Уходить из любви в яркий солнечный день, безвозвратно;
Слышать шорох травы вдоль газонов, ведущих обратно,
В темном облаке дня, в темном вечере зло, полусонно
Лай вечерних собак — сквозь квадратные гнезда газона.
Это трудное время. Мы должны пережить, перегнать эти годы,
С каждым новым страданьем забывая былые невзгоды,
И встречая, как новость, эти раны и боль поминутно,
Беспокойно вступая в туманное новое утро.
Как стремительна осень в этот год, в этот год путешествий.
Вдоль белесого неба, черно-красных умолкших процессий,
Мимо голых деревьев ежечасно проносятся листья,
Ударяясь в стекло, ударяясь о камень — мечты урбаниста.
Я хочу переждать, перегнать, пережить это время,
Новый взгляд за окно, опуская ладонь на колени,
И белесое небо, и листья, и полоска заката сквозная,
Словно дочь и отец, кто-то раньше уходит, я знаю.
Пролетают, летят, ударяются о землю, падают боком,
Пролетают, проносятся листья вдоль запертых окон,
Все, что видно сейчас при угасшем, померкнувшем свете,
Эта жизнь, словно дочь и отец, словно дочь и отец, но не хочется
смерти.
Оживи на земле, нет, не можешь, лежи, так и надо,
О, живи на земле, как угодно живи, даже падай,
Но придет еще время — расстанешься с горем и болью,
И наступят года без меня с ежедневной любовью.
И, кончая в мажоре, в пожаре, в мажоре полета,
соскользнув по стеклу, словно платье с плеча, как значок поворота,
Оставаясь, как прежде, надолго ль, как прежде, на месте,
Не осенней тоской — ожиданьем зимы, несмолкающей песней.
Помогите Ташкенту!
Озверевшим штакетником
вмята женщина в стенку.
Помогите Ташкенту!
Если лес — помоги,
если хлеб — помоги,
если есть — помоги,
если нет — помоги!
Ты рожаешь, Земля.
Говорят, здесь красивые горные встанут массивы.
Но настолько ль красиво,
чтоб живых раскрошило?
На руинах как боль
слышны аплодисменты —
ловит девочка моль.
Помогите Ташкенту!
Сад над адом. Вы как?
Колоннада откушена.
Будто кукиш векам,
над бульваром свисает пол-Пушкина.
Выживаем назло сверхтолчкам хамоватым.
Как тебя натрясло,
белый домик Ахматовой!
Если кровь — помогите,
если кров — помогите,
где боль — помогите,
собой — помогите!
Возвращаю билеты.
Разве мыслимо бегство
от твоих заболевших,
карих, бедственных!
Разве важно, с кем жили?
Кого вызволишь — важно.
До спасенья — чужие,
лишь спасенные — ваши.
Я читаю тебе
в сумасшедшей печали.
Я читаю Беде,
чтоб хоть чуть полегчало.
Как шатает наш дом.
(как ты? цела ли? не поцарапало? пытаюсь дозвониться… тщетно…)
Зарифмую потом.
Помогите Ташкенту!
Инженер — помогите.
Женщина — помогите.
Понежней помогите —
город на динамите.
Мэры, звезды, студенты, липы, возчицы хлеба,
дышат в общее небо.
Не будите Ташкента.
Как далось это необыкновенно недешево.
Нету крыш. Только небо.
Нету крыши надежнее.
(Ну, а вы вне Беды?
Погодите закусывать кетой.
Будьте так же чисты.
Помогите Ташкенту.
Ах, Клубок Литтарантулов, не устали делить монументы?
Напишите талантливо.
Помогите Ташкенту.)
…Кукла под сапогами.
Помогите Ташкенту,
как он вам помогает
стать собой.
Он — Анкета.
Когда душа
Во мраке мечется, шурша,
Как обезумевшая крыса, —Ищи в тот миг
Любви спасительный тайник,
Где от себя можно укрыться.В огне любви
Сгорят злосчастия твои,
Все, что свербило и болело, Но в том огне
С проклятой болью наравне,
Имей в виду, сгорит и тело.И если ты
Платить не хочешь горькой мзды
И от любви бежишь в испуге —Тогда живи,
Как жалкий зверь, что акт любви
Легко справляет без подруги.Пусть ты сожжен,
И все ж — хоть мать пытай ножем! —
Покой души в любви и вере.Но та, к кому
Я шел сквозь холод, грязь и тьму,
Передо мной закрыла двери.И боль во мне
Звенит цикадой в тишине,
И я глушу ее подушкой, —Так сирота
С гримасой плача возле рта
Бренчит дурацкой погремушкой.О есть ли путь,
Чтоб можно было как-небудь
Избавить душу от смятенья?.. Я без стыда
Казнил бы тех, чья красота
Для окружающих смертельна!.. Мне ль, дикарю,
Носить пристойности кору,
Что именуется культурой?.. Я не хочу
Задаром жечь любви свечу
Перед божественною дурой!.. Дитя и мать
Вдвоем обязаны орать —
Всегда двоим при родах больно! Во тьме дворов,
Рожая нищих и воров,
Вы, женщины, орите: больно! В чаду пивных,
Стирая кровь с ножей хмельных,
Вы, мужики, орите: больно! И вы, самцы,
Уныло тиская соски
Постылых баб, — орите: больно! И вы, скопцы,
Под утро вешаясь с тоски
На галстуках, — орите: больно! Ты, племя рыб,
С крючком в губе ори навзрыд,
Во все немое горло: больно! Моя же боль
Сильней означенной любой,
Ее одной на всех довольно.И тот из вас,
Кто ощутит ее хоть раз,
Узнает, что такое «больно»! Ты, майский жук,
Что прянул точно под каблук,
Всем малым тельцем хрустни: больно! Ты, добрый пес,
Что угодил под паровоз,
Кровавой пастью взвизгни: больно! Пусть адский хор,
Растущий, как лавина с гор,
Ворвется грозно и разбойноК ней в дом — и там,
Бродя за нею по пятам,
Орет ей в уши: очень больно! И пусть она,
Разбита и оглушена,
Поймет среди орущей бойни, Что не любви
Пришел просить я, весь в крови,
А лишь спасения от боли…
Снова выплыли годы из мрака
И шумят, как ромашковый луг.
Мне припомнилась нынче собака,
Что была моей юности друг.
Нынче — юность моя отшумела,
Как подгнивший под окнами клен,
Но припомнил я девушку в белом,
Для которой был пес почтальон.
Не у всякого есть свой близкий,
Но она мне как песня была,
Потому что мои записки
Из ошейника пса не брала.
Никогда она их не читала,
И мой почерк ей был незнаком,
Но о чем-то подолгу мечтала
У калины за желтым прудом.
Я страдал… Я хотел ответа…
Не дождался… уехал… И вот
Через годы… известным поэтом
Снова здесь, у родимых ворот.
Та собака давно околела,
Но в ту ж масть, что с отливом в синь,
С лаем ливисто ошалелым
Меня встрел молодой ее сын.
Мать честная! И как же схожи!
Снова выплыла боль души.
С этой болью я будто моложе,
И хоть снова записки пиши.
Рад послушать я песню былую,
Но не лай ты! Не лай! Не лай!
Хочешь, пес, я тебя поцелую
За пробуженный в сердце май?
Поцелую, прижмусь к тебе телом
И как друга введу тебя в дом…
Да, мне нравилась девушка в белом,
Но теперь я люблю в голубом.
Да сохранит тебя великий русский Бог
На много, много лет. Ты сильно мне помог:
Уж ты смирил во мне презлую боль недуга:
Ту боль, которая и славный воздух юга,
И хитрости давно прославленных врачей,
И чашу и купель целительных ключей,
И все могущество здоровых впечатлений
Изящных стран и мест, и строгость соблюдений
Врачебного житья, и семь предлинных лет
Презрела. Ты прими заздравный мой привет!
Уже я стал не тощ, я и дышу вольнее,
И телом крепче я, и духом я бодрее,
И русская зима безвредно мне прошла!
Хвала тебе, моя сердечная хвала!—
И верь ты мне, ее ни мало не смущает,
Что вижу, слышу я, как тявкает и лает,
И воет на тебя и сесть тебя готов
Торжественный союз ученых подлецов!
Иди своим путем! Решительно и смело
Иди, не слушай их: возвышенное дело
Наук и совести им чуждо, им чужда
Святая чистота полезного труда,
Святая прямизна деятельности чистой.
Так что тебе вся злость, весь говор голосистой
Твоих врагов! Мой друг, в твоей груди жива
Честь долга твоего, ты чувствуешь права
Прекрасные, права живого просвещенья,
Созревшие в тебе! На все злоухищренья
Продажных, черных душ ты плюй, моя краса,
И выполняй свой долг и делай чудеса!
В нас вера есть, и не в одних богов!..
Нам нефть из недр не поднесут на блюдце.
Освобожденье от земных оков
Есть цель несоциальных революций.В болото входит бур, как в масло нож.
Владыка тьмы, мы примем отреченье!
Земле мы кровь пускаем — ну и что ж, —
А это ей приносит облегченье.Под визг лебёдок и под вой сирен
Мы ждём — мы не созрели для оваций,
Но близок час великих перемен
И революционных ситуаций.В борьбе у нас нет классовых врагов —
Лишь гул подземных нефтяных течений,
Но есть сопротивление пластов,
И есть, есть ломка старых представлений.Пока здесь вышки, как бамбук, росли,
Мы вдруг познали истину простую:
Что мы нашли не нефть, а соль земли —
И раскусили эту соль земную.Болит кора земли, и пульс возрос,
Боль нестерпима, силы на исходе,
И нефть в утробе призывает: «SOS»,
Вся исходя тоскою по свободе.Мы разглядели, различили боль
Сквозь меди блеск и через запах розы,
Ведь это не поваренная соль,
А это — человечьи пот и слёзы.Пробились буры, бездну вскрыл алмаз —
И нефть из скважин бьёт фонтаном мысли,
Становится энергиею масс —
В прямом и тоже переносном смысле.Угар победы, пламя не угробь,
И ритма не глуши, копытный дробот!..
Излишки нефти стравливали в Обь,
Пока не проложили нефтепровод.Но что поделать, если льёт из жерл
Мощнее всех источников овечьих,
И что за революция — без жертв,
К тому же здесь ещё — без человечьих? Пусть скажут, что сужу я с кондачка,
Но мысль меня такая поразила:
Теория «великого скачка»
В Тюмени подтвержденье получила.И пусть мои стихи верны на треть,
Пусть уличён я в слабом разуменье.
Но нефть свободна — не могу не петь
Про эту революцию в Тюмени!
Я узнал весну по блеску голубому
Томных, как мечта, задумчивых ночей,
Но, в душе лелея тайную истому,
Я боюсь весны болезненных очей.
От ее безмолвных и пытливых взоров
В сердце, поднимаясь, воскресают вновь
Тень былых обид и боль былых укоров,
Все, что сердце жгло, что волновало кровь.
Я завесил окна темной пеленою,
Растопил камин и свечи я зажег,
Чтоб спугнуть весну обманчивой мечтою,
Зиму залучая в теплый уголок.
Над весной победу торжествуя, грезы
Снова рисовали сердцу моему
В инее пушистом белые березы
И морозной ночи сумрачную тьму,
Скрип саней по снегу и на снеге тени,
Дым, из труб бегущий медленным столбом,
И недвижный воздух, полный мертвой лени, ―
Но недолго был я очарован сном.
За окном шумливо, что-то зазвенело,
Точно кто-то юный крылья развернул,
И ворвался в сердце празднично и смело
Пробужденной ночи благозвучный гул.
Я узнал, что это за окном рокочет,
Что стучится в стекла. Это дождь весны!
Он звенит и плачет, он поет и хочет
Властно развенчать обманчивые сны.
О, как страстно сжалось сердце болью жгучей,
И как тускло пламя вкрадчивых свечей!
Я открыл окно: за розовою тучей
Теплилось мерцанье утренних лучей;
За плетнем осины под дождем блестели…
Жгучей влагой слез туманились глаза.
Струны порвались, рыданья зазвенели,
И весенней каплей канула слеза…
Из тусклой ревельской газеты,
Тенденциозной и сухой,
Как вы, военные газеты,
А следовательно плохой,
Я узнаю о том, что в мире
Идет по-прежнему вражда,
Что позабыл весь мир о мире
Надолго или навсегда.
Все это утешает мало
Того, в ком тлеет интеллект.
Язык богов земля изгнала,
Прияла прозы диалект.
И вот читаю в результате,
Что арестован Сологуб,
Чье имя в тонком аромате,
И кто в словах премудро-скуп;
Что умер Леонид Андреев,
Испив свой кубок не до дна,
Такую высь мечтой прореяв,
Что межпланетьем названа;
Что Собинов погиб от тифа
Нелепейшею из смертей,
Как яхта радости — от рифа,
И как от пули — соловей;
Что тот, чей пыл великолепен,
И дух, как знамя, водружен,
Он, вечно юный старец Репин
В Финляндии заголожен.
Довольно и таких известий,
Чтоб сердце дало перебой,
Чтоб в этом благодатном месте
Стал мрачным воздух голубой.
Уходите вы, могикане,
Последние, родной страны…
Грядущее, — оно в тумане…
Увы, просветы не видны…
Ужель я больше не увижу
Родного Федор Кузмича?
Лицо порывно не приближу
К его лицу, любовь шепча?
Тогда к чему ж моя надежда
На встречу после тяжких лет?
Истлей, последняя одежда!
Ты, ветер, замети мой след!
В России тысячи знакомых,
Но мало близких. Тем больней,
Когда они погибли в громах
И молниях проклятых дней…
За церквами, садами, театрами,
за кустами в холодных дворах,
в темноте за дверями парадными,
за бездомными в этих дворах.
За пустыми ночными кварталами,
за дворцами над светлой Невой,
за подъездами их, за подвалами,
за шумящей над ними листвой.
За бульварами с тусклыми урнами,
за балконами, полными сна,
за кирпичными красными тюрьмами,
где больных будоражит весна,
за вокзальными страшными люстрами,
что толкаются, тени гоня,
за тремя запоздалыми чувствами
Вы живете теперь от меня.
За любовью, за долгом, за мужеством,
или больше — за Вашим лицом,
за рекой, осененной замужеством,
за таким одиноким пловцом.
За своим Ленинградом, за дальними
островами, в мелькнувшем раю,
за своими страданьями давними,
от меня за замками семью.
Разделенье не жизнью, не временем,
не пространством с кричащей толпой,
Разделенье не болью, не бременем,
и, хоть странно, но все ж не судьбой.
Не пером, не бумагой, не голосом —
разделенье печалью… К тому ж
правдой, больше неловкой, чем горестной:
вековой одинокостью душ.
На окраинах, там, за заборами,
за крестами у цинковых звезд,
за семью — семьюстами! — запорами
и не только за тысячу верст,
а за всею землею неполотой,
за салютом ее журавлей,
за Россией, как будто не политой
ни слезами, ни кровью моей.
Там, где впрямь у дороги непройденной
на ветру моя юность дрожит,
где-то близко холодная Родина
за финляндским вокзалом лежит,
и смотрю я в пространства окрестные,
напряженный до боли уже,
словно эти весы неизвестные
у кого-то не только в душе.
Вот иду я, парадные светятся,
за оградой кусты шелестят,
во дворе Петропаловской крепости
тихо белые ночи сидят.
Развевается белое облако,
под мостами плывут корабли,
ни гудка, ни свистка и ни окрика
до последнего края земли.
Не прошу ни любви, ни признания,
ни волненья, рукав теребя…
Долгой жизни тебе, расстояние!
Но я снова прошу для себя
безразличную ласковость добрую
и при встрече — все то же житье.
Приношу Вам любовь свою долгую,
сознавая ненужность ее.
РЕШЕНЬЕ.
Решеньем Полубога Злополучий,
Два мертвых Солнца, в ужасах пространств,
Закон нарушив долгих постоянств,
Соотношений грозных бег тягучий,—
Столкнулись, и толчок такой был жгучий,
Что Духи Взрыва, в пире буйных пьянств,
Соткали новоявленных убранств
Оплот, простертый огненною тучей.
Два Солнца, встретясь в вихре жарких струй,
В пространствах разошлись невозвратимо,
Оставив Шар из пламени и дыма.
Вот почему нам страшен поцелуй,
Бег семенной, и танец волоконца:—
Здесь летопись возникновенья Солнца.
Бывает встреча мертвых кораблей,
Там далеко, среди Морей Полярных.
Межь льдов они затерты светозарных,
Поток пришел, толкнул богатырей.
Они плывут навстречу. Все скорей.
И силою касаний их ударных
Разорван лик сокрытостей кошмарных,
И тонут тайны в бешенстве зыбей.
Так наше Солнце, ставшее светилом
Для всех содружно-огненных планет,
Прияло Смерть, в себя приявши Свет.
И мы пойдем до грани по могилам,
Припоминая по ночам себя,
Когда звезда сорвется, свет дробя.
Два мертвых Солнца третье породили,
На миг ожив горением в толчке,
И врозь поплыли в Мировой Реке,
Светило-Призрак грезя о Светиле.
Миг встречи их остался в нашей были,
Он явственен в глубоком роднике,
Велит душе знать боль и быть в тоске,
Но чуять в пытке вещий шорох крылий.
О камень камень—пламень. Жизнь горит.
До сердца сердце—боль и счастье встречи.
Любимая! Два Солнца—нам предтечи.
И каждый павший ниц метеорит
Есть звук из мирозданной долгой речи,
Которая нам быть и жить—велит.
1
Ну вот и всё. В последний раз
Ночую в материнском доме.
Просторно сделалось у нас,
Вся комната как на ладони.
Сегодня вывезли буфет
И стулья роздали соседям,
Скорей бы наступил рассвет:
Заедет брат, и мы уедем.
Пожалуй, в возрасте любом
Есть ощущение сиротства.
К двери я прислоняюсь лбом,
На ней внизу — отметки роста.
Вот надпись: «Жене десять лет», -
Отцовской сделана рукою.
А вот чернил разлитых след…
Здесь все родимое такое.
За треснувшим стеклом — бульвар,
Где мне знакомы все деревья,
И весь земной огромный шар —
Мое суровое кочевье.
Стою, и сил душевных нет
В последний раз захлопнуть двери,
Семейный выцветший портрет
Снять со стены, беде поверив.
Остался человек один,
Был мал, был молод, поседел он.
Покайся, непослушный сын,
Ты мать счастливою не сделал.
Что ж, выключай свой первый свет,
Теперь ты взрослый, это точно.
Печальных не ищи примет
В чужой квартире полуночной.
В последний раз сегодня я
Ночую здесь по праву сына.
И комната, как боль моя,
Светла, просторна и пустынна.
2
Где б ни был я, где б ни бывал,
Все думаю, бродя по свету,
Что Гоголевский есть бульвар
И комната, где мамы нету.
Путей окольных не люблю,
Но, чтобы эту боль развеять,
Куда б ни шел, все норовлю
Пройти у дома двадцать девять.
Смотрю в глухой проем ворот
И жду, когда случится чудо:
Вот, сгорбясь от моих забот,
Она покажется оттуда.
Мы с мамой не были нежны,
Вдвоем — строги и одиноки,
Но мне сегодня так нужны
Ее укоры и упреки.
А жизнь идет — отлет, прилет,
И ясный день, и непогода…
Мне так ее недостает,
Как альпинисту кислорода.
Топчусь я у чужих дверей
И мучаю друзей словами:
Лелейте ваших матерей,
Пока они на свете, с вами.
РЕШЕНЬЕ
Решеньем Полубога Злополучий,
Два мертвых Солнца, в ужасах пространств,
Закон нарушив долгих постоянств,
Соотношений грозных бег тягучий, —
Столкнулись, и толчок такой был жгучий,
Что Духи Взрыва, в пире буйных пьянств,
Соткали новоявленных убранств
Оплот, простертый огненною тучей.
Два Солнца, встретясь в вихре жарких струй,
В пространствах разошлись невозвратимо,
Оставив Шар из пламени и дыма.
Вот почему нам страшен поцелуй,
Бег семенной и танец волоконца: —
Здесь летопись возникновенья Солнца.
Бывает встреча мертвых кораблей,
Там далеко, среди Морей Полярных.
Меж льдов они затерты светозарных,
Поток пришел, толкнул богатырей.
Они плывут навстречу. Все скорей.
И силою касаний их ударных
Разорван лик сокрытостей кошмарных,
И тонут тайны в бешенстве зыбей.
Так наше Солнце, ставшее светилом
Для всех содружно-огненных планет,
Прияло Смерть, в себя приявши Свет.
И мы пойдем до грани по могилам,
Припоминая по ночам себя,
Когда звезда сорвется, свет дробя.
Два мертвых Солнца третье породили,
На миг ожив горением в толчке,
И врозь поплыли в Мировой Реке,
Светило-Призрак грезя о Светиле.
Миг встречи их остался в нашей были,
Он явственен в глубоком роднике,
Велит душе знать боль и быть в тоске,
Но чуять в пытке вещий шорох крылий.
О камень камень — пламень. Жизнь горит.
До сердца сердце — боль и счастье встречи.
Любимая! Два Солнца — нам предтечи.
И каждый павший ниц метеорит
Есть звук из мирозданной долгой речи,
Которая нам быть и жить — велит.
(Памяти А. В. Кольцова)«Мне грустно, больно, тяжело…
Что принесли мне эти строки?
Я в жизни видел только зло
Да слышал горькие упреки.Вот труд прошедшей жизни всей!
Тут много дум и песен стройных.
Они мне стоили ночей,
Ночей бессонных, беспокойных.Всегда задумчив, грустен, тих,
Я их писал от всех украдкой, —
И стал для ближних я своих
Неразрешимою загадкой.За искру чистого огня,
Что в грудь вложил мне всемогущий,
Они преследуют меня
Своею злобою гнетущей.Меня гнетут в своей семье,
В глуши родной я погибаю!..
Когда ж достичь удастся мне,
Чего так пламенно желаю.Иль к свету мне дороги нет
За то, что я правдив и честен?» —
Так думал труженик-поэт,
Склонясь с тоской над книгой песен.Жизнь без свободы для него
Была тяжка, — он жаждал воли, —
И надрывалась грудь его
От горькой скорби и от боли.Перед собой он видел тьму,
В прошедшем — море зла лежало.
Но мысль бессмертная ему
Успокоительно шептала: «На свете ты для всех чужой,
Твой труд считают за пустое;
Тебя все близкое, родное
Возненавидело душой… Но не робей! Могучей мысли
Горит светильник пред тобой.
Пусть тучи черные нависли
Над терпеливой головой.Трудись и веруй в дарованье,
Оно спасет тебя всегда;
Людская злоба не беда
Для тех, кто чтит свое призванье.Пусть люди, близкие тебе,
С тобою борются сурово;
Хотя погибнешь ты в борьбе —
Но не погубят люди слова.Придет пора, они поймут,
Что не напрасно ты трудился,
И тот, кто над тобой глумился,
Благословит твой честный труд!»И мысли веровал он свято,
Переносил и скорбь и гнет
И неуклонно шел вперед
Дорогой жизни, тьмой объятой.Упорно бился он с судьбой,
И песню пел в час тяжкой муки,
И воплощал он в песне той
Все стены сердца, боли звуки… И умер он, тоской томим,
В неволе, плача о свободе, —
Но песня, созданная им,
Жива и носится в народе.
Здесь нет человеческой воли,
Когда я гляжу с парохода.
Здесь корчатся камни от боли
В каких-то космических родах.
Здесь в судорогах, в столпотвореньи
Бесформенные, как недоноски,
Застыли глыбастые звенья
Под грубым норд-остовым порском.
А в сердце пятнадцатилетний
Отстой с остротой нашатырной
Вдруг память лучами осветит,
Ударит хандрою всемирной.
И руки опустишь невольно,
Сутулясь, из лодки на берег
Взбираешься, всем недовольный,
К обуглившимся поверьям…
Итак – интервенция, лагерь –
Где несколько сот заключенных,
Где бритты в начищенных крагах
Спасали "закон просвещенный";
Где бритты в поношенных бутсах,
Такой же закон исполняя,
Старались не промахнуться
Для славы британского края;
Где злые заморские пули
Впивались в героев, как осы,
И тело стремглав по откосу
Катилось под взглядами Пуля;
Где белогвардейской рукою
Воздвигнуты виселиц рамы,
И утром забавой простою
Казалося вздернуть упрямых…
Как трудно дышать этой болью!
Где вы, страстотерпцы-поморы?
Какою крепчайшею солью
Солили вас Кольские горы?
Где камень, которым прикрыто
Бесстрашное сердце? Какими
Глазами на каменных плитах
Читали вы Ленина имя?
Плечистые, с мужеством ясным
В глазах, рыбаки и матросы,
Встречали любую опасность
Без аханья и без вопросов.
Мне было бы с вами отрадно
Бить чаек и зверя морского.
Мы сети б кидали как надо,
Всегда возвращаясь с уловом.
Мы запросто пели б, курили,
Пускали бы кольца на воздух.
Мы вместе б девчонок любили
При низких серебряных звездах.
Но даже и вы б удивились,
Узнав, как в короткое лето
Над смертью, над гибелью этой
Рыбацкая жизнь возродилась.
Товарищи, сегодня в горе я,
Проснулась боль
В угасшем скандалисте!
Мне вспомнилась
Печальная история —
История об Оливере Твисте.
Мы все по-разному
Судьбой своей оплаканы.
Кто крепость знал,
Кому Сибирь знакома.
Знать, потому теперь
Попы и дьяконы
О здравье молятся
Всех членов Совнаркома.
И потому крестьянин
С водки штофа,
Рассказывая сродникам своим,
Глядит на Маркса,
Как на Саваофа,
Пуская Ленину
В глаза табачный дым.
Ирония судьбы!
Мы все острощены.
Над старым твердо
Вставлен крепкий кол.
Но все ж у нас
Монашеские общины
С «аминем» ставят
Каждый протокол.
И говорят,
Забыв о днях опасных:
«Уж как мы их…
Не в пух, а прямо в прах…
Пятнадцать штук я сам
Зарезал красных,
Да столько ж каждый,
Всякий наш монах».
Россия-мать!
Прости меня,
Прости!
Но эту дикость, подлую и злую,
Я на своем недлительном пути
Не приголублю
И не поцелую.
У них жилища есть,
У них есть хлеб,
Они с молитвами
И благостны и сыты.
Но есть на этой
Горестной земле,
Что всеми добрыми
И злыми позабыты.
Мальчишки лет семи-восьми
Снуют средь штатов без призора.
Бестелыми корявыми костьми
Они нам знак
Тяжелого укора.
Товарищи, сегодня в горе я,
Проснулась боль в угасшем скандалисте.
Мне вспомнилась
Печальная история —
История об Оливере Твисте.
Я тоже рос,
Несчастный и худой,
Средь жидких,
Тягостных рассветов.
Но если б встали все
Мальчишки чередой,
То были б тысячи
Прекраснейших поэтов.
В них Пушкин,
Лермонтов,
Кольцов,
И наш Некрасов в них,
В них я,
В них даже Троцкий,
Ленин и Бухарин.
Не потому ль мой грустью
Веет стих,
Глядя на их
Невымытые хари.
Я знаю будущее…
Это их…
Их календарь…
И вся земная слава.
Не потому ль
Мой горький, буйный стих
Для всех других —
Как смертная отрава.
Я только им пою,
Ночующим в котлах,
Пою для них,
Кто спит порой в сортире.
О, пусть они
Хотя б прочтут в стихах,
Что есть за них
Обиженные в мире.
Засучи мне, Господи, рукава!
Подари мне посох на верный путь!
Я пойду смотреть, как твоя вдова
В кулаке скрутила сухую грудь.
В кулаке скрутила сухую грудь.
Уронила кружево до зари.
Подари мне посох на верный путь!
Отнесу ей постные сухари.
Отнесу ей черные сухари.
Раскрошу да брошу до самых звезд.
Гори-гори ясно! Гори…
По Руси, по матушке — Вечный пост.
Хлебом с болью встретят златые дни.
Завернут в три шкуры да все ребром.
Не собрать гостей на твои огни.
Храни нас, Господи!
Храни нас, покуда не грянет Гром!
Завяжи мой влас песней на ветру!
Положи ей властью на имена!
Я пойду смотреть, как твою сестру
Кроют сваты в темную, в три бревна.
Как венчают в сраме, приняв пинком.
Синяком суди, да ряди в ремни.
Но сегодня вечером я тайком
Отнесу ей сердце, летящее с яблони.
Пусть возьмет на зуб, да не в квас, а в кровь.
Коротки причастия на Руси.
Не суди ты нас! На Руси любовь
Испокон сродни всякой ереси.
Испокон сродни черной ереси.
На клинках клялись. Пели до петли.
Да с кем не куролесь, где не колеси,
А живи, как есть — в три погибели.
Как в глухом лесу плачет черный дрозд.
Как присело солнце с пустым ведром.
Русую косу правит Вечный пост.
Храни нас, Господи, покуда не грянет Гром!
Как искали искры в сыром бору.
Как писали вилами на Роду.
Пусть пребудет всякому по нутру.
Да воздастся каждому по стыду.
Но не слепишь крест, если клином клин.
Если месть — как место на звон мечом.
Если все вершины на свой аршин.
Если в том, что есть, видишь, что почем.
Но серпы в ребре да серебро в ведре
Я узрел, не зря. Я — боль яблока
Господи, смотри! Видишь? На заре
Дочь твоя ведет к роднику быка.
Молнию замолви, благослови!
Кто бы нас не пас, Худом ли, Добром…
Вечный пост, умойся в моей любви!
Небо с общину.
Все небо с общину.
Мы празднуем первый Гром!
Я говорю: Какое побужденье,
Какой толчок втеченьи долгих лет
Отшельника манил в лесную чащу
К его безмолвной келье? Что́ его
В пустыне укрепляться заставляло,
Как бы бросать там навсегда свой якорь,
Пока он не смежит свои глаза,
В последний раз послав свой взгляд прощальный
На солнце и на звезды? — О, не только
Страх пред мечом грозящим, угрызенья,
Обиды непоправленныя роком,
И оскорблений боль неотомщенных,
Таких, что отомстить за них нельзя,
Растоптанная гордость, перемена
В благополучьи, ужас нищеты,
Что ум на край безумия приводит,
Обманутая дружба, боль влеченья,
В другом не пробудившаго взаимность,
С отчаянием слитая любовь,
Иль мука, что дошла до агонии; —
Он не всегда бежал от нестерпимых
Невыносимых пыток; но нередко,
Влекомый безмятежным наслажденьем,
Он Счастия искал, свободы, мира;
Затем что в нашем счастьи — ощущенье
Центральное есть мир.
Ему хотелось видеть постоянство,
Что было, есть и будет безконечно,
Себе такой награды он искал.
И что̀ другое было твердой скрепой
Для братства, что воздвигло монастырь,
Высоко на скале, — приют воздушный, —
Или в уединения долины, —
Что̀ привлекло их всех из дальних мест,
Содружеством их сливши неразрывным? —
Инстинкт успокоения всемирный,
Желанье подтвержденнаго покоя,
Внутри и вне; возвышенность, смиренность;
Жизнь, где воспоминанье и надежда
Слились в одно, и где земля спокойна,
Где лик ея меняется едва
Работой рук для нужд неприхотливых,
Иль силою круговращенья года,
Где царствует безсмертная Душа,
В согласии с своим законом ясным,
И небо для услады созерцанья
Открыто в невозбранной тишине.
Я видел, как в углу подвала умирал
Больной старик, детьми покинутый своими,
Как взором гаснущим кого-то он искал,
Устами бледными шептал он чье-то имя…
Он одиноко жил, и друга не нашлось
Закрыть в предсмертный час померкнувшие очи,
И он ушел навек во мрак загробной ночи
Один с своей тоской невыплаканных слез… Я видел, как стоял мужик над полосой,
Распаханной его могучими руками,
Заколосившейся пшеницей золотой
И градом выбитой… Горючими слезами
Он не встречал своей негаданной беды:
Угрюм и даже дик был взор его унылый,
И молча он стоял, беспомощный и хилый,
Согбенный тяжестью безвыходной нужды… Я видел, как дитя единственное мать
Сама несла в гробу, — как в церкви от страданья
Она уж не могла молиться и рыдать…
Окончился обряд печальный отпеванья, —
Она была без чувств… Малютку понесли
В последний путь, — она, собрав остаток силы,
Едва могла дойти до дорогой могилы
И сыну бросить горсть последнюю земли… Я видел, как в тюрьме на дремлющую степь
Сквозь переплет окна задумчиво смотрела
Колодников толпа; и слышал я, как цепь
Нежданно в тишине на ком-то прозвенела;
И лица темные исполнились у них
Такого жгучего сознания и боли,
Что сразу понял я, что в этот самый миг
Забылись узники в мечтах о прежней воле.Я видел, как в тоске голодной протянул
Оборванный бедняк нарядной даме руку
И, милостыню взяв, в лицо ее взглянул
И замер, как стоял, не проронив ни звука…
Немая скорбь прошла, и бросил деньги прочь
С рыданием старик: в раскрашенном созданье,
Проехавшем с толпой гуляк на посмеянье,
Бедняк узнал ее — свою родную дочь!.. Я видел это всё, когда одна печаль
Роднилася с моей пытливою душою,
Когда до боли мне чего-то было жаль,
К кому-то рвался вновь я с горькою мольбою…
Я видел это всё и понял, что тоска —
Тоска моей души, исполненной желанья, —
Пред всеми этими примерами страданья
Ничтожна и мелка…
(отрывок из поэмы «Прогулка»)
Я говорю: Какое побужденье,
Какой толчок в теченьи долгих лет
Отшельника мани́л в лесную чащу
К его безмолвной келье? Что его
В пустыне укрепляться заставляло,
Как бы бросать там навсегда свой якорь,
Пока он не смежит свои глаза,
В последний раз послав свой взгляд прощальный
На солнце и на звезды? — О, не только
Страх пред мечом грозящим, угрызенья,
Обиды не поправленные роком,
И оскорблений боль неотомщенных,
Таких, что отомстить за них нельзя,
Растоптанная гордость, перемена
В благополучьи, ужас нищеты,
Что ум на край безумия приводит,
Обманутая дружба, боль влеченья,
В другом не пробудившего взаимность,
С отчаянием слитая любовь,
Иль мука, что дошла до агонии; —
Он не всегда бежал от нестерпимых
Невыносимых пыток; но нередко,
Влекомый безмятежным наслажденьем,
Он счастия искал, свободы, мира;
Затем что в нашем счастьи — ощущенье
Центральное есть мир.
Ему хотелось видеть постоянство,
Что было, есть и будет бесконечно,
Себе такой награды он искал.
И что другое было твердой скрепой
Для братства, что воздвигло монастырь,
Высоко на скале, — приют воздушный, —
Или в уединения долины, —
Что привлекло их всех из дальних мест,
Содружеством их сливши неразрывным? —
Инстинкт успокоения всемирный,
Желанье подтвержденного покоя,
Внутри и вне; возвышенность, смиренность;
Жизнь, где воспоминанье и надежда
Слились в одно, и где земля спокойна,
Где лик ее меняется едва
Работой рук для нужд неприхотливых,
Иль силою круговращенья года,
Где царствует бессмертная Душа,
В согласии с своим законом ясным,
И небо для услады созерцанья
Открыто в невозбранной тишине.
За рекой, на горе,
Лес зелёный шумит;
Под горой, за рекой,
Хуторочек стоит.
В том лесу соловей
Громко песни поёт;
Молодая вдова
В хуторочке живёт.
В эту ночь-полуночь
Удалой молодец
Хотел быть навестить
Молодую вдову…
На реке рыболов
Поздно рыбу ловил;
Погулять, ночевать
В хуторочек приплыл.
«Рыболов мой, душа!
Не ночуй у меня:
Свёкор дома сидит, —
Он не любит тебя…
Не сердися, плыви
В свой рыбачий курень;
Завтра ж, друг мой, с тобой
Гулять рада весь день». —
«Сильный ветер подул…
А ночь будет темна!..
Лучше здесь, на реке,
Я просплю до утра».
Опознился купец
На дороге большой;
Он свернул ночевать
Ко вдове молодой.
«Милый купчик-душа!
Чем тебя мне принять…
Не топила избы,
Нету сена, овса.
Лучше к куму в село
Поскорее ступай;
Только завтра, смотри,
Погостить заезжай!» —
«До села далеко;
Конь устал мой совсем;
Есть свой корм у меня, —
Не печалься о нём.
Я вчера в городке
Долго был — всё купил;
Вот подарок тебе,
Что давно посулил». —
«Не хочу я его!..
Боль головушку всю
Разломила насмерть;
Ступай к куму в село».
«Эта боль — пустяки!..
Средство есть у меня:
Слова два — заживёт
Вся головка твоя».
Засветился огонь,
Закурилась изба;
Для гостей дорогих
Стол готовит вдова.
За столом с рыбаком
Уж гуляет купец…
(А в окошко глядит
Удалой молодец)…
«Ты, рыбак, пей вино!
Мне с сестрой наливай!
Если мастер плясать —
Петь мы песни давай!
Я с людями люблю
По-приятельски жить;
Ваше дело — поймать,
Наше дело — купить…
Так со мною, прошу,
Без чинов — по рукам;
Одну басню твержу
Я всем добрым людям:
Горе есть — не горюй,
Дело есть — работай;
А под случай попал —
На здоровье гуляй!»
И пошёл с рыбаком
Купец песни играть,
Молодую вдову
Обнимать, целовать.
Не стерпел удалой,
Загорелсь душа!
И — как глазом моргнуть —
Растворилась изба…
И с тех пор в хуторке
Никого не живёт;
Лишь один соловей
Громко песню поёт…
Сквер величаво листья осыпал.
Светало. Было холодно и трезво.
У двери с черной вывескою треста,
нахохлившись, на стуле сторож спал.
Шла, распушивши белые усы,
пузатая машина поливная.
Я вышел, смутно мир воспринимая,
и, воротник устало поднимая,
рукою вспомнил, что забыл часы.
Я был расслаблен, зол и одинок.
Пришлось вернуться все-таки. Я помню,
как женщина в халатике японском
открыла дверь на первный мой звонок.
Чуть удивилась, но не растерялась:
«А, ты вернулся?» В ней во всей была
насмешливая умная усталость,
которая не грела и не жгла.
«Решил остаться? Измененье правил?
Начало новой светлой полосы?»
«Я на минуту. Я часы оставил».
«Ах да, часы, конечно же, часы…»
На стуле у тахты коробка грима,
тетрадка с новой ролью, томик Грина,
румяный целлулоидный голыш.
«Вот и часы. Дай я сама надену…»
И голосом, скрывающим надежду,
а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?»
…Я шел устало дремлющей Неглинной.
Все было сонно: дворников зевки,
арбузы в деревянной клетке длинной,
на шкафчиках чистильщиков — замки.
Все выглядело странно и туманно —
и сквер с оградой низкою, витой,
и тряпками обмотанные краны
тележек с газированной водой.
Свободные таксисты, зубоскаля,
кружком стояли. Кто-то, в доску пьян,
стучался в ресторан «Узбекистан»,
куда его, конечно, не пускали…
Бродили кошки чуткие у стен.
Я шел и шел… Вдруг чей-то резкий окрик:
«Нет закурить?» — и смутный бледный облик:
и странный и знакомый вместе с тем.
Пошли мы рядом. Было по пути.
Курить — я видел — не умел он вовсе.
Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь,
но все-таки не больше тридцати.
И понимал я с грустью нелюдимой,
которой был я с ним соединен,
что тоже он идет не от любимой
и этим тоже мучается он.
И тех же самых мыслей столкновенья,
и ту же боль и трепет становленья,
как в собственном жестоком дневнике,
я видел в этом странном двойнике.
И у меня на лбу такие складки,
жестокие, за все со мной сочлись,
и у меня в душе в неравной схватке
немолодость и молодость сошлись.
Все резче эта схватка проступает.
За пядью отвоевывая пядь,
немолодость угрюмо наступает
и молодость не хочет отступать.
О Альцидалия! Ты очень хороша:
Вещал сие Климандр — молчи моя душа!
И ты в моих глазах, пастух, пригожь и статен.
А лутче и всево, что ты очам приятен.
Но сколь прекрасна ты, толико ты строга:
Свидетели мне в том и рощи и луга,
И горы и долы и быстрых вод потоки;
Твои поступки все безмерно мне жестоки:
Как роза ты, краса подобна ей твоя:
Воспомни, некогда тебе коснулся я,
Гораздо отдалась от паственнаго дола,
Как роза ты меня тогда и уколола.
А ты напредки так со мною не шути,
И нежныя любви умеренно хоти:
Твои намеднишни со мной Клитандр издевки,
Гораздо дерзостны для непорочной девки.
Так ради ж ты чево толико мне мила:
Иль ты мя жалила как лютая пчела,
К воспламенению моей бесплодно крови;
Когда единый боль имею от любови?
Имею боль и я, да нечем пособить.
На что ж прекрасная друг друга намь любить?
Чтобь быть довольными невиннымь обхожденьем.
На улий зрение не чтится услажденьем:
На улий глядя я терплю я только боль,
А патаки не есть не ведомо доколь:
Чем буду больше я на патаку взирати,
И сладости сотов глазами разбирати;
Тем буду более грудь жалом устрашать:
И в страхе патаки мне видно не вкушать.
Ломают вить соты, как патака поспееть:
Тогда снимают плод, когда сей плод созреет:
Садовник не сорвет незрелаго плода;
А мне шестьнатцать летъ; так я еше млада.
Так я до времени оставлю дарагую:
Оставлю я тебя и полюблю другую.
Нет, нет, меня любя, меня не погуби:
Оставь ты ету мысль, меня одну люби!
Я больше от тебя любови не желаю,
Когда отчаннно тобою я пылаю;
Я жити не могу в нещастной жизни сей,
И не хочу терпеть суровости твоей.
Коль я тебе пастух суровою кажуся — — —
Теперь еще светло я светлости стыжуся.
День целый вить не год, так можно подождать
Коль можешь крепкую надежду ты мне дать,
Прийти ли мне к тебе. Мои собаки лихи.
Их очень громок лай, мои собаки тихи:
Как солнце спустится и снидет за леса,
И не взойдет еще луна на небеса;
Так я — — куда? — — за чемъ? — — за чемь.? — — о крайня дерзость! — —
Прийду к тебе, прийду — — начто? — — на стыд и мерзость.
Любовныя дела старухи так зовут,
Которы без любви неволею живутъ;
Засохше дерево уже не зеленееть,
А роза никогда младая не бледнеет.
Расходятся они и темной ночи ждут:
Она ждет радостныхь и страшных ей минут,
А он исполненный пастушки красотою,
Венца желанью ждет и щастья с темнотою.
Точно море в час прибоя,
Площадь Красная гудит.
Что за говор? Что там против
Места лобного стоит? Плаха чёрная далёко
От себя бросает тень…
Нет ни облачка на небе…
Блещут главы… Ясен день. Ярко с неба светит солнце
На кремлёвские зубцы,
И вокруг высокой плахи
В два ряда стоят стрельцы. Вот толпа заколыхалась, –
Проложил дорогу кнут.
Той дороженькой на площадь
Стеньку Разина ведут. С головы казацкой сбриты
Кудри, чёрные как смоль;
Но лица не изменили
Казни страх и пытки боль. Так же мрачно и сурово,
Как и прежде, смотрит он, –
Перед ним былое время
Восстаёт, как яркий сон: Дона тихого приволье,
Волги-матушки простор,
Где с судов больших и малых
Брал он с вольницей побор; Как он с силою казацкой
Рыскал вихорем степным
И кичливое боярство
Трепетало перед ним. Душит злоба удалого,
Жгёт огнём и давит грудь,
Но тяжёлые колодки
С ног не в силах он смахнуть. С болью тяжкою оставил
В это утро он тюрьму:
Жаль не жизни, а свободы,
Жалко волюшки ему. Не придётся Стеньке кликнуть
Клич казацкой голытьбе
И призвать её на помощь
С Дона тихого к себе. Не удастся с этой силой
Силу ратную тряхнуть –
Воевод, бояр московских
В три погибели согнуть. «Как под городом Симбирском
(Думу думает Степан)
Рать казацкая побита,
Не побит лишь атаман. Знать, уж долюшка такая,
Что на Дон казак бежал,
На родной своей сторонке
Во поиманье попал. Не больна мне та обида,
Та истома не горька,
Что московские бояре
Заковали казака, Что на помосте высоком
Поплачусь я головой
За разгульные потехи
С разудалой голытьбой. Нет, мне та больна обида,
Мне горька истома та,
Что изменною неправдой
Голова моя взята! Вот сейчас на смертной плахе
Срубят голову мою,
И казацкой алой кровью
Чёрный пОмост я полью… Ой ты, Дон ли мой родимый!
Волга-матушка река!
Помяните добрым словом
Атамана-казака!..» Вот и пОмост перед Стенькой…
Разин бровью не повёл.
И наверх он по ступеням
Бодрой поступью взошёл. Поклонился он народу,
Помолился на собор…
И палач в рубахе красной
Высоко взмахнул топор… «Ты прости, народ крещёный!
Ты прости-прощай, Москва!..»
И скатилась с плеч казацких
Удалая голова.
Мы время по часам заметили
И кверху поползли по склону.
Вот и обрыв. Мы без свидетелей
У края вражьей обороны.
Вот там она, и там, и тут она —
Везде, везде, до самой кручи.
Как паутиною опутана
Вся проволкою колючей.
Он наших мыслей не подслушивал
И не заглядывал нам в душу.
Он из конюшни вниз обрушивал
Свой бешеный огонь по Зуше.
Прожекторы, как ножки циркуля,
Лучом вонзались в коновязи.
Прямые поподанья фыркали
Фонтанами земли и грязи.
Но чем обстрел дымил багровее,
Тем равнодушнее к осколкам,
В спокойствии и хладнокровии
Работали мы тихомолком.
Со мною были люди смелые.
Я знал, что в проволочной чаще
Проходы нужные проделаю
Для битвы завтра предстоящей.
Вдруг одного сапера ранило.
Он отползал от вражьих линий,
Привстал, и дух от боли заняло,
И он упал в густой полыни.
Он приходил в себя урывками,
Осматривался на пригорке
И щупал место под нашивками
На почерневшей гимнастерке.
И думал: глупость, оцарапали,
И он отвалит от Казани,
К жене и детям вверх к Сарапулю,
И вновь и вновь терял сознанье.
Все в жизни может быть издержано,
Изведаны все положенья,
Следы любви самоотверженной
Не подлежат уничтоженью.
Хоть землю грыз от боли раненый,
Но стонами не выдал братьев,
Врожденной стойкости крестьянина
И в обмороке не утратив.
Его живым успели вынести.
Час продышал он через силу.
Хотя за речкой почва глинистей,
Там вырыли ему могилу.
Когда, убитые потерею,
К нему сошлись мы на прощанье,
Заговорила артиллерия
В две тысячи своих гортаней.
В часах задвигались колесики.
Проснулись рычаги и шкивы.
К проделанной покойным просеке
Шагнула армия прорыва.
Сраженье хлынуло в пробоину
И выкатилось на равнину,
Как входит море в край застроенный,
С разбега проломив плотину.
Пехота шла вперед маршрутами,
Как их располагал умерший.
Поздней немногими минутами
Противник дрогнул у Завершья.
Он оставлял снарядов штабели,
Котлы дымящегося супа,
Все, что обозные награбили,
Палатки, ящики и трупы.
Потом дорогою завещанной
Прошло с победами все войско.
Края расширившейся трещины
У Криворожья и Пропойска.
Мы оттого теперь у Гомеля,
Что на поляне в полнолунье
Своей души не экономили
B пластунском деле накануне.
Жить и сгорать у всех в обычае,
Но жизнь тогда лишь обессмертишь,
Когда ей к свету и величию
Своею жертвой путь прочертишь.
Да, молодость прошла. Хоть я весной
Люблю бродить по лужам средь березок,
Чтобы увидеть, как зеленым дымом
Выстреливает молодая почка,
Но тут же слышу в собственном боку,
Как собственная почка, торжествуя,
Стреляет прямо в сердце…
Я креплюсь.
Еще могу подтрунивать над болью;
Еще люблю, беседуя с врачами,
Шутить, что «кто-то камень положил
В мою протянутую печень», — всё же
Я знаю: это старость. Что поделать?
Бывало, по-бирючьи голодал,
В тюрьме сидел, был в чумном карантине,
Тонул в реке Камчатке и тонул
У льдины в Ледовитом океане,
Фашистами подранен и контужен,
А критиками заживо зарыт, -
Чего еще? Откуда быть мне юным? Остался, правда, у меня задор
За письменным столом, когда дымок
Курится из чернильницы моей,
Как из вулканной сопки. Даже больше:
В дискуссиях о трехэтажной рифме
Еще могу я тряхануть плечом
И разом повалить цыплячьи роты
Высокочтимых оппонентов — но…
Но в Арктику я больше не ходок.
Я столько видел, пережил, продумал,
О стольком я еще не написал,
Не облегчил души, не отрыдался,
Что новые сокровища событий
Меня страшат, как солнечный удар!
Ну и к тому же сердце…
Но сегодня,
Раскрывши поутру свою газету,
Я прочитал воззванье к молодежи:
«ТОВАРИЩИ, НА ЦЕЛИНУ!
ОСВОИМ
ТРИНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ ГА СТЕПЕЙ
ЗАВОЛЖЬЯ, КАЗАХСТАНА И АЛТАЯ!»Тринадцать миллионов… Что за цифра!
Какая даль за нею! Может быть,
Испания? Нет, больше! Вся Канада!
Тринадцать… М?
И вновь заныли раны,
По старой памяти просясь на фронт.
Пахнуло ветром Арктики! Что делать? Гм… Успокоиться, во-первых. Вспомнить,
Что это ведь воззванье к молодежи,
А я? Моя-то молодость тово…
Я грубо в горсть ухватываю печень.
Черт… ни малейшей боли. Я за почки:
Дубасю кулаками по закоркам —
Но хоть бы что! Молчат себе. А сердце? Тут входит оживленная жена:
«Какая новость! Слышал?»
— «Да. Ужасно.
Прожить полвека, так желать покоя
И вдруг опять укладывать в рюкзак
Свое солдатство. А?»
— «Не понимаю».
— «А что тут, собственно, не понимать?
Ну, еду… Ну, туда, бишь… в это… как там?
(Я сунул пальцем в карту наугад.)
Пишите, дорогие, в этот город!
Зовется он, как видите, «Кок…», «Кок…»
(Что за петушье имя?) «Кокчетав».
Вот именно. Туда. Вопросы будут?»
Посвящается Льву Копелеву
…Мне рассказывали, что любимой мелодией лагерного
начальства в Освенциме, мелодией, под которую отправляли
на смерть очередную партию заключенных, была песенка
«Тум-балалайка», которую обычно исполнял оркестр
заключенных.
…«Червоны маки на Монте-Косино» — песня польского
Сопротивления.
…«Неизвестный», увенчанный славою бранной!
Удалец-молодец или горе-провидец?!
И склоняют колени под гром барабанный
Перед этой загадкой главы правительств!
Над немыми могилами — воплем! — надгробья…
Но порою надгробья — не суть, а подобья,
Но порой вы не боль, а тщеславье храните —
Золоченые буквы на черном граните!..
Все ли про то спето?
Все ли навек — с болью?
Слышишь, труба в гетто
Мертвых зовет к бою!
Пой же, труба, пой же,
Пой о моей Польше,
Пой о моей маме —
Там, в выгребной яме!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
А купцы приезжают в Познань,
Покупают меха и мыло…
Подождите, пока не поздно,
Не забудьте, как это было!
Как нас черным огнем косило
В той последней слепой атаке…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Как мы падали в эти маки!..
А на ярмарке — все красиво,
И шуршат то рубли, то марки…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Ах, как вы почернели, маки!
Но зовет труба в рукопашный,
И приказывает — воюйте!
Пой же, пой нам о самой страшной,
Самой твердой в мире валюте!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
Помнишь, как шел ошалелый паяц
Перед шеренгой на аппельплац,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
В газовой камере — мертвые в пляс…
А вот еще:
В мазурочке
То шагом, то ползком
Отправились два урочки
В поход за «языком»!
В мазурочке, в мазурочке
Нафабрены усы,
Затикали в подсумочке
Трофейные часы!
Мы пьем, гуляем в Познани
Три ночи и три дня…
Ушел он неопознанный,
Засек патруль меня!
Ой, зори бирюзовые,
Закаты — анилин!
Пошли мои кирзовые
На город на Берлин!
Грома гремят басовые
На линии огня,
Идут мои кирзовые,
Да только без меня!..
Там у речной излучины
Зеленая кровать,
Где спит солдат обученный,
Обстрелянный, обученный
Стрелять и убивать!
Среди пути прохожего —
Последний мой постой,
Лишь нету, как положено,
Дощечки со звездой.
Ты не печалься, мама родная,
Ты спи спокойно, почивай!
Прости-прощай разведка ротная,
Товарищ Сталин, прощевай!
Ты не кручинься, мама родная,
Как говорят, судьба слепа,
И может статься, что народная
Не зарастет ко мне тропа…
А еще:
Где бродили по зоне КаЭРы*,
Где под снегом искали гнилые коренья,
Перед этой землей — никакие премьеры,
Подтянувши штаны, не преклонят колени!
Над сибирской Окою, над Камой, над Обью,
Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!
Лишь, как Вечный огонь, как нетленная слава —
Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!
Позже, друзья, позже,
Кончим навек с болью,
Пой же, труба, пой же!
Пой, и зови к бою!
Медною всей плотью
Пой про мою Потьму!
Пой о моем брате —
Там, в ледяной пади!..
Ах, как зовет эта горькая медь
Встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь!
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Песня, с которой шли вы на смерть!
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
*КаЭРы — заключенные по 58 статье (контрреволюционеры)
Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.
А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.
И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!
Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…
Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…
Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!
И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…
И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…
Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…
Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…
Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.
И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!
Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…
Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…
И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…
Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!
А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!
Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…
А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!
И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!
Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!
Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:
«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»
Боль, как бы ни пришла, приходит слишком рано.
Прошли, в теченьи лет, еще, еще года.
На шепчущем песке ночного Океана
Я в полночь был один, и пенилась Вода.
Вставал и упадал прибой живой пустыни,
Рождала отклики на суше глубина.
Был тот же Океан, от века и доныне,
Но я не знал, о чем поет его волна.
В моем сознании иные волны пели,
Припоминания всего, что видел я.
И чудилась мне мать у детской колыбели,
И чудился мне гроб, любовь, и смерть моя.
В предельность точную замкну́тые стремленья,
Паденье, высота, разорванный узор.
Все тех же вечных сил все новые сцепленья,
Моей души ночной качанье и простор.
Но за разорванной и многоцветной тканью
Я чувствовал мою — иль не мою — мечту.
В конце концов я рад, всему, я рад страданью,
Я нити яркие в живой узор плету.
Но мне хотелось знать все содержанье смысла.
Куда же я иду? Куда мы все идем?
Скажите, звезды, мне, вы, замыслы и числа,
Вы, волны вечные, чьих влажных ласк мы ждем!
На Небе облака, нежней мечтаний летом,
В холодной ясности ночного Сентября,
Дышали призрачным неуловимым светом,
Как бы сознанием прошедшего горя́.
От вод вставала мгла волнистого тумана,
И долго я смотрел на синий Небосклон.
И вот в мои зрачки — от зыбей Океана
И от высот Небес — вошел бессмертный сон.
Так глубока Вода, под Небом без предела,
Такая тайна в двух живет, всегда дыша,
Что может утонуть в их снах не только тело,
Но и глубокая всезрящая душа.
Из легкой водной мглы и из сияний звездных,
Из нежно-зыбкого воздушного руна,
Меж двух бездонностей, и в двух зеркальных безднах,
Возникла призрачно блаженная страна.
Мир, где ни мук, ни тьмы, ни страха, ни обиды,
Где все, плетя узор, в узорность сплетены.
Как будто города погибшей Атлантиды,
Преображенные, восстали с глубины.
Домов прекраснейших возникли мириады,
Среди невиданных фонтанов и садов.
Я знал, что в тех стенах всегда лучисты взгляды,
И могут все сказать глаза живых — без слов.
Здесь каждый новый день был сказкой, как вчерашний,
Созданий мысленных, дрожа, росли леса.
Здесь каждый стройный дом кончался легкой башней,
И все, что на земле, всходило в Небеса.
Весь бледный, Океан слиялся с Небосклоном,
Нет нежеланного, ни в чем, ни где-нибудь.
Весь Мир наполнился одним воздушным звоном,
Вселенная была — единый Млечный путь.
И этих бледных звезд мерцающие реки
Сказали молча мне, какой удел нам дан.
И в тот полночный час я стал иным навеки,
И понял я, о чем поет нам Океан.
Из райской области навеки изгнан змей.
Подстреленный олень, терзаемый недугом,
Для боли ноющей своей
Не ищет нежных трав: и, брошенная другом,
Вдовица-горлинка летит от тех ветвей,
Где час была она с супругом.
И мне услады больше нет
Близ тех моих друзей, в чьей жизни яркий свет.
Я ненавистью горд, — презрением доволен;
А к равнодушию, что ранило меня,
Я сам быть равнодушным волен.
Но, коль забыть любовь и боль ее огня,
От сострадания тот дух измучен, болен,
Который жизнь влачит, стеня,
Взамену пищи, хочет яда,
Тот, кто познал печаль, кому рыдать — отрада.
И потому, когда, друзья, мой милый друг,
Я вас так тщательно порою избегаю,
Я лишь бегу от горьких мук,
Что встанут ото сна, раз я приближусь к раю,
И чаянья меня замкнут в свой лживый круг;
Им нет забвения, я знаю;
Так в сердце я пронзен стрелой,
Что вынете ее, и век окончен мой.
Когда я прихожу в свой дом, такой холодный,
Вы говорите мне, зачем я весь — другой.
Вы мне велите быть в бесплодной
Насильственной игре на сцене мировой, —
Ничтожной маскою прикрыв мой дух свободный,
Условной тешиться игрой.
И я — в разгуле карнавала,
И мира я ищу, вне вас его так мало.
Сегодня целый час, перебирая цвет
Различнейших цветков, я спрашивал ответа —
«Не любит — любит — нет».
Что́ возвещала мне подобная примета?
Спокойствие мечты, виденье прошлых лет,
Богатство, славу, ласку света,
Иль то… Но нет ни слов, ни сил:
Вам так понятно все, оракул верным был.
Журавль, ища гнезда, через моря стремится;
Нет птицы, чтоб она летела из гнезда,
Когда скитаньем утомится;
Средь океанских бездн безумствует вода,
Волна кипит, растет, и пеной разлетится,
И от волненья нет следа.
Есть место, есть успокоенье,
Где отдохну и я, где стихнут все томленья.
Я ей вчера сказал, как думает она,
Могу ль быть твердым я. О, кто быть твердым может,
Тому уверенность одна
Без этих лишних слов сама собой поможет,
Его рука свершит, что совершить должна,
Что он за нужное положит.
В строках я тешу скорбь мою,
Но вы так близки мне, я вам их отдаю.
Я видел правду только раз,
Когда солгали мне.
И с той поры, и в этот час,
Я весь горю в огне.
Я был ребенком лет пяти,
И мне жилось легко.
И я не знал, что я в пути,
Что буду далеко.
Безбольный мир кругом дышал
Обманами цветов.
Я счастлив был, я крепко спал,
И каждый день был нов.
Усадьба, липы, старый сад,
Стрекозы, камыши.
Зачем нельзя уйти назад
И кончить жизнь в тиши?
Я в летний день спросил отца:
«Скажи мне: вечен свет?»
Улыбкой грустного лица
Он мне ответил: «Нет».
И мать спросил я в полусне:
«Скажи: Он добрый — Бог?»
Она кивнула молча мне
И удержала вздох.
Но как же так, но как же так?
Один сказал мне «Да»,
Другой сказал, что будет мрак,
Что в жизни нет «Всегда».
И стал я спрашивать себя,
Где правда, где обман,
И кто же мучает любя,
И мрак зачем нам дан.
Я вышел утром в старый сад
И лег среди травы.
И был расцвет растений смят
От детской головы.
В саду был черный ветхий чан
С зацветшею водой.
Он был как знак безвестных стран,
Он был моей мечтой.
Вон ряска там, под ней вода,
Лягушка там живет.
И вдруг ко мне пришла Беда,
И замер небосвод.
Жестокой грезой детский ум
Внезапно был смущен,
И злою волей, силой дум,
Он в рабство обращен.
Так грязен чан, в нем грязный мох.
Я слышал мысль мою.
Что если буду я как Бог?
Что если я убью?
Лягушке тесно и темно,
Пусть в рай она войдет.
И руку детскую на дно
Увлек водоворот.
Водоворот безумных снов,
Непоправимых дум.
Но сад кругом был ярко-нов,
И светел был мой ум.
Я помню скользкое в руках,
Я помню холод, дрожь,
Я помню солнце в облаках,
И в детских пальцах нож.
Я темный дух, я гномный царь,
Минута недолга.
И торжествующий дикарь
Скальпировал врага.
И что-то билось без конца
В глубокой тишине.
И призрак страшного лица
Приблизился ко мне.
И кто-то близкий мне сказал,
Что проклят я теперь,
Что кто слабейшего терзал,
В том сердца нет, он зверь.
Но странно был мой ум упрям,
И молча думал я,
Что боль дана как правда нам,
Чужая и моя.
О, знаю, боль сильней всего,
И ярче всех огней,
Без боли тупо и мертво
Мельканье жалких дней.
И я порой терзал других,
Я мучил их… Ну, что ж!
Зато я создал звонкий стих,
И этот стих не ложь.
Кому я радость доставлял,
Тот спал как сытый зверь.
Кого терзаться заставлял,
Пред тем открылась дверь.
И сам в безжалостной борьбе
Терзание приняв,
Благословенье шлю тебе,
Кто предо мной неправ.
Быть может, ересь я пою?
Мой дух ослеп, оглох?
О, нет, я слышу мысль мою,
Я знаю, вечен Бог!
Я зрел во сне, что будто умер я;
Душа, не слыша на себе оков
Телесных, рассмотреть могла б яснее
Весь мир — но было ей не до того;
Боязненное чувство занимало
Ее; я мчался без дорог; пред мною
Не серое, не голубое небо
(И мнилося, не небо было то,
А тусклое, бездушное пространство)
Виднелось; и ничто вокруг меня
Различных теней кинуть не могло,
Которые по нем мелькали;
И два противных диких звуков,
Два отголоска целыя природы,
Боролися — и ни один из них
Не мог назваться побежденным. Страх
Припомнить жизни гнусные деянья
Иль о добре свершенном возгордиться
Мешал мне мыслить; и летел, летел я
Далёко без желания и цели —
И встретился мне светозарный ангел;
И так, сверкнувши взором, мне сказал:
«Сын праха, ты грешил — и наказанье
Должно тебя постигнуть, как других;
Спустись на землю — где твой труп
Зарыт; ступай и там живи, и жди,
Пока придет Спаситель, — и молись…
Молись — страдай… и выстрадай прощенье…»
И снова я увидел край земной;
Досадой вид его меня наполнил,
И боль душевных ран, на краткий миг
Лишь заглушённая боязнью, с новой силой
Огнем отчаянья возобновилась;
И (странно мне), когда увидел ту,
Которую любил так сильно прежде,
Я чувствовал один холодный трепет
Досады горькой — и толпа друзей
Ликующих меня не удержала,
С презрением на кубки я взглянул,
Где грех с вином кипел, — воспоминанье
В меня впилось когтями, — я вздохнул,
Так глубоко, как только может мертвый, —
И полетел к своей могиле. Ах!
Как беден тот, кто видит наконец
Свое ничтожество и в чьих глазах
Все для чего трудился долго он,
На воздух разлетелось…
И я сошел в темницу, узкий гроб,
Где гнил мой труп, — и там остался я;
Здесь кость была уже видна — здесь мясо
Кусками синее висело — жилы там
Я примечал с засохшею в них кровью…
С отчаяньем сидел я и взирал,
Как быстро насекомые роились
И поедали жадно свою пищу;
Червяк то выползал из впадин глаз,
То вновь скрывался в безобразный череп,
И каждое его движенье
Меня терзало судорожной болью.
Я должен был смотреть на гибель друга,
Так долго жившего с моей душою,
Последнего, единственного друга,
Делившего ее земные муки, —
И я помочь ему желал — но тщетно —
Уничтоженья быстрые следы
Текли по нем — и черви умножались;
Они дрались за пищу остальную
И смрадную сырую кожу грызли,
Остались кости — и они исчезли;
В гробу был прах… и больше ничего…
Одною полон мрачною заботой,
Я припадал на бренные останки,
Стараясь их дыханием согреть…
О сколько б я тогда отдал земных
Блаженств, чтоб хоть одну — одну минуту
Почувствовать в них теплоту.— Напрасно,
Они остались хладны — хладны, как
презренье!..
Тогда я бросил дикие проклятья
На моего отца и мать, на всех людей, —
И мне блеснула мысль (творенье ада):
Что если время совершит свой круг
И погрузится в вечность невозвратно,
И ничего меня не успокоит.
И не придут сюда просить меня?..
— И я хотел изречь хулы на небо —
Хотел сказать: …
Но голос замер мой — и я проснулся.
Читали ль вы когда, как Достоевский страждет,
Как в изученье зла запутался Толстой?
По людям пустозвон, а жизнь решений жаждет,
Мышленье блудствует, безжалостен закон...
Сплелись для нас в венцы блаженства и мученья,
Под осененьем их дают морщины лбы;
Как зримый признак их, свой венчик отпущенья
Уносим мы с собой в безмолвные гробы.
Весь смутный бред страстей, вся тягота угара,
Весь жар открытых ран, все ужасы, вся боль –
В могилах гасятся... Могилы – след пожара –
Они, в конце концов, счастливая юдоль!
А все же надобно бороться, силы множить,
И если зла нельзя повсюду побороть,
То властен человек сознательно тревожить
Его заразную губительную плоть.
Пуская мысль на мысль, деянье на деянье,
В борьбе на жизнь и смерть слагать свои судьбы...
Ведь церковь Божия, вещая покаянье,
Не отрицает прав возмездья и борьбы.
Зло не фантастика, не миф, не отвлеченность!
Добро – не звук пустой, не призрак, не мечта!
Все древле бывшее, вся наша современность
Полна их битвами и кровью залита.
Ни взвесить на весах, ни сделать измеренья
Добра и зла – нельзя, на то нет средств и сил.
Забавно прибегать к чертам изображенья;
Зачем тут – когти, хвост, Молох, Сатаниил?
Легенда древняя зло всячески писала.
По-своему его изображал народ,
Испуганная мысль зло в темноте искала,
В извивах пламени и в недрах туч и вод.
Зачем тут видимость, зачем тут воплощенья,
Явленья демонов, где медленно, где вдруг –
Когда в природе всей смысл каждого движенья –
Явленье зла, страданье, боль, испуг...
И даже чистых дум чистейшие порывы
Порой отравой зла на смерть поражены,
И кажутся добры, приветливы, красивы
Все ухищрения, все козни сатаны.
Как света луч, как мысль, как смерть, как тяготенье,
Как холод и тепло, как жизнь цветка, как звук –
Зло несомненно есть. Свидетель – все творенье!
Тут временный пробел в могуществе наук:
Они покажут зло когда-нибудь на деле...
Но был бы человек и жалок и смешон,
Признав тот облик зла, что некогда воспели
Дант, Мильтон, Лермонтов, и Гете, и Байрон!
Меняются года, мечты, народы, лица,
Но вся земная жизнь, все, все ее судьбы –
Одна-единая мельчайшая частица
Борьбы добра и зла и следствий той борьбы!
На Патмосе, в свой день, великое виденье
Один, из всех людей, воочию видал –
Борьбы добра и зла живое напряженье...
Пал ниц... но – призванный писать – живописал!
Сонного подняли ночью, поздно,
Хрипом команды, лязгом стали,
И по стенам каземата грозно
Призраки-тени заплясали.
Длинный и темный ход,
Темным и длинным ходом—вперед.
Дверь завизжала, ветра гул,
Небо вверху, мороз, озноб,
И карета ждет—на колесах гроб,
И в гроб его кто-то втолкнул.
Девять бледных, суровых
Спутников—тут же, в ряд;
Все в оковах,
Опущен взгляд.
Каждый молчит —
Знает, куда их карета мчит,
Знает, что в повороте колес
Жизни и смерти вопрос.
Стоп!
Щелкнула дверь, распахнулся гроб.
Цепью в ограду вошли,
И перед взорами их—глухой,
Заспанно-тусклый угол земли.
С четырех сторон
В грязной изморози дома
Обступили площадь, где снег и тьма.
Эшафот в тумане густом,
Солнца нет,
Лишь на дальнем куполе золотом —
Ледяной, кровавый рассвет.
Молча становятся на места;
Офицер читает приговор:
Государственным преступникам—расстрел,
Смерть!
Этим словом все сражены,
В ледяное зеркало тишины
Бьет оно
Тяжким камнем, слепо, в упор,
И потом
Отзвук падает глухо, темно
В морозную тишь, на дно.
Как во сне
Все, что кругом происходит.
Ясно одно—неизбежна смерть.
Подошли, накидывают без слов
Белый саван—смертный покров.
Спутникам слово прощанья,
Легкий вскрик,
И с горящим взглядом
Устами он к распятью приник,
Что священник подносит в немом молчанье.
Потом прикручивают крепко их,
Десятерых,
К столбам, поставленным рядом.
Вот
Торопливо казак идет
Глаза прикрыть повязкой тугою,
И тогда—он знает: в последний раз!
Перед тем, как облечься тьмою,
Обращается взор к клочку земли,
Что маячит смутно вдали:
Отсвет сиянья,
Утра священный восход…
Острого счастья хлынула к сердцу волна…
И, как черная ночь, на глазах пелена.
Но за повязкой
Кровь заструилась, кипит многоцветною сказкой.
Взмыла потоком кровь,
Вновь рождая, и вновь
Образы жизни.
Он сознает:
Все, что погибло, что было,
Миг этот с горькою силой
Воссоздает.
Вся жизнь его, как немой укор,
Возникает вновь, струясь в крови:
Бледное детство, в оковах сна,
Мать и отец, и брат, и жена,
Три крохи дружбы, две крохи любви,
Исканье славы, и позор, позор.
И дальше, дальше огненный пыл
Погибшую юность струит вдоль жил.
Вся жизнь прошла перед ним, пролетела,
Вплоть до минуты,
Когда он стал у столба, опутан.
И у предела
Тяжкая мгла
Облаком душу заволокла.
Миг, —
Чудится, кто-то сквозь боль и тьму
Медленным шагом идет к нему,
Ближе, все ближе… приник,
Чудится, руку на сердце ему кладет,
Сердце слабеет… слабеет… вот-вот замрет, —
Миг,—и на сердце уж нет руки.
И солдаты
Стали напротив, в один ослепительный ряд…
Подняты ружья… щелкнули звонко курки…
Дробь барабана, раскаты…
Дряхлость тысячелетий таит этот миг.
И неожиданно крик:
Стой!
С белым листком
Адютант выходит вперед,
Голос четкий и зычный
Тишину могильную рвет:
Государь в милосердье своем
Безграничном
Отменить изволил расстрел,
Приговор смягчить повелел.
Слово
Странно звучит, и нет в нем смысла живого,
Но вот
В жилах кровь начинает снова алеть,
Ринулась ввысь и тихо-тихо запела.
Смерть
Нехотя покидает тело,
И глаза, повязку еще храня,
Ощущают отсвет вечного дня.
Потом
Веревки распутываются палачом,
Повязку белую чьи-то руки
С висков, пламенеющих от муки,
Сдирают, как с березы пленку коры,
И взор, возникнув вновь из могилы,
Неловкий еще, неверный, хилый,
Готов с иною, с новою силой
Былые прозреть миры.
И он
Видит: там, за дальней чертой,
Разгорается купол золотой
И пылает, весь озарен.
Дымной встают грядою
Туманы, словно влача
Мрак и тлен земли за собою,
И тают в легких лучах,
И звуками полнится глубь мировая,
Сливая
Их в один многотысячный хор.
И впервые внятен ему,
Сквозь глухую земную тьму,
Единый, пламенный звук
Неизбывных человеческих мук.
Он слышит голоса забитых судьбою,
Женщин, безответно себя отдавших,
Девушек, посмеявшихся над собою,
Одиноких, улыбки не знавших,
Слышит гневные жалобы оскорбленных,
Беспомощное детское рыданье,
Тихий вопль обманно-совращенных,
Слышит всех, кому ведомо страданье,
Всех отверженных, темных, павших,
Не снискавших
Мученического венца и сиянья.
Слышит всех, слышит их голоса,
Как они к отверстым небесам
Вопиют в извечно-жалостном хоре.
И он сам
В этот миг единственный сознает,
Что возносят ввысь только боль и горе,
А земное счастье—гнетет.
И дальше, и дальше ширится в небе свет.
Выше и выше
Голоса возносят
Скорбь, и ужас, и грех;
И он знает: небо услышит
Всех, без изятия всех,
Кто его милосердья просит.
Над несчастным
Небо суда не творит,
Пламенем ясным
Вечная благость чертог его озарит.
Близятся последние сроки,
Боль претворится в свет и счастье в боль для того,
Кто, пройдя через смерть, иной и глубокой,
Скорбно-рожденной жизни обрел торжество.
И он
Падает, словно мечом сражен.
Вся правда мира и вся боль земли
Перед ним мгновенно прошли.
Тело дрожит,
На губах проступает пена,
Судорогою лицо свело,
Но стекают на саван слезы блаженно,
Светло,
Ибо лишь с тех пор,
Как со смертью встретился смертный взор,
Радость жизни—вновь совершенна.
Наскоро освобождают от пут.
И тут
Как-то разом потухает лицо.
Всех
В карету толкают, везут назад.
Взгляд
Странно туп, недвижность в чертах,
И лишь на дергающихся устах
Карамазовский желтый смех.
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?
В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…
Иль никогда на голос мщенья
Поэт не вырвет свой клинок.
М. Лермонтов.
Без лезвия, ножны пустые —
Кому вы нужны?.. Кто, простясь
С родной семьей в минуты злые,
Идя на битву, вспомнит вас?..
Неумолимого кинжала
Ножны — где ваша рукоять?
Где ваш клинок — стальное жало?..
Быть может, и на них лежала
Востока старого печать?
В какую грудь, до крови жадный,
Впился клинок ваш беспощадный?
А вы — ножны?.. Какой герой
С ремня убитого героя
Отрезал вас на месте боя
И пал от пули роковой?
С каких племен сбирая дани,
Гордились вы своим клинком?
Чья власть велела вас кругом
Убрать каменьями без грани
И золоченым серебром?
Теперь никто уж из-под злата
Не вырвет вашего булата
На месть и злую гибель: — он,
Слуга любого супостата,
Навеки с вами разлучен.
Блестите же своей оправой,
Когда-то страшные ножны!
Я рад, что вы осуждены
Быть антиквария забавой,
Иль украшением стены.
Где та насечка золотая,
Тот стих Корана, что, внушая
Слепую веру в деву рая,
Завоевал себе Восток? —
Ножны — вы пусты…
Но не нужен
Поэту мстительный клинок!
Пусть льется кровь, — он безоружен
Молчит, иль бредит, как пророк, —
Быть может, бредит поневоле —
От старых ран, от новой боли,
От непосильной нам борьбы,
От горя, от негодованья,
От безнадежного исканья
Иной спасительной судьбы…