душной избе, как в могиле, темно.
Скупо в углу рукомойник течет,
Капля за каплею звук издает.
Мерно кузнечик кует в тишине,
Кто-то невнятно бормочет во сне.
Ветер печально поет под окном,
Воет-голосит, Господь весть по ком.
Тошно впотьмах одному мужику:
Сны-вещуны навевают тоску.
С жесткой постели в раздумье он встал,
Ощупью печь и лучину сыскал,
Красное пламя из угля добыл,
Ярко больному лицо осветил.
Тих он лежит, на лице доброта,
Впалые щеки белее холста.
Свесились кудри, открыты глаза,
В мертвых глазах не обсохла слеза.
Вздрогнул извозчик. «Ну вот, дождались!»
Дворника будит: «Проснись-подымись!»
— «Что там?» — «Товарищ наш мертвый лежит…»
Дворник вскочил, как безумный глядит…
«Ох, попадете, ребята, в беду!
Вы попадете, и я попаду!
Как это паспортов, как не иметь!
Знаешь, начальство… не станет жалеть!..»
Вдруг у него на душе отлегло.
«Тсс… далеко ли, брат, ваше село?»
— «Верст этак двести… не близко, родной!»
— «Нечего мешкать! ступайте домой!
Мертвого можно одеть-снарядить,
В сани ввалить да веретьем покрыть;
Подле села его выньте на свет:
Умер дорогою — вот и ответ!»
Думает-шепчет проснувшийся люд.
Ехать не радость, не радость и суд.
Помочи, видно, тут нечего ждать…
Быть тому так, что покойника взять.
Белеет снег в степи глухой,
Стоит на ней ковыль сухой;
Ковыль сухой и стар и сед,
Блестит на нем мороза след.
Простор и сон, могильный сон,
Туман, что дым, со всех сторон,
А глубь небес в огнях горит;
Вкруг месяца кольцо лежит;
Звезда звезде приветы шлет,
Холодный свет на землю льет.
В степи глухой обоз скрипит;
Передний конь идет-храпит.
Продрог мужик, глядит на снег,
С ума нейдет в селе ночлег,
В своем селе он сон найдет,
Теперь его все страх берет:
Мертвец за ним в санях лежит,
Живому степь бедой грозит.
Мелькнула тень, зашла вперед,
Растет седой и речь ведет:
«Мертвец в санях! мертвец в санях!..
Вскочил мужик, на сердце страх,
По телу дрожь, тоска в груди…
«Товарищи! сюда иди!
Эй, дядя Петр! мертвец встает!
Мертвец встает, ко мне идет!»
Извозчики на клич бегут,
О чуде речь в степи ведут.
Блестит ковыль, сквозь чуткий сон
Людскую речь подслушал он…
Вот уж покойник в родимом селе.
Убран, лежит на дубовом столе.
Мать к мертвецу припадает на грудь:
«Сокол мой ясный, скажи что-нибудь!
Как без тебя мне свой век коротать,
Горькое горе встречать-провожать!..»
«Полно, старуха! — ей муж говорит, —
Полно, касатка!» — и плачет навзрыд.
Чу! Колокольчик звенит и поет,
Ближе и ближе — и смолк у ворот.
Грозный чиновник в избушку спешит,
Дверь отворил, на пороге кричит:
«Эй, старшина! понятых собери!
Слышишь, каналья? да живо, смотри!..»
Все он проведал, про все разузнал,
Доктора взял и на суд прискакал.
Труп обнажили. И вот, второпях,
В фартуке белом, в зеленых очках,
По локоть доктор рукав завернул,
Острою сталью над трупом сверкнул.
Вскрикнула мать: «Не дадим, не дадим!
Сын это мой! Не ругайся над ним!
Сжалься, родной! Отступись — отойди!
Мать свою вспомни… во грех не входи!..» —
«Вывести бабу!» — чиновник сказал.
Доктор на трупе пятно отыскал.
Бедным извозчикам сделан допрос,
Обнял их ужас — и кто что понес…
Жаль вас, родимые! Жаль, соколы!
«Эй, старшина! Подавай кандалы!»
Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Здесь цель одна для всех сердец —
Живут без власти, без закона.
Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.
Затихло всё, теперь луна
Свой бледный свет на них наводит,
И чарка пенного вина
Из рук в другие переходит.
Простерты на земле сырой
Иные чутко засыпают,
И сны зловещие летают
Над их преступной головой.
Другим рассказы сокращают
Угрюмой ночи праздный час;
Умолкли все — их занимает
Пришельца нового рассказ,
И всё вокруг его внимает:
«Нас было двое: брат и я.
Росли мы вместе; нашу младость
Вскормила чуждая семья:
Нам, детям, жизнь была не в радость;
Уже мы знали нужды глас,
Сносили горькое презренье,
И рано волновало нас
Жестокой зависти мученье.
Не оставалось у сирот
Ни бедной хижинки, ни поля;
Мы жили в горе, средь забот,
Наскучила нам эта доля,
И согласились меж собой
Мы жребий испытать иной;
В товарищи себе мы взяли
Булатный нож да темну ночь;
Забыли робость и печали,
А совесть отогнали прочь.
Ах, юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, погибель презирая,
Мы всё делили пополам.
Бывало только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем:
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, —
Всё наше! всё себе берем.
Зимой бывало в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем!
И что ж? попались молодцы;
Не долго братья пировали;
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали,
И стража отвела в острог.
Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел — он изнемог.
С трудом дыша, томим тоскою,
В забвеньи, жаркой головою
Склоняясь к моему плечу,
Он умирал, твердя всечасно:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…
Воды, воды!..», но я напрасно
Страдальцу воду подавал:
Он снова жаждою томился,
И градом пот по нем катился.
В нем кровь и мысли волновал
Жар ядовитого недуга;
Уж он меня не узнавал
И поминутно призывал
К себе товарища и друга.
Он говорил: «где скрылся ты?
Куда свой тайный путь направил?
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
Теперь он без меня на воле
Один гуляет в чистом поле,
Тяжелым машет кистенем
И позабыл в завидной доле
Он о товарище совсем!..»
То снова разгорались в нем
Докучной совести мученья:
Пред ним толпились привиденья,
Грозя перстом издалека.
Всех чаще образ старика,
Давно зарезанного нами,
Ему на мысли приходил;
Больной, зажав глаза руками,
За старца так меня молил:
«Брат! сжалься над его слезами!
Не режь его на старость лет…
Мне дряхлый крик его ужасен…
Пусти его — он не опасен;
В нем крови капли теплой нет…
Не смейся, брат, над сединами,
Не мучь его… авось мольбами
Смягчит за нас он божий гнев!..»
Я слушал, ужас одолев;
Хотел унять больного слезы
И удалить пустые грезы.
Он видел пляски мертвецов,
В тюрьму пришедших из лесов
То слышал их ужасный шопот,
То вдруг погони близкий топот,
И дико взгляд его сверкал,
Стояли волосы горою,
И весь как лист он трепетал.
То мнил уж видеть пред собою
На площадях толпы людей,
И страшный ход до места казни,
И кнут, и грозных палачей…
Без чувств, исполненный боязни,
Брат упадал ко мне на грудь.
Так проводил я дни и ночи,
Не мог минуты отдохнуть,
И сна не знали наши очи.
Но молодость свое взяла:
Вновь силы брата возвратились,
Болезнь ужасная прошла,
И с нею грезы удалились.
Воскресли мы. Тогда сильней
Взяла тоска по прежней доле;
Душа рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей.
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкой шум залетной птицы.
По улицам однажды мы,
В цепях, для городской тюрьмы
Сбирали вместе подаянье,
И согласились в тишине
Исполнить давнее желанье;
Река шумела в стороне,
Мы к ней — и с берегов высоких
Бух! поплыли в водах глубоких.
Цепями общими гремим,
Бьем волны дружными ногами,
Песчаный видим островок
И, рассекая быстрый ток,
Туда стремимся. Вслед за нами
Кричат: «лови! лови! уйдут!»
Два стража издали плывут,
Но уж на остров мы ступаем,
Оковы камнем разбиваем,
Друг с друга рвем клочки одежд,
Отягощенные водою…
Погоню видим за собою;
Но смело, полные надежд,
Сидим и ждем. Один уж тонет,
То захлебнется, то застонет
И как свинец пошел ко дну.
Другой проплыл уж глубину,
С ружьем в руках, он в брод упрямо,
Не внемля крику моему,
Идет, но в голову ему
Два камня полетели прямо —
И хлынула на волны кровь;
Он утонул — мы в воду вновь,
За нами гнаться не посмели,
Мы берегов достичь успели
И в лес ушли. Но бедный брат…
И труд и волн осенний хлад
Недавних сил его лишили:
Опять недуг его сломил,
И злые грезы посетили.
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой;
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был;
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку;
Рука задрогла, он вздохнул
И на груди моей уснул.
Над хладным телом я остался,
Три ночи с ним не расставался,
Всё ждал, очнется ли мертвец?
И горько плакал. Наконец
Взял заступ; грешную молитву
Над братней ямой совершил
И тело в землю схоронил…
Потом на прежнюю ловитву
Пошел один… Но прежних лет
Уж не дождусь: их нет, как нет!
Пиры, веселые ночлеги
И наши буйные набеги —
Могила брата всё взяла.
Влачусь угрюмый, одинокой,
Окаменел мой дух жестокой,
И в сердце жалость умерла
Но иногда щажу морщины:
Мне страшно резать старика;
На беззащитные седины
Не подымается рука.
Я помню, как в тюрьме жестокой
Больной, в цепях, лишенный сил,
Без памяти, в тоске глубокой
За старца брат меня молил».
Был-жил в свете Букильон
И поэт Жуковский!
Букильону снился сон
Про пожар Московский!
Видел также он во сне,
Что Профессор на коне
Ехал по Покровской.
Ай, жги!
Ехал по Покровской.
О ужасный! грозный сон!
Знать перед кручиной!
Вот проснулся Букильон,
Чистит зубы хиной!
Пробудился и поэт,
И смиренно он одет
В свой тулуп овчинной!
Ай, жги!
В свой тулуп овчинной!
РЕЧИТАТИВ
И важно к Тихону воскликнул Букильон:
Будь Тихон спереди! Будь наш посланник сзади!
Спроси, отдав поклон:
Прошел ли пароксизм, пришел ли пот и сон?
И возвратися Бога ради!
АРИЯ
(Ouи noиr, maиs pas sи dиablе)
И Тихон возвратился:
„Больной, оставя лесть,
Почти совсем взбесился!
То на печь хочет лезть!
То спальню ложкой месть!
То просит: дайте сесть
Прикащика с начинкой!
То быть желает свинкой
С серебряною спинкой!
То квохчет, сняв кафтан:
Степан!
Степан!
Несносный, (bиs) барабан!“
АРИЯ
(Trиstе raиson)
Увы! Увы! сбылося сновиденье!
О Тихон, дай скорее сапоги!
Скотина, дай нам трубки в утешенье!
Скорей!.. о рок!.. за кофеем беги!
РЕЧИТАТИВ
Но что, Тераль, что нам твой вид вещает!
Как тени гробовой его ужасен лик!
Над ним на потолке сияет
Комета грозная, пылающий голик!
Какие перед ним горе несутся духи!
Увы! две шпанские, как две перины, мухи
И сальный докторский парик
Верхом на огненной клистирной трубке,
И Гиппократ в воздушном полушубке!
АРИЯ
(Дубрава шумит)
„Monsиеur Bouquиllon!“
„Aиmablе Жуковский!“
Наш лекарь заморский...
Ах! бесится он!
Сидит пригорюнясь и вяжет чулки!
То сам себе на нос задумчиво плюет!
То к сердцу жеманно прижав башмаки,
Ползет на карачках и томно кукует!“
АРИЯ
(Кассандра)
И слова еще звучали...
Взбеленился Букильон!
Двери страшно застучали,
Лишь дверями стукнул он!
Побежал... но возвратился...
О, насмешка сатаны!
Так он в страхе торопился,
Что забыл свои штаны!
Одеваться! Новы муки!
Вот внезапный страх каков!
Вместо ног он всунул руки!
Вышел капор из штанов!
Машут девки голиками!
Лают моськи по углам!
И Визар, всплеснув руками,
Удивляется штанам!
РЕЧИТАТИВ
И побежал во мраке коридора
В тафтяном шлафроке рысистый Букильон!
Уж мимо сени той промчался быстро он,
Где сундуки, тюфяк и некий тайный трон,
На коем прения поноса и запора
Без апелляции решает Афендрон!
Летит... уже театр оставил за собою!
Уж отпер роковую дверь,
На коей белый кит, морской огромный зверь
Написан был искусною рукою!
Вошел и что же видит он,
Наш добрый Букильон.
АРИЯ
(Минутная краса полей)
В картузе Форт, краса людей,
Унылый доктор одинокой,
Лишенный прелести своей
Рукою колики жестокой!
Увы! нам тот же дан удел!
Всех рок запором угнетает!
Тут, скорчась, юный Фор кряхтел!
Степан Максимыч там страдает!
РЕЧИТАТИВ
И Букильон, едва несчастного узрел,
Запел!
АРИЯ
(Сей друг и пр.)
Сей друг, кого запор вовек не побеждал!
Увы! надев картуз, сей друг воскуковал!
Кукушки, кукушки, кукуйте со мной!
Царь горькия хины кряхтит предо мной!
И дымом табачным уже он не дышит
И ссоры Визара с Бароном не слышит!
В картузе горячка его нагнала!
И с кашею ложка в зубах замерла!
И сном он спокойным заснул над Левеком
И сделался тако больным человеком!
РЕЧИТАТИВ
И грянул хохот вдруг с двенадцати сторон:
Вздрогнул смятенный Букильон,
И видит: личико, одетое картузом,
Которое ему казалося арбузом,
Как роза расцвело,
И на картузе вдруг незримыми руками
Пришпилился ярлык с волшебными словами:
Апреля первое число!
АРИЯ
(Светлана)
Что же? что ужасный сон!
Много снится вздора!
Фор здоров! Избавлен он
Всякого запора!
Тот же нос, и на глазах
Те ж густые брови!
Так же точно и в щеках
Нет ни капли крови!
А копченый Плещепуп
Так же весел и не глуп!
Те ж и все конфеты!
К черту ж хину! Прочь халат!
Рюмки в руки! Пейте в лад!
Пойте: Многи леты!
Он юношеских лет еще не пережил,
Но жизни не щадя, не размеряя сил,
Он насладился всем не во-время, чрез меру,
И рано, наконец, во все утратил веру.
Бывало, если он по улице идет,
На тень его одну выходит из ворот
Станица буйная безнравственных вакханок,
Чтоб обольстить его нахальностью приманок —
И он на лоне их, сок юности точа,
Ослабевал душой и таял как свеча.
Его и день и ночь преследовала скука:
Нередко в опере Моцарта или Глюка
Он, опершись рукой, безмысленно зевал.
Он головы своей в тот ключ не погружал,
Откуда черпал нам Шекспир живые волны.
Все радости ему казалися неполны:
Он жизни не умел раскрашивать мечтой.
Желаний не было в груди его больной:
А ум, насмешливый и несогретый чувством,
Смеялся дерзостно над доблестным искусством
И всё великое с презреньем разрушал:
Он покупал любовь, а совесть продавал.
Природа — ясный свод, тенистые овраги,
Шумящие леса, струн лазурной влаги —
И всё, что тешит нас и радует в тиши,
Не трогало его бездейственной души,
В нем сердца не было; любил он равнодушно:
Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно.
Не занятый ничем, испытанный во всем,
Заране он скучал своим грядущим днем.
Вот — раз, придя домой, больной и беспокойный,
Тревожимый в душе своею грустью знойной,
Он сел облокотясь, с раздумьем на челе,
Взял тихо пистолет, лежавший на столе,
Коснулся до замка… огонь блеснул из полки…
И череп, как стекло, рассыпался в осколки.
О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол,
Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел
Достойную себя. Никто, никто на свете
Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете.
Но если плачем мы, то жаль нам мать твою,
У сердца своего вскормившую змею,
Которая тебя любила всею силой,
А ты за колыбель ей заплатил могилой.
Не жалко нам тебя — о нет! но жаль нам ту,
Как ангел чистую, бедняжку-сироту,
К которой ты пришел, сжигаемый развратом
И соблазнил ее приманками и златом.
Она поверила. Склонясь к твоей груди,
Ей снилось счастие и радость впереди.
Но вот теперь она — увы! — упала с неба:
Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба
С отчаяньем глядя на пагубную связь,
Она — букет цветов, с окна столкнутых в грязь!
Нет, нет — не будем мы жалеть о легкой тени:
Негодной цифрою ты был для исчислений;
Но жаль нам твоего достойного отца,
Непобедимого в сражениях бойца.
Встревожа тень его своей преступной тенью,
Ты имя славное его обрек презренью.
Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей,
Жаль старого слугу и жалко тех людей,
Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою,
Кто должен был итти с тобой одной стезею,
Жаль пса, лизавшего следы преступных ног,
Который за любовь любви найти не мог.
А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый,
Довольствуйся своей заслуженною платой.
Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть,
Своею смертию кого-нибудь смутить —
Но нет! на пиршестве светильник не потухнул,
Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул.
Наш век имеет мысль — и он стремится к ней,
Как к цели истинной. Ты смертию своей
Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных,
Не совратил толпы с путей определенных:
Ты пал — и об тебе не думают теперь,
Без шума за тобой судьба закрыла дверь.
Ты пал — но что нашел, свершивши преступленье?
Распутный — ранний гроб, а суетный — забвенье.
Конечно, эта смерть для общества чужда:
Он свету не принес ни пользы, ни вреда —
И мы без горести, без страха и волненья
Глядим на падшего, достойного паденья.
Но если, иногда, подумаешь о том,
Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем,
Когда встречаем мы, что юноша живой,
Какой-нибудь Робер, с талантом и душой
Едва посеявший великой жатвы семя,
Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя;
Когда историк Рабб, точа на раны яд,
С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд;
Когда ученый Грос, почти уже отживший,
До корня общество и нравы изучивший,
Как лань, испуганный внезапным лаем псов,
Кидается в реку от зависти врагов;
Когда тлетворный вихрь открытого злодейства,
Отъемлет каждый день сочленов у семейства:
У сына мать его, у дочери отца,
У плачущих сестер их брата-первенца,
Когда старик седой, ценивший жизни сладость,
Насильной смертию свою позорит старость;
Когда мы, наконец, посмотрим на детей,
Созревших до поры за книгою своей,
Мечтавших о любви, свободе и искусствах, —
И после ошибясь в своих заветных чувствах
И к истине нагой упав лицом к лицу,
На смерть стремящихся, как к брачному венцу, —
Тогда невольно в грудь сомненье проникает:
Смиренный — молится, а мудрый — размышляет:
Не слишком скоро ли вперед шагнули мы?
Куда влечет нас век? к чему ведут умы?
Какие движут нас сокрытые пружины?
Чем излечиться нам? И где всему причины?
Быть может, что в душе, безвременно, у нас
Высокой истины святой огонь погас,
Что слишком на себя надеемся мы много,
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
Не время ль пожалеть о тех счастливых днях,
Когда мы видели учителей в отцах
И набожно несли свое ярмо земное,
Раскрыв перед собой Евангелье святое;
Для ока. смертного — таинственная тьма!
Неразрешимые вопросы для ума!
Как часто, иногда, от них, во время ночи,
Поэт не может свесть задумчивые очи,
И, преданный мечтам и мыслям роковым,
Один — блуждает он по улицам пустым,
Встречая изредка, кой-где, у переходов
Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.
Сад Прозерпины
Здесь, где миры спокойны,
Где смолкнут в тишине
Ветров погибших войны,
Я вижу сны во сне:
Ряды полей цветущих,
Толпы людей снующих,
То сеющих, то жнущих,
И все, как сон, во мне.
Устал от слез и смеха,
От суеты людской:
Ведь суета помеха
Для жизни неземной.
А здесь весь мир беззвучен;
Я временем измучен,
От радости отучен,
Люблю тебя, покой.
Здесь жизнь и смерть—соседки,
А там в тумане ждут
Больных теней их предки,
А корабли плывут,
Куда плывут не зная,
Причалить не желая,
Но влажных ветров стая
И волны их несут.
Здесь не манят долины,
Ни рощи, ни лужок,
Лишь лозы Прозерпины
Да блекнущий цветок,
Обвеянный ветрами.
Она готовит с нами
Смертельными руками
Смертельный, пьяный сок.
Мы ничему не внемлем,
Нам ничего не жаль;
Кивая, тихо дремлем,
Глядя в пустую даль.
И, как душа больная,
Вне ада и вне рая,
В тумане исчезая,
Плывет из тьмы печаль.
И тот, в ком много силы,
Тот должен смертью жить,
Изведать мрак могилы,
О жизни не тужить.
Печальный жребий ясен
Того, кто так прекрасен,
И щит любви напрасен,
А хочется любить.
Парит Она, летая,
С увенчанной главой,
Все смертное сбирая
Бессмертною рукой.
Как страсть—Она пугает,
Как страсть—Она ласкает,
Людей Она встречает
Безжалостной косой.
Идет любовь и вянет,
И вянет навсегда,
Сюда же время манит
Погибшие года.
Убиты сны годами,
А лепестки снегами,
Листы взяты ветрами,
От лета нет следа.
Пленительны печали,
И радость только бред,
И что сейчас встречали,
Того уж завтра нет.
Вот вздохи Афродиты:
«О счастье, подожди ты!»
Но эти сны разбиты,
Возможен ли ответ?
От жизни излечившись,
От счастья и от ран;
Спокойствия добившись,
Мы шлем богам пэан
За то, что Смерть навеки
Закроет смертных веки,
Устав, вольются реки
Куда-нибудь в лиман.
Здесь солнце не проснется
Для гаснущих очей,
Вода не встрепенется,
Ни звуков, ни лучей…
Не надо песен чудных,
Забот пустых и трудных,
Лишь снов нам непробудных
Да дремлющих ночей.
На северном море
И
Земля молчаливей развалин,
И море мрачнее, чем смерть,
Здесь ветер гневлив и печален;
Не красится розами твердь;
Цветов не рождает пустыня,
Пустыня рождает туман,
Уставши, лежит, как рабыня,
А царь—Океан.
Здесь негде стадам приютиться,
В лугах ни коров, ни овец;
Без сна и без песен здесь птицы,
Здесь ветер—бессонный беглец;
Бесследно проносятся крики,
Как молнии, птицы летят,
Здесь Море и Смерть—два владыки
Всевластно царят.
Как царь с молчаливой подругой,
У Смерти лежит Океан,
Он вечно дрожит от испуга,
Он страшною близостью пьян;
Блестят Его белые ризы,
Как с выси мутнеющей дождь;
В Нем слава Ее и капризы,
А в Ней Его мощь.
Она улыбается гордо,
Ее Он присутствию рад:
Как темною ночью аккорды,
Полногласно их речи звучат.
«Ты убьешь меня, Смерть, для забавы,
Но я весь, весь наполнен тобой!»—
«Океан, о мой Страшный! Кровавый!
О, мой брат дорогой!»
Год рождает живые мгновенья,
А хоронят немые века;
Сердце Смерти не знает прощенья,
А Его не устанет рука.
Смерти хохот, и ропот, и голод
Разжигают в Нем дикую страсть:
На корабль Он направил свой молот
И, как волк, свою пасть.
Нет спасенья от Моря и Смерти.
Нет спасенья от хляби морской!
Нет убежища, люди, поверьте,
Нет Вам гавани, кроме одной,
Той, где ветер утихнет лукавый,
Где спокойные воды молчат,
Где, как сталью подбитые травы,
Мертвецы тихо спят.
Сосчитать волны в море не может
Даже ветер—владыка валов:
Сколько волн он на море встревожит,
Сколько спит там на дне мертвецов.
На чужбине ли мы иль в отчизне,
И которые лучше живут,
Те из нас, что на якорях жизни,
Или те, что плывут?
ИИ
У моря сердце так жестоко
И поцелуи его грустны;
Для кораблей волна потока,
Огонь для дро равно страшны.
Блестит алмазом моря око:
То очи солнца внутри волны.
Летит к волне веселым светом
От солнца смех и нежный взор,
И к ласкам льнет волна, к приветам,
Что ей приносит бризов хор.
Уж бури нет. И вечным летом
Сверкает вдруг морской простор.
Рококо
Расстанемся без смеха,
Расстанемся без слез;
Нам годы не помеха,
Когда их вихрь унес.
Разбиты сердца звенья,
Нам не сковать куски
И дрожжи наслажденья
Не жать из лоз тоски.
Какие будут вести,
Что даст судьба нам вновь?
И мне не даст ли мести,
Не даст ли Вам любовь?
Печаль всегда бездомна,
У радости нет крыл.
Забудьте, что я помню,
И грезьте: он забыл.
Любовь от грез устала,
От ласки умерла;
И плакали мы мало,
Когда она ушла.
От моря упоенья
Остались лишь пески,
Ни капли наслажденья
И ни волны тоски.
Поверь и смерти горя,
И доброте богов,
И верности во взоре,
И тихой ласке снов.
Поверь, что страсть огромна
И есть без дыма пыл,
Но помни, что я помню.
Забудь, что я забыл.
И мы узнали змея,
Как жалит лаской он,
В восторге холодея,
От нег рождали стон.
Дрожа в одном биеньи,
Как дрожь одной реки,
Из сердца наслажденья
Струится кровь тоски.
Любовь есть цепь измены,
Любовь есть ряд измен,
Бессменность перемены
И наш свободный плен.
Разоблачим нескромно
Сон дорогих могил—
И то, что я не помню,
И то, что я забыл.
Жизнь топчет наши страсти,
А время сушит их:
В его найдете пасти
Курган сердец сухих.
Всего три дня биенья,
И смолкли родники…
Из почки наслажденья
Растет бутон тоски.
Не пролетит над нами
Сверкание зарниц,
Не брызнет страсти пламя
Из-под густых ресниц.
Ты плачешь, плачешь томно,
Я слезы осушил,
Одну из них запомню,
А десять позабыл.
Элегия — ода — сатира
«О, как мне хочется смутить
веселье их,
И дерзко бросить им в лицо
железный стих,
Облитый горечью и злостью!
М.Ю. Лермонтов
1.
Была пора: театра зала
То замирала, то стонала,
И незнакомый мне сосед
Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названья нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила…
Могучий, грозный чародей.
Я помню бледный лик Гамлета,
Тот лик, измученный тоской,
С печатью тайны роковой,
Тяжелой думы без ответа.
Я помню, как пред мертвецом
С окаменившимся лицом,
С бессмысленным и страшным взглядом,
Насквозь проникнут смертным хладом,
Стоял немой он… и потом
Разлился всем душевным ядом,
И слышал я, как он язвил,
В тоске больной и безотрадной,
Своей иронией нещадной
Всё, что когда-то он любил…
А он любил, я верю свято,
Офелию побольше брата!
Ему мы верили; одним
С ним жили чувством, дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!
И помню я лицо иное,
Иные чувства прожил я:
Еще доныне предо мною
Тиран — гиена и змея,
с своей презрительной улыбкой,
С челом бесстыдным, с речью гибкой,
И безобразный, и хромой,
Ричард коварный, мрачный, злой.
Его я вижу с леди Анной,
Когда, как рая древний змей,
Он тихо в слух вливает ей
Яд обаятельных речей,
И сам над сей удачей странной
Хохочет долго смехом злым,
Идя поговорить с портным…
Я помню сон и пробужденье,
Блуждающий и дикий взгляд,
Пот на челе, в чертах мученье,
Какое знает только ад.
И помню, как в испуге диком
Он леденил всего меня
Отчаянья последним криком:
«Коня, полцарства за коня!»
Его у трупа Дездемоны
В нездешних муках я видал,
Ромео плач и Лира стоны
Волшебник нам передавал…
Любви ли страстной нежный шепот,
Иль корчи ревности слепой,
Восторг иль грусть, мольбу иль ропот —
Всё заставлял делить с собой…
В нескладных драмах Полевого,
Бывало, за него сидишь,
С благоговением молчишь
И ждешь: вот скажет два-три слова,
И их навеки сохранишь…
Мы Веронику с ним любили,
За честь сестры мы с Гюгом мстили,
И — человек уж был таков —
Мы терпеливо выносили,
Как в драме хвастал Ляпунов.
Угас вулкан, окаменела лава…
Он мало жил, но много нам сказал,
Искусство с ним нам не была забава;
Страданием его повита слава…
Как Промифей, он пламень похищал,
Как Промифей, он был терзаем враном…
Действительность с сценическим обманом
Сливались так в душе его больной,
Что жил вполне он жизнию чужой
И верил сердца вымышленным ранам.
Он трагик был с людьми, с собой один,
Трагизма жертва, жрец и властелин.
Угас вулкан, но были изверженья
Так страшны, что поддельные волненья
Не потрясут, не растревожат нас.
Мы правду в нашем трагике любили,
Трагизма правду с ним мы хоронили;
Застыла лава, лишь вулкан погас.
Искусственные взрывы сердцу чужды,
И сердцу в них нет ни малейшей нужды,
Покойся ж в мире, старый властелин…
Ты был один, останешься один!
2.
И вот, пришла пора другая…
Опять в театре стон стоит;
Полусмеясь, полурыдая,
На сцену вновь толпа глядит,
И с нею истина иная
Со сцены снова говорит,
Но эта правда не похожа
На правду прежнюю ничуть;
Она простее, но дороже,
Здоровей действует на грудь…
Дай ей самой здоровье, боже,
Пошли и впредь счастливый путь.
Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал он слово,
Хоть правде старой послужил.
Жила та правда между нами,
Таясь в душевной глубине;
Быть может, мы ее и сами
Подозревали не вполне.
То в нашей песне благородной,
Живой, размашистой, свободной,
Святой, как наша старина,
Порой нам слышалась она,
То в полных доблестей сказаньях
О жизни дедов и отцов,
В святых обычаях, преданьях
И хартиях былых веков,
То в небалованности здравой,
В ума и чувства чистоте,
Да в чуждой хитрости лукавой
Связей и нравов простоте.
Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток,
Вот отчего театра зала,
От верху до низу, одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С расстрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.
Комедия ль в нем плачет перед нами,
Трагедия ль хохочет вместе с ним,
Не знаем мы и ведать не хотим!
Скорей в театр! Там ломятся толпами,
Там по душе теперь гуляет быт родной,
Там песня русская свободно, звонко льется,
Там человек теперь и плачет и смеется,
Там — целый мир, мир полный и живой…
И нам, простым, смиренным чадам века,
Не страшно — весело теперь за человека!
На сердце так тепло, так вольно дышит грудь,
Любим Торцов душе так прямо кажет путь!
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке лихой, и в песне игреливой,
Великорусский ум, великорусский взгляд —
Как Волга-матушка, широкий и гульливый!
Тепло, привольно, любо нам,
Уставшим жить болезненным обманом…
3.
Театра зала вновь полна,
Партер и ложи блещут светом,
И речь французская слышна
Привыкших шарить по паркетам.
Французский n произносить
Тут есть охотников не мало
(Кому же обезьяной быть
Ума и сметки не ставало?)
Но не одни бонтоны тут:
Видна мужей ученых стая;
Похвальной ревностью пылая,
Они безмездно взяли труд
По всем эстетикам немецким
Втолковывать героям светским
Что есть трагизм и то и се,
Корнель и эдакое всё…
Из образованных пришли
Тут два-три купчика в немецком
(Они во вкусе самом светском
Себе бинокли завели).
Но бросим шутки тон… Печально, не смешно —
Что слишком мало в нас достоинства, сознанья,
Что на эффекты нас поддеть не мудрено,
Что в нас не вывелся, бечеванный давно,
Дух рабского, слепого подражанья!
Пускай она талант, пусть гений! — дай бог ей!
Да нам не ко двору пришло ее искусство…
В нас слишком девственно, свежо, и просто чувство,
Чтобы выкидывать колена почудней.
Пусть будет фальшь мила Европе старой
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старость больной…
Но наша Русь крепка. В ней много силы, жара;
И правду любит Русь, и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И в ней одной теперь приют себе находите
Всё то, что человека благородит.
Пусть дети старые, чтоб праздный ум занять,
Хлам старых классиков для штуки воскрешают…
Но нам за ними лезть какая будет стать,
Когда иное нас живит и занимает?
Пускай боролися в недавни времена
И Лессинг там, и Шиллер благородный
С ходульностью (увы — как видится — бесплодно!)
Но по натуре нам ходульность та смешна.
Я видел, как Рислей детей наверх бросает…
И больно видеть то, и тяжко было мне!
Я знаю, как Рашель по часу умирает,
И для меня вопрос о ней решен вполне!
Лишь в сердце истина: где нет живого чувства,
Там правды нет и жизни нет…
Там фальшь — не вечное искусство!
И пусть в восторге целый свет,
Но наши неуместны восхищенья.
У нас иная жизнь, у нас иная цель!
Америке с Европой — мы Рашель,
Столодвижение, иные ухищренья
(Игрушки, сродные их старческим летам)
Оставим… Пусть они оставят правду нам!
1Не князь, красавец молодой,
Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
Ее цветущих дней.
Не вождь грузинских удальцов —
Гроза соседних гор —
Признаньем вынудил ее
Потупить ясный взор.
Не там, где слышат валуны
Плеск Алазанских струй (1),
Впервые прозвучал ее
Заветный поцелуй.
Нет, зацвела ее любовь
И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
Прошедшего не жаль…
Где грезится сазандарам
Святая старина,
Где часто музыка слышна
И веют знамена.1 Алазань — река в Кахетии.2В Тифлисе я ее встречал…
Вникал в ее черты:
То — тень весны была, в тени
Осенней красоты.
Не весела и не грустна, —
Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
Коварной клеветы,
Ничто не возмущало в ней
Таинственной мечты…
Как будто слава, отразясь
На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
И грезы о былом,
Или о том, кто, силу зла
Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
И веру в идеал…3Я помню час, когда вдали
Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули и тень
С холмов сошла в сады,
Когда Метех (1) с своей скалой
Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест (2)
В ночную полутьму.
Она сидела на крыльце
С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
Увлажен был слезой.
О незабвенной старине
Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
Таинственный покой.
И мне казалось, в этот миг
Я у нее в глазах
Прочел ту повесть — что прошла
Тайком в ее мечтах: 1 Замок и острог в Тифлисе.
2 Крест Сионского собора, самой большой церкви в Тифлисе.4«Он русским послан был царем,
В Иран держал свой путь
И на пути заехал к нам
Душою отдохнуть.
Желанный гость — он принят был
Как друг моим отцом;
Не в первый раз входил он к нам
В гостеприимный дом;
Но не был весел он в тени
Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
Заезжий сазандар;
Где наше пенилось вино,
Дымился наш кальян,
И улыбалась жизнь гостям
Сквозь радужный туман;
И был задумчив он, когда,
Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
На темный наш балкон;
Его горячая душа,
Его могучий ум
Влачили всюду за собой
Груз неотвязных дум.
Напрасно север ледяной
Рукоплескал ему,
Он там оставил за собой
Бездушную зиму;
Он там холодные сердца
Оставил за собой,
Лишь я одна могла ему
Откликнуться душой…
Он так давно меня любил,
И так был рад, так рад,
Когда вдруг понял, отчего
Туманится мой взгляд…5И скоро перед алтарем
Мы с ним навек сошлись…
Казалось, праздновал весь мир,
И ликовал Тифлис.
Всю ночь к нам с ветром долетал
Зурны тягучий звук,
И мерный бубна стук, и гул
От хлопающих рук.
И не хотели погасать
Далекие огни,
Когда, лампаду засветив.
Остались мы одни,
И не хотела ночь унять
Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
Скатилось бремя дум,
Чтоб не предвидел он конца
Своих блаженных дней
При виде брачного кольца
И ласковых очей.6Но час настал: посол царя
Умчался в Тегеран.
Прощай, любви моей заря!
Пал на сердце туман…
Как в темноте рассвета ждут,
Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала, —
Не уставала ждать…
Еще мой верующий ум
Был грезами повит,
Как вдруг… вдруг грянула молва,
Что он убит… убит!
Что он из плена бедных жен
Хотел мужьям вернуть,
Что с изуверами в бою
Он пал, пронзенный в грудь,
Что труп его — кровавый труп —
Поруган был толпой
И что скрипучая арба
Везет его домой (1).
Все эти вести в сердце мне
Со всех сторон неслись…
Но не скрипучая арба
Ввезла его в Тифлис, —
Нет, осторожно между гор,
Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
Парадный балдахин;
Сопровождали гроб его
Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
И пики, и штыки;
Дымились факелы, и гул
Колес был эхом гор,
И память вечную о нем
Пел многолюдный хор…
И я пошла его встречать,
И весь Тифлис со мной
К заставе эриванской шел
Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
Без чувств упала я…
О, для чего пережила
Его любовь моя! 1 Записки А.С. Пушкина, т. 5, стр. 7
6.
Изд Анненкова.7И положила я его
На той скале, где спит
Семья гробниц и где святой
Давид их сторожит;
Где раньше, чем заглянет к нам
В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
Ночные облака;
Куда весной, по четвергам,
Бредут на ранний звон.
Тропинкой каменной, в чадрах,
Толпы грузинских жен.
Бредут, нередко в страшный зной,
Одни — просить детей,
Другие — воротить мольбой
Простывших к ним мужей…
Там, в темном гроте — мавзолей,
И — скромный дар вдовы —
Лампадка светит в полутьме,
Чтоб прочитали вы
Ту надпись и чтоб вам она
Напомнила сама —
Два горя: горе от любви
И горе от ума».1879ЦАРЬ-ДЕВИЦАВ дни ребячества я помню
Чудный отроческий бред:
Полюбил я царь-девицу,
Что на свете краше нет.
На челе сияло солнце,
Месяц прятался в косе,
По косицам рдели звезды, —
Бог сиял в ее красе…
И жила та царь-девица
Недоступна никому,
И ключами золотыми
Замыкалась в терему.
Только ночью выходила
Шелестить в тени берез:
То ключи свои роняла,
То роняла капли слез…
Только в праздники, когда я,
Полусонный, брел домой,
Из-за рощи яркий, влажный
Глаз ее следил за мной.
И уж как случилось это —
Наяву или во сне?! —
Раз она весной, в час утра,
Зарумянилась в окне —
Всколыхнулась занавеска,
Вспыхнул роз махровых куст,
И, закрыв глаза, я встретил
Поцелуй душистых уст.
Но едва-едва успел я
Блеск лица ее поймать,
Ускользая, гостья ко лбу
Мне прижгла свою печать.
С той поры ее печати
Мне ничем уже не смыть,
Вечно юной царь-девице
Я не в силах изменить…
Жду, — вторичным поцелуем
Заградив мои уста, —
Красота в свой тайный терем
Мне отворит ворота…
И.
Не князь, красавец молодой,
Внук иверских царей,
Был сокровенною мечтой
Ее цветущих дней;
Не вождь грузинских удальцов, —
Гроза соседних гор,
Признаньем вынудил ее
Потупить ясный взор;
Не там, где слышат валуны
Плеск Алазанских струй,
Впервые прозвучал ее
Заветный поцелуй;—
Нет, зацвела ее любовь
И расцвела печаль
В том жарком городе, где нам
Прошедшего не жаль…
Где грезится сазандарам
Святая старина,
Где часто музыка слышна,
И веют знамена.
ИИ.
В Тифлисе я ее встречал…
Вникал в ее черты:
То — тень весны была, в тени
Осенней красоты.
Не весела и не грустна, —
Где б ни была она,
Повсюду на ее лице
Царила тишина.
Ни пышный блеск, ни резвый шум
Полуночных балов,
Ни барабанный бой, ни вой
Охотничьих рогов,
Ни смех пустой, ни приговор
Коварной клеветы,—
Ничто не возмущало в ней
Таинственной мечты…
Как будто слава, отразясь
На ней своим лучом,
В ней берегла покой души
И грезы о былом, —
Или о том, кто, силу зла
Изведав, завещал
Ей всепрощающую скорбь
И веру в идеал…
ИИИ.
Я помню час, когда вдали
Вершин седые льды
Румянцем вспыхнули, и тень
С холмов сошла в сады,
Когда Метех, с своей скалой,
Стоял, как бы в дыму,
И уходил сионский крест
В ночную полутьму…—
Она сидела на крыльце
С поникшей головой,
И, помню, кроткий взор ее
Увлажен был слезой.
О незабвенной старине
Намек нескромный мой
Смутил ее больной души
Таинственный покой…
И мне казалось, в этот миг
Я у нее в глазах
Прочел ту повесть, что прошла
Тайком в ее мечтах: —
ИV.
«Он русским послан был царем,
В Иран держал свой путь,
И на пути заехал к нам
Душою отдохнуть.
Желанный гость,— он принят был,
Как друг, моим отцом,—
Не в первый раз входил он к нам
В гостеприимный дом…—
Но не был весел он в тени
Развесистых чинар,
Где на коврах не раз нам пел
Заезжий сазандар;
Где наше пенилось вино,
Дымился наш кальян,
И улыбалась жизнь гостям
Сквозь радужный туман…
И был задумчив он, когда,
Как бы сквозь тихий сон,
Пронизывался лунный свет
На темный наш балкон…—
Его горячая душа,
Его могучий ум
Влачили всюду за собой
Груз неотвязных дум.
Напрасно север ледяной
Рукоплескал ему,
Он там оставил за собой
Бездушную зиму;
Он там холодные сердца
Оставил за собой,—
Лишь я одна могла ему
Откликнуться душой…
Он так давно меня любил,
И так был рад,— так рад,
Когда вдруг понял, отчего
Туманится мой взгляд».
V.
«И скоро перед алтарем
Мы с ним навек сошлись…
Казалось, праздновал весь мир,
И ликовал Тифлис:
Всю ночь к нам с ветром долетал
Зурны тягучий звук,
И мерный бубна стук, и гул
От хлопающих рук…
И не хотели погасать
Далекие огни,
Когда, лампаду засветив,
Остались мы одни…
И не хотела ночь унять
Далекой пляски шум,
Когда с души его больной
Скатилось бремя дум,—
Чтоб не предвидел он конца
Своих блаженных дней,
При виде брачного кольца
И ласковых очей.
VИ.
«Но час настал: посол царя
Умчался в Тегеран…
Прощай, любви моей заря!
Пал на сердце туман…
Как в темноте рассвета ждут,
Чтоб страхи разогнать,
Так я ждала его, ждала,—
Не уставала ждать…
Еще мой верующий ум
Был грезами повит,
Как вдруг… вдруг грянула молва,
Что он убит… убит!
Что он из плена бедных жен
Хотел мужьям вернуть,
Что с изуверами в бою
Он пал, пронзенный в грудь,
Что труп его, — кровавый труп,—
Поруган был толпой
И что скрипучая арба
Везет его домой.
Все эти вести в сердце мне
Со всех сторон неслись…
Но не скрипучая арба
Ввезла его в Тифлис,—
Нет, осторожно между гор,
Ущелий и стремнин
Шесть траурных коней везли
Парадный балдахин;
Сопровождали гроб его
Лавровые венки,
И пушки жерлами назад,
И пики, и штыки…
Дымились факелы, и гул
Колес был эхом гор,
И память вечную о нем
Пел многолюдный хор…
И я пошла его встречать,
И весь Тифлис со мной
К заставе эриванской шел
Растроганной толпой.
На кровлях плакали, когда
Без чувств упала я…
О, для чего пережила
Его — любовь моя!»
VИИ.
«И положила я его
На той скале, где спит
Семья гробниц, и где святой
Давид их сторожит;
Где раньше, чем заглянет к нам
В окошки алый свет,
Заря под своды алтаря
Шлет пламенный привет;
На той скале, где в бурный час
Зимой, издалека
Причалив, плачут по весне
Ночные облака;
Куда весной, по четвергам,
Бредут на ранний звон,
Тропинкой каменной, в чадрах,
Толпы грузинских жен.
Бредут, нередко в страшный зной,
Одни — просить детей,
Другие — воротить мольбой
Простывших к ним мужей…
Там, в темном гроте — мавзолей,
И, — скромный дар вдовы,
Лампадка светит в полутьме,
Чтоб прочитали вы
Ту надпись, и чтоб вам она
Напомнила сама
Два горя: — горе от любви
И горе от ума».
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.
(Читано на юбилее Ломоносова 7 апреля 1865 г.).
Среди машин, реторт, моделей кораблей,
У пыльного станка с начатой мозаикой,
Пред грудою бумаг, проектов, чертежей
Сидел он, беглый сын поморских рыбарей,
Слуга империи и в ней борец великий
За просвещение страны ему родной,
Борец, — измученный бесплодною борьбой
С толпою пришлецов, принесших в край наш темный
Корысть и спесь учености наемной.
Больной, не мог он спать, — сидел, облокотясь,
Близ недоконченной работы,
И унывающим его на этот раз
Застала ночь. Куранты били час.
Огарок догорел, лампада у киоты
Одна по венчикам икон дробила свет
И озаряла темный кабинет.
Ни милой дочери вечерние заботы,
Ни предстоящий труд, ни отдаленный бой
Курантов не могли души его больной
Отвлечь от тысячи печальных размышлений:
Знать, в этот час, унылый и глухой,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Недаром головой он на руки поник
И тихо вздрагивал, — беспомощный старик.
В каком-то беспорядке смятом
Лежал камзол его в углу на груде книг,
И брошен был на стул, знакомый меценатам,
Парадный, пудреный парик.
«Эх, Ломоносов, бедный Михаил
Васильич!» — сам с собой он с грустью говорил, —
«Ты родины своей ничем не мог прославить,
И вот, за то, что ты не любишь уступать,
За то, что ты привык все только с бою брать,
От академии хотят тебя отставить…
Пора тебе молчать, глупеть и умирать!»
Так он хандрил, — и вот, от темного начала
До темного конца вся жизнь пред ним предстала:
Удача странная, капризная судьба
И с неудачами тяжелая борьба.
И думал он: «Ни шумных бурь порывы,
Ни холод бурных волн, ни эти массы льдов,
Плывущих сквозь туман загородить проливы
И не пускать домой нас, бедных рыбаков,—
Ни даль безвестная, ни староверов толки,
Ни брань, ни страх, ничто осилить не могло
Того, что с юных лет меня сюда влекло.
Бывало, помню, — воют волки,
Преследуя в лесу блуждающий обоз, —
Ночь, — бор кругом, — лицо дерет мороз;
А ты лежишь себе на дровнях под рогожей,
Пусть воют! думаешь, отдавшись воле Божьей,
Да задаешь себе мучительный вопрос:
Мужик! ты можешь ли изведать все науки?
Затем ли дан тебе и разум, и язык,
Чтоб ты, как самоед, к одним зверям привык,
И если неуч ты, умней ли будут внуки?
И вот, решился ты бежать
И, не простясь ни с кем, пошел Москвы искать,
И прибыл ты в Москву; — на молодые страсти,
На злые помыслы железную узду
Ты наложил, — переносил нужду,
Терпел великие обиды и напасти,
И чуть не в рубище скитался без сапог,
Зубрил и голодал — все вынес, Бог помог:
Через Германию и оды понемногу
С латинским языком ты вышел на дорогу.
Теперь-то, думал я, мы школы заведем,
О просвещенье похлопочем,
Способных к грамоте российской приурочим,
Способнейших в народ пошлем,
Раскол наукою на правду наведем,
Неволе — волю напророчим.
Недаром я писал, вникая в сотни книг,
Недаром похвалы мой стих, как бисер нижет,
И что ж увидел я меж козней и интриг?
Увидел, что мой ум ничьи умы не движет.
Так вал без колеса и даже без зубцов,
Ворочаясь, других не двигает валов.
Кричат, я — выродок славянский! нет, бывало,
По деревням встречал не мало я голов…
И Ломоносовых явилось бы не мало;
Но к свету нет пути и свет их не влечет.
На то ли грозный Петр державною сохой
Россию бороздил и всюду вехи ставил,
Чтоб русский сеятель те борозды оставил,
И не задумался над нивою родной?..
Стою, как пахарь, я над нивой, где я сеял,
И вижу, жатвы нет, все вражий дух рассеял,
И, как работник, я не нужен никому».
Так долго он хандрил и все сидел. Казалось,
Он спал, склонясь к руке, или ему дремалось;
Но мысль: «не нужен я», «не годен ни к чему»,
«Не нужен никому» — в него стрелой вонзилась.
И беспрестанно шевелилась
Она в его мозгу, — противная уму,
Росла, росла и в грезы превратилась,
И облеклась в виденья: то ему
Казалось, рушится громада, — повалилось
Все, что Петром сколочено, и он,
Как тень, над этими развалинами бродит,
Ни жизни, ни могил знакомых не находит,—
Не может сам найти, где был похоронен
Раб Божий Михаил — пиита Ломоносов…
То грезилось ему, — пришел он на совет
И заседает с мертвецами,
И громко говорит, и спорит с ним скелет
С напудренной косой, в кафтане с галунами,
И говорит ему: «молчи! народа нет,
Один ты выродок живой достоин с нами
Быть в академии! доволен будь, молчи!
О средствах, о жене, о чине хлопочи…
Но, ведай, университета
Не будет в Питере до представленья света».
Так слышалось ему, — так мрачно грезил он;
Так страшно в эту ночь, борясь с толпой видений,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Но муза сжалилась.
Богиня, Геликон
Покинув, для него сошла в наш край суровый,
С поникшего чела сняла венец лавровый
И подошла к нему, — и погрузился он
В пророческий, глубоко ясный сон.—
И вот ему, шумя, сверкая и пестрея,
Приснился этот сад и праздник юбилея:
Горят огни, — во время торжества
Играет музыка, — и раздается пенье
И посреди иного поколенья
В речах шумит о нем столетняя молва,—
И русский стих, набравшись русской силы,
О имени его звонит среди гостей,
Тень Ломоносова зовут из-за могилы,—
Хотят венчать ее, сказать «спасибо» ей,
За трудный подвиг начинанья,
За первый русский стих, ласкавший русский слух,
За честную борьбу, за веру в русский дух,
За первый луч народного сознанья…
Хотят сказать ему… и сам он увидал,
Что лавр, его рукой посаженный меж терний,
Возрос и бюст его прикрыл и увенчал…
И сон исчез… Но улыбнулся гений
Такой улыбкою, как будто бы она
Чрез целый ряд годов и поколений
К нам из прошедшего была обращена
В немую будущность…
Не будем немы, примем
Его привет загробный и поднимем
Во славу разума торжественный бокал,
С прошедшим сочетав грядущий идеал.
И.
Дул ветер с утра… Как свинцом налита,
Сердито вздувалась река за кормою:
Еще раз проведать хотел я места,
Любимыя некогда мною.
Вдоль стройных, одетых в гранит, берегов
Я плыл с затуманенным сердцем и взором;
И тускло светилась фаланга дворцов
За водным широким простором.
Застыли гиганты в таинственном сне
Среди величавой, унылой пустыни…
Вон, серой змеею в другой стороне
Стена притаилась твердыни.
И долго туда я, и жадно глядел…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, годы проклятые, мимо!
Лениво тянулся холодный гранит, —
И слезы в груди закипали невольно:
От старых страданий и старых обид
Так было и сладко, и больно!..
Чу, свист… Пароход меня дальше понес.
Угрюмые своды из камня и стали,
С рокочущим гулом копыт и колес,
Не раз надо мной пролетали,
И грозно в пролетах шипела волна.
Исакия шлем замелькал золоченый…
Вот узкая красная лента видна
Средь липовой рощи зеленой.
Как дрогнуло сердце опять!—Я узнал:
Здесь, в этих стенах незабвенных, когда-то
Я воздух познанья так жадно вдыхал,
Так в Истину веровал свято.
Но с гордых, заоблачно-льдистых высот
Она, как царица, на землю глядела;
До боли вседневных скорбей и забот
Владычице не было дела.
А мы… Мы любили отчизну, как мать,
Всем пылом сердец беззаветно-влюбленных;
За братьев всю душу хотели отдать,
За братьев, судьбой обойденных!
И душен нам стал величавый чертог…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но вот уж и сфинксы… Пришельцы из Ѳив
Загадочным взором глядят друг на друга;
Все снится им желтаго Нила разлив
Под солнцем сверкающим юга.
В чужбине холодной уж семьдесят зим
Вкруг них отшумело… Все длится изгнанье!
О, бедные сфинксы! Я болен другим,
Но ваше ценю я страданье.
Мы старые с вами знакомцы… Не раз
Вверял я вам тайну святого обета, —
И долго бродил здесь, и спрашивал вас
О часе, минуте разсвета.
Свинцовое небо грозило дождем;
Мне горькое в душу сомненье закралось:
Здесь камни повсюду твердят о былом,
Но люди… Что в людях осталось?!
ИИ.
В огромной столице один уголок
Я вспомнил,—душе дорогой и заветный.
Безшумно катился там жзни поток
Теснился в нужде безпросветной
Рабочий народ. Там и мы, молодежь,
Ютились по скромным мансардам и кельям,
Враждою встречая лишь трусость и ложь,
А муки лишений—весельем.
В средину беседы там бледный разсвет
Врывался нередко холодной волною;
Там зрели герои, дивившие свет
Душевной своей красотою…
Все сразу узнал я,—ту улицу, дом,
В котором окошко до света мелькало,
Как звездочкой ясной, маня огоньком
В укромный приют идеала.
Но каменный вырос гигант впереди,
Исчезло окно за стеною огромной…
С безумно забившимся сердцем в груди
Бегу я по лестнице темной!
Минута—и юность вернется назад:
Отворится дверь—ярко солнце засветит —
С серебряным смехом, с косою до пят
Меня моя милая встретит!..
Я долго звонил… В нетерпеньи рванул
Заветную дверь—и во тьме корридора
Один очутился… Несдержанный гул
Услышал я жаркаго спора.
Звенела толпа молодых голосов.
Обрывки речей до меня долетали…
Спадала завеса, из мрака годов
Знакомыя тени вставали!
Я кашлянул. Выглянул стройный брюнет:
Глаза удивленно и строго глядели…
Мелькнула головка кудрявая вслед
С глазами пугливой газели.
Еще и еще, точно в поле цветы…
В смущеньи стоял я, слова подбирая,
А в сердце победныя пели мечты:
Да здравствует жизнь молодая!
П. Я.
СОН.
В небе странно-высоком, зловеще-немом
Гас кровавый вечерний закат.
Умирал я от ран,—в гаоляне густом
Позабытый своими солдат.
Как ребенок, затеряяный в чаще лесной,
Я кричал, я отчаянно звал —
И на помощь ни свой не пришел, ни чужой,
Гаолян только глухо шуршал!
Да орел целый день над горою парил, —
Хищный клекот носился кругом…
Все на север, в безвестную даль уходил
Затихающих выстрелов гром.
И скользил угасающий взор мой, в тоске,
По менявшим наряд облакам:
Что там парусом белым стоит вдалеке--
Не села ли родимаго храм?
Вон старуха с клюкой… Не моя-ль это мать
«По кусочки» с сумой побрела?
Горе-горькая! Сына тебе не дождать —
Ты на муку его родила!
Злобно лязгают цепи… В дыму и в огне,
Будто стая всполошенных птиц,
Вьется лента вагонов,—и в каждом окне
Сколько бледных, измученных лиц!
Безконечен ваш путь, и тяжел, и суров:
Мертвой степи пустынная гладь,
Выси грозныя гор, темень диких лесов…
Вас в чужбину везут умирать!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Умирал я от ран на чужой стороне…
Так хотелось мучительно жить, —
О проклятой, безумно-кровавой войне,
Как о грезе больной позабыть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь сошла. Или смерть? Сеть туманов сырых
Поползла над ущельями гор;
В черном небе невиданно-ярких, больших,
Странных звезд засветился узор.
И в зловещей тиши, мне казалось, не я —
Кто-то чуждый безсильно стонал…
И от жалости в сердце больном у меня
Слез кипучих родник клокотал!
П. Я.
Бог благости щедрой, Бог правды великой!
Меч силы в деснице ль твоей?
Считал ли Ты слезы, кровавыя слезы
Смиренной отчизны моей?
Что-ж медлишь сойти Ты с грозою и гневом
Из вечных чертогов своих?
Даров ли свободной и радостной доли
Она недостойней других?
Иль мало она безответно страдала,
Томилась, как в келье глухой?
О цепи все тело свое истерзала,
Ослепла от тьмы вековой!
Не хватит уж скоро отваги орлиной,
Могучия крылья в крови…
Пощады!.. Пощады!.. Дай луч хоть единый,
Дай каплю живую любви!
Мне чудится кругом какой-то шорох странный,
Тревожно-радостный, как веянье весны:
Так узник сторожит свиданья час желанный,
Проснувшись до зари, средь чуткой тишины…
Я жду, кого-то жду со страхом и любовью,
Кого-то, чья рука чудесное свершить,
Кто образумит нас, залитых братской кровью,
Залечит раны все и скорби облегчит.
«Пора! --я слышу стон в безмолвьи тяжком ночи, —
Довольно злых угроз! Раскройся, мир—тюрьма!»
Во мрак вперяю я расширенныя очи:
Вот дрогнет, наконец, испуганная тьма!
Миг—и разсвет блеснет, и защебечут птицы,
И развернется даль, заманчиво-пестра…
И крылья распахнет проснувшейся орлицы,
Быть может, песнь моя…
— Скорей! Пора, пора!
П. Я.
На чужбине далекой тоскуя вдвоем,
Мы, как дети, однажды тихонько болтали
В полумраке вечернем о горьком былом
(Нашей старой, но все еще свежей печали!).
"Нет, тех дней я забыт не могу никогда,
Никогда не прощу!—ты, бледнея, шептала:
Ни одна впереди не мерцала звезда,
Ум мешался, душа замирала.
"Днем и ночью шумела река под окном
Шевелясь, точно лапы чудовищ враждебных.
Рек таких мы в краю не видали родном--
Разве в грезах иль сказках волшебных.
"Величавый, холодный, безлюдный простор…
Наша лодка, да влажныя, черныя бездны,
Да по берегу стены отвесныя гор…
О возврате мечты безполезны!
"За утесом-громадой вздымался утес,
Все безмолвней, угрюмей, печальней…
Все на север поток нас безжалостный нес
Дальше, дальше от родины дальней!
"Раз, я помню, под гнетом безумной тоски,
Вся пропитана влагой холодной,
Я заснула, под мерные всплески реки;
И приснилось мне: вновь я свободна…
"Я лечу, будто птица,—мелькают вокруг
Занесенныя снегом равнины…
Я лечу на желанный сверкающий юг
Из холоднаго мрака чужбины.
"Ближе, ближе родная схрана--
Небо блещет лазурью и светом…
Сердце чует: весна, золотая весна!
Пахнет белой акации цветом.
"Вот и Днепр, утонувший в вишневых садах,
Засверкал бирюзою… Я вся задрожала
И, на берег родимый упавши в слезах,
Долго, жадно его целовала!..
"Я очнулась на мрачной, холодной реке —
Волны с грозным нахлынули плеском.
Сердце билось в груди, точно птица в силке,
Еще полное радостным блеском.
«И казалось в тот миг: если б родину я
Не во сне—на яву увидала,
Я упала-б на землю и, слез не тая,
Целовала ее, целовала!..»
Милый голос во тьме, как струна зазвенел —
Ты внезапно замолкла угрюмо.
И утешить тебя я, мой друг, не умел,
Полон той же мучительной думой!..
П. Я.
И.
Не жди ты меня,
Не кличь! не зови меня музою! — Нет,
На закате тревожного дня
Я петь не могу, — я устала, поэт!
Я петь не могу,—
Я встречаю на каждом шагу
Озлобленных, бедных, измятых судьбой:
Идут они порознь из сумрака в мглу,
От известного зла к неизвестному злу,
И не ищут звезды путевой…
И не нужно им сердце мое, — факел мой! —
Сама я сняла
Венок с моего молодого чела,
И все позабыла, — не знаю о чем
Беседуют звезды в тумане ночном.
И точно ли жаждут упиться росой
Цветы полевые в полуденный зной…
Не знаю, о чем волны моря шумят,
О чем грезят сосны, когда оне спят,
Чей голос звенит над рекой,
Что думает роза весной,
Когда ей во мраке поет соловей,—
И даже не знаю, поет ли он ей!..
В толпе я бродила, где труженик чужд
Свободы и славы под бременем нужд;
И не цветы, и не мирты росли
На пажитях по́том политой земли,—
Бурьян всюду рос, за бурьяном росла
Нужда за нуждой и к работе звала.
— Ни свет ни заря вышел пахарь; за ним,—
За плугом его, — я пошла полосой;
Помочь не могла ему слабой рукой…
Хотела помочь ему пеньем моим,—
Но пахарь и слушать меня не хотел,
Попрежнему песню степную он пел…
Сама я заслушалась песни родной,—
И в город ушла за рабочей толпой.
Как вешнего солнца сквозь пыльную щель
Пробившийся луч к бедняку на постель,
Я с пеньем проникла на темный чердак,—
Но встретил меня горьким словом бедняк:
«Ступай», — он сказал мне, угрюмый как ночь, —
«Ты можешь утешить, — не можешь помочь.
Ты к свету зовешь, — благ земных не даешь…
На вытертый грош
Не вижу я пользы от песен твоих!
Пусть уши богатых ласкает твой стих!» —
— И вот, проходя вереницей колонн
К палатам, где царствуют нега и сон,
Я стала стучаться в чертог богача.
Он принял меня, про себя бормоча:
«Как бедно одета! как трудно узнать!
Где прежние речи, где прежняя стать!»
О бедных ему я шепнула, — богач
Сказал мне: «Все знаю, — напрасно не плачь…
Не нужно мне горьких советов твоих,
Пускай бедняка развращает твой стих!»—
— Зашла я в больницу и слышала бред
Преступницы бедной семнадцати лет,—
Во сне она плакала, Бога звала,—
Проснувшись, опять равнодушна была
И усмехалась при слове «разврат».
Никто не зашел к ней, — ни сестры, ни брат;
Ни друг, — только я наклонилась над ней,
Как няня, с сердечною песней моей…
Напрасно! Больная махнула рукой
И молвила мне: «Уходи! Бог с тобой!
Я верила грезам, — пора перестать…
Я пала, и знаю, что мне уж не встать…»
— И с горьким упреком пошла я к тому,
Кто бросил дитя это в вечную тьму.
Его уязвила я метким стихом;—
Но медному лбу стих мой был нипочем.
— Зашла я в темницу, — мне сторож помог
Переступить заповедный порог…
К холодной стене прислонясь головой,
Сидел там один человечек больной.
Я узнала его, — то был сущий добряк,
Убить комара не решился б никак,
Подстреленной птицы ему было жаль…
Сидит он, — мечта унесла его вдаль,—
И шепчет он: «О! если б воля да власть!
Я мог бы все сдвинуть, поднять и потрясть,—
Я залил бы кровью пределы земли,
Чтоб новые люди родиться могли»…
— И ты, — я сказала, — ручаешься в том,
Что новая будет природа потом,
Что терны и роза, — царица садов,—
Политые кровью, взойдут без шипов?—
«Ручаюсь!» — сказал он, — «и ты поручись,
Верь новому чуду, — не то — провались!»
— Мой друг, провалиться я рада, — но как?!
Мне руку пожал и заплакал бедняк.
Вдали колокольный послышался звон…
И с сердцем измученным вышла я вон.
Куда ж мне уйти от неволи и дум!
Что нового скажет мне уличный шум!?
От гула шагов, да от стука колес
Раздастся ли в воздухе новый вопрос?!.
И чудилось мне… мысль носилась одна:
— И мы все не нужны, и ты не нужна…
ИИ.
И покинула я этих каменных стен,—
Этих клеток настроенных, — тягостный плен,
Захотела я дальше уйти от людей,
От бесстрастных врагов,
От пристрастных судей,
От разврата, нужды и оков…
От разбитых надежд, я в груди сберегла
Драгоценный обломок один,—
И ушла в даль широкую.—
С юга весна
Подвигалась, — пестрели цветы, — и пышна
Была зелень холмистых долин.
Ночь была, — пахло свежей травой,
Рокотал соловей над померкшей рекой,
И, как искорки слез у ребенка в глазах,
Отражения звезд трепетали в волнах…
И теснились у берега семьи берез,
И сирень там росла, и шиповник там рос,
И струился родник из-под камня — и дуб
Погружал в него мшистые корни свои…
Я о вечной, повсюду творящей любви
Думу думала, — шла — и наткнулась… на труп!!.
О, поэт! От живых,
Суетящихся, плачущих, глупых и злых,
И от жалкого ропота их без конца —
Для того ль я ушла, чтоб найти мертвеца!?..
В полусвете луны, в полутени ночной,
Окровавленный, страшный, немой,
Он и мертвый не мог свои пальцы разжать,
Крепко стиснувши сабли своей рукоять;
И на темной траве от руки полосой
Серебрился той сабли холодный булат.
Бедный брат! для чего умер ты?
За кого ты погиб? — бедный брат!
Я хотела вглядеться в черты
Молодого бойца, — и шептала: очнись!
Дай мне руку и с миром домой воротись!
Там резная скамья, где сидел прадед твой,
Занята в эту ночь молодою женой,—
Молодая жена у камина сидит
И не видит огня, — и не видит кругом
Темных стен, — в ожиданье ночном,
Только вздрогнет порой, да в окно поглядит… —
Я тебя проведу к ней, — пойдем!..
Как сестра, я поникла над ним вся в слезах
И ему говорила: пойдем же!.. но страх,
Страх неведомый тайно мне в сердце проник:
Мертвой силой дохнул его лик,
И прочла я в его неподвижных зрачках,
И на лбу, и на сжатых губах
Выраженье такой бесконечной вражды,
Что, казалось, ее роковые следы
Были глубже следа самой смерти его…
Он как будто сквозь зубы шептал мне: «Ого!
Как нежна ты! — запой! может быть,
И очнусь я на звук хитрой песни твоей;
Хоть на миг оживи, чтоб я мог раскроить
Тебе голову саблей моей!..»
Отошла я… заря занялась;
Из-за гор солнца пламенный выглянул глаз,
Словно в душу мою он проникнуть желал,
Ясной радости ждал, и как радость сиял.
Но на мой, возникавший у сердца, привет
Восходящему утру, — в ответ
Из-за рощи зловещий послышался гул —
И не птица, свистя, пронеслась меж ветвей,
И не ветер листы колыхнул,
И не вихорь с налета ветлу покачнул… —
Затрещал, — отлетел перешибленный сук,
И отгрянул вдали гром, похожий на стук…
Я, бессмертная, смерти готовилась ждать,—
Замерла, и стояла скрестя пальцы рук…
Из-за рощи в лощину спустилася рать;
Грянул залп, — точно взрыв, — и другой
Залп в ответ ему грянул, — стеной
Шли враги друг на друга — и дым
Их штыки заволакивал флером своим,
Словно этим хотел он от глаз заслонить
И того, кто убит, и кто хочет убить…
О, поэт! не желая, чтоб кто-нибудь пал,
Ты кому бы из них стал победы желать?
Воссылая мольбы, за кого бы страдал!?
В этот миг, отвечай мне скорей,
Что могла бы я петь, если б ты пожелал
Новых песен от музы твоей?
«Уходи!» закричала мне с гневом в очах
Вражда, — «я царица на этих полях;
«Во имя грядущего льется здесь кровь;
«Здесь нет настоящего, — к черту любовь!!»
И я отошла — и, я знаю, текли
Бесполезно горячие слезы мои.
О, где же она,—
Та гармония мысли и сил,
Та великая жизнь, тот живительный свет
И все то, чему верить не ты ли, поэт —
Мечтатель! — меня научил?
Куда я пойду теперь? — темен мой путь…
Кличь музу иную, — меня позабудь!
И знай, — появись мне сам бог Аполлон,
Мне дивный восторг его был бы смешон;
Меня, утомленную, царственный бог
Не мог бы узнать — и судить бы не мог!